Страница:
— Думаешь, тебе опасно оставаться?
— Опасно — не опасно, а зря выставляться нечего. Да и не в этом дело. Надо же мне было сообщить тебе, что случилось с Марылей. И вот я о чем теперь думаю, — как-то ловко ты тогда проделал все, когда привозил её, даже невдомёк было, чем может кончиться. Спрашивал же я у тебя, чего мне это может стоить?
— Ну, спрашивал.
— А ты что?
— А то, что дело это тёмное. Я о ней столько же знаю, сколько и ты. Попросили отвезти в местечко да устроить, ну, я и сделал, как просили. А что к тебе обратился, так ты ведь тоже…
— Снова ты не о том, — болезненно поморщился Шарейка. — В конце концов, не кары страшусь. Может, след ещё и не выведет на меня. И нечего наперёд трястись. А вот что мы, не зная ничего, не смогли помочь дивчине, но уберегли её, дак тут с нас стоит спросить как полагается. Да и с поселением, сдаётся, промашку допустили.
— Как это?
— Видать, не стоило её в еврейский дом селить.
— Но ведь в то время одни еврейские дома и пустовали в местечке.
— И все-таки. Хоня-то Сыркин вернулся, с детьми. Ай не слыхал?
— Сам видел. Да при чем тут Хоня?
— Как тебе сказать? — подскакивая, Шарейка стал поправлять под мышками колодки костылей.
— А ты садись, — сказал ему опять Зазыба.
— Дак…
— Садись и говори по порядку все, что знаешь.
— Нелепица какая-то получилась. Выдали её соседи.
— Выдали?
— Да. Почему я заговорил про Хоню? Потому что с Хоней это и связано. Послушай-ка.
И Шарейка наконец сел.
— В местечко Хоня вернулся ранней осенью, — начал он, — когда немцы ещё у нас совсем мало побыли, а тут, видите ли, в хате его чужая девка живёт, к которой немцы чуть ли не каждый день наведываются. Ну, Хоня и пошёл себе дальше, искать пристанища. Поселился у чужих людей. А соседи за это зуб точат на Марылю, мол, человека без крова оставила. Словом, не по нраву пришлась она нашим местечковым. Понятно, кое-кто начал следить за ней. Детей на это тоже стали подговаривать — следите за этой немецкой курвой, если не сейчас, так после все пригодится. И вот намедни Хонины близнецы да ещё один такой же, сын начальника почты, полезли в кладовку к ней, а там — передатчик в чемодане. Конечно, ребятишки небось подумали, что вещь немецкая, раз немцы часто ходят в тот дом. А вышло не так. Не успели они вынести да перепрятать чемодан, как их застукали. Полицейский заметил. Ну и заставил показать, что в чемодане. А потом обрадовался и коменданту донёс. С того и началось. Хлопцев стали вызывать в комендатуру, а как припугнули чуть, те и признались, где взяли чемодан. Ну, а дальше сам можешь догадаться — пришли и арестовали девку. Это ребятишки думали, что чемодан немецкий, а комендант сразу догадался, что к чему. Оказывается, она нашим что-то про немцев передавала, даром что с проезжими офицерами все время для виду крутила. Поэтому я и думаю — не иначе, мы с тобой, Евменович, тут тоже чего-то недокумекали. Считай, одну её бросили. Отвезли на Хонин двор и бросили. Разве не так?
Но тут вернулись Марфа с Масеем, и Зазыба не стал отвечать Шарейке.
— Гляньте-ка, что там у нас уцелело, — позвала мужчин Марфа Давыдовна. — Одна-две шкуры и правда ещё ничего, на кожух сгодятся, а с той овечки, что прошлый год резали, сдаётся, пропала.
Шарейка охотно, а Зазыба просто за компанию — отправились в сенцы глядеть на задубелые овечьи шкуры, на которые нынче, если бы не такая оказия, что сам портной появился в доме, навряд ли нашёлся бы спрос, хотя Масею и нужна была тёплая верхняя одёжина.
Правда, Шарейка вслед за Марфой тоже признал одну овчину непригодной. Сказал:
— Лишай побил. — Но сразу же махнул рукой: — Подумаешь, хлопот-то!
Снова остаться с глазу на глаз портному с хозяином выпало уже под самый вечер, когда Марфа Давыдовна принялась управляться с домашней скотиной, а Масей, взяв в сенцах ведра, стал носить из колодца воду.
— Как думаешь, где теперь Марыля? — взявшись за притолоку, понуро, словно после тяжкого похмелья, спросил Зазыба.
— Люди видели, как вели её в комендатуру, — ответил Шарейка, — а дальше никто ничего не знает. Видать, держат там, ежели не увезли уже в Крутогорье. Скажу тебе, арест этот все местечко перевернул. Это ж надо — клепали черт знает что на девку, а на самом деле выходит, вовсе не чужая.
— Ты вот что, Шарейка, — наконец оторвался от дверей Зазыба и пошёл к скамье, где сидел в начало беседы. — Ты поживи покуда у нас. И вправду, шитьём займись. Не надо тебе сейчас возвращаться в Бабиновичи. Всякое может быть, она, конечно, не маленькая, знает, что других нельзя подводить. Однако… на допросе человек не всегда над собой властен. Одним словом, все ты правильно сделал — и что приехал ко мне сразу же, и что рассказал, и даже что Ганну свою на село к дочке послал. А мы тем временем попробуем что-нибудь разузнать. Не лишним будет в таком положении наведаться в местечко. Если и не сумеем помочь дивчине, так хоть будем знать, как вести себя. Но это я сам сделаю.
— А связь у тебя есть с теми людьми, что поручали тебе Марылю? — вдруг спросил Шарейка.
— Не дали мне такой связи. Позвали в один дом и попросили, чтоб я устроил её. Даже спросили, есть ли такой человек в местечке, который помог бы мне. Ну, я и сказал, что есть. Но имени твоего не назвал.
— Ну, а… в чей дом тебя звали, ты не забыл?
— Думаю, это ни к чему. И не стоит вмешивать в
наше дело больше людей, чем нужно, потому что цепочка может оказаться слишком длинной. Не дай бог, побежит по ней искра. Всех втянет, всем конец придёт.
— Известно, поберечься надо, — согласился Шарейка. — Но если прятаться друг от друга вот так, как ты советуешь, можно и совсем когда-нибудь пропасть, потому что сегодня ты жив, а завтра — нет. Сегодня ты один знаешь того человека, а завтра никто уж не будет его знать. А может, сегодня уже не только ты в нем нуждаешься. Я это к тому, что не все ещё тебе сказал. Дак послухай. На той же неделе, как раз в четверг, приходила Марыля к нам.
— Зачем?
— Бумаги какие-то принесла. Сказала, пускай у нас полежат, потом заберёт. Видать, уже не надеялась целиком на себя. Бумаги эти я тоже привёз. Теперь вот думаю — не иначе, надо их кому-то передать. Дак кому?
Зазыба в ответ только пожал плечами.
Тогда Шарейка достал из большой портновской торбы, что стояла на полу возле швейной машинки, свёрток и передал Денису Евменовичу.
X
— Опасно — не опасно, а зря выставляться нечего. Да и не в этом дело. Надо же мне было сообщить тебе, что случилось с Марылей. И вот я о чем теперь думаю, — как-то ловко ты тогда проделал все, когда привозил её, даже невдомёк было, чем может кончиться. Спрашивал же я у тебя, чего мне это может стоить?
— Ну, спрашивал.
— А ты что?
— А то, что дело это тёмное. Я о ней столько же знаю, сколько и ты. Попросили отвезти в местечко да устроить, ну, я и сделал, как просили. А что к тебе обратился, так ты ведь тоже…
— Снова ты не о том, — болезненно поморщился Шарейка. — В конце концов, не кары страшусь. Может, след ещё и не выведет на меня. И нечего наперёд трястись. А вот что мы, не зная ничего, не смогли помочь дивчине, но уберегли её, дак тут с нас стоит спросить как полагается. Да и с поселением, сдаётся, промашку допустили.
— Как это?
— Видать, не стоило её в еврейский дом селить.
— Но ведь в то время одни еврейские дома и пустовали в местечке.
— И все-таки. Хоня-то Сыркин вернулся, с детьми. Ай не слыхал?
— Сам видел. Да при чем тут Хоня?
— Как тебе сказать? — подскакивая, Шарейка стал поправлять под мышками колодки костылей.
— А ты садись, — сказал ему опять Зазыба.
— Дак…
— Садись и говори по порядку все, что знаешь.
— Нелепица какая-то получилась. Выдали её соседи.
— Выдали?
— Да. Почему я заговорил про Хоню? Потому что с Хоней это и связано. Послушай-ка.
И Шарейка наконец сел.
— В местечко Хоня вернулся ранней осенью, — начал он, — когда немцы ещё у нас совсем мало побыли, а тут, видите ли, в хате его чужая девка живёт, к которой немцы чуть ли не каждый день наведываются. Ну, Хоня и пошёл себе дальше, искать пристанища. Поселился у чужих людей. А соседи за это зуб точат на Марылю, мол, человека без крова оставила. Словом, не по нраву пришлась она нашим местечковым. Понятно, кое-кто начал следить за ней. Детей на это тоже стали подговаривать — следите за этой немецкой курвой, если не сейчас, так после все пригодится. И вот намедни Хонины близнецы да ещё один такой же, сын начальника почты, полезли в кладовку к ней, а там — передатчик в чемодане. Конечно, ребятишки небось подумали, что вещь немецкая, раз немцы часто ходят в тот дом. А вышло не так. Не успели они вынести да перепрятать чемодан, как их застукали. Полицейский заметил. Ну и заставил показать, что в чемодане. А потом обрадовался и коменданту донёс. С того и началось. Хлопцев стали вызывать в комендатуру, а как припугнули чуть, те и признались, где взяли чемодан. Ну, а дальше сам можешь догадаться — пришли и арестовали девку. Это ребятишки думали, что чемодан немецкий, а комендант сразу догадался, что к чему. Оказывается, она нашим что-то про немцев передавала, даром что с проезжими офицерами все время для виду крутила. Поэтому я и думаю — не иначе, мы с тобой, Евменович, тут тоже чего-то недокумекали. Считай, одну её бросили. Отвезли на Хонин двор и бросили. Разве не так?
Но тут вернулись Марфа с Масеем, и Зазыба не стал отвечать Шарейке.
— Гляньте-ка, что там у нас уцелело, — позвала мужчин Марфа Давыдовна. — Одна-две шкуры и правда ещё ничего, на кожух сгодятся, а с той овечки, что прошлый год резали, сдаётся, пропала.
Шарейка охотно, а Зазыба просто за компанию — отправились в сенцы глядеть на задубелые овечьи шкуры, на которые нынче, если бы не такая оказия, что сам портной появился в доме, навряд ли нашёлся бы спрос, хотя Масею и нужна была тёплая верхняя одёжина.
Правда, Шарейка вслед за Марфой тоже признал одну овчину непригодной. Сказал:
— Лишай побил. — Но сразу же махнул рукой: — Подумаешь, хлопот-то!
Снова остаться с глазу на глаз портному с хозяином выпало уже под самый вечер, когда Марфа Давыдовна принялась управляться с домашней скотиной, а Масей, взяв в сенцах ведра, стал носить из колодца воду.
— Как думаешь, где теперь Марыля? — взявшись за притолоку, понуро, словно после тяжкого похмелья, спросил Зазыба.
— Люди видели, как вели её в комендатуру, — ответил Шарейка, — а дальше никто ничего не знает. Видать, держат там, ежели не увезли уже в Крутогорье. Скажу тебе, арест этот все местечко перевернул. Это ж надо — клепали черт знает что на девку, а на самом деле выходит, вовсе не чужая.
— Ты вот что, Шарейка, — наконец оторвался от дверей Зазыба и пошёл к скамье, где сидел в начало беседы. — Ты поживи покуда у нас. И вправду, шитьём займись. Не надо тебе сейчас возвращаться в Бабиновичи. Всякое может быть, она, конечно, не маленькая, знает, что других нельзя подводить. Однако… на допросе человек не всегда над собой властен. Одним словом, все ты правильно сделал — и что приехал ко мне сразу же, и что рассказал, и даже что Ганну свою на село к дочке послал. А мы тем временем попробуем что-нибудь разузнать. Не лишним будет в таком положении наведаться в местечко. Если и не сумеем помочь дивчине, так хоть будем знать, как вести себя. Но это я сам сделаю.
— А связь у тебя есть с теми людьми, что поручали тебе Марылю? — вдруг спросил Шарейка.
— Не дали мне такой связи. Позвали в один дом и попросили, чтоб я устроил её. Даже спросили, есть ли такой человек в местечке, который помог бы мне. Ну, я и сказал, что есть. Но имени твоего не назвал.
— Ну, а… в чей дом тебя звали, ты не забыл?
— Думаю, это ни к чему. И не стоит вмешивать в
наше дело больше людей, чем нужно, потому что цепочка может оказаться слишком длинной. Не дай бог, побежит по ней искра. Всех втянет, всем конец придёт.
— Известно, поберечься надо, — согласился Шарейка. — Но если прятаться друг от друга вот так, как ты советуешь, можно и совсем когда-нибудь пропасть, потому что сегодня ты жив, а завтра — нет. Сегодня ты один знаешь того человека, а завтра никто уж не будет его знать. А может, сегодня уже не только ты в нем нуждаешься. Я это к тому, что не все ещё тебе сказал. Дак послухай. На той же неделе, как раз в четверг, приходила Марыля к нам.
— Зачем?
— Бумаги какие-то принесла. Сказала, пускай у нас полежат, потом заберёт. Видать, уже не надеялась целиком на себя. Бумаги эти я тоже привёз. Теперь вот думаю — не иначе, надо их кому-то передать. Дак кому?
Зазыба в ответ только пожал плечами.
Тогда Шарейка достал из большой портновской торбы, что стояла на полу возле швейной машинки, свёрток и передал Денису Евменовичу.
X
Хоть нынешний год, согласно народному календарю, и предвещал, что зима ляжет на мёрзлую землю, и разом и очень низко, чуть ли не над крышами деревенских хат, летели на юг дикие гуси, и разом и начисто опадали листья с дубов да берёз, однако не прошло и одной ночи, как ветер переменился, подул с тёплых краёв и от него вскоре снег начал таять, не успев даже заматереть.
Правда, в лесу таяло медленней. Но и здесь как бы снова вырастали, выскакивая из-под снега, темно-зелёная дереза, порыжелый за осень и даже багрецом подёрнутый ягодник; между деревьями на отпотевших взгорках, словно большие лужи, обозначились проталины, которые становились все шире и шире.
С виду это освобождение от снега напоминало весну, да не совсем: не было того солнечного угрева и не струился от земли высоко, в рост человека, дрожащий воздух. Словом, получалось, что снег начал таять без всяких на то причин, а главное — надежды человеческие не оправдал: многим показалось, что зима нынешний год с болотных зазимков, с первых морозов, не иначе сразу же в метели с сугробами перейдёт.
Первым в Зазыбовой хате произнёс слово — не растает ли назавтра снег — бабиновичский портной Шарейка. Ночью у него болела культя, спать не давала, а на рассвете он дважды выходил во двор, один раз лошади сена подбросил, другой просто так — скорее всего потому, что доняла хозяйкина возня в доме. Стоя на своих костылях на крыльце, он и почуял, что ветер за тыном поменял направление, задул с другой стороны.
— Вот, недаром мы вчера дивились этому снегу, — словно похвалился портной перед Марфой Давыдовной, которая, видно от грохота Шарейковых костылей, тоже рано проснулась и набивала дровами печь. — А его быстро небось ветром сгонит. — Портной постоял, потом заковылял дальше и в избе сообщил уже теперь хозяину, которому Марфа постелила нынче между печкой-голландкой и шкафом: — Слышь, Денис, оказывается, зря я горевал вчера, сани, видать, покуда не понадобятся, буду ещё ездить на своей телеге. Снег-то, сдаётся, тронулся.
— Диво ли, этого надо было ждать, — ответил ему Зазыба, хотя хорошо знал, что Шарейке радоваться не долго: за первым снегом ляжет второй, потом третий, и зима своё все равно возьмёт; признаться, ему не по нраву было, что снег, как сказал Шарейка, так скоро «тронулся», пускай бы лежал себе.
— И вообще, — заключил Шарейка, — на санях ли, на телеге, а надо, видать, подаваться назад в местечко. Может, все там выглядит не так, как мне показалось, может, все тихо и все в порядке. Я пораскинул умом сегодня, лёжа тут у вас, дак надумал…
— Что же ты надумал? — машинально повторил Зазыба, чтобы только откликнуться, дать понять человеку, что он слушает.
— А то, что надо возвращаться мне.
Зазыба некоторое время молчал, потом поднялся с постели и вышел на свет босой, в одном исподнем.
— Ты это зря, Шарейка, — сказал он глухо. — Сам же понимаешь, это не только твоё дело, это всех нас касается одинаково. А раз так, то и решать должны вместе.
— Тебе легко говорить. Тебе!… А у меня там жена, дочка с дитем, дом. Да и не один. У зятя тоже ведь хозяйство есть. Так что…
— А все-таки не торопись, — чувствуя раздражение
Шарейки, примирительно сказал Зазыба. — Это ночью тебе с чего-то не спалось, дак…
— Гм, с чего-то!
— Словом, не казнись и не вини себя. Сначала в местечко, как и договорились вчера, наведаюсь я, а там уж будет видно, что дальше делать. Да и кожух ты обещал пошить Масею, значит, Марфа тоже уговаривать станет. Как ей откажешь. Нет, ты не пори горячки. Сейчас рассветёт — и на душе посветлеет.
— Ну вот, чужую беду — руками разведу. Ты хоть поглядел на бумаги, что от неё остались?
— А как их глядеть, если они не по-нашему написаны? По-немецки. Хоть до Микиты Драницы неси!
— Только этого теперь не хватало! — всерьёз воспринял Зазыбовы слова портной. — Грамотея нашёл. Дак, может, Масей прочитает?
— Нет уж, обойдёмся без него.
— А то ведь…
— Говорю, обойдёмся. И не кричи давай. Небось спит ещё.
— Ну как знаешь…
Шарейка больше не настаивал, они оборвали разговор, будто бы утратив друг к другу интерес; между тем каждый по-прежнему раздумывал над тем, что теперь для обоих стало главным.
Масей и вправду ещё спал — он занимал свой давний лежак, в головах которого стояла накрытая платком скульптура, сделанная с деда Евмена. Голосов он не слышал, да и вряд ли понял бы что-нибудь. Но дело не в том. Главное, отец не хотел, чтобы сын приобщился к секретам, которые обсуждал он с Шарейкой, не только не узнал, но и краем уха не услышал.
А тем временем в печи у Марфы разгорелся хворост, который она достала из запечья для растопки; стало слышно, как трещала, брызгая, смола, и через отворённые филёнчатые двери, что соединяли обе половины хаты, уже ложился оттуда на пол трепетный, чуть красноватый отблеск.
Хозяин был, судя по всему, прав, когда говорил, что утром на душе у Шарейки посветлеет: не успел серый, в тонких облаках восход за глинищем набрать неясной, даже мутноватой, розовости, как портной уже приладил зингеровскую машинку на самодельный станок и, не ожидая, пока появится на столе завтрак, над которым не переставала хлопотать хозяйка, стал придирчиво оглядывать со всех сторон скинутые вчера с чердака шкуры: дул на них и старательно мял руками. По тому, что их, эти овчины, полагалось ещё обработать, — а для такого дела нужен не один день, — можно было понять, что Шарейка остаётся в деревне; значит, портной все-таки пришёл к убеждению, что его отъезд в местечко сейчас ничего не даст и что лучше и вправду побыть некоторое время в Веремейках, тем более что и Зазыба тоже беспокоился о том же самом не меньше него. Правда, с приходом утра на душе у Шарейки отнюдь не посветлело, это только говорится, что утро мрак съедает — и даже на душе, однако портной уже был занят работой, и её хватало, чтобы не выдать стороннему глазу ни его тревоги, ни душевных забот.
После завтрака, окончательно отбросив тёмные мысли, Шарейка надлежащим образом взялся за Масеев кожух, хотя до сих пор редко занимался выделкой овчин, обычно ему приносили готовые; у Зазыбы не нашлось для дубления ни крушиновой коры, ни ржаного солода, тем не менее, дело успешно продвигалось, благо кругом жили запасливые деревенские люди и в каждой веремейковской хате можно было призанять нужное или попросить; во всяком случае, после обеда портной уже собрался плотно закрыть кадку с овчинами, а перед этим надумал сходить через дорогу к Кузьме Прибыткову: у них, у Кузьмы и Шарейки, были какие-то свои расчёты с давних времён, и Прибытков приходил за Шарейкой к соседям сегодня два раза.
Зазыба не перечил, только запер за портным дверь да бросил ему вслед:
— Ты там не засиживайся.
Самого его почему-то не тянуло из хаты, даже по хозяйству Марфе все время помогал Масей. Но и в хате Зазыба тоже не находил занятия. Слонялся с одной половины па другую, будто не знал, к чему приложить руки. Сын с женой немного удивлялись этому, однако в душу к нему не лезли, а тем более не догадывались, какая забота точила его, не давала ему покоя.
А Зазыба понимал — сколько ни откладывай, а придётся уже сегодня тащиться в местечко. Только ему казалось, что идти лучше к вечеру, чтобы оказаться в Бабиновичах незаметно.
Расхаживая так по дому со своими раздумьями, Денис Евменович не сразу услышал, как на повороте в заулок по неглубокому снегу простучали окованные железом колёса. Выглянул он в окно, когда было поздно: кто-то громко топал с наружной стороны на крыльце, кто-то тем временем привязывал вожжами лошадь за крайнюю столбушку, что выдавалась над палисадником. Увидев одного из приехавших, Зазыба испугался и побледнел. Это был немец!… Нетрудно было узнать и лошадь, запряжённую в таратайку, — на ней когда-то вместе с бургомистром Брындиковым приезжал в Веремейки Гуфельд. «Значит, на крыльце сам Адольф! — подумал Денис Евменович и тут же свёл все воедино: — Не иначе за Шарейкой приехали!…»
Зазыба отшатнулся от окна и замер на пороге между двумя половинами хаты, лихорадочно прикидывая, за что хвататься и куда что прятать.
Марфа с Масеем тоже услыхали стук в заулке, стали глядеть в окна.
— Ахти мне! — потрясённо всплеснула руками Марфа, увидев немца; она растерялась не меньше мужа, хотя ни о чем не знала и ни о чем худом не подумала.
Один Масей, пожалуй, не поддался общей панике. Глаза его и движения остались спокойными, только, может быть, слишком долго оставался он у окна, словно хотел увидеть нечто большее, чем то, что видел сейчас. Но вот он тоже оторвался от запотевшего по краям стекла, окинул вопросительным, хотя совсем и не тревожным взглядом отца, который все ещё стоял, вцепившись дрожащими руками в дверной косяк, и, должно быть поражённый его видом, хотел было выйти в сенцы. И не успел. Оттуда быстро наотмашь распахнулась дверь, и незнакомец занёс ногу через порог, собираясь войти в дом. Масей от неожиданности посторонился, потом ринулся вперёд и воскликнул:
— Алесь!
Это был давний Масеев дружок Алесь Острашаб.
Зазыба помнил этого Алеся ещё с тех пор, как в тридцать третьем году ездил в Минск на Первый съезд колхозников-ударников всей Белоруссии. Хлопцы жили тогда вместе на квартире, на Ляховке. Зазыба одну ночь даже ночевал у них, хотя его ждало свободное место в гостинице.
Марфа знала про Острашаба только с Зазыбовых слов, поэтому Денису Евменовичу даже странно было видеть, как она вслед за Масеем признала неожиданного гостя и уже готова была оказывать ему всяческое гостеприимство.
Масей с порога схватил Острашаба в объятия.
А Зазыба стоял на прежнем месте — он и теперь, при виде общей радости, не отнимал рук от косяка, — и хмуро, ещё совсем бледный, поглядывал в спину сыну, до конца не понимая, что тут происходит.
Но вот Масей повернулся к отцу, сказал:
— Это же Алесь, батька! Зря мы переполошились! — Затем подвёл Острашаба к матери, стал толковать и ей: — Алесь Острашаб, мама! Товарищ мой по Минску!
Марфа закивала в ответ головой и, казалось, ещё больше обрадовалась.
Острашаб, как отметил про себя Денис Евменович, мало изменился за восемь лет — свежий и молодой, не то что Масей, который после заключения, несмотря на материнский уход, все ещё не мог прийти в себя, набраться прежней силы. Правда, Острашаб смахивал на цыгана, а такие люди не быстро стареют, меняются внешне. Но плохим отцом был бы Зазыба, если бы не обратил внимания на разницу между приезжим гостем и сыном; он почувствовал внезапно вину перед Масеем, будто бы и вправду недоглядел его, не защитил от напрасных мучений.
Немец, что приехал вместе с Острашабом в комендантовой таратайке, почему-то не торопился заходить в хату, и его отсутствие дало возможность Денису Евменовичу наконец опомниться и спросить:
— Ты, Алесь, под конвоем или как?
Разумеется, гость не ждал от хозяина подобного вопроса и захохотал в ответ:
— С чего это вы взяли?
— Дак… немец в таратайке…
— А-а, — сказал Острашаб, — это комендант ваш в Бабиновичах пристегнул. Теперь он мне и за кучера, и за охранника. Но вы не тревожьтесь, солдат он смирный, а главное — культурный. Работал где-то в Баварии учителем до призыва в армию, теперь служит в Бабиновичах в комендатуре. Кстати, по-русски, а тем более по-нашему, по-белорусски, ничего не понимает. Только отдельные слова. Так что говорите при нем свободно, ничего не бойтесь.
— А я, признаться, подумал сперва, что это сам комендант нагрянул, — выждав момент, признался Зазыба. — И таратайка та же, и конь знакомый. Гуфельд приезжал на нем в Веремейки.
— Хвалился он мне.
— А ты, я вижу, служишь у немцев? — снова спросил Зазыба, а потом добавил: — Забыл, как тебя по батьке?
— Данилович.
— Дак служишь, Алесь Данилович?
— Вообще-то служу, — запнувшись, ответил Острашаб. — Только не немцам, а своему народу.
— Как это понимать?
— А так и надо понимать, Денис Евменович. Вы ведь тоже, по словам Гуфельда, поставлены заместителем волостного агронома в своей деревне?
— Дак это земля… этого требует земля.
— Ну и моей службы требует земля. Земля Беларуси. Масей, слушавший с любопытством и некоторой насторожённостью, вдруг спохватился.
— Ты лучше садись, а поговорить успеете, — сказал он.
— Ага, а то хозяин наш так и накинулся, — поддержала сына Марфа Давыдовна и засмеялась.
Защищая от отца, Масей усадил Острашаба на скамью, но тут же и сам спросил:
— Как ты нашёл меня?
— Не очень трудно было, — ответил Алесь, — Ты ж рассказывал, где твои Веремейки. Ну, а об остальном…
— А про меня, кто тебе сказал про меня?
— Якуб Войнилович.
— Где ты его видел?
— В Могилёве.
— Он там живёт?
— Нет, приезжал. А живёт тоже, как и ты, дома, в деревне. Он и рассказал мне, как сбежали вы от чекистов и куда ты направился.
— А почему ты оказался в Могилёве? Разве ты не в Минске теперь?
— В Минске. Но в Могилёв наезжал по одному делу. Кстати, в некоторой степени оно привело меня и сюда.
— Что за дело?
— Это не к спеху. Потом расскажу.
Марфа Давыдовна уже готова была упрекнуть и сына за то, что гостю не даёт покоя.
— Вы его, как того соловья, байками кормите. Лучше за стол приглашайте, а я обед подам, — сказала она. — Да и Шарейку позовите от Прибытковых.
— Не надо, — услышав это, поморщился Зазыба.
— Ну, не надо, так не надо, — легко отступилась Марфа.
Денис Евменович к тому времени уже твёрдо знал, что зря испугался, услышав стук колёс в заулке, — Шарейке пока ничего не угрожало в Веремейках, но на всякий случай решил: «Пусть портной до поры, до времени побудет у соседей, недаром говорят — бережёного и бог бережёт». Рассудив так, Зазыба даже глянул в окно, как будто предупреждал портного, чтобы тот не трогался с места, сидел, покуда суд да дело, у Прибытковых, а кадку с овчинами накрыл крышкой сам.
Давно подмечено, что гости — званые или незваные, словно нарочно, приезжают поближе к обеду или к ужину. К тому же у щедрых хозяев считается грехом держать пришлого человека не за столом, а у порога. Потому ничего странного не было в том, что Марфа сразу же принялась потчевать всех обедом.
Чтобы не уронить себя, Зазыба спросил у Острашаба:
— А немца-то будем сажать с собой за стол?
— Должно быть, надо.
— Ну, так покличь тогда. Может, лавки не просидит, даром что немец.
Острашаб на эти Зазыбовы слова засмеялся, но тут же подошёл к окну, постучал в стекло.
Тогда в свою очередь засмеялся и Зазыба:
— Это все равно что слепому знак подавать. У нас вторые рамы на зиму вставлены.
Пришлось Острашабу выходить из хаты, звать своего кучера.
Между тем немец словно дожидался, когда на столе у туземцев появится еда, потому что, не успели его позвать, развернулся на крыльце да следом за ездоком и ввалился в хату, притащив на сапогах большие ошмётки налипшего снега. Был он ещё не старый, годков на тридцать, но не выглядел бравым воякой, — не иначе, нёс на себе печать своей профессии. Да и то обстоятельство, что служил он в комендатуре, а не в регулярной армии, все-таки говорило кое о чем.
Острашаб взял из рук возчика жёлтый портфель, достал оттуда бутылку, завёрнутую в газету, и объяснил неизвестно зачем:
— Как говорят — хозяйка за тарелку, хозяин — за горелку, а гость…
— А у нас наоборот выходит, — развёл руками Масей.
— Ничего, — успокоил его Острашаб, ставя бутылку на стол. — Вот!
— О-о, да это коньяк! — увидев наклейку, воскликнул Масей. — Немецкий?
— Нет, наш, — ответил Острашаб. — У немцев, кажется, вина своего производства, а коньяк привозной.
— Небось теперь это для них уже не проблема.
— Учитывая то, что вся Европа ими завоёвана, может, и не проблема — привозной или не привозной коньяк.
Наконец стали садиться за стол. Немец сразу же присоседился к компании и с наслаждением, словно после сильного мороза, молча хватил из поставленной перед ним рюмки золотистого напитка.
Зазыба крякнул и сказал так, что не понять было — издевался или одобрял.
— Оказывается, и немцы пьют!
— Гут, гут, — накидываясь на закуску, подтвердил Острашабов фурман.
А Зазыба спросил Острашаба:
— Он что, и правда не знает по-нашему? — как будто эти «гут, гут» его смутили.
Острашаб ещё раз заверил — да, можно не беспокоиться, потом присмотрелся к Денису Евменовичу, улыбнулся:
— Ну, а как вам коньяк?
— Ничего, пить можно, — Зазыба взял солёный огурец. — Но закусь… Наша закусь не к такому питью. Белые офицеры в гражданскую войну, помню, закусывали коньяк лимонами. Говорили, царь так закусывал. А мы тут в деревне — под солёный огурец! Но я вот о чем думаю, Алесь Данилович, не иначе ты большим начальником стал, коль ездишь под охраной немца да коньяк попиваешь?
— Совсем наоборот. Можно сказать, что коня с фурманом у вашего коменданта тоже за коньяк получил.
— Вон оно что, — протянул Зазыба, — однако… чтобы прийти вам к согласию меж собой, одного коньяка небось было мало?
— Известно, — многозначительно подтвердил Острашаб и чему-то засмеялся.
— Странное дело, — через некоторое время, явно с интересом поглядывая на Острашаба, сказал старший Зазыба, — сдаётся, собирался ты, Алесь Данилович, приехать в Веремейки давненько, я помню, как ты обещал, а нагрянул неожиданно, да в такую пору, когда другие никуда носа не высовывают.
— Разве ж я знал, Денис Евменович, что снег вдруг выпадет? Ну а ждать в местечке, покуда он растает, тоже было не с руки. Да и растает ли ещё?
— Я не об этом, — поправился хозяин, слегка уязвлённый в душе, что гость как бы нарочно не понимает его. — Снег само собой. Снега могло и не быть. Я о другом.
— А-а, вот вы о чем!… На все свой расклад, Денис Евменович. Для нас с Масеем теперь вот настало время.
— Дак разве и ты с ним вместе сидел?…— Бог миловал. Но потрястись тоже довелось.
— А теперь?
— Что — теперь?
— Я хотел сказать — все-таки время настало?
— Ну…
Масей понял, что снова надо выручать Алеся, разлил' по рюмкам последний коньяк, поднялся и долго о чем-то говорил, сведя под конец к следующему — мол, черт болото поджёг, а тушить оказалось некому.
Зазыбе речь сына не то чтобы не понравилась, просто он мало что понял — Масей говорил и туманно, и как-то неубедительно, будто хотел угодить и приятелю, который за тридевять земель приехал, чтобы с ним повидаться, и отцу, который явно ни с чем не хотел считаться.
Странно, но старший Зазыба не испытывал неприязни к Алесю Острашабу, хотя тот привёз с собой немца и немец этот сидит за его столом. Конечно, это было непривычно, нарушало порядок вещей. Однако Зазыбу теперь почему-то не удивляло. Недаром люди говорят, что жаба тоже в воде пребывает, хоть и не рыба.
Поэтому Денис Евменович не собирался долго оставаться в стороне от беседы, которая постепенно под руководством Масея становилась какой-то беспредметной по Зазыбову понятию. А Зазыбе хотелось расспросить Алеся — ведь человек приехал в Веремейки из самого Минска! Да и кроме Минска небось немало где побывал за это время, раз даже сюда, в Забеседье, сумел добраться.
Правда, в лесу таяло медленней. Но и здесь как бы снова вырастали, выскакивая из-под снега, темно-зелёная дереза, порыжелый за осень и даже багрецом подёрнутый ягодник; между деревьями на отпотевших взгорках, словно большие лужи, обозначились проталины, которые становились все шире и шире.
С виду это освобождение от снега напоминало весну, да не совсем: не было того солнечного угрева и не струился от земли высоко, в рост человека, дрожащий воздух. Словом, получалось, что снег начал таять без всяких на то причин, а главное — надежды человеческие не оправдал: многим показалось, что зима нынешний год с болотных зазимков, с первых морозов, не иначе сразу же в метели с сугробами перейдёт.
Первым в Зазыбовой хате произнёс слово — не растает ли назавтра снег — бабиновичский портной Шарейка. Ночью у него болела культя, спать не давала, а на рассвете он дважды выходил во двор, один раз лошади сена подбросил, другой просто так — скорее всего потому, что доняла хозяйкина возня в доме. Стоя на своих костылях на крыльце, он и почуял, что ветер за тыном поменял направление, задул с другой стороны.
— Вот, недаром мы вчера дивились этому снегу, — словно похвалился портной перед Марфой Давыдовной, которая, видно от грохота Шарейковых костылей, тоже рано проснулась и набивала дровами печь. — А его быстро небось ветром сгонит. — Портной постоял, потом заковылял дальше и в избе сообщил уже теперь хозяину, которому Марфа постелила нынче между печкой-голландкой и шкафом: — Слышь, Денис, оказывается, зря я горевал вчера, сани, видать, покуда не понадобятся, буду ещё ездить на своей телеге. Снег-то, сдаётся, тронулся.
— Диво ли, этого надо было ждать, — ответил ему Зазыба, хотя хорошо знал, что Шарейке радоваться не долго: за первым снегом ляжет второй, потом третий, и зима своё все равно возьмёт; признаться, ему не по нраву было, что снег, как сказал Шарейка, так скоро «тронулся», пускай бы лежал себе.
— И вообще, — заключил Шарейка, — на санях ли, на телеге, а надо, видать, подаваться назад в местечко. Может, все там выглядит не так, как мне показалось, может, все тихо и все в порядке. Я пораскинул умом сегодня, лёжа тут у вас, дак надумал…
— Что же ты надумал? — машинально повторил Зазыба, чтобы только откликнуться, дать понять человеку, что он слушает.
— А то, что надо возвращаться мне.
Зазыба некоторое время молчал, потом поднялся с постели и вышел на свет босой, в одном исподнем.
— Ты это зря, Шарейка, — сказал он глухо. — Сам же понимаешь, это не только твоё дело, это всех нас касается одинаково. А раз так, то и решать должны вместе.
— Тебе легко говорить. Тебе!… А у меня там жена, дочка с дитем, дом. Да и не один. У зятя тоже ведь хозяйство есть. Так что…
— А все-таки не торопись, — чувствуя раздражение
Шарейки, примирительно сказал Зазыба. — Это ночью тебе с чего-то не спалось, дак…
— Гм, с чего-то!
— Словом, не казнись и не вини себя. Сначала в местечко, как и договорились вчера, наведаюсь я, а там уж будет видно, что дальше делать. Да и кожух ты обещал пошить Масею, значит, Марфа тоже уговаривать станет. Как ей откажешь. Нет, ты не пори горячки. Сейчас рассветёт — и на душе посветлеет.
— Ну вот, чужую беду — руками разведу. Ты хоть поглядел на бумаги, что от неё остались?
— А как их глядеть, если они не по-нашему написаны? По-немецки. Хоть до Микиты Драницы неси!
— Только этого теперь не хватало! — всерьёз воспринял Зазыбовы слова портной. — Грамотея нашёл. Дак, может, Масей прочитает?
— Нет уж, обойдёмся без него.
— А то ведь…
— Говорю, обойдёмся. И не кричи давай. Небось спит ещё.
— Ну как знаешь…
Шарейка больше не настаивал, они оборвали разговор, будто бы утратив друг к другу интерес; между тем каждый по-прежнему раздумывал над тем, что теперь для обоих стало главным.
Масей и вправду ещё спал — он занимал свой давний лежак, в головах которого стояла накрытая платком скульптура, сделанная с деда Евмена. Голосов он не слышал, да и вряд ли понял бы что-нибудь. Но дело не в том. Главное, отец не хотел, чтобы сын приобщился к секретам, которые обсуждал он с Шарейкой, не только не узнал, но и краем уха не услышал.
А тем временем в печи у Марфы разгорелся хворост, который она достала из запечья для растопки; стало слышно, как трещала, брызгая, смола, и через отворённые филёнчатые двери, что соединяли обе половины хаты, уже ложился оттуда на пол трепетный, чуть красноватый отблеск.
Хозяин был, судя по всему, прав, когда говорил, что утром на душе у Шарейки посветлеет: не успел серый, в тонких облаках восход за глинищем набрать неясной, даже мутноватой, розовости, как портной уже приладил зингеровскую машинку на самодельный станок и, не ожидая, пока появится на столе завтрак, над которым не переставала хлопотать хозяйка, стал придирчиво оглядывать со всех сторон скинутые вчера с чердака шкуры: дул на них и старательно мял руками. По тому, что их, эти овчины, полагалось ещё обработать, — а для такого дела нужен не один день, — можно было понять, что Шарейка остаётся в деревне; значит, портной все-таки пришёл к убеждению, что его отъезд в местечко сейчас ничего не даст и что лучше и вправду побыть некоторое время в Веремейках, тем более что и Зазыба тоже беспокоился о том же самом не меньше него. Правда, с приходом утра на душе у Шарейки отнюдь не посветлело, это только говорится, что утро мрак съедает — и даже на душе, однако портной уже был занят работой, и её хватало, чтобы не выдать стороннему глазу ни его тревоги, ни душевных забот.
После завтрака, окончательно отбросив тёмные мысли, Шарейка надлежащим образом взялся за Масеев кожух, хотя до сих пор редко занимался выделкой овчин, обычно ему приносили готовые; у Зазыбы не нашлось для дубления ни крушиновой коры, ни ржаного солода, тем не менее, дело успешно продвигалось, благо кругом жили запасливые деревенские люди и в каждой веремейковской хате можно было призанять нужное или попросить; во всяком случае, после обеда портной уже собрался плотно закрыть кадку с овчинами, а перед этим надумал сходить через дорогу к Кузьме Прибыткову: у них, у Кузьмы и Шарейки, были какие-то свои расчёты с давних времён, и Прибытков приходил за Шарейкой к соседям сегодня два раза.
Зазыба не перечил, только запер за портным дверь да бросил ему вслед:
— Ты там не засиживайся.
Самого его почему-то не тянуло из хаты, даже по хозяйству Марфе все время помогал Масей. Но и в хате Зазыба тоже не находил занятия. Слонялся с одной половины па другую, будто не знал, к чему приложить руки. Сын с женой немного удивлялись этому, однако в душу к нему не лезли, а тем более не догадывались, какая забота точила его, не давала ему покоя.
А Зазыба понимал — сколько ни откладывай, а придётся уже сегодня тащиться в местечко. Только ему казалось, что идти лучше к вечеру, чтобы оказаться в Бабиновичах незаметно.
Расхаживая так по дому со своими раздумьями, Денис Евменович не сразу услышал, как на повороте в заулок по неглубокому снегу простучали окованные железом колёса. Выглянул он в окно, когда было поздно: кто-то громко топал с наружной стороны на крыльце, кто-то тем временем привязывал вожжами лошадь за крайнюю столбушку, что выдавалась над палисадником. Увидев одного из приехавших, Зазыба испугался и побледнел. Это был немец!… Нетрудно было узнать и лошадь, запряжённую в таратайку, — на ней когда-то вместе с бургомистром Брындиковым приезжал в Веремейки Гуфельд. «Значит, на крыльце сам Адольф! — подумал Денис Евменович и тут же свёл все воедино: — Не иначе за Шарейкой приехали!…»
Зазыба отшатнулся от окна и замер на пороге между двумя половинами хаты, лихорадочно прикидывая, за что хвататься и куда что прятать.
Марфа с Масеем тоже услыхали стук в заулке, стали глядеть в окна.
— Ахти мне! — потрясённо всплеснула руками Марфа, увидев немца; она растерялась не меньше мужа, хотя ни о чем не знала и ни о чем худом не подумала.
Один Масей, пожалуй, не поддался общей панике. Глаза его и движения остались спокойными, только, может быть, слишком долго оставался он у окна, словно хотел увидеть нечто большее, чем то, что видел сейчас. Но вот он тоже оторвался от запотевшего по краям стекла, окинул вопросительным, хотя совсем и не тревожным взглядом отца, который все ещё стоял, вцепившись дрожащими руками в дверной косяк, и, должно быть поражённый его видом, хотел было выйти в сенцы. И не успел. Оттуда быстро наотмашь распахнулась дверь, и незнакомец занёс ногу через порог, собираясь войти в дом. Масей от неожиданности посторонился, потом ринулся вперёд и воскликнул:
— Алесь!
Это был давний Масеев дружок Алесь Острашаб.
Зазыба помнил этого Алеся ещё с тех пор, как в тридцать третьем году ездил в Минск на Первый съезд колхозников-ударников всей Белоруссии. Хлопцы жили тогда вместе на квартире, на Ляховке. Зазыба одну ночь даже ночевал у них, хотя его ждало свободное место в гостинице.
Марфа знала про Острашаба только с Зазыбовых слов, поэтому Денису Евменовичу даже странно было видеть, как она вслед за Масеем признала неожиданного гостя и уже готова была оказывать ему всяческое гостеприимство.
Масей с порога схватил Острашаба в объятия.
А Зазыба стоял на прежнем месте — он и теперь, при виде общей радости, не отнимал рук от косяка, — и хмуро, ещё совсем бледный, поглядывал в спину сыну, до конца не понимая, что тут происходит.
Но вот Масей повернулся к отцу, сказал:
— Это же Алесь, батька! Зря мы переполошились! — Затем подвёл Острашаба к матери, стал толковать и ей: — Алесь Острашаб, мама! Товарищ мой по Минску!
Марфа закивала в ответ головой и, казалось, ещё больше обрадовалась.
Острашаб, как отметил про себя Денис Евменович, мало изменился за восемь лет — свежий и молодой, не то что Масей, который после заключения, несмотря на материнский уход, все ещё не мог прийти в себя, набраться прежней силы. Правда, Острашаб смахивал на цыгана, а такие люди не быстро стареют, меняются внешне. Но плохим отцом был бы Зазыба, если бы не обратил внимания на разницу между приезжим гостем и сыном; он почувствовал внезапно вину перед Масеем, будто бы и вправду недоглядел его, не защитил от напрасных мучений.
Немец, что приехал вместе с Острашабом в комендантовой таратайке, почему-то не торопился заходить в хату, и его отсутствие дало возможность Денису Евменовичу наконец опомниться и спросить:
— Ты, Алесь, под конвоем или как?
Разумеется, гость не ждал от хозяина подобного вопроса и захохотал в ответ:
— С чего это вы взяли?
— Дак… немец в таратайке…
— А-а, — сказал Острашаб, — это комендант ваш в Бабиновичах пристегнул. Теперь он мне и за кучера, и за охранника. Но вы не тревожьтесь, солдат он смирный, а главное — культурный. Работал где-то в Баварии учителем до призыва в армию, теперь служит в Бабиновичах в комендатуре. Кстати, по-русски, а тем более по-нашему, по-белорусски, ничего не понимает. Только отдельные слова. Так что говорите при нем свободно, ничего не бойтесь.
— А я, признаться, подумал сперва, что это сам комендант нагрянул, — выждав момент, признался Зазыба. — И таратайка та же, и конь знакомый. Гуфельд приезжал на нем в Веремейки.
— Хвалился он мне.
— А ты, я вижу, служишь у немцев? — снова спросил Зазыба, а потом добавил: — Забыл, как тебя по батьке?
— Данилович.
— Дак служишь, Алесь Данилович?
— Вообще-то служу, — запнувшись, ответил Острашаб. — Только не немцам, а своему народу.
— Как это понимать?
— А так и надо понимать, Денис Евменович. Вы ведь тоже, по словам Гуфельда, поставлены заместителем волостного агронома в своей деревне?
— Дак это земля… этого требует земля.
— Ну и моей службы требует земля. Земля Беларуси. Масей, слушавший с любопытством и некоторой насторожённостью, вдруг спохватился.
— Ты лучше садись, а поговорить успеете, — сказал он.
— Ага, а то хозяин наш так и накинулся, — поддержала сына Марфа Давыдовна и засмеялась.
Защищая от отца, Масей усадил Острашаба на скамью, но тут же и сам спросил:
— Как ты нашёл меня?
— Не очень трудно было, — ответил Алесь, — Ты ж рассказывал, где твои Веремейки. Ну, а об остальном…
— А про меня, кто тебе сказал про меня?
— Якуб Войнилович.
— Где ты его видел?
— В Могилёве.
— Он там живёт?
— Нет, приезжал. А живёт тоже, как и ты, дома, в деревне. Он и рассказал мне, как сбежали вы от чекистов и куда ты направился.
— А почему ты оказался в Могилёве? Разве ты не в Минске теперь?
— В Минске. Но в Могилёв наезжал по одному делу. Кстати, в некоторой степени оно привело меня и сюда.
— Что за дело?
— Это не к спеху. Потом расскажу.
Марфа Давыдовна уже готова была упрекнуть и сына за то, что гостю не даёт покоя.
— Вы его, как того соловья, байками кормите. Лучше за стол приглашайте, а я обед подам, — сказала она. — Да и Шарейку позовите от Прибытковых.
— Не надо, — услышав это, поморщился Зазыба.
— Ну, не надо, так не надо, — легко отступилась Марфа.
Денис Евменович к тому времени уже твёрдо знал, что зря испугался, услышав стук колёс в заулке, — Шарейке пока ничего не угрожало в Веремейках, но на всякий случай решил: «Пусть портной до поры, до времени побудет у соседей, недаром говорят — бережёного и бог бережёт». Рассудив так, Зазыба даже глянул в окно, как будто предупреждал портного, чтобы тот не трогался с места, сидел, покуда суд да дело, у Прибытковых, а кадку с овчинами накрыл крышкой сам.
Давно подмечено, что гости — званые или незваные, словно нарочно, приезжают поближе к обеду или к ужину. К тому же у щедрых хозяев считается грехом держать пришлого человека не за столом, а у порога. Потому ничего странного не было в том, что Марфа сразу же принялась потчевать всех обедом.
Чтобы не уронить себя, Зазыба спросил у Острашаба:
— А немца-то будем сажать с собой за стол?
— Должно быть, надо.
— Ну, так покличь тогда. Может, лавки не просидит, даром что немец.
Острашаб на эти Зазыбовы слова засмеялся, но тут же подошёл к окну, постучал в стекло.
Тогда в свою очередь засмеялся и Зазыба:
— Это все равно что слепому знак подавать. У нас вторые рамы на зиму вставлены.
Пришлось Острашабу выходить из хаты, звать своего кучера.
Между тем немец словно дожидался, когда на столе у туземцев появится еда, потому что, не успели его позвать, развернулся на крыльце да следом за ездоком и ввалился в хату, притащив на сапогах большие ошмётки налипшего снега. Был он ещё не старый, годков на тридцать, но не выглядел бравым воякой, — не иначе, нёс на себе печать своей профессии. Да и то обстоятельство, что служил он в комендатуре, а не в регулярной армии, все-таки говорило кое о чем.
Острашаб взял из рук возчика жёлтый портфель, достал оттуда бутылку, завёрнутую в газету, и объяснил неизвестно зачем:
— Как говорят — хозяйка за тарелку, хозяин — за горелку, а гость…
— А у нас наоборот выходит, — развёл руками Масей.
— Ничего, — успокоил его Острашаб, ставя бутылку на стол. — Вот!
— О-о, да это коньяк! — увидев наклейку, воскликнул Масей. — Немецкий?
— Нет, наш, — ответил Острашаб. — У немцев, кажется, вина своего производства, а коньяк привозной.
— Небось теперь это для них уже не проблема.
— Учитывая то, что вся Европа ими завоёвана, может, и не проблема — привозной или не привозной коньяк.
Наконец стали садиться за стол. Немец сразу же присоседился к компании и с наслаждением, словно после сильного мороза, молча хватил из поставленной перед ним рюмки золотистого напитка.
Зазыба крякнул и сказал так, что не понять было — издевался или одобрял.
— Оказывается, и немцы пьют!
— Гут, гут, — накидываясь на закуску, подтвердил Острашабов фурман.
А Зазыба спросил Острашаба:
— Он что, и правда не знает по-нашему? — как будто эти «гут, гут» его смутили.
Острашаб ещё раз заверил — да, можно не беспокоиться, потом присмотрелся к Денису Евменовичу, улыбнулся:
— Ну, а как вам коньяк?
— Ничего, пить можно, — Зазыба взял солёный огурец. — Но закусь… Наша закусь не к такому питью. Белые офицеры в гражданскую войну, помню, закусывали коньяк лимонами. Говорили, царь так закусывал. А мы тут в деревне — под солёный огурец! Но я вот о чем думаю, Алесь Данилович, не иначе ты большим начальником стал, коль ездишь под охраной немца да коньяк попиваешь?
— Совсем наоборот. Можно сказать, что коня с фурманом у вашего коменданта тоже за коньяк получил.
— Вон оно что, — протянул Зазыба, — однако… чтобы прийти вам к согласию меж собой, одного коньяка небось было мало?
— Известно, — многозначительно подтвердил Острашаб и чему-то засмеялся.
— Странное дело, — через некоторое время, явно с интересом поглядывая на Острашаба, сказал старший Зазыба, — сдаётся, собирался ты, Алесь Данилович, приехать в Веремейки давненько, я помню, как ты обещал, а нагрянул неожиданно, да в такую пору, когда другие никуда носа не высовывают.
— Разве ж я знал, Денис Евменович, что снег вдруг выпадет? Ну а ждать в местечке, покуда он растает, тоже было не с руки. Да и растает ли ещё?
— Я не об этом, — поправился хозяин, слегка уязвлённый в душе, что гость как бы нарочно не понимает его. — Снег само собой. Снега могло и не быть. Я о другом.
— А-а, вот вы о чем!… На все свой расклад, Денис Евменович. Для нас с Масеем теперь вот настало время.
— Дак разве и ты с ним вместе сидел?…— Бог миловал. Но потрястись тоже довелось.
— А теперь?
— Что — теперь?
— Я хотел сказать — все-таки время настало?
— Ну…
Масей понял, что снова надо выручать Алеся, разлил' по рюмкам последний коньяк, поднялся и долго о чем-то говорил, сведя под конец к следующему — мол, черт болото поджёг, а тушить оказалось некому.
Зазыбе речь сына не то чтобы не понравилась, просто он мало что понял — Масей говорил и туманно, и как-то неубедительно, будто хотел угодить и приятелю, который за тридевять земель приехал, чтобы с ним повидаться, и отцу, который явно ни с чем не хотел считаться.
Странно, но старший Зазыба не испытывал неприязни к Алесю Острашабу, хотя тот привёз с собой немца и немец этот сидит за его столом. Конечно, это было непривычно, нарушало порядок вещей. Однако Зазыбу теперь почему-то не удивляло. Недаром люди говорят, что жаба тоже в воде пребывает, хоть и не рыба.
Поэтому Денис Евменович не собирался долго оставаться в стороне от беседы, которая постепенно под руководством Масея становилась какой-то беспредметной по Зазыбову понятию. А Зазыбе хотелось расспросить Алеся — ведь человек приехал в Веремейки из самого Минска! Да и кроме Минска небось немало где побывал за это время, раз даже сюда, в Забеседье, сумел добраться.