Страница:
В этом месте Чубарь вдруг проснулся и вспомнил, что пожар ему уже однажды снился — когда сгорело подожжённое им в Поддубище веремейковское жито…
Но у телеги и вправду кто-то бубнил. Так сначала показалось Чубарю, потому что на самом деле разговор шёл внятный и отчётливый.
— Это точно, что их взяли? — спрашивал Поцюпа.
— Ефременку и Рыгайлу — точно, — отвечал Шандов. «Значит, старик уже вернулся, — подумал Чубарь. —
Как же это я не услыхал?»
— А кто ещё из подпольщиков в Мошевой был? — спрашивая, Поцюпа расхаживал в темноте вокруг телеги.
— Не ведаю. Люди видели только, что повели на колхозный двор этих — председателя колхоза и председателя сельсовета.
— А Ульяну Кабанцову?
— Не, её не тронули, — сказал Шандов и сразу же спросил: — Думаешь, для неё тоже опасно?
Но Поцюпа словно бы не услышал. Вздохнул:
— Что ж нам теперь делать, дед?
— А ничего. Ждать надо.
— Чего ждать?
— Покуль все само не выяснится.
— А ты точно знаешь, что немцы ещё в деревне?
— Ага.
— Те, что приехали на машинах?
— Ага.
— Я вот о чем подумал сейчас. Калистрат…— Поцюпа помолчал. — Тебе тоже нельзя оставаться здесь. Неизвестно, как будут разворачиваться события завтра.
— А кто же заместо меня останется?
— Ничего со сторожкой не сделается.
— А если понадоблюсь Касьяну или ещё кому?
— И тем не менее, — упрямо повторил Поцюпа, — на время тебе все-таки надо исчезнуть. Сделать это не трудно, человек ты одинокий…
— Ну да, бобыль!…
— Бобыль не бобыль, — уже повышая голос, перебил Поцюпа старика, — а поостеречься и тебе не мешает. Допустим, поживёшь пока у меня.
— А этого, веремейковского?… Што с ним делать?
— Как что? — удивился Поцюпа.
— Я б ему не прощал.
— А-а, вон ты про что…
— Стукнуть бы его тут сонного, да в валежник.
— Ну-у, — возмутился Поцюпа. — К чему вдруг такая крайность? Во-первых, Чубарь ни в чем не виноват. Так уж получилось, что привёл он с собой незнакомых людей. А во-вторых, до чего мы дойдём, если вот так, как ты предлагаешь, будем все решать? Месть, знаешь ли, не всегда хороший помощник делу.
— Но этот Зимаров!…
— Ну, Зимаров — это совсем другое. Такую измену никто не оправдает. — Поцюпа остановился у телеги, толкнул Чубаря: — Эй, проснись!
— А я не сплю, — сказал Чубарь.
— Значит, все слышал?
— Да.
Поцюпа помолчал некоторое время, потом сказал:
— Что ж, тем лучше. Но как вернёшься в отряд, расскажи там, что случилось вчера. А вдруг москвичи что-нибудь сделают, чтобы вызволить подпольщиков. Мы тоже будем тут думать.
— Может, вместе в отряд проберёмся? — предложил Чубарь, свешивая ноги с телеги.
— Нет, — отказался Поцюпа, — нам хватит своих дел. Вот сейчас мы вывезем тебя на дорогу, а потом сам топай.
И вправду, дальше мошевской околицы они Чубаря не повезли.
Тем не менее на рассвете Чубарь уже был в спецотряде, который по-прежнему оставался возле Веремеек. Он собирался сообщить, что случилось вчера в Мошевой, но Севастьян Береснев, как и полагалось настоящему солдату, уже доложил Карханову обо всем.
VI
Но у телеги и вправду кто-то бубнил. Так сначала показалось Чубарю, потому что на самом деле разговор шёл внятный и отчётливый.
— Это точно, что их взяли? — спрашивал Поцюпа.
— Ефременку и Рыгайлу — точно, — отвечал Шандов. «Значит, старик уже вернулся, — подумал Чубарь. —
Как же это я не услыхал?»
— А кто ещё из подпольщиков в Мошевой был? — спрашивая, Поцюпа расхаживал в темноте вокруг телеги.
— Не ведаю. Люди видели только, что повели на колхозный двор этих — председателя колхоза и председателя сельсовета.
— А Ульяну Кабанцову?
— Не, её не тронули, — сказал Шандов и сразу же спросил: — Думаешь, для неё тоже опасно?
Но Поцюпа словно бы не услышал. Вздохнул:
— Что ж нам теперь делать, дед?
— А ничего. Ждать надо.
— Чего ждать?
— Покуль все само не выяснится.
— А ты точно знаешь, что немцы ещё в деревне?
— Ага.
— Те, что приехали на машинах?
— Ага.
— Я вот о чем подумал сейчас. Калистрат…— Поцюпа помолчал. — Тебе тоже нельзя оставаться здесь. Неизвестно, как будут разворачиваться события завтра.
— А кто же заместо меня останется?
— Ничего со сторожкой не сделается.
— А если понадоблюсь Касьяну или ещё кому?
— И тем не менее, — упрямо повторил Поцюпа, — на время тебе все-таки надо исчезнуть. Сделать это не трудно, человек ты одинокий…
— Ну да, бобыль!…
— Бобыль не бобыль, — уже повышая голос, перебил Поцюпа старика, — а поостеречься и тебе не мешает. Допустим, поживёшь пока у меня.
— А этого, веремейковского?… Што с ним делать?
— Как что? — удивился Поцюпа.
— Я б ему не прощал.
— А-а, вон ты про что…
— Стукнуть бы его тут сонного, да в валежник.
— Ну-у, — возмутился Поцюпа. — К чему вдруг такая крайность? Во-первых, Чубарь ни в чем не виноват. Так уж получилось, что привёл он с собой незнакомых людей. А во-вторых, до чего мы дойдём, если вот так, как ты предлагаешь, будем все решать? Месть, знаешь ли, не всегда хороший помощник делу.
— Но этот Зимаров!…
— Ну, Зимаров — это совсем другое. Такую измену никто не оправдает. — Поцюпа остановился у телеги, толкнул Чубаря: — Эй, проснись!
— А я не сплю, — сказал Чубарь.
— Значит, все слышал?
— Да.
Поцюпа помолчал некоторое время, потом сказал:
— Что ж, тем лучше. Но как вернёшься в отряд, расскажи там, что случилось вчера. А вдруг москвичи что-нибудь сделают, чтобы вызволить подпольщиков. Мы тоже будем тут думать.
— Может, вместе в отряд проберёмся? — предложил Чубарь, свешивая ноги с телеги.
— Нет, — отказался Поцюпа, — нам хватит своих дел. Вот сейчас мы вывезем тебя на дорогу, а потом сам топай.
И вправду, дальше мошевской околицы они Чубаря не повезли.
Тем не менее на рассвете Чубарь уже был в спецотряде, который по-прежнему оставался возле Веремеек. Он собирался сообщить, что случилось вчера в Мошевой, но Севастьян Береснев, как и полагалось настоящему солдату, уже доложил Карханову обо всем.
VI
Между тем в Веремейках, начиная с самого рассвета, каждый день снова слышался звон кувалды. Разносился он во все концы деревни от кузни, которая стояла, словно онемелая, почитай, со второй мобилизации, когда ушёл на сборный пункт в Кручковский гай, что возле самого Крутогорья, веремейковский кузнец Василь Шандабыла. Тогда ещё казалось, что мужики идут на войну совсем ненадолго, только соберутся с силами — это ж надо подумать, двинулась против Гитлера вся страна, от Амура до Белостока. Но в напрасном ожидании проходили недели, месяцы… Война уже грохотала где-то за Десной, постепенно становясь для здешнего люда чуть ли не привычной. Понятное дело, что кузня в Веремейках все это время оставалась запертой: без неё крестьяне обошлись и в косовицу, и в жатву, без неё посеяли озимые в сентябре и молотить принялись. Между тем всякому ясно, какая это надобность для деревни — кузня. В мирное время, когда много чего, — к примеру, серпы, топоры разные и другое, — можно было добыть в магазинах потребкооперации, и то с покупкой, чтобы довести её до ума, деревенские обязательно шли к ковалю в кузню; к тому ж немало в хозяйстве находилось таких приспособлений, какие и вовсе приходилось делать наново, а не то что доводить или испорченное править. Потому даже не просвещённый, то есть не деревенский житель, без труда может догадаться, какой нужной стала кузня теперь, когда в деревне не было уж магазина, куда раньше человек мог наведаться всякий день, только захоти, вернее, только объявись у хозяина надобность в вещи, без которой не обойтись, а тем более если нет никакой надежды, что привезут откуда-то добрые люди все нужное для крестьянского хозяйства. Словом, в Веремейках вдруг заработало, если можно так сказать, производство, которое вошло в обиход, не иначе с начала железного века и являлось до самого нынешнего времени отличительной приметой деревенского уклада жизни. При разделе колхозной собственности в деревне и в голову никому не пришло зацепить кузню, даром что коваля не было, — она так и стояла у поворота в Подлипки со всей полагающейся при ней утварью, даже берёзовый уголь и тот лежал в пристройке ещё от Василя Шандабылы.
Но кроме хозяйственной целесообразности в том, что кузня заработала снова, была и ещё одна, может быть, наиболее важная в теперешних условиях тонкость: услышав звон кувалды, о которую, будто упрямое живое существо, бился молот, веремейковцы вдруг поняли, что это обрела сердце, снова ожила их деревня; каждый удар молота был как толчок этого деревенского сердца.
В первый день как разнеслось над веремейковскими крышами знакомое «тук-тук, так-так», много кому в деревне словно добрый сон привиделся: мол, вернулся домой Шандабыла и дал волю своим почерневшим от кузнечной работы рукам, которые где-то стосковались по горячему железу и по тяжёлому, чуть ли не в пуд весом, молоту. Но быстро выяснилось — в кузне не менее ловко, чем прежний хозяин, усердствовал у горна и наковальни пленный красноармеец, которого вытащила из Яшницкого лагеря Палага Хохлова. Николаевские золотые пятирублевики, что Палага, почитай, вырвала у Гэли Шараховской для спасения Дуни Прокопкиной, которая неожиданно, как потом толковали ей —по глупой женской нерасчётливой запальчивости — вступила в драку с немецким солдатом, видно, подействовали как надо. Яшницкий старший полицейский с местечковым военным комендантом не только отдали веремейковским бабам Дуню Прокопкину, но и не возразили, когда Палага Хохлова взяла из лагеря под видом мужа пленного красноармейца. Правда, не того, который просился: прав был тогда немецкий солдат-часовой, не поверивший пожилой деревенской бабе, что этакий молодой да интеллигентный человек может быть у неё за мужа, захохотал прямо в глаза Палаге и яшницкий старший полицейский, когда она показала ему на другой день через решётку того москвича.
— Постыдилась бы людей, — поморщился он. — На что тебе этот…— Полицейский даже подходящего слова не нашёл. — Возьми кого другого — и посильней, и покрепче. И луг выкосит, и сено поворошит, а ночью, может, и тебя потешит.
Ну, а поскольку договорённость между ними была, и Палаге полагался за её золотые пленный, неважно кто и какой, то и дело решилось окончательно — немцы отпустили из лагеря того, на кого пал последний выбор. Как и советовал полицейский, на другой раз Палага присмотрела через ограду себе работника, широкоплечего русого крепыша с серыми глазами и курносым носом, круглолицего, правда, опять много моложе её годами, и яшницкий старший полицейский не удержался:
— Все-таки поганые вы твари, бабы!
И вот этот Палагин избранник теперь раздувал запылёнными мехами в веремейковской кузне горн и бил по наковальне молотком. Звали пленного Андреем Марухиным. В Красной Армии он был механиком-водителем танка, а в своей Кустанайской области работал механизатором широкого профиля, в том числе и кузнечное дело разумел. В плен механик-водитель попал недалеко от Крутогорья. Вернее, сперва он оказался в окружении, а уже потом немцы пригнали его в Яшницкий лагерь. Из окружения из-под Чаусов вместе с ним выходили Петро Багриенко, его земляк из деревни Нешкавка, а также Федор Лопатин… Потом к ним присоединились два Микиты — Микита Орехов да Микита Берёзов… И вот однажды для Андрея Марухина настала очередь разведать окрестные деревни, что лежали на пути между Климовичами и Рудней. Там его и взяли в плен местные полицаи — вышли вдруг двое из ивняковых зарослей на лугу, отобрали винтовку, которую он даже не успел повернуть против них, и, тут же приведя в какую-то деревню, сдали немцам. Товарищей своих он на допросе не выдал, а сам вскорости попал в Кричев, в распределительный лагерь, а потом в Яшницу.
В Веремейках Андрей Марухин поселился, как и полагалось, у Палаги Хохловой. Правда, не обошлось при этом без оговоров, всяких сплетён, однако продолжалось это в деревенском масштабе до того момента, пока не выяснилось, что человек знает ковальское дело, значит, деревне нужен. Теперь только скажи где об этом, так на него тут же найдутся охотники не только в Веремейках, — кузни оставались запертыми после двух мобилизаций и в Гонче, и в Кавычичах, и конечно же в самих Бабиновичах. Конечно, кое-кто поддразнивал Палагу и потом, когда уже все остальные, по крайней мере, большинство людей в Веремейках свыклись, что у неё живёт примак. Одного в толк не брали веремейковцы, в одно им не верилось, — как такого молодого и видного мужчину ещё не отбила у Палаги какая-нибудь прыткая солдатка, что мнёт по ночам жаркую подушку да успокаивает понапрасну грешные помыслы. Ну, а пока этого не случилось, Андрей Марухин аккуратно ходил из двора Хохловых в кузню, разжигал уголь и будил молотом деревню, благо недостатка в заказах не было, только бабы жалели, что пришлый человек не умеет ко всему прочему паять да лудить, чего уж тогда лучше. Находились даже охотники сравнивать бывшего кузнеца, ушедшего на войну Шандабылу, и нового мастера, приведённого из плена. И надо сказать, не всегда в пользу своего односельчанина. Это был именно тот случай, когда местные доброжелатели, по-старому говоря — ревнители, чтобы угодить нужному человеку, готовы были умалить даже себя.
Собираясь в первые дни в ожившей кузне, деревенские мужики всерьёз взялись размышлять, кого поставить к ковалю в молотобойцы. И вправду забота —кузнец есть, а вот помощника нету, не поставишь же к наковальне Кузьму Прибыткова с тяжким молотом или даже Титка, помоложе его годами. Не шли в расчёт и лядащий Микита Драница, и сухорукий Силка Хрупчик, не говоря об Иване Падерине, которому такое дело было и совсем уж не под силу — этого хватало только на безудержную, сладострастную болтовню с досужими деревенскими бабами. Здоровые мужики, такие как Браво-Животовский, Роман Семочкин тоже в расчёт не брались, никто всерьёз не верил, что при своих должностях они могут хоть на время стать к наковальне. Правда, были в Веремейках подростки, например, пятнадцатилетний Гоманьков Иван, Гаврилишин Федька и тёзки его — Федька Парфёнов и Федька Сычёв, а также Янка Лазаренков, которые теперь, без отцов, невольно стали хозяевами на своих дворах. Однако какие из них молотобойцы? Одно дело при доме, на огороде, тем более что до крестьянской работы каждый был приучен смалу, по крайней мере, толк в ней деревенские ребята понимали, хотя и не всегда доставало нужной ловкости да умения; иная штука — кузнечное ремесло, пускай даже и подсобное; а самое главное — все-таки у подростка, каким бы он ни рос крепышом, сила не та, что у взрослого: недаром говорят, что у малого, как и у старого, ноги в коленках дрожат. Потому веремейковцам ничего не оставалось, как возлагать надежду на возвращение из плена кого-нибудь из мобилизованных. В другие же деревни приходят мужики! Например, в Силичи вернулся из Николаева, —почитай от самого Чёрного моря прошёл со справкой на имя житомирского жителя, — Лукаш Потаенко, в Гончу из-под Воронежа пришкандыбал раненный в ногу Иван Казак. Были к этой поре в окружных деревнях и примаки, да не по одному. Веремейковцам же тем временем хоть всей деревней кланяйся Палаге Хохловой, которая забыла стыд и мужа, привела из Яшницы этого Андрея Марухина. Ну, а покуда суд да дело, у наковальни попытали счастья многие — конечно, с утра за большой молот брался тот, кому была нужда в кузне, кому Андрей Марухин пообещался сделать клямку или пробой, засов или даже шкворень.
Не было теперь в Веремейках более подходящего места, чтобы собраться вместе селянам, чем эта кузня. Разговоры здесь велись подряд обо всем, ведь столько народу разом сходилось и каждому не терпелось и своё слово хоть мимоходом обронить, и от соседа что-нибудь услыхать, пусть даже и о том, что недаром в замостье чуть ли не с самого жнива ухает нынешнее лето сова, значит, кто-то из женщин носит тайно во чреве плод греха… Но чаще говорили, конечно, про войну. Тем более что немецкие газеты принялись печатать большие карты Московской области, где была обозначена наконец линия фронта. С каждым днём неровные чёрные линии с маленькими стрелками выгибались в сторону столицы, как будто там разливалась по пологому берегу неудержимая река. Можайск, Волоколамск…
Казалось, немцам ужо не было надобности лгать.
Замкнув в начале сентября в кольцо блокады Ленинград и достигнув значительных успехов на юго-западном фронте, немецкое командование решило начать операцию «Тайфун», целью которой было завершить кампанию 1941 года в Советском Союзе.
Во всех ротах на Восточном фронте солдатам был зачитан приказ, в котором, в частности, говорилось: «Через несколько недель три самых крупных промышленных района (не иначе имелись в виду Северо-Западный, Центральный и Донбасс) будут целиком в наших руках… Созданы, наконец, условия для последнего удара, ещё до наступления зимы он должен привести к уничтожению врага… Сегодня начинается последняя великая, решающая битва этого года».
Гитлер с 22 июня, то есть с начала войны, ни разу не выступивший публично, счёл наконец, что для этого наступил самый подходящий момент. Теперь он поднялся на трибуну в Sportpalaz в Берлине и заявил на весь мир: «На нашем восточном фронте снова происходят великие события… Проводится новая операция гигантских масштабов! Она поможет уничтожить врага на востоке… Я говорю об этом только сегодня, потому что сегодня я могу абсолютно уверенно заявить: этот противник повержен и больше никогда не поднимется».
Веремейковцы тоже получили возможность прочитать в газетах речь Гитлера. Одни заголовки могли встревожить кого угодно: «Судьба похода на восток решена», «Последние боеспособные дивизии советов принесены в жертву», «Военный конец, большевизма»…
Газеты веремейковцы чаще всего читали в кузне.
Не обходил, ясное дело, деревенскую кузню и Зазыба — то железяку какую нёс туда, чтобы приспособить её под домашние или сельскохозяйственные надобности, то просто хотелось посидеть среди односельчан. С хозяйством они с Марфой помаленьку управлялись. К тому же помогал Масей. Он охотно, будто впервые в своей жизни, водил за уздечку но полосе коня, когда разъезжали картошку, брал у матери корзины, носил их к телеге, потом ехал с полным возом в деревню, ссыпал во дворе выкопанную картошку и возвращался в поле. Так же старательно управлялся он и с цепом на току когда из овина доставали высушенные снопы. Словом, троим взрослым людям особых хлопот хозяйство не доставляло, тем более что после пожара, который учинил в Поддубище Чубарь, ржи осталось у них немного, молотить в основном довелось ячмень да пшеницу.
Но близко сойтись с Андреем Марухиным Зазыбе пока не удавалось. Правда, если быть точным, он не очень и торопился, как будто в этом не было нужды.
В отличие от совсем недавнего времени, жизнь теперь, осенью, словно замедлила движение, может потому, что вдруг затихло все в Забеседье и порой казалось, даже война перестала быть войной, изменила своей сути. Многое из того, что доходило до Веремеек, принималось как отзвук её, а не как сама реальность. И только самолёты, которые гудели в небе, напоминали о прежних событиях. А ещё не давал покоя Веремейкам пёс Парфена Вершкова. С того дня, как всей деревней похоронили они Парфена на кладбище под деревом с аистиным гнездом, пёс не возвращался домой. Он жил на кладбище и по ночам громко выл по хозяину.
Слыша этот тоскливый вой, Зазыба, случалось, пролёживал в своей хате на топчане, не смыкая глаз, от зари до зари.
Тогда, по приезде из Белынковичей, Зазыба бросил вожжи Ивану Гаманькову, который в сумерках почему-то стоял в заулке, напротив хаты Прибытковых, и сразу же кинулся во двор к Вершковым. Парфен уже был обмыт и прибран: но лежал на широкой скамье — не в гробу. А в хате кроме пожилых женщин, которые потихоньку, как и полагается в таких случаях, перешёптывались между собой, сидел Зазыбов Масей. Нежданная Парфёнова смерть на него тоже, наверно, сильно подействовала, потому что при отцовом появлении он даже не поднял головы — сидел, обхватив се руками, у стола, перенесённого ко входу в боковушку, и не шевелился. Отец ещё не знал, что Масей был последним, кто видел Вершкова живым, что тот помер на глазах у его сына. В конце концов это было и не важно теперь — знал или нет. Важней было позаботиться, чтобы мужики, вернувшиеся вместе с Зазыбой из Белынковичей, начали делать гроб. Зазыба даже подумал с досадой, что в деревне никого не нашлось до сих пор для такого дела. Может, как раз из-за этой заботы, которая вдруг стала для Зазыбы главной, он не успел поинтересоваться, что случилось с Парфеном, от чего тот помер. Одно дело хвороба… Но сразу смерть… Притом Парфёнова смерть… Постояв несколько минут над покойником, поглядев с сокрушением на его неподвижное лицо, все-таки загадочное и неуспокоенное, будто Парфен ещё думал важную думу, которую ему так нужно было поведать людям, Зазыба неслышно вышел через сенцы на крыльцо.
Зря он упрекал своих — под тёмной поветью во дворе горел фонарь, подвешенный к балке, и там кто-то шаркал рубанком. Зазыба спустился с крыльца и узнал Кузьму Прибыткова и Титка. Гроб был почти готов, оставалось сколотить крышку.
И все-таки Зазыба не удержался, чтобы не сказать:
— Что ж это вы так поздно?
— А, — махнул рукой Титок, — покуль одно да другое. Сперва Кузьма куда-то было пропал, искали, чуть не полдня, а потом досок хватились. Шалёвка, сдаётся, есть у каждого, а досок, чтоб на домовину, нет.
— У меня бы взяли, за хлевом, — сказал Зазыба.
— А то мы ведали, что они у тебя там лежат? — зверовато зыркнул па Зазыбу Кузьма Прибытков. — У меня и то не нашлось, а пильщиком до сих пор звался. Да и Парфен вот…
— Что с ним приключилось?
— Говорила Кулина, захворал, дак и я слышал про это, кто-то ещё сказывал, а сегодня вдруг… Спроси сам — Масей твой будто был с ним, когда он помирал.
— Дак ничего и Масей не знает, — вроде поморщился в полутьме Титок. — Смерть пришла, вот и помор!…
Тем временем в хату Парфёнову через двор начали заходить один за другим остальные веремейковские мужики. Роман Семочкин, кажется, заявился последним из тех, кто ездил тогда с обозом, однако сразу в хату он не направился, прошёл сюда, под поветь. Кузьма Прибытков отступил в сторону, давая место Роману. Роман был искусный плотник, поэтому даже Титок перестал стучать при нем молотком.
— Несите в хату, — тут же закомандовал Роман. — Крышку я сам доделаю.
— А крест? — поглядел на него Кузьма Прибытков.
— Теперь успеем, раз мужики приехали, — успокоил Кузьму Титок.
Зазыба с одного боку, Кузьма Прибытков с Титком — с другого подняли гроб, перевернули вверх дном, чтобы освободить от щепок и стружек, без которых не обойдёшься в плотницкой работе.
Двери в сенцы были узкие, должно быть, хозяин наперёд не загадывал, что когда-нибудь приведётся выносить его здесь. Но каким бы широким не был гроб, дверь всегда его шире, — ещё ни в одной хате покойник не залежался.
Бабы, которых набилось в хату полно, сразу же кинулись застилать принесённую домовину. Мужики подождали, покуда они управятся с этим, потом взяли осторожно покойника со скамьи, положили головой на подушку.
Зазыба принимал участие в похоронах от начала до конца, приглядывал за всем до того самого момента, пока могильщики но поставили широкий крест на Парфёновой могиле, а бабы, перестав плакать, не повязали на него белую ленту.
Но перед тем, как веремейковцам опускать на верёвках гроб в яму, случилась неожиданность. Даже раньше, когда ещё крышка оставалась но прибитой. Пробрался к Парфёнову гробу Тима Усовский. Все думали, что юродивый тоже хочет тихо проститься с покойником. Однако Тима вдруг вцепился в тело Парфена и попытался унести его через толпу от могилы. Но ему не позволили. Веремейковские мужики преградили дорогу и заставили его положить Парфена обратно в гроб. Что толкнуло на это Тиму, сказать трудно. Может, в больной голове ого пронеслось воспоминание, как заступился за него Парфен перед немецким жандармом на деревенском майдане. И Тима испугался, что его защитника навсегда завалят землёй…
За самого близкого Парфену человека сидел Зазыба и на поминках.
На это и ушёл у него весь следующий день, и он не отправился сразу в Гончу, как наказывал в Белой Глине Захар Довгаль. Не пришлось ему сбегать туда и назавтра, потому что веремейковскому полицаю с чего-то вздумалось снова направить обоз в Белую Глину на отстройку моста. На этот раз Браво-Животовский, должно быть, действовал по своей инициативе, мол, лучше перестараться, чем недостараться, но когда стало видно, что мост на Деряжне уже издалека пестрит тёсаными брёвнами, мужики, кто посмелее, сильно возмутились и готовы были взять полицейского за грудки. И вдруг увидели, что в Белую Глину кто-то везёт через луг с той стороны Беседи на дрогах добрый пиловочник. Постояли, порассуждали по этому поводу, словно сбитые с толку или застигнутые врасплох. Тогда и полицейский наконец спохватился, вспомнил: «В Ключе ж ещё с весны лежит на пастбище пиловочник. Значит, не зря поехали!»
Оно и правда — кому из мужиков не захочется привезти домой лишнее бревно, благо теперь оно беспризорное? Наконец, в субботу, — а это было точно в субботу, потому что в среду хоронили на деревенском кладбище Парфена Вершкова — так вот в субботу, где-то после обеда, в Веремейки пришёл из Гончи сам Захар Довгаль. Чтобы не попадаться лишний раз на глаза, он сперва заглянул во двор к своей троюродной сестре, что выходила когда-то замуж сюда за Игната Парменова, которого потом убило в грозу молнией, и на обратном пути, будто невзначай, повернул в заулок, где стояла Зазыбова хата.
— Тебя, Зазыба, не дозваться и не дождаться, — сказал он то ли с насмешкой, то ли в сердцах.
— Дак…— только развёл руками Зазыба в ответ. — Сестра ж, наверно, рассказала, что у нас тут делалось.
— Тогда сегодня, как стемнеет. Да не ходи во двор ко мне, а в баню. Там тебя будут ждать.
Пристыженный Зазыба выждал, пока начнёт клониться к лесу солнце, потом накинул на себя ватник, снял с изгороди картофельную корзину, — как раз после летних дождей пошли осенние грибы, — и, не таясь от людей, зашагал за деревню. Известно, не по грибы, но корзина пришлась кстати, потому что времени до темноты ещё хватало, ну, а какой деревенский человек, имея добрую тару, удержится — не забежит на знакомую боровину. Потому и Зазыба последовал старинному правилу. Но на ближних грибных местах уже белели одни корешки, не успевшие завянуть, не иначе кто-то лёгкий на ногу да проворный не доспал утром, обобрал все самое лучшее вокруг. Тогда Зазыба, в ревнивом запале, повернул ближе к озеру. И не в том ли ревнивом запале пожалел вдруг, что не услышишь теперь в лесу кукушки — уж конечно та навела бы своим голосом на хорошо место. Но обошлось и без этой приметы. В редком ельнике, что рос самосевом сплошь по мху-белоусу, Зазыба напал на ранние рыжики. Если боровик — царь грибов, то рыжик тоже из царской фамилии, по меньшей мере великий князь. Может, потому что вокруг Веремеек этот гриб не очень густо рос, скорее попадался, чем водился, то и местные жители в своих огульных, а потому не очень-то разборчивых поисках, не слишком отличали его. Ну, рыжик и рыжик. Ещё один гриб в корзину. Зазыба не помнил, чтобы кто-нибудь из веремейковцев его особо заготовлял. Зато тесть его, Давыд Сеголетка, который жил в Зеленковичах, умел обращаться с рыжиками. Ну и было их там, особенно где молодой сосняк в Цыкунах! Случались годы, что Зазыбов тесть просто шалел от рыжиков. Надо было видеть тогда, как перебирал их Сеголетка, как солил!
Не перебирал, не солил, а священнодействовал. Начиналось все с того, что, придя из лесу, ставил он перед собой дубовую кадку, потом брал солонку, а через плечо вешал полотенце. Достав из корзины первый гриб, снимал с него мусор, а то и слизняков, потом срезал под шляпку корень и так же деликатно, как брал в руки, чтобы не надломить словно расписную шляпку, принимался вытирать «князя» полотенцем. «На этот гриб, — заявлял он, — вода не должна даже капнуть. Сверху на шапку пусть хоть дождь льёт, а на гребенчики с исподу и близко воды подпустить нельзя». Очищенный и вытертый «князь» тут же укладывался на дно кадки, однако тоже с соблюдением законных правил — вверх тем самым розовым гребенчиком, из которого уже готов был брызнуть сок. И так — один гриб к одному, в самый притык, покуда первый пласт не закрывал дно кадки. Тогда хозяин черпал горстью соль и густо посыпал ею весь пласт. На первый пласт таким же манером клался второй, потом третий и так далее. Соли Сеголетка не жалел. Конечно, с одного приноса не хватало рыжиков на полную кадку. Но эта мелочь не мешала делу. Как только последний рыжик бывал очищен с помощью полотенца и уложен своим порядком на место, очередь наступала за крышкой, верней, в ход шёл обыкновенный деревянный круг, который свободно помещался в середине кадки. На крышку обязательно клался груз. Для этого из печи, с самого поду, выкатывался железной кочергой полевой камень, может, килограммов на пять, который весь день перед этим крепко там жарился. Можно себе представить, что после этого делалось с особами знатного грибного рода! Результат обыкновенно виден был назавтра. За ночь кадку до середины затоплял сок. Собственный, рыжиковый сок, который напоминал темно-янтарное пиво. Дня через три — надо же дать время нарасти на заветных местах новым грибам — хозяин снова приносил домой полную корзину, сплетённую из ивовых прутьев, специально для грибов, и все шло своим порядком. Снова полотенце перевешивалось через хозяйское плечо, в деревянную ступку-солонку насыпалась соль, а на скамью водружалась дубовая кадка. Зазыбе помнилось, что тесть его выдерживал рыжики в кадке не меньше шести недель; может, это были секреты особого производства, изысканности вкуса, а может, и вправду в тех шести неделях был некий смысл. Во всяком случае, Сеголетка никогда не нарушал порядка приготовления и выдержки рыжиков. Он и на стол подавал их с особой основательностью. Наберёт из кадки в решето, потом примется поливать колодезной водой, чтобы смыть песок, который мог остаться на грибе, и лишнюю соль. На столе тем временем уже ждала гостей в глиняной миске разварная картошка, обволакивалась паром, а рядом в тёмной, засоленной бутылке стояло постное масло. Это если для себя. Гостям же хозяин всегда советовал поливать рыжики сметаной. Дело вкуса, конечно. Но и в том, и в другом случае человек, который брал вилкой приготовленный таким манером рыжик, чуял запах августовского леса глубокой осенью или даже зимой.
Но кроме хозяйственной целесообразности в том, что кузня заработала снова, была и ещё одна, может быть, наиболее важная в теперешних условиях тонкость: услышав звон кувалды, о которую, будто упрямое живое существо, бился молот, веремейковцы вдруг поняли, что это обрела сердце, снова ожила их деревня; каждый удар молота был как толчок этого деревенского сердца.
В первый день как разнеслось над веремейковскими крышами знакомое «тук-тук, так-так», много кому в деревне словно добрый сон привиделся: мол, вернулся домой Шандабыла и дал волю своим почерневшим от кузнечной работы рукам, которые где-то стосковались по горячему железу и по тяжёлому, чуть ли не в пуд весом, молоту. Но быстро выяснилось — в кузне не менее ловко, чем прежний хозяин, усердствовал у горна и наковальни пленный красноармеец, которого вытащила из Яшницкого лагеря Палага Хохлова. Николаевские золотые пятирублевики, что Палага, почитай, вырвала у Гэли Шараховской для спасения Дуни Прокопкиной, которая неожиданно, как потом толковали ей —по глупой женской нерасчётливой запальчивости — вступила в драку с немецким солдатом, видно, подействовали как надо. Яшницкий старший полицейский с местечковым военным комендантом не только отдали веремейковским бабам Дуню Прокопкину, но и не возразили, когда Палага Хохлова взяла из лагеря под видом мужа пленного красноармейца. Правда, не того, который просился: прав был тогда немецкий солдат-часовой, не поверивший пожилой деревенской бабе, что этакий молодой да интеллигентный человек может быть у неё за мужа, захохотал прямо в глаза Палаге и яшницкий старший полицейский, когда она показала ему на другой день через решётку того москвича.
— Постыдилась бы людей, — поморщился он. — На что тебе этот…— Полицейский даже подходящего слова не нашёл. — Возьми кого другого — и посильней, и покрепче. И луг выкосит, и сено поворошит, а ночью, может, и тебя потешит.
Ну, а поскольку договорённость между ними была, и Палаге полагался за её золотые пленный, неважно кто и какой, то и дело решилось окончательно — немцы отпустили из лагеря того, на кого пал последний выбор. Как и советовал полицейский, на другой раз Палага присмотрела через ограду себе работника, широкоплечего русого крепыша с серыми глазами и курносым носом, круглолицего, правда, опять много моложе её годами, и яшницкий старший полицейский не удержался:
— Все-таки поганые вы твари, бабы!
И вот этот Палагин избранник теперь раздувал запылёнными мехами в веремейковской кузне горн и бил по наковальне молотком. Звали пленного Андреем Марухиным. В Красной Армии он был механиком-водителем танка, а в своей Кустанайской области работал механизатором широкого профиля, в том числе и кузнечное дело разумел. В плен механик-водитель попал недалеко от Крутогорья. Вернее, сперва он оказался в окружении, а уже потом немцы пригнали его в Яшницкий лагерь. Из окружения из-под Чаусов вместе с ним выходили Петро Багриенко, его земляк из деревни Нешкавка, а также Федор Лопатин… Потом к ним присоединились два Микиты — Микита Орехов да Микита Берёзов… И вот однажды для Андрея Марухина настала очередь разведать окрестные деревни, что лежали на пути между Климовичами и Рудней. Там его и взяли в плен местные полицаи — вышли вдруг двое из ивняковых зарослей на лугу, отобрали винтовку, которую он даже не успел повернуть против них, и, тут же приведя в какую-то деревню, сдали немцам. Товарищей своих он на допросе не выдал, а сам вскорости попал в Кричев, в распределительный лагерь, а потом в Яшницу.
В Веремейках Андрей Марухин поселился, как и полагалось, у Палаги Хохловой. Правда, не обошлось при этом без оговоров, всяких сплетён, однако продолжалось это в деревенском масштабе до того момента, пока не выяснилось, что человек знает ковальское дело, значит, деревне нужен. Теперь только скажи где об этом, так на него тут же найдутся охотники не только в Веремейках, — кузни оставались запертыми после двух мобилизаций и в Гонче, и в Кавычичах, и конечно же в самих Бабиновичах. Конечно, кое-кто поддразнивал Палагу и потом, когда уже все остальные, по крайней мере, большинство людей в Веремейках свыклись, что у неё живёт примак. Одного в толк не брали веремейковцы, в одно им не верилось, — как такого молодого и видного мужчину ещё не отбила у Палаги какая-нибудь прыткая солдатка, что мнёт по ночам жаркую подушку да успокаивает понапрасну грешные помыслы. Ну, а пока этого не случилось, Андрей Марухин аккуратно ходил из двора Хохловых в кузню, разжигал уголь и будил молотом деревню, благо недостатка в заказах не было, только бабы жалели, что пришлый человек не умеет ко всему прочему паять да лудить, чего уж тогда лучше. Находились даже охотники сравнивать бывшего кузнеца, ушедшего на войну Шандабылу, и нового мастера, приведённого из плена. И надо сказать, не всегда в пользу своего односельчанина. Это был именно тот случай, когда местные доброжелатели, по-старому говоря — ревнители, чтобы угодить нужному человеку, готовы были умалить даже себя.
Собираясь в первые дни в ожившей кузне, деревенские мужики всерьёз взялись размышлять, кого поставить к ковалю в молотобойцы. И вправду забота —кузнец есть, а вот помощника нету, не поставишь же к наковальне Кузьму Прибыткова с тяжким молотом или даже Титка, помоложе его годами. Не шли в расчёт и лядащий Микита Драница, и сухорукий Силка Хрупчик, не говоря об Иване Падерине, которому такое дело было и совсем уж не под силу — этого хватало только на безудержную, сладострастную болтовню с досужими деревенскими бабами. Здоровые мужики, такие как Браво-Животовский, Роман Семочкин тоже в расчёт не брались, никто всерьёз не верил, что при своих должностях они могут хоть на время стать к наковальне. Правда, были в Веремейках подростки, например, пятнадцатилетний Гоманьков Иван, Гаврилишин Федька и тёзки его — Федька Парфёнов и Федька Сычёв, а также Янка Лазаренков, которые теперь, без отцов, невольно стали хозяевами на своих дворах. Однако какие из них молотобойцы? Одно дело при доме, на огороде, тем более что до крестьянской работы каждый был приучен смалу, по крайней мере, толк в ней деревенские ребята понимали, хотя и не всегда доставало нужной ловкости да умения; иная штука — кузнечное ремесло, пускай даже и подсобное; а самое главное — все-таки у подростка, каким бы он ни рос крепышом, сила не та, что у взрослого: недаром говорят, что у малого, как и у старого, ноги в коленках дрожат. Потому веремейковцам ничего не оставалось, как возлагать надежду на возвращение из плена кого-нибудь из мобилизованных. В другие же деревни приходят мужики! Например, в Силичи вернулся из Николаева, —почитай от самого Чёрного моря прошёл со справкой на имя житомирского жителя, — Лукаш Потаенко, в Гончу из-под Воронежа пришкандыбал раненный в ногу Иван Казак. Были к этой поре в окружных деревнях и примаки, да не по одному. Веремейковцам же тем временем хоть всей деревней кланяйся Палаге Хохловой, которая забыла стыд и мужа, привела из Яшницы этого Андрея Марухина. Ну, а покуда суд да дело, у наковальни попытали счастья многие — конечно, с утра за большой молот брался тот, кому была нужда в кузне, кому Андрей Марухин пообещался сделать клямку или пробой, засов или даже шкворень.
Не было теперь в Веремейках более подходящего места, чтобы собраться вместе селянам, чем эта кузня. Разговоры здесь велись подряд обо всем, ведь столько народу разом сходилось и каждому не терпелось и своё слово хоть мимоходом обронить, и от соседа что-нибудь услыхать, пусть даже и о том, что недаром в замостье чуть ли не с самого жнива ухает нынешнее лето сова, значит, кто-то из женщин носит тайно во чреве плод греха… Но чаще говорили, конечно, про войну. Тем более что немецкие газеты принялись печатать большие карты Московской области, где была обозначена наконец линия фронта. С каждым днём неровные чёрные линии с маленькими стрелками выгибались в сторону столицы, как будто там разливалась по пологому берегу неудержимая река. Можайск, Волоколамск…
Казалось, немцам ужо не было надобности лгать.
Замкнув в начале сентября в кольцо блокады Ленинград и достигнув значительных успехов на юго-западном фронте, немецкое командование решило начать операцию «Тайфун», целью которой было завершить кампанию 1941 года в Советском Союзе.
Во всех ротах на Восточном фронте солдатам был зачитан приказ, в котором, в частности, говорилось: «Через несколько недель три самых крупных промышленных района (не иначе имелись в виду Северо-Западный, Центральный и Донбасс) будут целиком в наших руках… Созданы, наконец, условия для последнего удара, ещё до наступления зимы он должен привести к уничтожению врага… Сегодня начинается последняя великая, решающая битва этого года».
Гитлер с 22 июня, то есть с начала войны, ни разу не выступивший публично, счёл наконец, что для этого наступил самый подходящий момент. Теперь он поднялся на трибуну в Sportpalaz в Берлине и заявил на весь мир: «На нашем восточном фронте снова происходят великие события… Проводится новая операция гигантских масштабов! Она поможет уничтожить врага на востоке… Я говорю об этом только сегодня, потому что сегодня я могу абсолютно уверенно заявить: этот противник повержен и больше никогда не поднимется».
Веремейковцы тоже получили возможность прочитать в газетах речь Гитлера. Одни заголовки могли встревожить кого угодно: «Судьба похода на восток решена», «Последние боеспособные дивизии советов принесены в жертву», «Военный конец, большевизма»…
Газеты веремейковцы чаще всего читали в кузне.
Не обходил, ясное дело, деревенскую кузню и Зазыба — то железяку какую нёс туда, чтобы приспособить её под домашние или сельскохозяйственные надобности, то просто хотелось посидеть среди односельчан. С хозяйством они с Марфой помаленьку управлялись. К тому же помогал Масей. Он охотно, будто впервые в своей жизни, водил за уздечку но полосе коня, когда разъезжали картошку, брал у матери корзины, носил их к телеге, потом ехал с полным возом в деревню, ссыпал во дворе выкопанную картошку и возвращался в поле. Так же старательно управлялся он и с цепом на току когда из овина доставали высушенные снопы. Словом, троим взрослым людям особых хлопот хозяйство не доставляло, тем более что после пожара, который учинил в Поддубище Чубарь, ржи осталось у них немного, молотить в основном довелось ячмень да пшеницу.
Но близко сойтись с Андреем Марухиным Зазыбе пока не удавалось. Правда, если быть точным, он не очень и торопился, как будто в этом не было нужды.
В отличие от совсем недавнего времени, жизнь теперь, осенью, словно замедлила движение, может потому, что вдруг затихло все в Забеседье и порой казалось, даже война перестала быть войной, изменила своей сути. Многое из того, что доходило до Веремеек, принималось как отзвук её, а не как сама реальность. И только самолёты, которые гудели в небе, напоминали о прежних событиях. А ещё не давал покоя Веремейкам пёс Парфена Вершкова. С того дня, как всей деревней похоронили они Парфена на кладбище под деревом с аистиным гнездом, пёс не возвращался домой. Он жил на кладбище и по ночам громко выл по хозяину.
Слыша этот тоскливый вой, Зазыба, случалось, пролёживал в своей хате на топчане, не смыкая глаз, от зари до зари.
Тогда, по приезде из Белынковичей, Зазыба бросил вожжи Ивану Гаманькову, который в сумерках почему-то стоял в заулке, напротив хаты Прибытковых, и сразу же кинулся во двор к Вершковым. Парфен уже был обмыт и прибран: но лежал на широкой скамье — не в гробу. А в хате кроме пожилых женщин, которые потихоньку, как и полагается в таких случаях, перешёптывались между собой, сидел Зазыбов Масей. Нежданная Парфёнова смерть на него тоже, наверно, сильно подействовала, потому что при отцовом появлении он даже не поднял головы — сидел, обхватив се руками, у стола, перенесённого ко входу в боковушку, и не шевелился. Отец ещё не знал, что Масей был последним, кто видел Вершкова живым, что тот помер на глазах у его сына. В конце концов это было и не важно теперь — знал или нет. Важней было позаботиться, чтобы мужики, вернувшиеся вместе с Зазыбой из Белынковичей, начали делать гроб. Зазыба даже подумал с досадой, что в деревне никого не нашлось до сих пор для такого дела. Может, как раз из-за этой заботы, которая вдруг стала для Зазыбы главной, он не успел поинтересоваться, что случилось с Парфеном, от чего тот помер. Одно дело хвороба… Но сразу смерть… Притом Парфёнова смерть… Постояв несколько минут над покойником, поглядев с сокрушением на его неподвижное лицо, все-таки загадочное и неуспокоенное, будто Парфен ещё думал важную думу, которую ему так нужно было поведать людям, Зазыба неслышно вышел через сенцы на крыльцо.
Зря он упрекал своих — под тёмной поветью во дворе горел фонарь, подвешенный к балке, и там кто-то шаркал рубанком. Зазыба спустился с крыльца и узнал Кузьму Прибыткова и Титка. Гроб был почти готов, оставалось сколотить крышку.
И все-таки Зазыба не удержался, чтобы не сказать:
— Что ж это вы так поздно?
— А, — махнул рукой Титок, — покуль одно да другое. Сперва Кузьма куда-то было пропал, искали, чуть не полдня, а потом досок хватились. Шалёвка, сдаётся, есть у каждого, а досок, чтоб на домовину, нет.
— У меня бы взяли, за хлевом, — сказал Зазыба.
— А то мы ведали, что они у тебя там лежат? — зверовато зыркнул па Зазыбу Кузьма Прибытков. — У меня и то не нашлось, а пильщиком до сих пор звался. Да и Парфен вот…
— Что с ним приключилось?
— Говорила Кулина, захворал, дак и я слышал про это, кто-то ещё сказывал, а сегодня вдруг… Спроси сам — Масей твой будто был с ним, когда он помирал.
— Дак ничего и Масей не знает, — вроде поморщился в полутьме Титок. — Смерть пришла, вот и помор!…
Тем временем в хату Парфёнову через двор начали заходить один за другим остальные веремейковские мужики. Роман Семочкин, кажется, заявился последним из тех, кто ездил тогда с обозом, однако сразу в хату он не направился, прошёл сюда, под поветь. Кузьма Прибытков отступил в сторону, давая место Роману. Роман был искусный плотник, поэтому даже Титок перестал стучать при нем молотком.
— Несите в хату, — тут же закомандовал Роман. — Крышку я сам доделаю.
— А крест? — поглядел на него Кузьма Прибытков.
— Теперь успеем, раз мужики приехали, — успокоил Кузьму Титок.
Зазыба с одного боку, Кузьма Прибытков с Титком — с другого подняли гроб, перевернули вверх дном, чтобы освободить от щепок и стружек, без которых не обойдёшься в плотницкой работе.
Двери в сенцы были узкие, должно быть, хозяин наперёд не загадывал, что когда-нибудь приведётся выносить его здесь. Но каким бы широким не был гроб, дверь всегда его шире, — ещё ни в одной хате покойник не залежался.
Бабы, которых набилось в хату полно, сразу же кинулись застилать принесённую домовину. Мужики подождали, покуда они управятся с этим, потом взяли осторожно покойника со скамьи, положили головой на подушку.
Зазыба принимал участие в похоронах от начала до конца, приглядывал за всем до того самого момента, пока могильщики но поставили широкий крест на Парфёновой могиле, а бабы, перестав плакать, не повязали на него белую ленту.
Но перед тем, как веремейковцам опускать на верёвках гроб в яму, случилась неожиданность. Даже раньше, когда ещё крышка оставалась но прибитой. Пробрался к Парфёнову гробу Тима Усовский. Все думали, что юродивый тоже хочет тихо проститься с покойником. Однако Тима вдруг вцепился в тело Парфена и попытался унести его через толпу от могилы. Но ему не позволили. Веремейковские мужики преградили дорогу и заставили его положить Парфена обратно в гроб. Что толкнуло на это Тиму, сказать трудно. Может, в больной голове ого пронеслось воспоминание, как заступился за него Парфен перед немецким жандармом на деревенском майдане. И Тима испугался, что его защитника навсегда завалят землёй…
За самого близкого Парфену человека сидел Зазыба и на поминках.
На это и ушёл у него весь следующий день, и он не отправился сразу в Гончу, как наказывал в Белой Глине Захар Довгаль. Не пришлось ему сбегать туда и назавтра, потому что веремейковскому полицаю с чего-то вздумалось снова направить обоз в Белую Глину на отстройку моста. На этот раз Браво-Животовский, должно быть, действовал по своей инициативе, мол, лучше перестараться, чем недостараться, но когда стало видно, что мост на Деряжне уже издалека пестрит тёсаными брёвнами, мужики, кто посмелее, сильно возмутились и готовы были взять полицейского за грудки. И вдруг увидели, что в Белую Глину кто-то везёт через луг с той стороны Беседи на дрогах добрый пиловочник. Постояли, порассуждали по этому поводу, словно сбитые с толку или застигнутые врасплох. Тогда и полицейский наконец спохватился, вспомнил: «В Ключе ж ещё с весны лежит на пастбище пиловочник. Значит, не зря поехали!»
Оно и правда — кому из мужиков не захочется привезти домой лишнее бревно, благо теперь оно беспризорное? Наконец, в субботу, — а это было точно в субботу, потому что в среду хоронили на деревенском кладбище Парфена Вершкова — так вот в субботу, где-то после обеда, в Веремейки пришёл из Гончи сам Захар Довгаль. Чтобы не попадаться лишний раз на глаза, он сперва заглянул во двор к своей троюродной сестре, что выходила когда-то замуж сюда за Игната Парменова, которого потом убило в грозу молнией, и на обратном пути, будто невзначай, повернул в заулок, где стояла Зазыбова хата.
— Тебя, Зазыба, не дозваться и не дождаться, — сказал он то ли с насмешкой, то ли в сердцах.
— Дак…— только развёл руками Зазыба в ответ. — Сестра ж, наверно, рассказала, что у нас тут делалось.
— Тогда сегодня, как стемнеет. Да не ходи во двор ко мне, а в баню. Там тебя будут ждать.
Пристыженный Зазыба выждал, пока начнёт клониться к лесу солнце, потом накинул на себя ватник, снял с изгороди картофельную корзину, — как раз после летних дождей пошли осенние грибы, — и, не таясь от людей, зашагал за деревню. Известно, не по грибы, но корзина пришлась кстати, потому что времени до темноты ещё хватало, ну, а какой деревенский человек, имея добрую тару, удержится — не забежит на знакомую боровину. Потому и Зазыба последовал старинному правилу. Но на ближних грибных местах уже белели одни корешки, не успевшие завянуть, не иначе кто-то лёгкий на ногу да проворный не доспал утром, обобрал все самое лучшее вокруг. Тогда Зазыба, в ревнивом запале, повернул ближе к озеру. И не в том ли ревнивом запале пожалел вдруг, что не услышишь теперь в лесу кукушки — уж конечно та навела бы своим голосом на хорошо место. Но обошлось и без этой приметы. В редком ельнике, что рос самосевом сплошь по мху-белоусу, Зазыба напал на ранние рыжики. Если боровик — царь грибов, то рыжик тоже из царской фамилии, по меньшей мере великий князь. Может, потому что вокруг Веремеек этот гриб не очень густо рос, скорее попадался, чем водился, то и местные жители в своих огульных, а потому не очень-то разборчивых поисках, не слишком отличали его. Ну, рыжик и рыжик. Ещё один гриб в корзину. Зазыба не помнил, чтобы кто-нибудь из веремейковцев его особо заготовлял. Зато тесть его, Давыд Сеголетка, который жил в Зеленковичах, умел обращаться с рыжиками. Ну и было их там, особенно где молодой сосняк в Цыкунах! Случались годы, что Зазыбов тесть просто шалел от рыжиков. Надо было видеть тогда, как перебирал их Сеголетка, как солил!
Не перебирал, не солил, а священнодействовал. Начиналось все с того, что, придя из лесу, ставил он перед собой дубовую кадку, потом брал солонку, а через плечо вешал полотенце. Достав из корзины первый гриб, снимал с него мусор, а то и слизняков, потом срезал под шляпку корень и так же деликатно, как брал в руки, чтобы не надломить словно расписную шляпку, принимался вытирать «князя» полотенцем. «На этот гриб, — заявлял он, — вода не должна даже капнуть. Сверху на шапку пусть хоть дождь льёт, а на гребенчики с исподу и близко воды подпустить нельзя». Очищенный и вытертый «князь» тут же укладывался на дно кадки, однако тоже с соблюдением законных правил — вверх тем самым розовым гребенчиком, из которого уже готов был брызнуть сок. И так — один гриб к одному, в самый притык, покуда первый пласт не закрывал дно кадки. Тогда хозяин черпал горстью соль и густо посыпал ею весь пласт. На первый пласт таким же манером клался второй, потом третий и так далее. Соли Сеголетка не жалел. Конечно, с одного приноса не хватало рыжиков на полную кадку. Но эта мелочь не мешала делу. Как только последний рыжик бывал очищен с помощью полотенца и уложен своим порядком на место, очередь наступала за крышкой, верней, в ход шёл обыкновенный деревянный круг, который свободно помещался в середине кадки. На крышку обязательно клался груз. Для этого из печи, с самого поду, выкатывался железной кочергой полевой камень, может, килограммов на пять, который весь день перед этим крепко там жарился. Можно себе представить, что после этого делалось с особами знатного грибного рода! Результат обыкновенно виден был назавтра. За ночь кадку до середины затоплял сок. Собственный, рыжиковый сок, который напоминал темно-янтарное пиво. Дня через три — надо же дать время нарасти на заветных местах новым грибам — хозяин снова приносил домой полную корзину, сплетённую из ивовых прутьев, специально для грибов, и все шло своим порядком. Снова полотенце перевешивалось через хозяйское плечо, в деревянную ступку-солонку насыпалась соль, а на скамью водружалась дубовая кадка. Зазыбе помнилось, что тесть его выдерживал рыжики в кадке не меньше шести недель; может, это были секреты особого производства, изысканности вкуса, а может, и вправду в тех шести неделях был некий смысл. Во всяком случае, Сеголетка никогда не нарушал порядка приготовления и выдержки рыжиков. Он и на стол подавал их с особой основательностью. Наберёт из кадки в решето, потом примется поливать колодезной водой, чтобы смыть песок, который мог остаться на грибе, и лишнюю соль. На столе тем временем уже ждала гостей в глиняной миске разварная картошка, обволакивалась паром, а рядом в тёмной, засоленной бутылке стояло постное масло. Это если для себя. Гостям же хозяин всегда советовал поливать рыжики сметаной. Дело вкуса, конечно. Но и в том, и в другом случае человек, который брал вилкой приготовленный таким манером рыжик, чуял запах августовского леса глубокой осенью или даже зимой.