Страница:
Степан Павлович вышел навстречу ей.
— Вот спасибо, — сказал он.
— А я у соседей разжилась, —почему-то совсем развеселившись, толковала старая, показывая на свёрток. — Кормитесь себе на здоровьице, кто бы с тобою ни был. Ну, а ушат… Дак пускай хоть и у вас пока побудет, ушат этот. А как выдастся минутка, так и позаботитесь назад вернуть. Я всегда дома.
— Спасибо, — повторил Степан Павлович, хотя не представлял себе, куда можно спрятать эту посудину, чтобы позже, при удобном случае, вернуть сердобольной женщине.
Между тем старуха и говорила все это, и поглядывала на секретаря райкома — знала-то она его в этой должности — так, словно от кого-то из соседей только что узнала о неудаче, которая постигла его на братовом дворе. Но недаром говорят, что неудачи тоже отличаются друг от друга. Назовёшь ли, к примеру, неудачей то, что случилось часа полтора назад со Степаном Павловичем у Архипа? Наверно, нет. Это было нечто большее, чем неудача. Неожиданная выходка брата, если вообще можно назвать её так, не только смутила комиссара: она, казалось, перевернула все в душе у него, насторожила. Потому все это время младший Баранов и терялся в догадках: «Может, давняя обида какая вдруг наружу вылилась?» Но напрасно. Никакой обиды, которую нанёс бы он брату, Степан Павлович не помнил. Если и не жили они душа в душу, то и не чуждались друг друга. И все-таки… Не иначе правду говорили когда-то люди: «…и предан будет родными и соседями, и брат брата предаст на смерть…»
Тяжко было на душе у комиссара, беспомощная злость распирала его, однако признаться партизанам, как встретил его родной брат, не хватило духу — все-таки стыдно, кроме всего прочего… Так и остались все в отряде в убеждении, что и варёную картошку в мундире, и два куска сала, и добрую щепоть соли, и хлеб деревенский принёс Степан Павлович от Архипа.
Партизаны поняли, что перейти па другую сторону большака можно будет только тогда, когда наступит хоть малая передышка, когда образуется между вражескими колоннами нужный разрыв.
Момент такой они улучили только после полуночи. Не выдав себя, проскочили, словно лесные кабаны, друг за другом через большак, потом долго ломились по бурелому и завали, пока не наткнулись на глинистую тропку, но которой стало легче шагать. Но за то время, что они лежали при всей своей немудрёной амуниции в ельнике, протекли, подвешенные на ремнях, а то и в торбах через плечо, бутылки с зажигательной смесью и через одежду многих обожгли. Сначала ожоги почти не чувствовались. И партизаны не обратили па них особого внимания — ну, протекла смесь и протекла: плохо была закупорена. Да и спешка, в которой приходилось одолевать дорогу, чтобы как можно большее расстояние прошагать за ночь до Церковища, тоже не дала вовремя оглядеться. Только утром кое-кто заметил у себя волдыри и облезшую кожу. Ещё в бою но побывали, а лазарет хоть сейчас открывай!… И тем не менее ни па какие лекарства рассчитывать не приходилось — не было этих лекарств, даже присыпать раны было нечем.
Но, как часто и справедливо говорят, — лиха беда начало! Дальнейший путь отряда к цели уже не был отмечен такими трудностями. Обретали опыт. Хотя двигаться все время приходилось встречь потоку наступающих вражеских войск, пробираться по тылам они стали почти бесшумно. На четвёртые сутки отряд наконец очутился вблизи Сожа. Другое дело, что приход крутогорских партизан оказался не только запоздалым, но и ненужным. На одном рукаве, левом притоке Сожа, мост, который полагалось взорвать согласно заданию в первую очередь, был сожжён ещё в конце июля во время бомбёжки, и теперь из воды, будто пики, высоко торчали деревянные сваи. С другим мостом творилось и вовсе несусветное — на месте вдруг выяснилось, что и река такая, и мост на ней значились только па топографической карте: видать, нанесены они были ещё при царе Горохе; наверно, река помаленьку обмелела и высохла, превратилась в обыкновенный ручей, который если и живился водой, так осенью, после больших дождей, или весной, во время таянья снега, а мост сгнил и напрочь провалился за ненадобностью: для здешнего люда из двух ближних деревень хватало обычного брода, чтобы перебраться с одного берега на другой.
Странно, но последнее обстоятельство не смутило партизан, просто рассмешило хотя отсутствие моста, если говорить правду, должно было разозлить людей, которые понапрасну разыскивали его на оккупированной территории, или вызвать возмущение, или досаду на того, кто направил их сюда, а вышло наоборот: увидев речку-ручей и сгнившие, поросшие темно-зелёным мохом бревна на нем, что когда-то служили надёжным средством переправы, партизаны захохотали, сперва кто-то один, в великом удивлении, за ним другой, а потом и все остальные.
— И надо было переться сюда из-за этого! — таково было общее мнение.
Словно не веря ещё, что отряд вышел именно к той реке и к тому мосту, которые полагалось уничтожить, Митрофан Нарчук, выбрав трех партизан, направил их в деревню но эту сторону ручья, чтобы расспросить обо всем.
— Да, это паша Сморкавка, — подтвердил там какой-то замшелый дед.
Значит, не ошиблись, вышли к самой цели.
Время было под вечер, место глухое, поэтому командир отряда отдал приказ заночевать в деревне, заняв две крайние хаты. При виде трухлявого моста у всех пропала всякая охота таиться, искать пристанища в лесу, к тому же и лес находился не близко отсюда.
Хозяином одной хаты был тот самый замшелый дед, что назвал речку, вернее ручеёк, Сморкавкой. Была у него и хозяйка. Но поесть у них не нашлось ничего, хорошо, что партизаны за четверо суток похода не были избалованы харчем, привыкли к скудной еде, так что и на этот раз обошлись чем бог послал, как выразилась хозяйка.
— Ага, чем богаты, тем и поделиться рады, — добавил к её словам хозяин.
Звали его Лазарем, а фамилию он носил — Знатный. Выглядел мужик по своей запущенности далеко за шестьдесят, хотя настоящий возраст тоже назвал — пятьдесят шесть лет.
— Годы ужо не призывные, — на всякий случай растолковала незнакомым людям хозяйка, помоложе мужа, насторожённая и как будто чем-то испуганная.
Зато хозяин показался партизанам человеком себе на уме и любителем не в меру порассуждать. И делал он это как бы нарочно, как бы с неким расчётом. Хотя могло быть совсем наоборот — и болтливость, и хитроумность шли от характера, а расчётливостью это казалось только со стороны.
Ни он, ни жена его не догадывались, что переночевать в хату к ним зашли партизаны. Видно, дико было им даже слышать о партизанах, не то что видеть. Но что-то не давало старику покоя, что-то цепляло.
— Сдаётся, все вы, товарищи, командиры, — говорил он, бегая глазами, — поскольку солдаты, то есть красноармейцы, даже если и переодетые приходят, то по короткому волосью их можно легко узнать. А вы, я гляжу, все до одного с чупринами.
По всему видно было, что в нынешнее лето старик немало перевидал разного народа — если не в своей хате, то под окнами, на деревенской улице; и не только в военной форме, а и в гражданской одежде, потому что недаром он так приметливо рассудил.
И «командиров» тоже потешила его приметливость, с особенным удовольствием смеялись прокурор Шашкин и судья Глеков. Даже командир отряда и тот не удержался:
— А часто вам приходилось видеть, как красноармейцы меняли одежду?
— Да кто их знает? — спохватился хозяин, явно уклоняясь от ответа. — Однако, гм…
Жена его, словно осердясь, бросила:
— От этого размена ихнего никто не разбогател. Он тебе свою шмотку, а ты ему — свою, ведь голым не пустишь на улицу. Но мы этим не занимались. Хотя что я болтаю! Генеральская шапка у нас осталась. Лазарь, где она?
— На что тебе?
— Дак… Покажи.
Видно, хозяйке не по нраву пришлась «генеральская шапка», понятно было, что вспомнила она о ней нарочно, может, хотела даже сбыть таким образом.
— Был тут один случай, — лицо у деда стало суровым. — Как раз перед тем, как отойти нашим. Генерал остановился у нас в хате. Все чин чином — и машина-легковушка во дворе, и денщик у печки — Анете моей по хозяйству помогает. Командиры из других хат являются, а то и приезжие забегают, что-то докладывают и честь отдают. Признаться, я не слушал. Думаю, война и война, что с неё взять. А тут вдруг, откуда ни возьмись, другой генерал наскочил. Тоже на машине. Наш увидел его из окна, сразу на крыльцо — мол, так и так, и руку поднёс к шапке, которую перед тем в хате с гвоздя схватил. А тот генерал, видать, злой приехал, не иначе дела где-то пошатнулись. Ну и давай кричать на нашего. Накричал, руки не подал и уехал. А наш возьми револьвер да прямо на крыльце… Одним словом, товарищи командиры, было тута у нас.
Ажно некоторые плакали, как хоронили его. Видать, неплохой человек был, а вот же… А мы со старухой моей даже не знаем, кто он и откуда. Дак с того часу, видите, Анете моей эта генеральская шапка и не даёт покоя. Я считаю, нехай лежит себе па загнетке, раз осталась у нас. Так что, товарищи командиры, или как вас там величать, мы уже давно особого любопытства не проявляем. Вот и вы — переночуете и уйдёте себе, куда шли, а мы даже и знать не будем, кто был и откуда.
— Много захотел, дед, — бесцеремонно засмеялся Шашкин, которому всякий раз, как подвёртывался случай, хотелось показать свой прокурорский чин.
Между тем настало время устраиваться на ночлег, и Митрофан Нарчук объявил:
— Пора укладываться. А ты, Степан Павлович, загляни к соседям, как наша вторая группа устроилась.
— Хорошо, — комиссар поднялся с самодельного табурета. — Я там, видать, и заночую с ними.
Комиссар ушёл, а партизаны, для порядка покопавшись в своих немудрёных вещичках, улеглись друг подле друга на полу в хате Лазаря Знатного.
А в другой хате, наискосок через дорогу, куда явился через минуту Баранов, ещё и не собирались ложиться спать.
Тут царило другое настроение — словно в самом разгаре вечеринки. За длинным столом, что стоял под окнами от одной стены до другой, сидели партизаны, примерно столько же, сколько в хате Лазаря Знатного. Казалось, не по счёту делились, кому где ночевать, а получилось тем не менее в каждой хате почти поровну.
Здесь хозяина не было, управлялась хозяйка — ещё совсем молодая женщина с тремя детьми. Дети тоже не спали. Они так и липли к партизанам, видно, привыкли к захожим людям.
Хозяйка носилась с одной половины хаты па другую, хотя делать ей и там, и тут было, считай, нечего, кроме как показывать своё проворство и обольстительность.
Баранов, как и надлежит в таком случае, провозгласил па всю хату «добрый вечер» и поставил свою винтовку у порога к другим.
— Подсаживайся к нам, комиссар, — пригласили его к столу партизаны.
Они уже допивали большую бутыль, которая высилась посреди разной деревенской снеди.
— А нас вот хозяйка угощает, — сказал цыгановатый Борис Набелоков, открыто подмигивая женщине.
Та тоже принялась уговаривать комиссара сесть за стол.
Варанов выпил стакан самогона, который ему подал Иван Герасичкин, взял со стола огурец. Самогон был невкусный, сильно подгоревший, но хорошо разошёлся внутри, ударил в голову.
— Что там наши соседи делают? — спросил тем временем Набелоков.
— Что и положено, — сказал комиссар, — спать укладываются.
— Тогда и нам пора, — охотно согласился Набелоков. После его слов партизаны и вправду начали вставать из-за стола.
Хоть и на новом месте, однако каждый быстро нашёл себе уголок, и уже минут через десять то тут, то там послышался здоровый мужской храп.
А Баранову почему-то долго не спалось. И мыслей особых в голове но было, а глаза не закрывались.
Уже после первых петухов он вдруг услышал, как кто-то из партизан прошёл на цыпочках к хозяйкиной постели.
«Кто бы это?» — удивился Баранов и подумал, что хозяйка сейчас погонит любителя. Но та только ойкнула тихо и тут же совсем не сердито зашептала что-то человеку, который её потревожил.
Не ожидая, когда под тяжестью человеческих тел заскрипит кровать, комиссар выругался про себя и шумно встал, благо подоспела малая нужда.
Разведчики во главе с Павлом Черногузовым, бывшим заведующим торговым отделом райисполкома, уже начавшие действовать не только осмотрительно и осторожно, но и вполне профессионально, обнаружили на краю какого-то населённого пункта, деревни — не деревни, а вернее — рабочего посёлка, передвижной немецкий автопарк. Посёлок тот — а это и в самом деле был посёлок и жили в нем лесосплавщики — находился возле леса, который большим массивом, километров в семь, лежал между Гусаркой и Домомеричами, что у самого шоссе Кричев — Рославль. Построенный в четыре коротких порядка, посёлок не проявлял никаких признаков жизни. Даже сады, которые вечно приманивали немецких солдат, и те стояли нетронутыми. Такое взаимное миролюбие объяснялось просто: пока местные жители цепенели в неизвестности по своим домам, оккупанты, занавесив окна сплавконторы, смотрели кино. Зато при автомашинах, по обе стороны стоянки, расхаживали двое вооружённых часовых.
Партизаны решили действовать.
— Что ж, откроем и мы свой боевой счёт, — сказал Нарчук.
План нападения они составили быстро — вот-вот должны были появиться из сплавконторы немцы. Чтобы действовать наверняка, отряд разделился на две группы, почти так же, как и там, в деревне, когда разбивались на ночёвку. Одной группе, чуть большей по численности, надлежало пробираться к стоянке по канаве, заросшей чертополохом и татарником. Эту группу брал на себя комиссар. Другая, командирская, оставалась на месте, чтобы прикрыть нападающих из леса. Первая группа, таким образом, делалась головной. Ей надо было взять на себя основную часть операции. Боеприпасы тоже пришлось перераспределить: одним — побольше патронов, чтобы вести из засады прицельный огонь, когда немцы сыпанут из дома, чтобы оборонять автопарк, другим — гранат, особенно если учесть, что бутылки с горючей смесью давно были выброшены, как опасные в долгом походе, где приходилось идти не только в полный рост, а нередко и ползти. Тут, как говорится, довольно было обжечься один раз…
— Ну, хлопцы, айда, — скомандовал своей группе Степан Баранов.
Из леса было видно, как сначала партизаны ползли за комиссаром по заросшей канаве, потом стали готовиться к нападению, распространившись во всю ширину площадки, от первой до последней автомашины. Заняло все это не больше десяти минут, которые показались в нетерпеливом ожидании весьма долгими. Наконец Баранов поднялся среди репейников во весь рост, замахнулся, отведя далеко назад руку, и в следующий момент швырнул рывком гранату. Та медленно, словно нехотя, описала в воздухе дугу от канавы до площадки и взорвалась на земле между автомашинами. Взрыва никто не увидел. Но прозвучал он в полной тишине сильно, с эхом, которое ударило в одну сторону по посёлку, а в другую — по опушке, пытаясь прорваться дальше. Стена густого леса, что стоял на пути, отрезала его, кинула в обратном направлении, как бы растянув, а затем и сдвоив первый удар.
Остальные партизаны по примеру Баранова стали выскакивать из канавы, забрасывать автопарк гранатами. Со стороны казалось, что они совсем забыли про двух часовых, которые несли охрану площадки. А те были настороже. Сообразив в чем дело, они тут же отреагировали на нападение партизан: один, крутясь чуть ли не волчком и стреляя, кинулся вдруг к посёлку, благо недалеко, шагах в ста, уже виднелись крайние дворы, а огороды и того ближе, почти вплотную подступали к площадке с немецкими автомашинами; другой тем временем действовал как и надлежит примерному солдату — спрятавшись за резиновый скат, тут же начал поливать партизан огнём из автомата. Но и у того, и у другого стрельба получалась не прицельной, вернее, не достигала цели, как будто оба ещё не поняли, откуда исходила угроза. Видимо, это и стоило им жизни, потому что уже следующая граната, брошенная Павлом Черногузовым, посекла осколками того, что стрелял из-за резинового ската. Не убежал далеко и первый. Пуля, пущенная кем-то из партизан, настигла его у забора.
При виде убитых партизаны почувствовали себя совсем в безопасности. Казалось, теперь им ничто уже не угрожает. Поэтому они открыто выскакивали друг за другом из канавы, откручивали, будто петухам головы, ручки ребристым гранатам и бросали их со всего маху, сколько хватало сил, вперёд, туда, где на площадке пылали уже автомашины. В этом «закидывании» больше было безрассудного азарта, чем расчёта, а тем более осторожности, ведь каждый из них легко мог попасть под осколок от своей же гранаты…
Между тем немцы в посёлке смотрели фильм тоже со взрывами и стрельбой на экране — кинопередвижки как раз возили в эти дни по войскам самую новую хронику о взятии Смоленска. За взрывами, звучащими с экрана, нельзя было разобрать те, что уже явственно сотрясали воздух за толстыми стенами деревянного дома. Поэтому до сознания кинозрителей в сплавконторе не сразу дошёл смысл того, что происходило на улице. Даже дневальный на крыльце сплавконторы и тот сперва не догадался, что грохот и стрельба возникли в автопарке за посёлком; некоторое время ему казалось, что до него доносятся звуки фильма, и только когда он увидел, что над площадкой автопарка заполыхало мощное пламя, спохватился, рванул на себя дверь и поднял тревогу.
От леса было видно, как с крыльца сплавконторы после этого, как горох, посыпались немецкие солдаты. Сперва им было невдомёк, что делается, откуда угрожает опасность. По вот они увидели пламя, услышали взрывы, которые усилились уже и за счёт бочек с горючим, и наконец поняли, ради чего дневальный вдруг поднял тревогу. Без всякой команды все бросились на пожар. Одни бежали по огородам, другие — но короткой улице.
Принимать бой с таким количеством вражеских солдат партизанам пока что было не с руки. Правда, патронов па первую стычку хватило бы. Но стоило ли испытывать судьбу?
Митрофан Нарчук, который все это время держал в поле зрения и дальние, и ближние подступы к лесу, подал комиссару сигнал отвести группу назад.
Баранов сделал это быстро, партизан ещё не успело целиком захватить горячее дело боя, на который они решились.
Возбуждённые и радостные, обе группы без промедления отступили в глубь леса. Местность тут была неровная, со взгорками и впадинами, и сразу надёжно укрыла партизан не только от погони, которую могли организовать немцы, но и от пуль, что пчелиным роем загудели вскоре меж деревьями.
Между тем диверсия, которую так лихо и с виду без всякого труда, будто играючи, осуществили крутогорские партизаны, не оставалась незамеченной тыловыми немецкими службами. Её не посчитали случайной или произведённой выходившими из окружения красноармейцами. Видимо, начальник охраны здешнего тылового района уже имел некоторые сведения об отряде Нарчука.
Но следующий день с утра до вечера партизаны провели без всякой тревоги на заброшенной пасеке, которую, наверно, ещё с первыми весенними цветами вывезли на далёкое урочище, на богатые медоносы. Пасечника не было — то ли он ушёл в деревню проведать семью, то ли просто сбежал, словом, его не было совсем, и ульи с пчёлами доглядывали всем миром, то есть по-настоящему никто не заботился. Выставив посты, партизаны распорядились одним ульем, а когда от мёда во рту стало горько, отправились искать поблизости криницу. Вода нашлась быстро. Правда, не в кринице, как думали, а в речушке, которая кособоко бежала по галечнику, хотя берега её были болотистые. Наверно, в речушке этой могла бы водиться форель, потому что от чистой и студёной воды даже ломило зубы. Жизнь у партизан, таким образом, наладилась почти идилличная, не хватало только омшаника, чтобы заночевать, однако назавтра, когда вернулась разведка из ближних деревень, стало известно, что по следам отряда уже рыщет какая-то конная немецкая команда, примерно в тридцать сабель. Скорей всего, конники собирались напасть на отряд внезапно: либо когда партизаны окажутся среди бела дня где-нибудь па юру, пригодном для манёвра, либо явно выдадут себя во время стоянки в лесу. Немцы каким-то образом проведали о тайном ходе отряда, словно имели в нем своё недреманное око. Хотя за все время, начиная с первого дня, когда отряд двинулся из леса между Васильевной и Горбовичами сюда на задание, никто сторонний даже не пытался присоединиться к партизанам. Значит, у немцев была какая-то иная возможность следить за отрядом. По какая?
Отсюда, из Гусарских лесов, которые постепенно уже распадались на отдельные зеленые острова, окружённые со всех сторон полями, дорога в Забеседье предстояла не лёгкая. Дальше, до самых Батаевских лесов, что начинались за Большим Хотимском, местность лежала совсем открытая. При наличии такого «хвоста» в тридцать сабель, двигаться на виду было в высшей степени опасно. И все-таки нужно было как можно скорее оторваться от преследования, а если и не оторваться в полном значении этого слова, то хотя бы рассредоточиться, сбить конников со следа. Из прежнего опыта, полученного Митрофаном Нарчуком на манёврах тридцать второго года, о чем он теперь старательно вспоминал, выходило, что самое надёжное в таком положении — залечь на некоторое время в большом болоте, куда и зверь не часто заходит, не то что человек. Так и сделали. Но ради этого пришлось изменить маршрут и дать крюк влево. Большое болото и вправду попалось между Галичами и Забелышином. Разбили лагерь. Неожиданный манёвр вскорости дал свои результаты. Па пятые сутки немецкие конники, что стояли тремя группами в деревнях вокруг болота, сняли осаду, решив, что партизаны за это время сумели просочиться через посты незаметно и искать их надо уже в другом месте. Но те несколько суток, что были проведены в сыром болоте, как раз и задержали надолго партизан. Внезапно слёг командир. Сырость и голод свалили Митрофана Онуфриевича напрочь. Сперва он стал сильно кашлять, даже боялись, что услышат издалека, потом к нему прицепилась, недобрым словом будь помянута, другая напасть — острой болью пронзило спину по всему хребту, шевельнуться и то невозможно, не то чтобы подняться на ноги, а тем более пойти.
Носилки, которые смастерили партизаны из подручных материалов, тоже дела но спасали: каждый пустяковый толчок причинял командиру нестерпимую боль.
Митрофан Онуфриевич стал не только недвижимым, но и почти нетранспортабельным. Невзирая на его страдания, партизаны перенесли Нарчука из болота, где пережидали осаду, километров на пятнадцать ближе к Беседи, едва ли не в самые верховья её. В сосновом лесу, на песчаном склоне, что нависал козырьком над большой впадиной, которая давно покрылась старым, зачерствелым и будто посеребрённым мохом, поставили шалаш для хворого.
Пристанище это налаживалось только на срок болезни командира отряда, то есть на неопределённое время, которое могло растянуться на несколько суток, а могло — на недели, все зависело от того, как удастся справиться со своей немощью Нарчуку, однако сидеть сложа руки в лесу партизаны тоже не собирались. В планы отряда пока но входило начинать активные боевые действия, но никто не мешал партизанам вести разводку для собственной безопасности, налаживать связь с местным населением, наконец добывать еду, которой почему-то всегда не хватало, —удивительно ли, столько бездельного народа в одном месте собралось!… На добывание харчей партизаны обычно направлялись небольшими группами, по два-три человека, при этом в самые далёкие деревни, чтобы не выдать своего нынешнего местонахождения. На разведку тем временем ходили и того меньшими группами. Руководил этой деятельностью по большей части комиссар. Он и сам иной раз отлучался из леса, все хотел выяснить, действительно ли немцы потеряли из поля своего зрения партизанский отряд. Однажды он привёл с собой в лагерь незнакомого человека. Вернее, незнакомым тот был для остальных, самому же Степану Павловичу известен ещё со времён учёбы в институте.
Перковский — так звали новоприбывшего — до войны работал в Могилёве. Воинское звание — батальонный комиссар в запасе, по военно-учётной специальности значился лектором но социально-экономическим дисциплинам. В армию призван был в конце июня, когда немцы уже подходили к Днепру. Из Могилёва доцент Перковский вместе с другими преподавателями вскорости попал в Новозыбков, где формировалась новая стрелковая дивизия. Но повоевать в её составе не пришлось. В один прекрасный день, уже в июле месяце, в дивизию вдруг приехал представитель ЦК КП(б) Белоруссии, который стал подбирать людей, прежде всего белорусов, или тех, кто работал до войны в Белоруссии, в разведывательно-диверсионную школу, которая называлась школой подготовки партизанских кадров и находилась в Чонках, что неподалёку от Гомеля. Там Перковский прошёл кратковременную подготовку и вскоре, возглавив группу из четырех человек, переправился на оккупированную гитлеровцами территорию через линию фронта. Группу Перковского составляли учителя. Раньше они не были хорошо знакомы между собой, но, работая в деревенских школах недалеко один от другого, разумеется, кое-что слышали друг о друге. Линию фронта пришлось им переходить в Светиловичском районе. Как раз по Беседи. По левую сторону реки стояли в обороне наши войска, по правую — вражеские. Поскольку местность была незнакомая, а карты и в помине не было, то бессмысленно блуждать по окрестным лесам группа начала ещё от деревни Глыбовки. Однажды в разведку пошёл сам Перковский. Его схватили немцы. На допросе он выдал себя за военного сапёра, но поскольку был в штатском, то сказал, что их военную часть не успели обмундировать. Немцы, конечно, ему не поверили. Забрали оружие, взрывчатку. А самого повели на расстрел за деревню. Спасло Перковского то, что в голенище правого сапога остался у него маленький польский револьверчик, которого не нащупали немцы при обыске. Этот револьверчик Перковский и пустил в ход, когда два полицая во главе с немецким ефрейтором привели его на берег Беседи. Сейчас Перковский не мог сказать точно, попал он тогда в кого-нибудь из них или нет, по страху нагнал, это правда, недаром же ни холуи-полицаи, ни сам гитлеровец не бросились догонять его; к тому же условия для побега, как нарочно, были лучше некуда — сразу за рвом, где собирались его расстрелять, начинался сплошной ельник. Словом, фортуна была целиком па стороне Перковского. Но учителей своих на месте он не застал. Те как только услышали от местных жителей, что какого-то человека немцы схватили в деревне и повели в комендатуру, так сразу же ударились в бега. Догнал их Перковский уже за Чериковом и вытаскивал па задания, как говорится, из запечка.
— Вот спасибо, — сказал он.
— А я у соседей разжилась, —почему-то совсем развеселившись, толковала старая, показывая на свёрток. — Кормитесь себе на здоровьице, кто бы с тобою ни был. Ну, а ушат… Дак пускай хоть и у вас пока побудет, ушат этот. А как выдастся минутка, так и позаботитесь назад вернуть. Я всегда дома.
— Спасибо, — повторил Степан Павлович, хотя не представлял себе, куда можно спрятать эту посудину, чтобы позже, при удобном случае, вернуть сердобольной женщине.
Между тем старуха и говорила все это, и поглядывала на секретаря райкома — знала-то она его в этой должности — так, словно от кого-то из соседей только что узнала о неудаче, которая постигла его на братовом дворе. Но недаром говорят, что неудачи тоже отличаются друг от друга. Назовёшь ли, к примеру, неудачей то, что случилось часа полтора назад со Степаном Павловичем у Архипа? Наверно, нет. Это было нечто большее, чем неудача. Неожиданная выходка брата, если вообще можно назвать её так, не только смутила комиссара: она, казалось, перевернула все в душе у него, насторожила. Потому все это время младший Баранов и терялся в догадках: «Может, давняя обида какая вдруг наружу вылилась?» Но напрасно. Никакой обиды, которую нанёс бы он брату, Степан Павлович не помнил. Если и не жили они душа в душу, то и не чуждались друг друга. И все-таки… Не иначе правду говорили когда-то люди: «…и предан будет родными и соседями, и брат брата предаст на смерть…»
Тяжко было на душе у комиссара, беспомощная злость распирала его, однако признаться партизанам, как встретил его родной брат, не хватило духу — все-таки стыдно, кроме всего прочего… Так и остались все в отряде в убеждении, что и варёную картошку в мундире, и два куска сала, и добрую щепоть соли, и хлеб деревенский принёс Степан Павлович от Архипа.
* * *
Остаток того дня крутогорские партизаны провели на холме среди замшелого болотца без особых хлопот, только все время делали подмену на ближних и дальних постах, а как подошёл вечер, снопа отправились к большаку. Думалось, что уж на ночь-то фашисты остановят по нему движение. Но сколько ни ждали, лёжа в густом придорожном ельнике, чтобы большак наконец очистился, все напрасно: как и днём, так и с приходом темноты тут по-прежнему громыхало железо, автомашины и танки ехали с зажжёнными фарами, далеко высвечивая и ночное небо, и лес но обе стороны дороги; то ли и вправду немцы уже никого не боялись, то ли пренебрегали опасностью.Партизаны поняли, что перейти па другую сторону большака можно будет только тогда, когда наступит хоть малая передышка, когда образуется между вражескими колоннами нужный разрыв.
Момент такой они улучили только после полуночи. Не выдав себя, проскочили, словно лесные кабаны, друг за другом через большак, потом долго ломились по бурелому и завали, пока не наткнулись на глинистую тропку, но которой стало легче шагать. Но за то время, что они лежали при всей своей немудрёной амуниции в ельнике, протекли, подвешенные на ремнях, а то и в торбах через плечо, бутылки с зажигательной смесью и через одежду многих обожгли. Сначала ожоги почти не чувствовались. И партизаны не обратили па них особого внимания — ну, протекла смесь и протекла: плохо была закупорена. Да и спешка, в которой приходилось одолевать дорогу, чтобы как можно большее расстояние прошагать за ночь до Церковища, тоже не дала вовремя оглядеться. Только утром кое-кто заметил у себя волдыри и облезшую кожу. Ещё в бою но побывали, а лазарет хоть сейчас открывай!… И тем не менее ни па какие лекарства рассчитывать не приходилось — не было этих лекарств, даже присыпать раны было нечем.
Но, как часто и справедливо говорят, — лиха беда начало! Дальнейший путь отряда к цели уже не был отмечен такими трудностями. Обретали опыт. Хотя двигаться все время приходилось встречь потоку наступающих вражеских войск, пробираться по тылам они стали почти бесшумно. На четвёртые сутки отряд наконец очутился вблизи Сожа. Другое дело, что приход крутогорских партизан оказался не только запоздалым, но и ненужным. На одном рукаве, левом притоке Сожа, мост, который полагалось взорвать согласно заданию в первую очередь, был сожжён ещё в конце июля во время бомбёжки, и теперь из воды, будто пики, высоко торчали деревянные сваи. С другим мостом творилось и вовсе несусветное — на месте вдруг выяснилось, что и река такая, и мост на ней значились только па топографической карте: видать, нанесены они были ещё при царе Горохе; наверно, река помаленьку обмелела и высохла, превратилась в обыкновенный ручей, который если и живился водой, так осенью, после больших дождей, или весной, во время таянья снега, а мост сгнил и напрочь провалился за ненадобностью: для здешнего люда из двух ближних деревень хватало обычного брода, чтобы перебраться с одного берега на другой.
Странно, но последнее обстоятельство не смутило партизан, просто рассмешило хотя отсутствие моста, если говорить правду, должно было разозлить людей, которые понапрасну разыскивали его на оккупированной территории, или вызвать возмущение, или досаду на того, кто направил их сюда, а вышло наоборот: увидев речку-ручей и сгнившие, поросшие темно-зелёным мохом бревна на нем, что когда-то служили надёжным средством переправы, партизаны захохотали, сперва кто-то один, в великом удивлении, за ним другой, а потом и все остальные.
— И надо было переться сюда из-за этого! — таково было общее мнение.
Словно не веря ещё, что отряд вышел именно к той реке и к тому мосту, которые полагалось уничтожить, Митрофан Нарчук, выбрав трех партизан, направил их в деревню но эту сторону ручья, чтобы расспросить обо всем.
— Да, это паша Сморкавка, — подтвердил там какой-то замшелый дед.
Значит, не ошиблись, вышли к самой цели.
Время было под вечер, место глухое, поэтому командир отряда отдал приказ заночевать в деревне, заняв две крайние хаты. При виде трухлявого моста у всех пропала всякая охота таиться, искать пристанища в лесу, к тому же и лес находился не близко отсюда.
Хозяином одной хаты был тот самый замшелый дед, что назвал речку, вернее ручеёк, Сморкавкой. Была у него и хозяйка. Но поесть у них не нашлось ничего, хорошо, что партизаны за четверо суток похода не были избалованы харчем, привыкли к скудной еде, так что и на этот раз обошлись чем бог послал, как выразилась хозяйка.
— Ага, чем богаты, тем и поделиться рады, — добавил к её словам хозяин.
Звали его Лазарем, а фамилию он носил — Знатный. Выглядел мужик по своей запущенности далеко за шестьдесят, хотя настоящий возраст тоже назвал — пятьдесят шесть лет.
— Годы ужо не призывные, — на всякий случай растолковала незнакомым людям хозяйка, помоложе мужа, насторожённая и как будто чем-то испуганная.
Зато хозяин показался партизанам человеком себе на уме и любителем не в меру порассуждать. И делал он это как бы нарочно, как бы с неким расчётом. Хотя могло быть совсем наоборот — и болтливость, и хитроумность шли от характера, а расчётливостью это казалось только со стороны.
Ни он, ни жена его не догадывались, что переночевать в хату к ним зашли партизаны. Видно, дико было им даже слышать о партизанах, не то что видеть. Но что-то не давало старику покоя, что-то цепляло.
— Сдаётся, все вы, товарищи, командиры, — говорил он, бегая глазами, — поскольку солдаты, то есть красноармейцы, даже если и переодетые приходят, то по короткому волосью их можно легко узнать. А вы, я гляжу, все до одного с чупринами.
По всему видно было, что в нынешнее лето старик немало перевидал разного народа — если не в своей хате, то под окнами, на деревенской улице; и не только в военной форме, а и в гражданской одежде, потому что недаром он так приметливо рассудил.
И «командиров» тоже потешила его приметливость, с особенным удовольствием смеялись прокурор Шашкин и судья Глеков. Даже командир отряда и тот не удержался:
— А часто вам приходилось видеть, как красноармейцы меняли одежду?
— Да кто их знает? — спохватился хозяин, явно уклоняясь от ответа. — Однако, гм…
Жена его, словно осердясь, бросила:
— От этого размена ихнего никто не разбогател. Он тебе свою шмотку, а ты ему — свою, ведь голым не пустишь на улицу. Но мы этим не занимались. Хотя что я болтаю! Генеральская шапка у нас осталась. Лазарь, где она?
— На что тебе?
— Дак… Покажи.
Видно, хозяйке не по нраву пришлась «генеральская шапка», понятно было, что вспомнила она о ней нарочно, может, хотела даже сбыть таким образом.
— Был тут один случай, — лицо у деда стало суровым. — Как раз перед тем, как отойти нашим. Генерал остановился у нас в хате. Все чин чином — и машина-легковушка во дворе, и денщик у печки — Анете моей по хозяйству помогает. Командиры из других хат являются, а то и приезжие забегают, что-то докладывают и честь отдают. Признаться, я не слушал. Думаю, война и война, что с неё взять. А тут вдруг, откуда ни возьмись, другой генерал наскочил. Тоже на машине. Наш увидел его из окна, сразу на крыльцо — мол, так и так, и руку поднёс к шапке, которую перед тем в хате с гвоздя схватил. А тот генерал, видать, злой приехал, не иначе дела где-то пошатнулись. Ну и давай кричать на нашего. Накричал, руки не подал и уехал. А наш возьми револьвер да прямо на крыльце… Одним словом, товарищи командиры, было тута у нас.
Ажно некоторые плакали, как хоронили его. Видать, неплохой человек был, а вот же… А мы со старухой моей даже не знаем, кто он и откуда. Дак с того часу, видите, Анете моей эта генеральская шапка и не даёт покоя. Я считаю, нехай лежит себе па загнетке, раз осталась у нас. Так что, товарищи командиры, или как вас там величать, мы уже давно особого любопытства не проявляем. Вот и вы — переночуете и уйдёте себе, куда шли, а мы даже и знать не будем, кто был и откуда.
— Много захотел, дед, — бесцеремонно засмеялся Шашкин, которому всякий раз, как подвёртывался случай, хотелось показать свой прокурорский чин.
Между тем настало время устраиваться на ночлег, и Митрофан Нарчук объявил:
— Пора укладываться. А ты, Степан Павлович, загляни к соседям, как наша вторая группа устроилась.
— Хорошо, — комиссар поднялся с самодельного табурета. — Я там, видать, и заночую с ними.
Комиссар ушёл, а партизаны, для порядка покопавшись в своих немудрёных вещичках, улеглись друг подле друга на полу в хате Лазаря Знатного.
А в другой хате, наискосок через дорогу, куда явился через минуту Баранов, ещё и не собирались ложиться спать.
Тут царило другое настроение — словно в самом разгаре вечеринки. За длинным столом, что стоял под окнами от одной стены до другой, сидели партизаны, примерно столько же, сколько в хате Лазаря Знатного. Казалось, не по счёту делились, кому где ночевать, а получилось тем не менее в каждой хате почти поровну.
Здесь хозяина не было, управлялась хозяйка — ещё совсем молодая женщина с тремя детьми. Дети тоже не спали. Они так и липли к партизанам, видно, привыкли к захожим людям.
Хозяйка носилась с одной половины хаты па другую, хотя делать ей и там, и тут было, считай, нечего, кроме как показывать своё проворство и обольстительность.
Баранов, как и надлежит в таком случае, провозгласил па всю хату «добрый вечер» и поставил свою винтовку у порога к другим.
— Подсаживайся к нам, комиссар, — пригласили его к столу партизаны.
Они уже допивали большую бутыль, которая высилась посреди разной деревенской снеди.
— А нас вот хозяйка угощает, — сказал цыгановатый Борис Набелоков, открыто подмигивая женщине.
Та тоже принялась уговаривать комиссара сесть за стол.
Варанов выпил стакан самогона, который ему подал Иван Герасичкин, взял со стола огурец. Самогон был невкусный, сильно подгоревший, но хорошо разошёлся внутри, ударил в голову.
— Что там наши соседи делают? — спросил тем временем Набелоков.
— Что и положено, — сказал комиссар, — спать укладываются.
— Тогда и нам пора, — охотно согласился Набелоков. После его слов партизаны и вправду начали вставать из-за стола.
Хоть и на новом месте, однако каждый быстро нашёл себе уголок, и уже минут через десять то тут, то там послышался здоровый мужской храп.
А Баранову почему-то долго не спалось. И мыслей особых в голове но было, а глаза не закрывались.
Уже после первых петухов он вдруг услышал, как кто-то из партизан прошёл на цыпочках к хозяйкиной постели.
«Кто бы это?» — удивился Баранов и подумал, что хозяйка сейчас погонит любителя. Но та только ойкнула тихо и тут же совсем не сердито зашептала что-то человеку, который её потревожил.
Не ожидая, когда под тяжестью человеческих тел заскрипит кровать, комиссар выругался про себя и шумно встал, благо подоспела малая нужда.
* * *
Назад в Забеседье дорога для крутогорских партизан выпала не в пример удачней той, что привела их сюда, к верхним притокам Сожа.Разведчики во главе с Павлом Черногузовым, бывшим заведующим торговым отделом райисполкома, уже начавшие действовать не только осмотрительно и осторожно, но и вполне профессионально, обнаружили на краю какого-то населённого пункта, деревни — не деревни, а вернее — рабочего посёлка, передвижной немецкий автопарк. Посёлок тот — а это и в самом деле был посёлок и жили в нем лесосплавщики — находился возле леса, который большим массивом, километров в семь, лежал между Гусаркой и Домомеричами, что у самого шоссе Кричев — Рославль. Построенный в четыре коротких порядка, посёлок не проявлял никаких признаков жизни. Даже сады, которые вечно приманивали немецких солдат, и те стояли нетронутыми. Такое взаимное миролюбие объяснялось просто: пока местные жители цепенели в неизвестности по своим домам, оккупанты, занавесив окна сплавконторы, смотрели кино. Зато при автомашинах, по обе стороны стоянки, расхаживали двое вооружённых часовых.
Партизаны решили действовать.
— Что ж, откроем и мы свой боевой счёт, — сказал Нарчук.
План нападения они составили быстро — вот-вот должны были появиться из сплавконторы немцы. Чтобы действовать наверняка, отряд разделился на две группы, почти так же, как и там, в деревне, когда разбивались на ночёвку. Одной группе, чуть большей по численности, надлежало пробираться к стоянке по канаве, заросшей чертополохом и татарником. Эту группу брал на себя комиссар. Другая, командирская, оставалась на месте, чтобы прикрыть нападающих из леса. Первая группа, таким образом, делалась головной. Ей надо было взять на себя основную часть операции. Боеприпасы тоже пришлось перераспределить: одним — побольше патронов, чтобы вести из засады прицельный огонь, когда немцы сыпанут из дома, чтобы оборонять автопарк, другим — гранат, особенно если учесть, что бутылки с горючей смесью давно были выброшены, как опасные в долгом походе, где приходилось идти не только в полный рост, а нередко и ползти. Тут, как говорится, довольно было обжечься один раз…
— Ну, хлопцы, айда, — скомандовал своей группе Степан Баранов.
Из леса было видно, как сначала партизаны ползли за комиссаром по заросшей канаве, потом стали готовиться к нападению, распространившись во всю ширину площадки, от первой до последней автомашины. Заняло все это не больше десяти минут, которые показались в нетерпеливом ожидании весьма долгими. Наконец Баранов поднялся среди репейников во весь рост, замахнулся, отведя далеко назад руку, и в следующий момент швырнул рывком гранату. Та медленно, словно нехотя, описала в воздухе дугу от канавы до площадки и взорвалась на земле между автомашинами. Взрыва никто не увидел. Но прозвучал он в полной тишине сильно, с эхом, которое ударило в одну сторону по посёлку, а в другую — по опушке, пытаясь прорваться дальше. Стена густого леса, что стоял на пути, отрезала его, кинула в обратном направлении, как бы растянув, а затем и сдвоив первый удар.
Остальные партизаны по примеру Баранова стали выскакивать из канавы, забрасывать автопарк гранатами. Со стороны казалось, что они совсем забыли про двух часовых, которые несли охрану площадки. А те были настороже. Сообразив в чем дело, они тут же отреагировали на нападение партизан: один, крутясь чуть ли не волчком и стреляя, кинулся вдруг к посёлку, благо недалеко, шагах в ста, уже виднелись крайние дворы, а огороды и того ближе, почти вплотную подступали к площадке с немецкими автомашинами; другой тем временем действовал как и надлежит примерному солдату — спрятавшись за резиновый скат, тут же начал поливать партизан огнём из автомата. Но и у того, и у другого стрельба получалась не прицельной, вернее, не достигала цели, как будто оба ещё не поняли, откуда исходила угроза. Видимо, это и стоило им жизни, потому что уже следующая граната, брошенная Павлом Черногузовым, посекла осколками того, что стрелял из-за резинового ската. Не убежал далеко и первый. Пуля, пущенная кем-то из партизан, настигла его у забора.
При виде убитых партизаны почувствовали себя совсем в безопасности. Казалось, теперь им ничто уже не угрожает. Поэтому они открыто выскакивали друг за другом из канавы, откручивали, будто петухам головы, ручки ребристым гранатам и бросали их со всего маху, сколько хватало сил, вперёд, туда, где на площадке пылали уже автомашины. В этом «закидывании» больше было безрассудного азарта, чем расчёта, а тем более осторожности, ведь каждый из них легко мог попасть под осколок от своей же гранаты…
Между тем немцы в посёлке смотрели фильм тоже со взрывами и стрельбой на экране — кинопередвижки как раз возили в эти дни по войскам самую новую хронику о взятии Смоленска. За взрывами, звучащими с экрана, нельзя было разобрать те, что уже явственно сотрясали воздух за толстыми стенами деревянного дома. Поэтому до сознания кинозрителей в сплавконторе не сразу дошёл смысл того, что происходило на улице. Даже дневальный на крыльце сплавконторы и тот сперва не догадался, что грохот и стрельба возникли в автопарке за посёлком; некоторое время ему казалось, что до него доносятся звуки фильма, и только когда он увидел, что над площадкой автопарка заполыхало мощное пламя, спохватился, рванул на себя дверь и поднял тревогу.
От леса было видно, как с крыльца сплавконторы после этого, как горох, посыпались немецкие солдаты. Сперва им было невдомёк, что делается, откуда угрожает опасность. По вот они увидели пламя, услышали взрывы, которые усилились уже и за счёт бочек с горючим, и наконец поняли, ради чего дневальный вдруг поднял тревогу. Без всякой команды все бросились на пожар. Одни бежали по огородам, другие — но короткой улице.
Принимать бой с таким количеством вражеских солдат партизанам пока что было не с руки. Правда, патронов па первую стычку хватило бы. Но стоило ли испытывать судьбу?
Митрофан Нарчук, который все это время держал в поле зрения и дальние, и ближние подступы к лесу, подал комиссару сигнал отвести группу назад.
Баранов сделал это быстро, партизан ещё не успело целиком захватить горячее дело боя, на который они решились.
Возбуждённые и радостные, обе группы без промедления отступили в глубь леса. Местность тут была неровная, со взгорками и впадинами, и сразу надёжно укрыла партизан не только от погони, которую могли организовать немцы, но и от пуль, что пчелиным роем загудели вскоре меж деревьями.
Между тем диверсия, которую так лихо и с виду без всякого труда, будто играючи, осуществили крутогорские партизаны, не оставалась незамеченной тыловыми немецкими службами. Её не посчитали случайной или произведённой выходившими из окружения красноармейцами. Видимо, начальник охраны здешнего тылового района уже имел некоторые сведения об отряде Нарчука.
Но следующий день с утра до вечера партизаны провели без всякой тревоги на заброшенной пасеке, которую, наверно, ещё с первыми весенними цветами вывезли на далёкое урочище, на богатые медоносы. Пасечника не было — то ли он ушёл в деревню проведать семью, то ли просто сбежал, словом, его не было совсем, и ульи с пчёлами доглядывали всем миром, то есть по-настоящему никто не заботился. Выставив посты, партизаны распорядились одним ульем, а когда от мёда во рту стало горько, отправились искать поблизости криницу. Вода нашлась быстро. Правда, не в кринице, как думали, а в речушке, которая кособоко бежала по галечнику, хотя берега её были болотистые. Наверно, в речушке этой могла бы водиться форель, потому что от чистой и студёной воды даже ломило зубы. Жизнь у партизан, таким образом, наладилась почти идилличная, не хватало только омшаника, чтобы заночевать, однако назавтра, когда вернулась разведка из ближних деревень, стало известно, что по следам отряда уже рыщет какая-то конная немецкая команда, примерно в тридцать сабель. Скорей всего, конники собирались напасть на отряд внезапно: либо когда партизаны окажутся среди бела дня где-нибудь па юру, пригодном для манёвра, либо явно выдадут себя во время стоянки в лесу. Немцы каким-то образом проведали о тайном ходе отряда, словно имели в нем своё недреманное око. Хотя за все время, начиная с первого дня, когда отряд двинулся из леса между Васильевной и Горбовичами сюда на задание, никто сторонний даже не пытался присоединиться к партизанам. Значит, у немцев была какая-то иная возможность следить за отрядом. По какая?
Отсюда, из Гусарских лесов, которые постепенно уже распадались на отдельные зеленые острова, окружённые со всех сторон полями, дорога в Забеседье предстояла не лёгкая. Дальше, до самых Батаевских лесов, что начинались за Большим Хотимском, местность лежала совсем открытая. При наличии такого «хвоста» в тридцать сабель, двигаться на виду было в высшей степени опасно. И все-таки нужно было как можно скорее оторваться от преследования, а если и не оторваться в полном значении этого слова, то хотя бы рассредоточиться, сбить конников со следа. Из прежнего опыта, полученного Митрофаном Нарчуком на манёврах тридцать второго года, о чем он теперь старательно вспоминал, выходило, что самое надёжное в таком положении — залечь на некоторое время в большом болоте, куда и зверь не часто заходит, не то что человек. Так и сделали. Но ради этого пришлось изменить маршрут и дать крюк влево. Большое болото и вправду попалось между Галичами и Забелышином. Разбили лагерь. Неожиданный манёвр вскорости дал свои результаты. Па пятые сутки немецкие конники, что стояли тремя группами в деревнях вокруг болота, сняли осаду, решив, что партизаны за это время сумели просочиться через посты незаметно и искать их надо уже в другом месте. Но те несколько суток, что были проведены в сыром болоте, как раз и задержали надолго партизан. Внезапно слёг командир. Сырость и голод свалили Митрофана Онуфриевича напрочь. Сперва он стал сильно кашлять, даже боялись, что услышат издалека, потом к нему прицепилась, недобрым словом будь помянута, другая напасть — острой болью пронзило спину по всему хребту, шевельнуться и то невозможно, не то чтобы подняться на ноги, а тем более пойти.
Носилки, которые смастерили партизаны из подручных материалов, тоже дела но спасали: каждый пустяковый толчок причинял командиру нестерпимую боль.
Митрофан Онуфриевич стал не только недвижимым, но и почти нетранспортабельным. Невзирая на его страдания, партизаны перенесли Нарчука из болота, где пережидали осаду, километров на пятнадцать ближе к Беседи, едва ли не в самые верховья её. В сосновом лесу, на песчаном склоне, что нависал козырьком над большой впадиной, которая давно покрылась старым, зачерствелым и будто посеребрённым мохом, поставили шалаш для хворого.
Пристанище это налаживалось только на срок болезни командира отряда, то есть на неопределённое время, которое могло растянуться на несколько суток, а могло — на недели, все зависело от того, как удастся справиться со своей немощью Нарчуку, однако сидеть сложа руки в лесу партизаны тоже не собирались. В планы отряда пока но входило начинать активные боевые действия, но никто не мешал партизанам вести разводку для собственной безопасности, налаживать связь с местным населением, наконец добывать еду, которой почему-то всегда не хватало, —удивительно ли, столько бездельного народа в одном месте собралось!… На добывание харчей партизаны обычно направлялись небольшими группами, по два-три человека, при этом в самые далёкие деревни, чтобы не выдать своего нынешнего местонахождения. На разведку тем временем ходили и того меньшими группами. Руководил этой деятельностью по большей части комиссар. Он и сам иной раз отлучался из леса, все хотел выяснить, действительно ли немцы потеряли из поля своего зрения партизанский отряд. Однажды он привёл с собой в лагерь незнакомого человека. Вернее, незнакомым тот был для остальных, самому же Степану Павловичу известен ещё со времён учёбы в институте.
Перковский — так звали новоприбывшего — до войны работал в Могилёве. Воинское звание — батальонный комиссар в запасе, по военно-учётной специальности значился лектором но социально-экономическим дисциплинам. В армию призван был в конце июня, когда немцы уже подходили к Днепру. Из Могилёва доцент Перковский вместе с другими преподавателями вскорости попал в Новозыбков, где формировалась новая стрелковая дивизия. Но повоевать в её составе не пришлось. В один прекрасный день, уже в июле месяце, в дивизию вдруг приехал представитель ЦК КП(б) Белоруссии, который стал подбирать людей, прежде всего белорусов, или тех, кто работал до войны в Белоруссии, в разведывательно-диверсионную школу, которая называлась школой подготовки партизанских кадров и находилась в Чонках, что неподалёку от Гомеля. Там Перковский прошёл кратковременную подготовку и вскоре, возглавив группу из четырех человек, переправился на оккупированную гитлеровцами территорию через линию фронта. Группу Перковского составляли учителя. Раньше они не были хорошо знакомы между собой, но, работая в деревенских школах недалеко один от другого, разумеется, кое-что слышали друг о друге. Линию фронта пришлось им переходить в Светиловичском районе. Как раз по Беседи. По левую сторону реки стояли в обороне наши войска, по правую — вражеские. Поскольку местность была незнакомая, а карты и в помине не было, то бессмысленно блуждать по окрестным лесам группа начала ещё от деревни Глыбовки. Однажды в разведку пошёл сам Перковский. Его схватили немцы. На допросе он выдал себя за военного сапёра, но поскольку был в штатском, то сказал, что их военную часть не успели обмундировать. Немцы, конечно, ему не поверили. Забрали оружие, взрывчатку. А самого повели на расстрел за деревню. Спасло Перковского то, что в голенище правого сапога остался у него маленький польский револьверчик, которого не нащупали немцы при обыске. Этот револьверчик Перковский и пустил в ход, когда два полицая во главе с немецким ефрейтором привели его на берег Беседи. Сейчас Перковский не мог сказать точно, попал он тогда в кого-нибудь из них или нет, по страху нагнал, это правда, недаром же ни холуи-полицаи, ни сам гитлеровец не бросились догонять его; к тому же условия для побега, как нарочно, были лучше некуда — сразу за рвом, где собирались его расстрелять, начинался сплошной ельник. Словом, фортуна была целиком па стороне Перковского. Но учителей своих на месте он не застал. Те как только услышали от местных жителей, что какого-то человека немцы схватили в деревне и повели в комендатуру, так сразу же ударились в бега. Догнал их Перковский уже за Чериковом и вытаскивал па задания, как говорится, из запечка.