Страница:
Котовский обернулся к учителю:
- Учитель?
- Собственно говоря, да.
- Горькая доля была у сельского учителя в царское время. Вы, может быть, успели запамятовать? Глушь, бездорожье, захолустье. Жалованьишко ничтожное, школа нуждается в ремонте, крыша течет, ребята зимой ходят в опорках, и каждый инспектор унизит, распечет, накричит... Что же ты, учитель?! Опять хочешь старое вернуть? Не вернешь старое, не допустим! Кому прислуживаешь? Ты, образованный человек!
Угрюмо слушали пленные.
- Собственно говоря... - бормотал учитель.
От напряжения у него запотели очки.
- Передать в трибунал? - спросил Колесников, полагая, что разговор окончен.
- Кого в трибунал? - удивился Котовский. - Их в трибунал?! Да если они и сейчас ничего не поняли... тогда что же получается? Тогда и жить не хочется на свете! Ведь люди же они! Или кто?
Котовский встал во весь рост - крупный, сильный, эфес сверкает, красные галифе пузырями, широченные, сапоги начищены до ослепительного блеска, грудь колесом - богатырь, и голос у него зычный, как труба. Встал и отдал команду:
- Беспрекословно выполнять приказания вашего командира! Вот этого! он показал на учителя, стоявшего с удивленной и растерянной физиономией. Он сельский учитель, я агроном, а вы - кто вы такие? Простые люди, которым хочется человеческой жизни. Значит, нам с вами по пути. Даю вам задание: выбить петлюровцев из хутора Большие Млины, захватить трофеи и через сутки быть у меня с донесениями. Все ясно? Выдать им оружие, одеть, накормить. Отряд выступит в девятнадцать ноль-ноль. Приступайте к выполнению.
Няга покачивал сомнительно головой. Колесников хмурился. Начальник штаба даже морщился от досады: переборщил! Дал маху на этот раз командир! Ошибся малость!
Пленные перестроились.
- Шагом арш! - скомандовал учитель.
Огненно-рыжий, с зарубцевавшимся шрамом на лбу, кряжистый солдат, когда выдавали ему оружие, прослезился, выругался и сказал, ни к кому не обращаясь, с удивлением:
- Поверил! Мне поверил! Да мне, так-растак, никто еще в жисть не верил с тех пор, как мать меня родила!
Затем они ушли.
- Не вернутся, - определил Колесников.
Котовский вызвал между тем Ивана Белоусова и с глазу на глаз с ним говорил:
- Попросишься в разведку, Белоусов, возьмешь человек пять, кого знаешь, по выбору. Боже упаси, чтобы тебя заметили! Такой обиды они не простят. Ну, и погляди, как они там... чтобы дороги не спутали...
- Понятно!
- Никто не должен знать о нашем разговоре, ни одна душа.
Иван Белоусов вышел от комбрига красный как рак. Это он от гордости раскраснелся, что ему такое поручение дали, а все подумали, не головомойку ли он получил за какой-нибудь проступок: командир любил иной раз, как говорили, "мораль прочитать".
Вскоре Белоусов и с ним четверо ускакали в степь. И все разбрелись по своим местам. В этот вечер была неприятная, напряженная тишина. Любили командира, и не хотелось, чтобы он даже в мелочи оказался неправ. Нельзя, чтобы командир оказался неправ! Как подчиняться тому, кто хотя бы однажды сплоховал? А еще того хуже - кто оказался в смешном положении, кого одурачили!
И каждый старался - для самого себя, а не для других - заранее подыскать оправдание этому промаху, незаметно, деликатно прийти командиру на выручку.
- А хотя бы и не вернутся! - говорил Няга, сверкая глазами и свирепея от одной мысли, что с ним не согласятся и осмелятся осуждать Котовского. А хотя бы и не вернутся?! Совесть-то он им ранил? Как они теперь пойдут в бой против нас? В бой идут в чистой рубахе! Значит, даже если не вернутся, польза все равно есть! Понятно или непонятно? Почему молчите? Почему в рот набрали воды!
- Предположим, что они не вернутся, - доказывал Колесников с жаром, но ни к кому в частности не обращаясь. - Хорошо. Но как с ними разговаривали, они расскажут? А что обули-одели их, они расскажут? Пытали их? Расстреливали? Нет, с ними обращались как с людьми и объясняли им, в чем их ошибка, заблуждение, объясняли простыми, доходчивыми словами, которых нельзя не понять, нельзя не запомнить. Я считаю, - говорил твердым голосом Колесников, хотя, может быть, и не считал, - я считаю, что даже лучше, если они не вернутся к нам: они будут живой агитацией, хотят или не хотят, они будут служить делу революции!
Через сутки прискакал Белоусов и доложил Котовскому:
- Идут.
Действительно, отряд шествовал. В ногу, щеголевато, напоказ. Учителя нельзя было узнать: бравый, подтянутый, и очки куда-то девал. Командует звонко, отрапортовал лихо. Да и все остальные преобразились. Торжество было на усталых загорелых лицах.
Эти люди, хлебнувшие разгула и дебоширства петлюровцев, да и сроду не видавшие ничего, кроме нужды, водки, пьяных драк, собачьей жизни и воловьего труда, - эти люди сами, по доброй воле сдержали слово, оправдали доверие, осмыслили по-новому свою жизнь. Вот почему на их лицах было такое торжество. Нет большего счастья, чем оказаться хорошим, когда никто не верил, что ты хороший.
И все радовались.
Котовский был доволен. Он так бы и обнял и сельского учителя, и вон того, рябого, которого аж пот прошиб, так старался не подкачать, взмахивать по-солдатски рукой и шагать в ногу.
Но вдруг потемнело лицо комбрига и морщины собрались на его лбу.
- А этот, - загремел его голос, - такой еще рыжий и со шрамом на лбу? Н-неужели переметнулся к Петлюре?!
- Убит в бою, - ответил учитель. - Пал смертью храбрых.
- Понравился он мне, - тихо произнес Котовский, снимая фуражку. Вечная память ему и слава. Разудалая, должно быть, голова!
Колесников подошел к учителю.
- Такое испытание, какое выдержали вы, - сказал он со сдерживаемым волнением, - крепко, как присяга!
- Сегодня большой праздник у нас! - добавил сияющий Няга.
- Нет человека, если нет в нем собственного достоинства, - говорил Котовский, когда вся, так сказать, торжественная часть кончилась и остались одни командиры. - Надо выращивать достоинство, как выращивают цветок, как берегут яблоню.
- Удивляюсь я, как это люди не догадываются... Честное слово, быть хорошим выгоднее, чем плохим! Да и гораздо приятнее! Как ты думаешь, товарищ комбриг? - не унимался Няга.
Когда поили коней, Иван Белоусов сказал Маркову:
- И чего вы тут беспокоились? Я слушаю того, слушаю другого говорят, как о чуде: хорошо, что пленные петлюровцы пришли! Попробовали бы они не прийти! Уж если я один раз взял их в плен, то и в другой раз не растерялся бы! Знаю, чего хотел командир: совести. А чтобы праведник не сбился с пути, поддержи праведника под локоток, помоги ему войти в царствие небесное, в райские врата. Так-то вернее будет!
- Так ты их... тово? Поддержал под локоток? - разочарованно спросил Марков.
- Не понадобилось. Они оказались парни хоть куда! Неужели этот, в очках который был, - просто учитель? А знаешь, как командовал! И первый бросился в атаку.
- И ты все видел?
Белоусов замялся:
- Никому только не говори. Я не утерпел, тоже немножко бил Петлюру. Учитель-то в лоб атаковал, а мы с ребятами с тыла ударили, шум произвели. Я ведь здешний, каждый овраг знаю.
- Так кто же все-таки у вас сражение выиграл?
- Они! Учитель этот самый.
- Тебя что-то не разберешь. И брагу пил, и пироги ел, а на свадьбе не был и знать ничего не знаешь.
- Ты не сердись. Всего рассказывать не могу: у нас с командиром военная тайна.
4
Когда вернулся из Бессарабии Леонтий, Миша Марков расстроился, запечалился, что вот вернулся же Леонтий, а где же отец? И хотелось и страшно было заговорить об этом с Леонтием.
И Леонтий избегал Маркова. Жалко было расстраивать парня, а ничего утешительного рассказать он не мог.
Так или иначе, а когда-то надо было начать этот разговор. Однажды Леонтий увидел Маркова, и поразило его грустное лицо Миши.
"Надо поговорить с ним об отце, - подумал Леонтий, - нехорошо, что я сразу не сделал этого".
- Ну! Чего такой скучный?
- Об отце все думаю... Жив или нет?..
- Если бы я что-нибудь точное знал, давно бы сказал, какое бы горькое известие ни было, оно лучше неизвестности.
- Верно, Леонтий. Если нет отца в живых, говори, я ведь уже не мальчик. Да и время сейчас такое, что смертью не удивишь: война!
- Ничего я о Петре Васильевиче не знаю. Как расстались на том берегу, так больше ничего о нем и не слышал. Но так полагаю, что был бы он жив дал бы о себе знать. Ведь времени прошло немало.
- Вот и я так думаю...
- Кто у тебя еще-то из родни?
Участливо смотрел Леонтий. Оттаяло сердце Миши. Стал рассказывать про свои детские годы, о сестренке, о матери. И так же, как не мог, беседуя в московской столовой со Всеволодом Скоповским, вспомнить ни одного кушанья, кроме вареной кукурузы, так и сейчас в голову не приходило ничего значительного, и он перебирал милые сердцу мелочи, маленькие семейные происшествия, дорогие для него одного пустяки: как однажды Татьянка потерялась, еще совсем маленькая, заблудилась в городе, как в лесу... как отец один раз лисенка живого принес...
Детство! Как священную ладанку, подаренную матерью в час расставания, храним мы в памяти милые нам простые слова, маленькие и в то же время большие события, не передаваемые словами ощущения... Их можно рассказать только очень близким людям, другие не поймут. А как они запомнились, как они дороги! Материнский голос... Птицы... Снег... Какой-то весенний день, в который ровно ничего не случилось, но он запомнился, на всю жизнь озарил сознание ослепительным светом, задорным журчаньем ручьев... И даже в значительной степени сформировались вкусы и побуждения в этот ничем не выдающийся, незабываемый весенний день!..
Леонтий слушал Маркова, и у самого у него сердце щемило: ведь и он ничего о своем доме не знал, рядом был, а не довелось повидаться...
- Время, сынок, сейчас разлучное. Жены не знают, где их мужья, дети растеряли родителей. Иной ждет-пождет, когда встретится, а его, желанного, родного, и в живых-то давно нет... Бывает и другое: человека в поминальник запишут, а он и явится, жив-здоров! В смятенное время живем.
- А вдруг, - размечтался Миша, - мы сидим, разговариваем, а в это время отец-то и войдет...
- Ничего удивительного!
- Войдет и скажет: "Здравствуйте, дорогие! Тебе, Миша, шлют привет мать и сестра!"
Миша радостно смеялся, и долго они в тот вечер говорили.
С того дня повеселел Миша. И хорошо, что до поры до времени не знал он всей правды...
Петра Васильевича как увели ночью, так больше никто и не видел. Марина куда только не ходила, где только не справлялась! Везде один ответ: не значится. Наконец один старичок сжалился, догнал ее в коридоре.
- Женщина, - говорит, - не терзайте себя. Неужели вы не понимаете, что вашего мужа давным-давно на свете нет? Идите себе домой и примиритесь с сим прискорбным фактом.
- Его убили в тюрьме?!
- Я начинаю жалеть, что сказал вам, казалось бы, исчерпывающе точную вещь. Какая вам разница, кончил он дни в подвале или на виселице, от удара сапогом в живот или от пули в затылок? Его нет, и больше уже нельзя его арестовать, он уже избавлен от забот, от простуды, от миллиона страданий, страхов, на которые мы, живые, обречены...
Она убежала от этого страшного, беззубого, сморщенного старика, каркавшего, как ворон перед бедой. Он все врал, откуда он мог знать? Он что-то кричал ей вдогонку, но она не слушала. Вернулась домой и поражена была странной тишиной, глубоким молчанием. Почему так тихо? Но ведь и раньше часто бывало так, когда Марина оставалась одна, когда все разбредались, кто на работу, кто в школу... На этот раз была другая, мертвая тишина.
Тогда Марина взметнулась: где Татьянка? Почему не идет Татьянка?! И тут заметила белое на столе... Сразу почему-то поняла, что это записка и что пришло новое горе.
"Прости, дорогая мамочка, больше не могу, ухожу, туда же, где наш Миша".
Может быть, Марина выдержала бы удар, но, когда все навалилось в один день, чуть ли не в один час, это было слишком...
Ее нашла соседка лежащей на полу без сознания. Некоторое время она еще не поддавалась смерти. Сиделки в больнице уверяли, что даже хорошо, что она умерла: зачем же растягивать страдания?
- Ей было ни много ни мало - пятьдесят лет, так она хоть жизнь видела. А сейчас без счета молодых умирает. Молодых, конечно, жалко, а что касается старых - закон природы.
Ожесточились сердца сиделок, примелькались им слезы человеческие. Но все, кто знал эту женщину в ее квартале, - соседи, железнодорожники очень жалели ее и всегда вспоминали о ней с любовью.
- Отмучилась, бедняжка! - говорили они.
Татьянка была порывиста и нетерпелива. Она никак не могла согласиться, чтобы на земле торжествовало зло. Когда в ту памятную ночь прилизанный плюгавый офицеришка ударил ее отца и получил от нее за это хорошую затрещину по щеке, по гладкой розовой морде, она долго не могла успокоиться, ей казалось, что она должна была не награждать пощечиной она обязана была убить его.
Приятель отца, тоже железнодорожник, требовал, чтобы Татьянка еще и еще раз повторила рассказ о том, как она отделала этого негодяя.
- Размахнулась? И потом - р-раз? Молодец, Татьянка! Будет из тебя толк! Учить их надо, вертопрахов!
Старый железнодорожник усаживал затем Татьянку поближе и рассказывал ей вполголоса, что есть много людей, которые тоже дают пощечины всем этим щеголям, всей этой дряни собачьей:
- Мир построен, дочка, неважно. Ломать надо! А то нехорошо получается. И мы сломаем, вот увидишь. Нас много, ты не думай. И если появился на земле один остров, одно такое местечко, где наперекор всему этому свинству рабочие добились власти и строят социализм, значит, это не выдумка, значит, можно это сделать! Я, дочка, говорю про Советскую страну. Понятно? Надо беречь ее, не дать в обиду. Вот твоего отца здесь в тюрьму упрятали. А там его, может быть, министром бы сделали...
Старик закурил трубку и продолжал:
- Мы делаем, что можем. Мы не дали грузить оружие против них.
Если бы знал этот железнодорожник, какое впечатление производят его слова на девочку! Татьянка думала:
"Миша уехал в эту счастливую страну, и я отправлюсь туда же и тоже буду бороться!"
Конечно, ей бы следовало посоветоваться, прежде чем решиться на такой отчаянный поступок. Она захватила с собой немножечко еды - кусок хлеба и брынзу. И отправилась. Она слыхала, что многие переправляются через Днестр и уходят к красным. Вот и она уйдет к красным. Она не хочет уже убивать одного этого плюгавого. Что толку? Она будет помогать Ленину устанавливать справедливый порядок на земле, вот что она будет делать!
Татьянка сначала шла открыто, прямо по дороге. Потом стала расспрашивать, как пройти к Днестру, стала наводить разговор на то, как охраняется берег да бывают ли случаи, что переправляются на ту сторону. Дивились деревенские жители на эту странную девочку, предупреждали ее: не так-то просто подойти к Днестру и лучше бы вернуться домой... Понимали, что у нее на том берегу кто-то из родни... Качали головой: неладное затеял ребенок!
И ведь выискала Татьянка безлюдное место! И лодку брошенную нашла, и вместо весла жердь приспособила, и в сумерки оттолкнула от берега лодку...
Но тотчас же по лодке стали стрелять. Страшно было Татьянке и в то же время весело. Уж вот она будет хвастать, когда отыщет Мишу! Ее обстреливали, как настоящего контрабандиста!
Надо только сильнее грести! Ого! Пуля расщепила борт! И вдруг стало темно в глазах, круги, круги пошли... Но ведь если бы попали в нее, было бы больно?
Сильнее, сильнее надо грести! Берег, берег уже видно... Еще одно усилие - и Миша протянет ей руку, и поможет выйти из лодки, и скажет ей: "Молодчина у меня сестренка!"
Но жердь уже давно выпала из рук в воды Днестра. Лодка, делая медленные круги, плыла по течению. Не стало Татьянки, отчаянной, гордой девчонки...
- Лодка непременно застрянет на отмели, - сказал солдат из пограничной стражи, вешая на плечо винтовку. - Проверь, может быть, это контрабандист и нам есть чем поживиться...
Не знал ничего этого Миша и жил уверенностью, что его ждут, что рано или поздно он встретится со своими родными... Ему часто снилось, что он дома, и мать заботливо смотрит на него, и Татьянка слушает с обожанием его рассказы, а отец молчит и пыхает своей коротенькой трубкой-носогрейкой... Миша просыпался с улыбкой и все думал, думал о них.
5
Марков получил обозную лошадь. У нее был меланхолический характер, и вся ее внешность свидетельствовала о полном равнодушии к своей судьбе.
Звали ее Зорькой.
Когда Марков вскарабкался на ее спину, она раскорячила мохнатые ноги, поникла головой и распустила губу.
"Я и это перенесу, - говорил ее понурый вид, - мне уже безразлично: тащить ли телегу по непролазной грязи или быть посмешищем кавалеристов. Я очень устала и хотела бы только одного - как можно скорее околеть".
- Ну и животная! - удивился Савелий Кожевников, взглянув на Маркова, проскакавшего мимо. - Прямо форменный верблюд!
Сказал он это без злорадства, а, скорее, огорченно. У них была настоящая дружба с Марковым. Савелий Кожевников был старше возрастом, но простодушен и чист помыслами как дитя.
Савелий Кожевников был степенным пензенским мужиком. Как его судьба сюда закинула, он и сам не мог понять. Чудной он был, этот пензяк! Всюду, куда ни попадал, разыщет непременно либо поросшего мхом ветхого старика, либо бойкую молодайку и примется выспрашивать, как анкету заполнять, о видах на урожай, о поголовье скота, когда думают косить - все подробно расспросит. А вот с географией он был не в ладах. Где он находится, на какой точке земного шара, на каком от чего расстоянии - ни в чем этом он никак не мог разобраться и все надеялся, не забредет ли ненароком, вот так-то, воюючи, в свою родную Пензу.
- Как полагаешь, сколько верст отсюдова до Москвы? - спрашивал он иногда Маркова, задумчиво глядя в степную даль.
- А тебе зачем, дядя Савелий?
- Так, любопытствую.
- Верст с тысячу.
- С тысячу?! А до Волги?
- До Волги еще дальше.
- Вре-ешь! А до Сибири?
- До Сибири и вовсе далеко.
- Но-о?
Савелий некоторое время молчал, мысленно рисуя себе все эти пространства.
- Как человек разбросался по земле!
Савелий Кожевников не меньше Миши был огорчен обличьем Зорьки. Когда Марков пускал ее в галоп, зрелище было действительно запоминающееся. Зорька шла боком, как краб. Пускаясь галопом, она почему-то обязательно начинала мотать головой и фыркать, одновременно вскидывая тощим, мухортым задом. При этом она призводила необычайный шум. По топоту можно было подумать, что гонят целое стадо. Проскакав некоторое время, Зорька покрывалась испариной, бока ее вваливались, ребра выступали наружу... И тут уже ничем нельзя было ее расшевелить. Несколько минут она еще двигалась вперед по инерции, еле переступая, потом и вовсе останавливалась, уныло уставясь в землю.
Маркова охватывала нестерпимая жалость и вместе с тем острый стыд. Жалко ему было это несчастное, загнанное животное, прошедшее через все испытания: голод, холод, мобилизации всех проходивших через деревню воинских частей, начиная с батьки Махно и кончая разбойничьей шайкой какого-нибудь Лихо или Кириченко. Все ее били, все погоняли, и никто не кормил.
Однако, представив, до чего комична его фигура на этой кляче, Марков испытывал стыд. Приятно ли быть посмешищем, да еще в его возрасте! Чуть не плача от жалости, Марков давал Зорьке шенкеля, рвал ей губу, врезался в бока шпорами... Никакого впечатления! Зорька только мелко подрагивала кожей. Ее и не так били.
- Сенным конем не ездить, соломенным не пахать, - сочувствовали кавалеристы Маркову.
- Что правда, то правда, - вздыхал Савелий Кожевников. - Кляча возит воду. Лошадь боронует и пашет. Добрый конь ходит под седлом. Каждой твари свое назначение.
Марков пробовал кормить Зорьку двойными порциями, памятуя, что коня надо погонять не кнутом, а овсом. Но от обильного корма Зорька только вздувалась, становилась шарообразной и еще более добродушной.
Марков страдал. Каждый раз он еле мог заставить себя появиться перед отрядом. Он скромно занимал свое место, искал случая отправиться куда-нибудь с поручением или уйти в разведку. Да и в разведку его не брали: в разведке вся надежда, что конь вызволит.
Постепенно Марков растил ненависть к Зорьке. Она его оскорбляла! Он ненавидел в ней нечто большее, чем просто плохую лошадь. Он ненавидел в ней все горькое и обидное, все прошлое ненавидел он в ней.
Лучше бы никогда и не было в природе этих жалких выродков, этой злой насмешки, этого шаржа на благородное, красивое животное! Но вот по иронии судьбы появилась такая лошаденка на свет, появилась она в жалкой загородке, которую едва ли можно назвать конюшней, в грязном закуте, где не просыхает навозная жижа, где ветер задувает во все щели и хлещет дождь. Что дальше? Скудный корм, надсадная работа, удары кнута, дрянная, натирающая мозоли упряжь... Много раз опоена, редко подкована, копыта сбиты, бока исполосованы, грива спутана, хвост в репьях...
Маркову она даже снилась. Тогда он просыпался, лежал и думал, какой он несчастный, что ему досталась такая лошадь... Но, конечно, и обижаться не приходится, потому что разве можно сравнить его и Котовского! Его и Нягу! По Сеньке и шапка, как говорит пословица.
Савелий Кожевников жалел парня и отвлекал его мысли разговорами на разные темы. Начнет, начнет рассказывать - век его слушай - не переслушать. Марков любил его немудреную речь, его присказки.
Воевал Савелий хозяйственно, степенно, терпеть не мог удальства. И всегда-то он что-то ладил, что-то мастерил, этот Савелий. Ему и другие отдавали то починку, то поделку. Он никогда не отказывал.
- Конечно, приходится, а то бы я ни в жисть не воевал, - рассуждал он, подшивая уздечку. - Война - занятие разрушительное, а я плотник, я строить люблю. Но, по-моему, так: ежели ты уж начал воевать, то воюй прилежно и с пользой для отечества. Надо хорошо воевать. А конь у тебя никудышный, что правда, то правда. Он... как бы тебе это правильно обсказать... он вроде как мужик, которого напасти одолели. Был у нас на деревне такой. Ну просто удивительно, сколько несчастьев выпало человеку! Он и тонул, его и волк брал. Раза три нищал от пожара. Только поправляться начнет - беда бедованная раз его по темечку! Женился - баба в родах померла. Сына вырастил - сына в тюрьму взяли. И все так. Если падеж начался, у него у первого корова падает. Случись недород - у кого, у кого, а у него в поле ни былинки. Пришел как-то ко мне. Смотри, говорит, на меня, сват Савелий. Я, говорит, всю Россию в своем лице представляю, вся Россия такая несчастная. А потом пошел и повесился на сеновале.
Были у Савелия на все случаи такие притчи и примеры из жизни. Большей частью это были невеселые истории. Рассказывал он их певучим, приятным голосом, и сам он был благообразен: волосы расчесывал на прямой пробор, светлая бородка у него была реденькая, но аккуратная, глаза бледно-бледно-голубые, почти бесцветные. У него была иконописная, скитская красота. Казалось, дай ему посошок - пойдет он странствовать, никуда не спеша и умиляясь на красоты природы.
На что уж, кажется, любил Котовского Миша Марков, любил как отца, как учителя, как только может любить и обожать юноша такого героя. И все же понимать по-настоящему Котовского научил его Савелий.
- Это всегда, - говорил он, - для настоящего дела настоящий водитель найдется. Выищется, народная волна поднимет. Вот и наш командир такой: для победы он нужен, чтобы гнать врагов-басурманов, рубить их, окаянных, да так, чтобы и впредь было неповадно.
Слушал эти слова и Иван Белоусов: он тоже часто захаживал и страсть как любил речи Савелия.
- Командир наш в рубашке родился, - сказал он, - удача ему идет!
- Э, браток! Счастье не конь, хомута не наденешь. Вот заприметил я: командир наш всегда, когда ни поглядишь, правую руку то крепко в кулак сожмет, то разожмет. Сам разговаривает, ну, там, приказания дает или так о чем, а рука работает. Как ты думаешь, зачем бы это? А?
- Зачем! Привычка, стадо быть. У каждого какая-нибудь своя привычка есть, очень даже просто.
- Привычка? Привычка не рукавичка, на гвоздь не наденешь! Нет, брат, не в привычке дело. Упорство у него. Решил он, к примеру, добиться, чтобы рука у него исключительной силы была, чтобы рубить - так намертво. Понял? И начинает он делать упражнения для руки, в мускуле силу развивает. И становится его рука железной.
- Скажи, пожалуйста!
- И так он во всем. Каждую жилку, каждое сухожилие, каждую думу, каждую каплю крови для основного, для самого важного в жизни приспосабливает. Не разбрасывается туда-сюда, а все бьет в одну точку. Вот и получается - удача! Удачу-то он, как кузнец, молотом выковывает! Изготовляет он удачу в поте и труде.
Вся бригада, все любили Котовского, каждый, не задумываясь, отдал бы за него свою жизнь. Каждый верил в него и понимал, что действует он так, чтобы вернее сразить врага и уберечь своих. Любили Котовского молча безрассудно и безоговорочно. А вот объяснить, что они ценят в Котовском, это сумел всех толковее сделать Савелий Кожевников, незамысловатый, казалось бы, простецкий пензенский мужичок.
Марков, вслушиваясь в его рассуждения, учился оценивать различные явления жизни.
- Дядя Савелий, - говорил он запальчиво и заранее отвергая возражения, - почему люди живут как бог на душу положит, не задумываясь, не вникая?
- Люди! - откладывает шитье и всплескивает руками Савелий. - Люди революцию сделали, вот тебе и не задумываясь! Чего люди хотят! Хотят до крика истошного, до кровавых горьких слез, до боли сердечной хорошей жизни, хоть махонький кусочек жизни такой урвать. А все нет его, счастья-то настоящего, добывать его надо! Как добывать? Смертию смерть поправ, добывать! Страдальцы большие люди-то. Жалко мне их, вот все нутро изболит иной раз, думаючи о них.
- Учитель?
- Собственно говоря, да.
- Горькая доля была у сельского учителя в царское время. Вы, может быть, успели запамятовать? Глушь, бездорожье, захолустье. Жалованьишко ничтожное, школа нуждается в ремонте, крыша течет, ребята зимой ходят в опорках, и каждый инспектор унизит, распечет, накричит... Что же ты, учитель?! Опять хочешь старое вернуть? Не вернешь старое, не допустим! Кому прислуживаешь? Ты, образованный человек!
Угрюмо слушали пленные.
- Собственно говоря... - бормотал учитель.
От напряжения у него запотели очки.
- Передать в трибунал? - спросил Колесников, полагая, что разговор окончен.
- Кого в трибунал? - удивился Котовский. - Их в трибунал?! Да если они и сейчас ничего не поняли... тогда что же получается? Тогда и жить не хочется на свете! Ведь люди же они! Или кто?
Котовский встал во весь рост - крупный, сильный, эфес сверкает, красные галифе пузырями, широченные, сапоги начищены до ослепительного блеска, грудь колесом - богатырь, и голос у него зычный, как труба. Встал и отдал команду:
- Беспрекословно выполнять приказания вашего командира! Вот этого! он показал на учителя, стоявшего с удивленной и растерянной физиономией. Он сельский учитель, я агроном, а вы - кто вы такие? Простые люди, которым хочется человеческой жизни. Значит, нам с вами по пути. Даю вам задание: выбить петлюровцев из хутора Большие Млины, захватить трофеи и через сутки быть у меня с донесениями. Все ясно? Выдать им оружие, одеть, накормить. Отряд выступит в девятнадцать ноль-ноль. Приступайте к выполнению.
Няга покачивал сомнительно головой. Колесников хмурился. Начальник штаба даже морщился от досады: переборщил! Дал маху на этот раз командир! Ошибся малость!
Пленные перестроились.
- Шагом арш! - скомандовал учитель.
Огненно-рыжий, с зарубцевавшимся шрамом на лбу, кряжистый солдат, когда выдавали ему оружие, прослезился, выругался и сказал, ни к кому не обращаясь, с удивлением:
- Поверил! Мне поверил! Да мне, так-растак, никто еще в жисть не верил с тех пор, как мать меня родила!
Затем они ушли.
- Не вернутся, - определил Колесников.
Котовский вызвал между тем Ивана Белоусова и с глазу на глаз с ним говорил:
- Попросишься в разведку, Белоусов, возьмешь человек пять, кого знаешь, по выбору. Боже упаси, чтобы тебя заметили! Такой обиды они не простят. Ну, и погляди, как они там... чтобы дороги не спутали...
- Понятно!
- Никто не должен знать о нашем разговоре, ни одна душа.
Иван Белоусов вышел от комбрига красный как рак. Это он от гордости раскраснелся, что ему такое поручение дали, а все подумали, не головомойку ли он получил за какой-нибудь проступок: командир любил иной раз, как говорили, "мораль прочитать".
Вскоре Белоусов и с ним четверо ускакали в степь. И все разбрелись по своим местам. В этот вечер была неприятная, напряженная тишина. Любили командира, и не хотелось, чтобы он даже в мелочи оказался неправ. Нельзя, чтобы командир оказался неправ! Как подчиняться тому, кто хотя бы однажды сплоховал? А еще того хуже - кто оказался в смешном положении, кого одурачили!
И каждый старался - для самого себя, а не для других - заранее подыскать оправдание этому промаху, незаметно, деликатно прийти командиру на выручку.
- А хотя бы и не вернутся! - говорил Няга, сверкая глазами и свирепея от одной мысли, что с ним не согласятся и осмелятся осуждать Котовского. А хотя бы и не вернутся?! Совесть-то он им ранил? Как они теперь пойдут в бой против нас? В бой идут в чистой рубахе! Значит, даже если не вернутся, польза все равно есть! Понятно или непонятно? Почему молчите? Почему в рот набрали воды!
- Предположим, что они не вернутся, - доказывал Колесников с жаром, но ни к кому в частности не обращаясь. - Хорошо. Но как с ними разговаривали, они расскажут? А что обули-одели их, они расскажут? Пытали их? Расстреливали? Нет, с ними обращались как с людьми и объясняли им, в чем их ошибка, заблуждение, объясняли простыми, доходчивыми словами, которых нельзя не понять, нельзя не запомнить. Я считаю, - говорил твердым голосом Колесников, хотя, может быть, и не считал, - я считаю, что даже лучше, если они не вернутся к нам: они будут живой агитацией, хотят или не хотят, они будут служить делу революции!
Через сутки прискакал Белоусов и доложил Котовскому:
- Идут.
Действительно, отряд шествовал. В ногу, щеголевато, напоказ. Учителя нельзя было узнать: бравый, подтянутый, и очки куда-то девал. Командует звонко, отрапортовал лихо. Да и все остальные преобразились. Торжество было на усталых загорелых лицах.
Эти люди, хлебнувшие разгула и дебоширства петлюровцев, да и сроду не видавшие ничего, кроме нужды, водки, пьяных драк, собачьей жизни и воловьего труда, - эти люди сами, по доброй воле сдержали слово, оправдали доверие, осмыслили по-новому свою жизнь. Вот почему на их лицах было такое торжество. Нет большего счастья, чем оказаться хорошим, когда никто не верил, что ты хороший.
И все радовались.
Котовский был доволен. Он так бы и обнял и сельского учителя, и вон того, рябого, которого аж пот прошиб, так старался не подкачать, взмахивать по-солдатски рукой и шагать в ногу.
Но вдруг потемнело лицо комбрига и морщины собрались на его лбу.
- А этот, - загремел его голос, - такой еще рыжий и со шрамом на лбу? Н-неужели переметнулся к Петлюре?!
- Убит в бою, - ответил учитель. - Пал смертью храбрых.
- Понравился он мне, - тихо произнес Котовский, снимая фуражку. Вечная память ему и слава. Разудалая, должно быть, голова!
Колесников подошел к учителю.
- Такое испытание, какое выдержали вы, - сказал он со сдерживаемым волнением, - крепко, как присяга!
- Сегодня большой праздник у нас! - добавил сияющий Няга.
- Нет человека, если нет в нем собственного достоинства, - говорил Котовский, когда вся, так сказать, торжественная часть кончилась и остались одни командиры. - Надо выращивать достоинство, как выращивают цветок, как берегут яблоню.
- Удивляюсь я, как это люди не догадываются... Честное слово, быть хорошим выгоднее, чем плохим! Да и гораздо приятнее! Как ты думаешь, товарищ комбриг? - не унимался Няга.
Когда поили коней, Иван Белоусов сказал Маркову:
- И чего вы тут беспокоились? Я слушаю того, слушаю другого говорят, как о чуде: хорошо, что пленные петлюровцы пришли! Попробовали бы они не прийти! Уж если я один раз взял их в плен, то и в другой раз не растерялся бы! Знаю, чего хотел командир: совести. А чтобы праведник не сбился с пути, поддержи праведника под локоток, помоги ему войти в царствие небесное, в райские врата. Так-то вернее будет!
- Так ты их... тово? Поддержал под локоток? - разочарованно спросил Марков.
- Не понадобилось. Они оказались парни хоть куда! Неужели этот, в очках который был, - просто учитель? А знаешь, как командовал! И первый бросился в атаку.
- И ты все видел?
Белоусов замялся:
- Никому только не говори. Я не утерпел, тоже немножко бил Петлюру. Учитель-то в лоб атаковал, а мы с ребятами с тыла ударили, шум произвели. Я ведь здешний, каждый овраг знаю.
- Так кто же все-таки у вас сражение выиграл?
- Они! Учитель этот самый.
- Тебя что-то не разберешь. И брагу пил, и пироги ел, а на свадьбе не был и знать ничего не знаешь.
- Ты не сердись. Всего рассказывать не могу: у нас с командиром военная тайна.
4
Когда вернулся из Бессарабии Леонтий, Миша Марков расстроился, запечалился, что вот вернулся же Леонтий, а где же отец? И хотелось и страшно было заговорить об этом с Леонтием.
И Леонтий избегал Маркова. Жалко было расстраивать парня, а ничего утешительного рассказать он не мог.
Так или иначе, а когда-то надо было начать этот разговор. Однажды Леонтий увидел Маркова, и поразило его грустное лицо Миши.
"Надо поговорить с ним об отце, - подумал Леонтий, - нехорошо, что я сразу не сделал этого".
- Ну! Чего такой скучный?
- Об отце все думаю... Жив или нет?..
- Если бы я что-нибудь точное знал, давно бы сказал, какое бы горькое известие ни было, оно лучше неизвестности.
- Верно, Леонтий. Если нет отца в живых, говори, я ведь уже не мальчик. Да и время сейчас такое, что смертью не удивишь: война!
- Ничего я о Петре Васильевиче не знаю. Как расстались на том берегу, так больше ничего о нем и не слышал. Но так полагаю, что был бы он жив дал бы о себе знать. Ведь времени прошло немало.
- Вот и я так думаю...
- Кто у тебя еще-то из родни?
Участливо смотрел Леонтий. Оттаяло сердце Миши. Стал рассказывать про свои детские годы, о сестренке, о матери. И так же, как не мог, беседуя в московской столовой со Всеволодом Скоповским, вспомнить ни одного кушанья, кроме вареной кукурузы, так и сейчас в голову не приходило ничего значительного, и он перебирал милые сердцу мелочи, маленькие семейные происшествия, дорогие для него одного пустяки: как однажды Татьянка потерялась, еще совсем маленькая, заблудилась в городе, как в лесу... как отец один раз лисенка живого принес...
Детство! Как священную ладанку, подаренную матерью в час расставания, храним мы в памяти милые нам простые слова, маленькие и в то же время большие события, не передаваемые словами ощущения... Их можно рассказать только очень близким людям, другие не поймут. А как они запомнились, как они дороги! Материнский голос... Птицы... Снег... Какой-то весенний день, в который ровно ничего не случилось, но он запомнился, на всю жизнь озарил сознание ослепительным светом, задорным журчаньем ручьев... И даже в значительной степени сформировались вкусы и побуждения в этот ничем не выдающийся, незабываемый весенний день!..
Леонтий слушал Маркова, и у самого у него сердце щемило: ведь и он ничего о своем доме не знал, рядом был, а не довелось повидаться...
- Время, сынок, сейчас разлучное. Жены не знают, где их мужья, дети растеряли родителей. Иной ждет-пождет, когда встретится, а его, желанного, родного, и в живых-то давно нет... Бывает и другое: человека в поминальник запишут, а он и явится, жив-здоров! В смятенное время живем.
- А вдруг, - размечтался Миша, - мы сидим, разговариваем, а в это время отец-то и войдет...
- Ничего удивительного!
- Войдет и скажет: "Здравствуйте, дорогие! Тебе, Миша, шлют привет мать и сестра!"
Миша радостно смеялся, и долго они в тот вечер говорили.
С того дня повеселел Миша. И хорошо, что до поры до времени не знал он всей правды...
Петра Васильевича как увели ночью, так больше никто и не видел. Марина куда только не ходила, где только не справлялась! Везде один ответ: не значится. Наконец один старичок сжалился, догнал ее в коридоре.
- Женщина, - говорит, - не терзайте себя. Неужели вы не понимаете, что вашего мужа давным-давно на свете нет? Идите себе домой и примиритесь с сим прискорбным фактом.
- Его убили в тюрьме?!
- Я начинаю жалеть, что сказал вам, казалось бы, исчерпывающе точную вещь. Какая вам разница, кончил он дни в подвале или на виселице, от удара сапогом в живот или от пули в затылок? Его нет, и больше уже нельзя его арестовать, он уже избавлен от забот, от простуды, от миллиона страданий, страхов, на которые мы, живые, обречены...
Она убежала от этого страшного, беззубого, сморщенного старика, каркавшего, как ворон перед бедой. Он все врал, откуда он мог знать? Он что-то кричал ей вдогонку, но она не слушала. Вернулась домой и поражена была странной тишиной, глубоким молчанием. Почему так тихо? Но ведь и раньше часто бывало так, когда Марина оставалась одна, когда все разбредались, кто на работу, кто в школу... На этот раз была другая, мертвая тишина.
Тогда Марина взметнулась: где Татьянка? Почему не идет Татьянка?! И тут заметила белое на столе... Сразу почему-то поняла, что это записка и что пришло новое горе.
"Прости, дорогая мамочка, больше не могу, ухожу, туда же, где наш Миша".
Может быть, Марина выдержала бы удар, но, когда все навалилось в один день, чуть ли не в один час, это было слишком...
Ее нашла соседка лежащей на полу без сознания. Некоторое время она еще не поддавалась смерти. Сиделки в больнице уверяли, что даже хорошо, что она умерла: зачем же растягивать страдания?
- Ей было ни много ни мало - пятьдесят лет, так она хоть жизнь видела. А сейчас без счета молодых умирает. Молодых, конечно, жалко, а что касается старых - закон природы.
Ожесточились сердца сиделок, примелькались им слезы человеческие. Но все, кто знал эту женщину в ее квартале, - соседи, железнодорожники очень жалели ее и всегда вспоминали о ней с любовью.
- Отмучилась, бедняжка! - говорили они.
Татьянка была порывиста и нетерпелива. Она никак не могла согласиться, чтобы на земле торжествовало зло. Когда в ту памятную ночь прилизанный плюгавый офицеришка ударил ее отца и получил от нее за это хорошую затрещину по щеке, по гладкой розовой морде, она долго не могла успокоиться, ей казалось, что она должна была не награждать пощечиной она обязана была убить его.
Приятель отца, тоже железнодорожник, требовал, чтобы Татьянка еще и еще раз повторила рассказ о том, как она отделала этого негодяя.
- Размахнулась? И потом - р-раз? Молодец, Татьянка! Будет из тебя толк! Учить их надо, вертопрахов!
Старый железнодорожник усаживал затем Татьянку поближе и рассказывал ей вполголоса, что есть много людей, которые тоже дают пощечины всем этим щеголям, всей этой дряни собачьей:
- Мир построен, дочка, неважно. Ломать надо! А то нехорошо получается. И мы сломаем, вот увидишь. Нас много, ты не думай. И если появился на земле один остров, одно такое местечко, где наперекор всему этому свинству рабочие добились власти и строят социализм, значит, это не выдумка, значит, можно это сделать! Я, дочка, говорю про Советскую страну. Понятно? Надо беречь ее, не дать в обиду. Вот твоего отца здесь в тюрьму упрятали. А там его, может быть, министром бы сделали...
Старик закурил трубку и продолжал:
- Мы делаем, что можем. Мы не дали грузить оружие против них.
Если бы знал этот железнодорожник, какое впечатление производят его слова на девочку! Татьянка думала:
"Миша уехал в эту счастливую страну, и я отправлюсь туда же и тоже буду бороться!"
Конечно, ей бы следовало посоветоваться, прежде чем решиться на такой отчаянный поступок. Она захватила с собой немножечко еды - кусок хлеба и брынзу. И отправилась. Она слыхала, что многие переправляются через Днестр и уходят к красным. Вот и она уйдет к красным. Она не хочет уже убивать одного этого плюгавого. Что толку? Она будет помогать Ленину устанавливать справедливый порядок на земле, вот что она будет делать!
Татьянка сначала шла открыто, прямо по дороге. Потом стала расспрашивать, как пройти к Днестру, стала наводить разговор на то, как охраняется берег да бывают ли случаи, что переправляются на ту сторону. Дивились деревенские жители на эту странную девочку, предупреждали ее: не так-то просто подойти к Днестру и лучше бы вернуться домой... Понимали, что у нее на том берегу кто-то из родни... Качали головой: неладное затеял ребенок!
И ведь выискала Татьянка безлюдное место! И лодку брошенную нашла, и вместо весла жердь приспособила, и в сумерки оттолкнула от берега лодку...
Но тотчас же по лодке стали стрелять. Страшно было Татьянке и в то же время весело. Уж вот она будет хвастать, когда отыщет Мишу! Ее обстреливали, как настоящего контрабандиста!
Надо только сильнее грести! Ого! Пуля расщепила борт! И вдруг стало темно в глазах, круги, круги пошли... Но ведь если бы попали в нее, было бы больно?
Сильнее, сильнее надо грести! Берег, берег уже видно... Еще одно усилие - и Миша протянет ей руку, и поможет выйти из лодки, и скажет ей: "Молодчина у меня сестренка!"
Но жердь уже давно выпала из рук в воды Днестра. Лодка, делая медленные круги, плыла по течению. Не стало Татьянки, отчаянной, гордой девчонки...
- Лодка непременно застрянет на отмели, - сказал солдат из пограничной стражи, вешая на плечо винтовку. - Проверь, может быть, это контрабандист и нам есть чем поживиться...
Не знал ничего этого Миша и жил уверенностью, что его ждут, что рано или поздно он встретится со своими родными... Ему часто снилось, что он дома, и мать заботливо смотрит на него, и Татьянка слушает с обожанием его рассказы, а отец молчит и пыхает своей коротенькой трубкой-носогрейкой... Миша просыпался с улыбкой и все думал, думал о них.
5
Марков получил обозную лошадь. У нее был меланхолический характер, и вся ее внешность свидетельствовала о полном равнодушии к своей судьбе.
Звали ее Зорькой.
Когда Марков вскарабкался на ее спину, она раскорячила мохнатые ноги, поникла головой и распустила губу.
"Я и это перенесу, - говорил ее понурый вид, - мне уже безразлично: тащить ли телегу по непролазной грязи или быть посмешищем кавалеристов. Я очень устала и хотела бы только одного - как можно скорее околеть".
- Ну и животная! - удивился Савелий Кожевников, взглянув на Маркова, проскакавшего мимо. - Прямо форменный верблюд!
Сказал он это без злорадства, а, скорее, огорченно. У них была настоящая дружба с Марковым. Савелий Кожевников был старше возрастом, но простодушен и чист помыслами как дитя.
Савелий Кожевников был степенным пензенским мужиком. Как его судьба сюда закинула, он и сам не мог понять. Чудной он был, этот пензяк! Всюду, куда ни попадал, разыщет непременно либо поросшего мхом ветхого старика, либо бойкую молодайку и примется выспрашивать, как анкету заполнять, о видах на урожай, о поголовье скота, когда думают косить - все подробно расспросит. А вот с географией он был не в ладах. Где он находится, на какой точке земного шара, на каком от чего расстоянии - ни в чем этом он никак не мог разобраться и все надеялся, не забредет ли ненароком, вот так-то, воюючи, в свою родную Пензу.
- Как полагаешь, сколько верст отсюдова до Москвы? - спрашивал он иногда Маркова, задумчиво глядя в степную даль.
- А тебе зачем, дядя Савелий?
- Так, любопытствую.
- Верст с тысячу.
- С тысячу?! А до Волги?
- До Волги еще дальше.
- Вре-ешь! А до Сибири?
- До Сибири и вовсе далеко.
- Но-о?
Савелий некоторое время молчал, мысленно рисуя себе все эти пространства.
- Как человек разбросался по земле!
Савелий Кожевников не меньше Миши был огорчен обличьем Зорьки. Когда Марков пускал ее в галоп, зрелище было действительно запоминающееся. Зорька шла боком, как краб. Пускаясь галопом, она почему-то обязательно начинала мотать головой и фыркать, одновременно вскидывая тощим, мухортым задом. При этом она призводила необычайный шум. По топоту можно было подумать, что гонят целое стадо. Проскакав некоторое время, Зорька покрывалась испариной, бока ее вваливались, ребра выступали наружу... И тут уже ничем нельзя было ее расшевелить. Несколько минут она еще двигалась вперед по инерции, еле переступая, потом и вовсе останавливалась, уныло уставясь в землю.
Маркова охватывала нестерпимая жалость и вместе с тем острый стыд. Жалко ему было это несчастное, загнанное животное, прошедшее через все испытания: голод, холод, мобилизации всех проходивших через деревню воинских частей, начиная с батьки Махно и кончая разбойничьей шайкой какого-нибудь Лихо или Кириченко. Все ее били, все погоняли, и никто не кормил.
Однако, представив, до чего комична его фигура на этой кляче, Марков испытывал стыд. Приятно ли быть посмешищем, да еще в его возрасте! Чуть не плача от жалости, Марков давал Зорьке шенкеля, рвал ей губу, врезался в бока шпорами... Никакого впечатления! Зорька только мелко подрагивала кожей. Ее и не так били.
- Сенным конем не ездить, соломенным не пахать, - сочувствовали кавалеристы Маркову.
- Что правда, то правда, - вздыхал Савелий Кожевников. - Кляча возит воду. Лошадь боронует и пашет. Добрый конь ходит под седлом. Каждой твари свое назначение.
Марков пробовал кормить Зорьку двойными порциями, памятуя, что коня надо погонять не кнутом, а овсом. Но от обильного корма Зорька только вздувалась, становилась шарообразной и еще более добродушной.
Марков страдал. Каждый раз он еле мог заставить себя появиться перед отрядом. Он скромно занимал свое место, искал случая отправиться куда-нибудь с поручением или уйти в разведку. Да и в разведку его не брали: в разведке вся надежда, что конь вызволит.
Постепенно Марков растил ненависть к Зорьке. Она его оскорбляла! Он ненавидел в ней нечто большее, чем просто плохую лошадь. Он ненавидел в ней все горькое и обидное, все прошлое ненавидел он в ней.
Лучше бы никогда и не было в природе этих жалких выродков, этой злой насмешки, этого шаржа на благородное, красивое животное! Но вот по иронии судьбы появилась такая лошаденка на свет, появилась она в жалкой загородке, которую едва ли можно назвать конюшней, в грязном закуте, где не просыхает навозная жижа, где ветер задувает во все щели и хлещет дождь. Что дальше? Скудный корм, надсадная работа, удары кнута, дрянная, натирающая мозоли упряжь... Много раз опоена, редко подкована, копыта сбиты, бока исполосованы, грива спутана, хвост в репьях...
Маркову она даже снилась. Тогда он просыпался, лежал и думал, какой он несчастный, что ему досталась такая лошадь... Но, конечно, и обижаться не приходится, потому что разве можно сравнить его и Котовского! Его и Нягу! По Сеньке и шапка, как говорит пословица.
Савелий Кожевников жалел парня и отвлекал его мысли разговорами на разные темы. Начнет, начнет рассказывать - век его слушай - не переслушать. Марков любил его немудреную речь, его присказки.
Воевал Савелий хозяйственно, степенно, терпеть не мог удальства. И всегда-то он что-то ладил, что-то мастерил, этот Савелий. Ему и другие отдавали то починку, то поделку. Он никогда не отказывал.
- Конечно, приходится, а то бы я ни в жисть не воевал, - рассуждал он, подшивая уздечку. - Война - занятие разрушительное, а я плотник, я строить люблю. Но, по-моему, так: ежели ты уж начал воевать, то воюй прилежно и с пользой для отечества. Надо хорошо воевать. А конь у тебя никудышный, что правда, то правда. Он... как бы тебе это правильно обсказать... он вроде как мужик, которого напасти одолели. Был у нас на деревне такой. Ну просто удивительно, сколько несчастьев выпало человеку! Он и тонул, его и волк брал. Раза три нищал от пожара. Только поправляться начнет - беда бедованная раз его по темечку! Женился - баба в родах померла. Сына вырастил - сына в тюрьму взяли. И все так. Если падеж начался, у него у первого корова падает. Случись недород - у кого, у кого, а у него в поле ни былинки. Пришел как-то ко мне. Смотри, говорит, на меня, сват Савелий. Я, говорит, всю Россию в своем лице представляю, вся Россия такая несчастная. А потом пошел и повесился на сеновале.
Были у Савелия на все случаи такие притчи и примеры из жизни. Большей частью это были невеселые истории. Рассказывал он их певучим, приятным голосом, и сам он был благообразен: волосы расчесывал на прямой пробор, светлая бородка у него была реденькая, но аккуратная, глаза бледно-бледно-голубые, почти бесцветные. У него была иконописная, скитская красота. Казалось, дай ему посошок - пойдет он странствовать, никуда не спеша и умиляясь на красоты природы.
На что уж, кажется, любил Котовского Миша Марков, любил как отца, как учителя, как только может любить и обожать юноша такого героя. И все же понимать по-настоящему Котовского научил его Савелий.
- Это всегда, - говорил он, - для настоящего дела настоящий водитель найдется. Выищется, народная волна поднимет. Вот и наш командир такой: для победы он нужен, чтобы гнать врагов-басурманов, рубить их, окаянных, да так, чтобы и впредь было неповадно.
Слушал эти слова и Иван Белоусов: он тоже часто захаживал и страсть как любил речи Савелия.
- Командир наш в рубашке родился, - сказал он, - удача ему идет!
- Э, браток! Счастье не конь, хомута не наденешь. Вот заприметил я: командир наш всегда, когда ни поглядишь, правую руку то крепко в кулак сожмет, то разожмет. Сам разговаривает, ну, там, приказания дает или так о чем, а рука работает. Как ты думаешь, зачем бы это? А?
- Зачем! Привычка, стадо быть. У каждого какая-нибудь своя привычка есть, очень даже просто.
- Привычка? Привычка не рукавичка, на гвоздь не наденешь! Нет, брат, не в привычке дело. Упорство у него. Решил он, к примеру, добиться, чтобы рука у него исключительной силы была, чтобы рубить - так намертво. Понял? И начинает он делать упражнения для руки, в мускуле силу развивает. И становится его рука железной.
- Скажи, пожалуйста!
- И так он во всем. Каждую жилку, каждое сухожилие, каждую думу, каждую каплю крови для основного, для самого важного в жизни приспосабливает. Не разбрасывается туда-сюда, а все бьет в одну точку. Вот и получается - удача! Удачу-то он, как кузнец, молотом выковывает! Изготовляет он удачу в поте и труде.
Вся бригада, все любили Котовского, каждый, не задумываясь, отдал бы за него свою жизнь. Каждый верил в него и понимал, что действует он так, чтобы вернее сразить врага и уберечь своих. Любили Котовского молча безрассудно и безоговорочно. А вот объяснить, что они ценят в Котовском, это сумел всех толковее сделать Савелий Кожевников, незамысловатый, казалось бы, простецкий пензенский мужичок.
Марков, вслушиваясь в его рассуждения, учился оценивать различные явления жизни.
- Дядя Савелий, - говорил он запальчиво и заранее отвергая возражения, - почему люди живут как бог на душу положит, не задумываясь, не вникая?
- Люди! - откладывает шитье и всплескивает руками Савелий. - Люди революцию сделали, вот тебе и не задумываясь! Чего люди хотят! Хотят до крика истошного, до кровавых горьких слез, до боли сердечной хорошей жизни, хоть махонький кусочек жизни такой урвать. А все нет его, счастья-то настоящего, добывать его надо! Как добывать? Смертию смерть поправ, добывать! Страдальцы большие люди-то. Жалко мне их, вот все нутро изболит иной раз, думаючи о них.