Страница:
— Почему это?
— Жёлтый весь. Все равно как воск в церкви топил да свечки лил.
— Мало ли что может показаться.
— Он тоже из-за линии фронта пришёл с вами? — Нет. Тут присоединился. В окружение попал возле Сурожа.
— Возле какого? Их же два.
— Нет, их, кажется, даже больше, чёт два. Но этот поблизости, недалеко.
— Что по дороге на Унечу?
— Точно.
— А то ведь и возле Витебска есть.
— Знаю. Так вот, Патоля этот говорит, что у самого Кравченки техником служил, самолёт обихаживал.
— Хвастает.
— Да нет. Сдаётся, не хвастает. У нас тут есть один Герой Советского Союза, майор, так он тоже будто бы видел Патолю на Белынковичском аэродроме, когда туда Кравченко прилетал.
— А кто ж такой Кравченко?
— Ну, это тебе надо бы знать! Дважды Герой Советского Союза! Помнишь, Грицевец, Серов, Смушкевич. А четвёртый — Кравченко.
— И все одно, хвастает твой Патоля.
— Ладно, пускай. В конце концов, не в этом дело. Но что мы стоим тут, на юру? Давай-ка поищем себе местечко, чтоб и посидеть можно было, и глаза другим не мозолить. А то лосёнок твой небось аппетит бойцам нагоняет.
— Ну вот, и ты туда же…
— Не волнуйся, это я шучу. Но в то же время советую — глаз не спускай. Голод, брат, не тётка.
— А что, приходится голодать?
— Да нет, это я так сказал. К слову. Конечно, дело до голода не доходит. Все-таки повсюду свой народ, даром что негодяев тоже хватает. Но свои люди пропасть не дадут. И с полей колхозных покуда не все прибрано, особенно картошка выручает. Да что я тебе говорю? Походишь вот, как они, — кивнул он головой на партизанские палатки, — послоняешься по лесам да болотам, тогда и сам все поймёшь, сантименты из головы выкинешь.
— Дело не в сантиментах.
Они отошли от палатки, сели на ободранное кривое дерево, которое, наверно, было притащено сюда то ли на топливо для костра, то ли нарочно вместо скамейки. Тут, на подветренной стороне, царило затишье — и от людей, и от солнца; правда, уйдя в сторону, оно не очень-то и донимало жарой, чтобы искать от неё спасения.
Усаживаясь на новом месте, Шпакевич подивился лосёнку, тоже пришедшему следом за ними:
— Глянь-ка, малый зверь, а понимает, что к чему, льнёт как к родному. — Помолчал, поглядел на Чубаря и заговорил совсем о другом: — Значит, ты, Родион, опять дома?
— Вроде, так.
— А разве нет?
— Ну…
— Ах да! Я и забыл, что ты неженатый, не заимел своего дома. А теперь, вижу, и казённый потерял. На нелегалку перешёл?
— Похоже на это.
— А я вот все время топаю, как говорится, с востока на запад, перебираюсь из одного района в другой и думаю про себя, чтобы не сглазить, может, повезёт вот так до Припяти добраться, своих в Мозыре застать. Во сне их часто вижу.
Ещё когда они стояли на увале друг против друга, Чубарь успел окинуть взглядом Шпакевича. Кажется, особых перемен в нем не произошло. В минуты раздумий он все так же сдвигал свои выгоревшие брови, на одной из которых не зарастала знакомая проплешинка, оставшаяся от давнего, считай, ещё детского приключения. По-прежнему через плечо у него висел наган в брезентовой кобуре. И только большие тёмные глаза, которые когда-то, при первой встрече, ласково глянули па Чубаря, — да, ласково, иначе не скажешь, — казалось, затаили за это время в своей глубине беспощадность и насторожённость.
Но все тем же дрожащим тенорком говорил Шпакевич о своих—о жене и сыне, которому не было и шести. Только тогда, в августе, он не делал таких долгих остановок между словами, может, потому, что, беспокоясь о семье, он одновременно и рассказывал попутчику про неё. Сегодня же этого не требовалось, потому что Чубарь уже знал все с прошлого раза.
Наверно, Шпакевич ждал, что Чубарь посочувствует ему, поддержит беседу. Но тот, помолчав немного, вернулся к другому.
— Я не совсем понял тебя давеча, — сказал он, взглянув на Шпакевича. — Насчёт Холодилова.
— Ну, а что тут понимать? Погиб Холодилов. Я ведь уже сказал, кажется.
— А все-таки… как он погиб?
— Обыкновенно. Как на войне гибнут.
— Ну…
— Ты лучше, Родион, про себя ещё расскажи. — Так я про себя, сдаётся, уже все сказал. Ага, все. Нежелание Шпакевича — а оно было очевидным — вспоминать о смерти Холодилова вдруг встревожило Чубаря, вызвало в нем разом и недоумение, и недовольство, можно было подумать, что с их бывшим спутником случилось нечто такое, о чем теперь даже говорить не стоит. И эта тревога, а потом и раздражённое недовольство быстро нашли себе выход. Чубарь спросил:
— Вы что?… Поссорились с Холодиловым, или ещё хуже?
— С чего ты взял?
— Мнёшься, вижу. Как только я спрашивать начинаю про Холодилова, ты будто сопротивляешься. Словно от хворобы какой отмахиваешься.
— И не сопротивляюсь я, и не отмахиваюсь, — вздохнул Шпакевич. — Ну, это… Как бы тебе растолковать… Просто я уже много повидал после того других смертей. Не успеешь сойтись с человеком, а его… то пулей, то осколком ранит, а то и наповал. Словом, случилось то, что и должно было случиться. Смерть Холодилова стала для меня привычной. Её успели заслонить другие. Целая череда. И Холодилов далеко в этой череде. Война, брат, и вообще — нелёгкое это дело рассказывать, как помирал или погибал человек. Не каждому по силам.
Сидели они во время разговора — и Чубарь, и Карханов — на пороге хатки-лупильни, где теперь расположился штаб отряда. Верней, где расположился командир, потому что и комиссар, и начальник штаба ночевать ходили в палатки и спали там вместе с партизанами. Сейчас они оба тоже отсутствовали по причинам, которые неизвестны пока были Чубарю. Таким образом, беседе никто не мешал. Вообще, как заметил Чубарь, тут все, начиная от самого командира, старались не мешать друг другу, и, может быть, потому на увале не наблюдалось лишнего движения. За все время, пока они сидели да говорили, Чубарю только один раз довелось увидеть партизан — те шли из шалаша куда-то на задание и, проходя мимо командира, отдавали честь, причём каждый на особицу; Карханов тоже поднялся с порога, поднёс руку к козырьку. Тогда Чубарь увидел его во весь рост — высокого, совсем не грузного, как случается нередко в сорок лет, медлительного, но нисколько не скованного в движениях. Кстати, в разговоре Карханов тоже был нетороплив и особенно умел слушать. Под конец он хмуро сказал Чубарю:
— Пока, Родион Антонович, я вижу у вас только желание действовать.
— Разве этого мало? — в том же тоне спросил Чубарь.
— И много и мало. Хотеть — это одно, а действовать — совсем другое. Сами же знаете, можно всю жизнь чего-то желать да ничего не делать. Но это я так, к слову напомнил. Потому что ваше желание создать партизанскую группу из местного населения заслуживает всяческой поддержки. Оно мне понятно. Настоящий коммунист иначе думать теперь не должен, особенно, если к тому же коммунист не рядовой. Видите, я но говорю— «не может». Я говорю — «не должен». И делаю это не случайно. Потому что не намерен скрывать от вас следующее обстоятельство — много таких «не рядовых» нам приходится нынче чуть ли не кочергой из-под печки выгребать. Кто прячется и от своих, и от чужих, а кто чересчур засиделся в подполье, хотя и имеет конкретное задание, которое давно должно быть выполнено. Как говорится, уже зима скоро в дверь постучится, а они думают, что бабье лето не прошло. Так что не каждому на слово приходится верить. И не с каждым желанием считаться. Кое-кто про желания да про планы свои и говорит только, чтобы мы отцепились поскорей. Мол, вы — люди временные тут, побудете да и двинетесь дальше.
— Понимаю, — кивнул Чубарь. — Только уж вы не принимайте это целиком на свой счёт. Хорошо?
— Хорошо.
— Так вот, товарищ Чубарь. Теперь о вас. Верней, о том, с чего вам надо начинать, чтобы от слов наконец перейти к делу. А начать надо с самого простого — с налаживания связей. Скажите, а тот ваш… заместитель по колхозу?…
— Зазыба?
— Да, Зазыба. Попытался ли он найти связь с оставленными в районе товарищами? Вы, по вашим словам, договаривались об этом?
— Договаривались, но ходил ли он в Мошевую, не знаю.
— А почему вы думаете, что именно в Мошевой те концы, за которые можно ухватиться?
— Интуиция. Подкреплённая кое-какими данными.
— Например?
— Ну… По-моему, последнее заседание райкома перед отходом наших войск состоялось там. Скорей всего на том заседании как раз и решался вопрос, кого оставить в тылу у врага и где оставить.
— Что ж, резон в этом есть. И не малый. Больше того, но это уже по нашим сведениям, — в районе и вправду остались действовать две группы: одна в качестве подпольного комитета партии, другая — как местный партизанский отряд.
— Мы с Зазыбой тоже об этом говорили. Конечно, у нас таких конкретных сведений не было, но предчувствие не оставляло, что кто-то остался в районе для общего руководства.
— Да и у нас сведения но слишком конкретные, иначе мы уже наладили бы связь за то время, что находимся в районе, либо с райкомом, либо с отрядом. Опять та же проблема — товарищи местные где-то так законспирировались, что даже следов их деятельности не обнаружить. Правда, позапрошлой ночью в некоторых деревнях появились листовки, а между Бабиновичами и Белой Глиной кто-то во многих местах спилил телеграфные столбы. Может, это дело как раз ваших подпольщиков или партизан?
— Возможно. — Чубарь пожал плечами.
— Мне сейчас вот что пришло в голову, Родион Антонович, — Карханов тыльной стороной ладони подбил снизу раз и другой свою бородку, которая делала его похожим на земского доктора, потом продолжил: — Поскольку мы ещё побудем тут, в вашей округе, денёк-другой, давайте попробуем вместе поискать ваших товарищей. Почему бы, например, не наведаться в ту же Мошевую, раз уж у вас такая интуиция? Может, и правда там находится подпольный райком?
— Я не против.
— Ну, а то, что вы уже направляли туда своего человека, помехой не станет. Он — сам по себе, а мы с вами тоже что-нибудь да предпримем. Одно другого не исключает. Как думаете?
— Добра.
— Я рад, что мы таким образом приходим к согласию. Дадим вам в дорогу Шпакевича и ещё кого-нибудь из бойцов. Понятно, что у них, кроме того, ещё задание будет. Кстати, насчёт Шпакевича. Он нас уговаривал тут, чтобы мы и вас приняли в отряд. Готов даже остаться с вами, если другое решение выйдет. Так что не исключена возможность, что разговор такой снова возникнет. И нам бы хотелось, чтобы вы сами обо всем хорошенько подумали. Лично я пока считаю, что должны вы начинать борьбу с врагом тут, в своём сельсовете, в своём колхозе. По крайней мере, права такого — срывать вас отсюда, мы, судя по всему, не имеем. И начал я этот разговор только из уважения к вашему доброму другу Шпакевичу. И даже не «судя по всему», а в самом деле не имеем, потому что вы местный кадр, может, где-нибудь записаны и переписаны, поэтому к вам не только отношение должно быть особое, по также и спрос с вас особый. Надеюсь, вы понимаете меня?
— Да.
— Ну так вот. И я не зря акцентирую внимание на местных кадрах, на местных товарищах. Надо, чтобы повсюду оставалась наша власть, Советская власть. Нынче ещё трудно представить, в какой форме она должна действовать. Думается, условия оккупации сами подскажут эту форму. Но я опять повторяю, что Советская власть должна существовать на захваченной врагом территории. Должна знать, что делается, допустим, в районе, в области, чем и как живут люди.
— Это так, — согласился Чубарь.
— Я больше скажу вам. Мы народ пришлый. Мы мало что знаем у вас. В любом случае нам дорого обходится узнавание. И даже с этой точки зрения местные кадры необходимы, это значит, нужны такие люди, которые по-прежнему и отвечали бы за все, и советчиками были. Мы недавно по ту сторону Беседи одного типа взяли. Скользкий, скажу вам, индивидуум. По нашим данным, уже наделал столько вреда, что к стенке впору ставить, а он знай долбит: «По заданию товарища Чечулина был у немцев, по заданию товарища Чечулина…» Пытаемся дознаться, кто такой Чечулин — ничего не получается. Вы в своём районе слышали такую фамилию?
— Сдаётся, нет.
— И другие говорят, что не знают «товарища Чечулина». А между прочим, у нас нот камеры предварительного заключения для выяснения личности подобных типов, а тем более расследования их преступлений. Опять же — на одном месте нельзя долго задерживаться. Вот и приходится… Словом, иной раз и подумаешь — а вдруг на том свете явится к тебе кто-то и скажет: «Помнишь, как ты меня… А я ведь нынче там (это значит, на нашем, земном, свете) вместо иконы поставлен в каждой хате». Так что я даже кое в чем завидую вам, Родион Антонович: есть у вас пока и время, и возможность позаботиться о своём лосёнке.
— Я отдам кому-нибудь из деревенских. Хлопчик один есть на примете.
— Что ж, как раз сегодня может выпасть такая возможность. Кстати, вы хоть подкрепились слегка у нас?
— Покормили меня.
— Ну и хорошо. А теперь вот что скажите — вы Сидора Ровнягина из Кулигаевки хорошо знаете?
— Да, членом правления в колхозе был. Где он сейчас?
— Думаю, в посёлке. Ноги у него больные, в ревматизме. Далеко на них не убежишь.
— Поведёте меня к нему.
— Когда?
— Сегодня.
— А в Мошевую? Когда же в Мошевую?
— Завтра.
IV
— Жёлтый весь. Все равно как воск в церкви топил да свечки лил.
— Мало ли что может показаться.
— Он тоже из-за линии фронта пришёл с вами? — Нет. Тут присоединился. В окружение попал возле Сурожа.
— Возле какого? Их же два.
— Нет, их, кажется, даже больше, чёт два. Но этот поблизости, недалеко.
— Что по дороге на Унечу?
— Точно.
— А то ведь и возле Витебска есть.
— Знаю. Так вот, Патоля этот говорит, что у самого Кравченки техником служил, самолёт обихаживал.
— Хвастает.
— Да нет. Сдаётся, не хвастает. У нас тут есть один Герой Советского Союза, майор, так он тоже будто бы видел Патолю на Белынковичском аэродроме, когда туда Кравченко прилетал.
— А кто ж такой Кравченко?
— Ну, это тебе надо бы знать! Дважды Герой Советского Союза! Помнишь, Грицевец, Серов, Смушкевич. А четвёртый — Кравченко.
— И все одно, хвастает твой Патоля.
— Ладно, пускай. В конце концов, не в этом дело. Но что мы стоим тут, на юру? Давай-ка поищем себе местечко, чтоб и посидеть можно было, и глаза другим не мозолить. А то лосёнок твой небось аппетит бойцам нагоняет.
— Ну вот, и ты туда же…
— Не волнуйся, это я шучу. Но в то же время советую — глаз не спускай. Голод, брат, не тётка.
— А что, приходится голодать?
— Да нет, это я так сказал. К слову. Конечно, дело до голода не доходит. Все-таки повсюду свой народ, даром что негодяев тоже хватает. Но свои люди пропасть не дадут. И с полей колхозных покуда не все прибрано, особенно картошка выручает. Да что я тебе говорю? Походишь вот, как они, — кивнул он головой на партизанские палатки, — послоняешься по лесам да болотам, тогда и сам все поймёшь, сантименты из головы выкинешь.
— Дело не в сантиментах.
Они отошли от палатки, сели на ободранное кривое дерево, которое, наверно, было притащено сюда то ли на топливо для костра, то ли нарочно вместо скамейки. Тут, на подветренной стороне, царило затишье — и от людей, и от солнца; правда, уйдя в сторону, оно не очень-то и донимало жарой, чтобы искать от неё спасения.
Усаживаясь на новом месте, Шпакевич подивился лосёнку, тоже пришедшему следом за ними:
— Глянь-ка, малый зверь, а понимает, что к чему, льнёт как к родному. — Помолчал, поглядел на Чубаря и заговорил совсем о другом: — Значит, ты, Родион, опять дома?
— Вроде, так.
— А разве нет?
— Ну…
— Ах да! Я и забыл, что ты неженатый, не заимел своего дома. А теперь, вижу, и казённый потерял. На нелегалку перешёл?
— Похоже на это.
— А я вот все время топаю, как говорится, с востока на запад, перебираюсь из одного района в другой и думаю про себя, чтобы не сглазить, может, повезёт вот так до Припяти добраться, своих в Мозыре застать. Во сне их часто вижу.
Ещё когда они стояли на увале друг против друга, Чубарь успел окинуть взглядом Шпакевича. Кажется, особых перемен в нем не произошло. В минуты раздумий он все так же сдвигал свои выгоревшие брови, на одной из которых не зарастала знакомая проплешинка, оставшаяся от давнего, считай, ещё детского приключения. По-прежнему через плечо у него висел наган в брезентовой кобуре. И только большие тёмные глаза, которые когда-то, при первой встрече, ласково глянули па Чубаря, — да, ласково, иначе не скажешь, — казалось, затаили за это время в своей глубине беспощадность и насторожённость.
Но все тем же дрожащим тенорком говорил Шпакевич о своих—о жене и сыне, которому не было и шести. Только тогда, в августе, он не делал таких долгих остановок между словами, может, потому, что, беспокоясь о семье, он одновременно и рассказывал попутчику про неё. Сегодня же этого не требовалось, потому что Чубарь уже знал все с прошлого раза.
Наверно, Шпакевич ждал, что Чубарь посочувствует ему, поддержит беседу. Но тот, помолчав немного, вернулся к другому.
— Я не совсем понял тебя давеча, — сказал он, взглянув на Шпакевича. — Насчёт Холодилова.
— Ну, а что тут понимать? Погиб Холодилов. Я ведь уже сказал, кажется.
— А все-таки… как он погиб?
— Обыкновенно. Как на войне гибнут.
— Ну…
— Ты лучше, Родион, про себя ещё расскажи. — Так я про себя, сдаётся, уже все сказал. Ага, все. Нежелание Шпакевича — а оно было очевидным — вспоминать о смерти Холодилова вдруг встревожило Чубаря, вызвало в нем разом и недоумение, и недовольство, можно было подумать, что с их бывшим спутником случилось нечто такое, о чем теперь даже говорить не стоит. И эта тревога, а потом и раздражённое недовольство быстро нашли себе выход. Чубарь спросил:
— Вы что?… Поссорились с Холодиловым, или ещё хуже?
— С чего ты взял?
— Мнёшься, вижу. Как только я спрашивать начинаю про Холодилова, ты будто сопротивляешься. Словно от хворобы какой отмахиваешься.
— И не сопротивляюсь я, и не отмахиваюсь, — вздохнул Шпакевич. — Ну, это… Как бы тебе растолковать… Просто я уже много повидал после того других смертей. Не успеешь сойтись с человеком, а его… то пулей, то осколком ранит, а то и наповал. Словом, случилось то, что и должно было случиться. Смерть Холодилова стала для меня привычной. Её успели заслонить другие. Целая череда. И Холодилов далеко в этой череде. Война, брат, и вообще — нелёгкое это дело рассказывать, как помирал или погибал человек. Не каждому по силам.
* * *
Ближе к вечеру того же дня состоялась встреча Чубаря с командиром отряда. Хотя рекомендация Шпакевича и была надёжной, однако пришлось Чубарю много рассказывать Карханову — и про себя, и про Веремейки, и про район Крутогорский. Особенно наводил разговор командир отряда на теперешнее положение в этой местности. Известное дело, Чубарь рассуждал, сообразуясь со своими понятиями. Пригодилось в беседе и то, что видел сам, своими глазами, не лишним оказалось и услышанное от людей, хотя в последнее время Чубарь их сторонился; в частности, с интересом слушал Карханов о совещании у бабиновичского коменданта, на которое ездил когда-то из Веремеек в местечко Денис Зазыба и о котором рассказывал он в Мамоновке Чубарю. Словом, внимание к веремейковскому председателю колхоза со стороны командира отряда было пристрастное.Сидели они во время разговора — и Чубарь, и Карханов — на пороге хатки-лупильни, где теперь расположился штаб отряда. Верней, где расположился командир, потому что и комиссар, и начальник штаба ночевать ходили в палатки и спали там вместе с партизанами. Сейчас они оба тоже отсутствовали по причинам, которые неизвестны пока были Чубарю. Таким образом, беседе никто не мешал. Вообще, как заметил Чубарь, тут все, начиная от самого командира, старались не мешать друг другу, и, может быть, потому на увале не наблюдалось лишнего движения. За все время, пока они сидели да говорили, Чубарю только один раз довелось увидеть партизан — те шли из шалаша куда-то на задание и, проходя мимо командира, отдавали честь, причём каждый на особицу; Карханов тоже поднялся с порога, поднёс руку к козырьку. Тогда Чубарь увидел его во весь рост — высокого, совсем не грузного, как случается нередко в сорок лет, медлительного, но нисколько не скованного в движениях. Кстати, в разговоре Карханов тоже был нетороплив и особенно умел слушать. Под конец он хмуро сказал Чубарю:
— Пока, Родион Антонович, я вижу у вас только желание действовать.
— Разве этого мало? — в том же тоне спросил Чубарь.
— И много и мало. Хотеть — это одно, а действовать — совсем другое. Сами же знаете, можно всю жизнь чего-то желать да ничего не делать. Но это я так, к слову напомнил. Потому что ваше желание создать партизанскую группу из местного населения заслуживает всяческой поддержки. Оно мне понятно. Настоящий коммунист иначе думать теперь не должен, особенно, если к тому же коммунист не рядовой. Видите, я но говорю— «не может». Я говорю — «не должен». И делаю это не случайно. Потому что не намерен скрывать от вас следующее обстоятельство — много таких «не рядовых» нам приходится нынче чуть ли не кочергой из-под печки выгребать. Кто прячется и от своих, и от чужих, а кто чересчур засиделся в подполье, хотя и имеет конкретное задание, которое давно должно быть выполнено. Как говорится, уже зима скоро в дверь постучится, а они думают, что бабье лето не прошло. Так что не каждому на слово приходится верить. И не с каждым желанием считаться. Кое-кто про желания да про планы свои и говорит только, чтобы мы отцепились поскорей. Мол, вы — люди временные тут, побудете да и двинетесь дальше.
— Понимаю, — кивнул Чубарь. — Только уж вы не принимайте это целиком на свой счёт. Хорошо?
— Хорошо.
— Так вот, товарищ Чубарь. Теперь о вас. Верней, о том, с чего вам надо начинать, чтобы от слов наконец перейти к делу. А начать надо с самого простого — с налаживания связей. Скажите, а тот ваш… заместитель по колхозу?…
— Зазыба?
— Да, Зазыба. Попытался ли он найти связь с оставленными в районе товарищами? Вы, по вашим словам, договаривались об этом?
— Договаривались, но ходил ли он в Мошевую, не знаю.
— А почему вы думаете, что именно в Мошевой те концы, за которые можно ухватиться?
— Интуиция. Подкреплённая кое-какими данными.
— Например?
— Ну… По-моему, последнее заседание райкома перед отходом наших войск состоялось там. Скорей всего на том заседании как раз и решался вопрос, кого оставить в тылу у врага и где оставить.
— Что ж, резон в этом есть. И не малый. Больше того, но это уже по нашим сведениям, — в районе и вправду остались действовать две группы: одна в качестве подпольного комитета партии, другая — как местный партизанский отряд.
— Мы с Зазыбой тоже об этом говорили. Конечно, у нас таких конкретных сведений не было, но предчувствие не оставляло, что кто-то остался в районе для общего руководства.
— Да и у нас сведения но слишком конкретные, иначе мы уже наладили бы связь за то время, что находимся в районе, либо с райкомом, либо с отрядом. Опять та же проблема — товарищи местные где-то так законспирировались, что даже следов их деятельности не обнаружить. Правда, позапрошлой ночью в некоторых деревнях появились листовки, а между Бабиновичами и Белой Глиной кто-то во многих местах спилил телеграфные столбы. Может, это дело как раз ваших подпольщиков или партизан?
— Возможно. — Чубарь пожал плечами.
— Мне сейчас вот что пришло в голову, Родион Антонович, — Карханов тыльной стороной ладони подбил снизу раз и другой свою бородку, которая делала его похожим на земского доктора, потом продолжил: — Поскольку мы ещё побудем тут, в вашей округе, денёк-другой, давайте попробуем вместе поискать ваших товарищей. Почему бы, например, не наведаться в ту же Мошевую, раз уж у вас такая интуиция? Может, и правда там находится подпольный райком?
— Я не против.
— Ну, а то, что вы уже направляли туда своего человека, помехой не станет. Он — сам по себе, а мы с вами тоже что-нибудь да предпримем. Одно другого не исключает. Как думаете?
— Добра.
— Я рад, что мы таким образом приходим к согласию. Дадим вам в дорогу Шпакевича и ещё кого-нибудь из бойцов. Понятно, что у них, кроме того, ещё задание будет. Кстати, насчёт Шпакевича. Он нас уговаривал тут, чтобы мы и вас приняли в отряд. Готов даже остаться с вами, если другое решение выйдет. Так что не исключена возможность, что разговор такой снова возникнет. И нам бы хотелось, чтобы вы сами обо всем хорошенько подумали. Лично я пока считаю, что должны вы начинать борьбу с врагом тут, в своём сельсовете, в своём колхозе. По крайней мере, права такого — срывать вас отсюда, мы, судя по всему, не имеем. И начал я этот разговор только из уважения к вашему доброму другу Шпакевичу. И даже не «судя по всему», а в самом деле не имеем, потому что вы местный кадр, может, где-нибудь записаны и переписаны, поэтому к вам не только отношение должно быть особое, по также и спрос с вас особый. Надеюсь, вы понимаете меня?
— Да.
— Ну так вот. И я не зря акцентирую внимание на местных кадрах, на местных товарищах. Надо, чтобы повсюду оставалась наша власть, Советская власть. Нынче ещё трудно представить, в какой форме она должна действовать. Думается, условия оккупации сами подскажут эту форму. Но я опять повторяю, что Советская власть должна существовать на захваченной врагом территории. Должна знать, что делается, допустим, в районе, в области, чем и как живут люди.
— Это так, — согласился Чубарь.
— Я больше скажу вам. Мы народ пришлый. Мы мало что знаем у вас. В любом случае нам дорого обходится узнавание. И даже с этой точки зрения местные кадры необходимы, это значит, нужны такие люди, которые по-прежнему и отвечали бы за все, и советчиками были. Мы недавно по ту сторону Беседи одного типа взяли. Скользкий, скажу вам, индивидуум. По нашим данным, уже наделал столько вреда, что к стенке впору ставить, а он знай долбит: «По заданию товарища Чечулина был у немцев, по заданию товарища Чечулина…» Пытаемся дознаться, кто такой Чечулин — ничего не получается. Вы в своём районе слышали такую фамилию?
— Сдаётся, нет.
— И другие говорят, что не знают «товарища Чечулина». А между прочим, у нас нот камеры предварительного заключения для выяснения личности подобных типов, а тем более расследования их преступлений. Опять же — на одном месте нельзя долго задерживаться. Вот и приходится… Словом, иной раз и подумаешь — а вдруг на том свете явится к тебе кто-то и скажет: «Помнишь, как ты меня… А я ведь нынче там (это значит, на нашем, земном, свете) вместо иконы поставлен в каждой хате». Так что я даже кое в чем завидую вам, Родион Антонович: есть у вас пока и время, и возможность позаботиться о своём лосёнке.
— Я отдам кому-нибудь из деревенских. Хлопчик один есть на примете.
— Что ж, как раз сегодня может выпасть такая возможность. Кстати, вы хоть подкрепились слегка у нас?
— Покормили меня.
— Ну и хорошо. А теперь вот что скажите — вы Сидора Ровнягина из Кулигаевки хорошо знаете?
— Да, членом правления в колхозе был. Где он сейчас?
— Думаю, в посёлке. Ноги у него больные, в ревматизме. Далеко на них не убежишь.
— Поведёте меня к нему.
— Когда?
— Сегодня.
— А в Мошевую? Когда же в Мошевую?
— Завтра.
IV
Сидор Ровнягин не ждал гостей, однако удивления особого не выкачал, когда открыл дверь на Чубарев голос. Уже в хате Чубарь сказал:
— Знакомьтесь.
Карханов подал Сидору руку:
— Командир партизанского отряда.
— Ровнягин, — ответил хозяин и добавил: — Сидор Корнеевич. — Как будто наперёд чуял, что фамилии на этот раз не хватит.
— Вот и хорошо, — почему-то с облегчением вздохнул Чубарь, словно только что помирил людей, которые долго не могли столковаться, жили по соседству и чуждались друг друга, а может, даже враждовали.
Все трое — и Чубарь, и Карханов, и Сидор Ровнягин — были мужчины рослые, как говорится, под стать один одному, и в Сидоровой хате сделалось тесно, первой это почуяла хозяйка, которой и без того хватало вечерних хлопот, а тут вдобавок гости нагрянули.
Наконец пришлые уселись — Карханов на краешек скамьи, которая выглядывала из-под стола, Чубарь на дощатый топчан между печью и внутренней стеной. Тогда с другой половины отворилась дверь и оттуда вышла совсем ещё молодая женщина, зябко кутая плечи гарусной шалью.
— Племянница наша, — без особой радости в голосе объявил Ровнягин и добавил: — Замужем за моим племянником, Иваном. Лётчиком. В Белой Церкви до войны жили. А теперь к нам вернулась. Родителей нету, дак у нас живёт.
Окинув блестящими глазами гостей, сидящих справа и слева от неё, каждый на особицу, молодица помедлила слегка, какую-то долю минуты, и вышла следом за тёткой в сенцы.
— Вечерять будем зараз, — объяснил хозяин.
— Может, не стоит? — то ли возразил, то ли спросил Карханов. — Признаться, мы с товарищем Чубарем не голодные сегодня. Да и хозяйке хлопоты.
— Невелики хлопоты, —махнул рукою Ровнягин, который все не садился, стоял вплотную у занавешенного окна. — Для моей Катерины Артёмовны это дело привычное.
— А племянницу как зовут?
— Просей.
— Как это — Просей?
— Ну, Фрузой, Ефросиньей.
Карханов засмеялся, как бы заглаживая смехом своё неведение. А Сидор Ровнягин толковал дальше:
— У нас теперь всегда горшок с кашей в печи стоит И для себя немало варим, и па всякий особый случай
— Как нынче?
— А хоть бы и так.
— Что, частенько гости случаются?
— Как вам сказать? Раньше так совсем зачастили. Как фронт шёл, а потом сразу и после него. Тогда, бывало, не обходились и несколькими горшочками. Народу шло — пропасть, особенно за фронтом. Ну, а теперя…
— А вы все-таки по-прежнему кашу варите в большом горшке?
— Дак…
То ли по разговору хозяина с командиром партизанского отряда, то ли ещё по чему Чубарь почувствовал с тайным удовлетворением, что в доме устанавливается истинная человеческая приязнь, а вскоре возникнет и совсем ладная беседа, и подумал, что неплохо ему улучить время и сходить в Мамоновку. Во-первых, надо отвести туда лосёнка, который не отставал от Чубаря ни на шаг, даже сюда, в Кулигаевку, будто прикормленная дворняжка, по пятам прибежал, а во-вторых, хотелось хоть на минутку повидаться с Гапкой, чтобы не заставлять её раздумывать понапрасну, где это он столько времени пропадает.
Карханов зря отказывался от ужина — хозяйка, не слушая его, уже несла на стол большой горшок гречневой каши. Племянница тоже не осталась без дела. Войдя из сенец в хату, она процедила в гладыш из деревянной доенки молоко, а потом налила в глиняные кружки.
Чубарь не выдержал:
— Мне, товарищ Карханов, отлучиться бы минут на двадцать.
Карханов, видно, не ожидал такого заявления, поэтому недоверчиво вскинул голову.
— Куда это?
— Хочу пристроить… лосёнка.
— А-а-а, — понял Карханов.
Тогда и Сидору Ровнягину тоже захотелось полюбопытствовать:
— Что за лосёнок такой у тебя, Антонович? — И не ожидая ответа, догадался, вспомнил: — Дак это ты приголубил беднягу? А то ж веремейковские все никак не поймут — куда это подевался с суходола лосёнок? Сдаётся, был и вдруг не стало? А у нас тут намедни…— и хозяин повернулся к командиру партизанского отряда, хотел рассказать, как веремейковцы уложили в жатву возле криницы старого лося. По тот опередил его:
— Знаю, Родион Антонович рассказал уже.
— Ну что ж, — с усмешкой перевёл взгляд на Чубаря Сидор Ровнягин, — дело ты, Антонович, сделал доброе, как говорится, божеское, что не оставил сироту. Значит, теперь решил в хозяйство пристроить? Мишке Гапкиному?
— Да.
— Что ж, дело полезное, — снова похвалил хозяин и спохватился: —Садись-ка за стол. Каша стынет.
— Я все ж таки хочу пойти теперь, — настойчиво повторил Чубарь и поднялся с топчана.
— Как знаешь, ежели не голодный, — пожал в ответ плечами хозяин.
Но Чубарь медлил выходить, знал, что последнее слово за Кархановым. Наконец и тот словно бы перемог себя, хотя, с другой стороны, колебаться особо не было причин — при том разговоре, который должен был состояться у них с Сидором Ровнягиным, присутствие Чубаря вообще было бы ни к чему, и хочешь не хочешь пришлось бы просить веремейковского председателя оставить их на некоторое время наедине.
— Ступайте, — сказал Карханов, — если это недалеко. Гречневая каша в крестьянской печи упрела на славу, удалась хозяйке, потому что долго, до самого вечера, стояла на теплом поду под крышкой. Особенно вкусной она оказалась с молоком. Карханов даже пожалел, что отпустил Чубаря, пускай бы и он полакомился.
Женщины тоже почему-то не сели вечерять, даром что сам гость, по деревенскому обычаю, но просто из вежливости упрашивал их. Они поставили всю снедь на стол и вышли, затворившись на другой половине хаты.
Таким образом, управляться с гречневой кашей пришлось на пару с хозяином.
Пока Сидор Ровнягин стоял у окна, Карханов не мог рассмотреть его, лампа слабо освещала лицо, даже краем колпака отбрасывала тень. Теперь дело иное — теперь они сидели друг против друга, и Карханову ничто не мешало смотреть на этого человека. Заурядное крестьянское лицо, несколько мясистое, с седой, почти белой щетиной — не иначе как брился через день или через два. Карханов заметил, что теперь мужики, которые остались в оккупации, старались реже бриться, запуская неопрятные бороды, наверно, чтобы нарочно выглядеть старше своего возраста. Зато глаза у Сидора были приметные, хотя над ними нависали припухлые веки, и поглядывал он поэтому как-то искоса. О таких глазах местный люд обычно говорил — не нашенские, то ли монгольские, то ли татарские.
С той самой минуты, как они с Чубарем вошли в этот дом, Карханов почувствовал на себе словно вспоминающий что-то взгляд Ровнягина. В первые минуты это было понятно — хозяин присматривается к пришедшим. Но постепенно тайное, а то и открытое разглядывание стало раздражать Карханова. И когда гречневой каши съедено было вдосталь (опростать этакий горшок им вдвоём все-таки не удалось), Карханов открыто спросил:
— Что присматриваетесь, Сидор Корнеич? Иль узнаете?
Ровнягин поморгал уставшими веками и, наугад кладя круглую деревянную ложку на стол, сказал:
— Ага, хочу вот узнать.
— А не напрасно, Сидор Корнеич?
— Может, и напрасно. Но сходство все-таки есть.
— С кем?
— С одним человеком.
— С каким же?
— Ну, с тем, кого когда-то доводилось встречать.
— Тогда быстрей узнавайте, — засмеялся Карханов.
— Борода — это, сдаётся, новое. А вот глаза… Глаза те самые. Да, я их видел.
— Так говорите.
— Было это ажио во-о-он когда!…
— Все равно.
Карханов уже смотрел на хозяина с насмешливым вызовом.
— Банду Кутузова в двадцать третьем брали близ Поповой Горы?
— Брал.
— На хуторе?
— Да.
— Ну вот. Я тоже там был.
— В банде?
— Почему это в банде? — не слишком удивился, но пожал плечами Ровнягин. — Мы в ту зиму с плотогонами как раз вертались. Загнали по Беседи плоты в Гомель да и застряли там на всю осень в сплавконторе. Ну и добирались пешком уже в самую непогодь. Это я как теперь помню. На хуторе том собрались на ночлег проситься. Да милиция уже успела убить Кутузова. И атамана, и его подручных. Сдаётся, двух. Так они и сидели, мёртвые, у забора, а фотограф чего-то вертелся возле них с треногой, все водил перед аппаратом рукой. Видать, фотокарточки нужны были.
— Все так, Сидор Корнеич. Мы их публиковали после в «Полесской правде».
— Только милиция на хуторе в своей форме ходила, а ты будто в штатском. Это я тоже помню.
— А я — нет.
— А я — помню. В штатском. Но все равно за главного ты.
— Там нас, главных, много было.
— А все же правда?
— Правда, Сидор Корнеич. Оказывается, я тоже, как сегодня, все помню. Вы вот сказали, и я вспомнил. И убитых бандитов, и вас, плотогонов. Мы даже сперва подумали, что и вы из атамановой шайки. Хотели оружие у вас под кожухами поискать.
— Так обошлось вроде?
— Да, никакого недоразумения тогда, кажется, не возникло. Значит, это были вы?
— И я в том числе.
— С того времени помните меня?
— Выходит, с того.
— Значит, память хорошая.
— Дак что тут особенного?
— Ну, все-таки…
— На память не жалуюсь. Ещё не подводила меня. Довольно один раз на кого-нибудь глянуть, а ещё лучше — в глаза хорошенько посмотреть. На всю жизнь в память западает. Словом, я тебе и теперь скажу, какого цвета очи у тебя, при лампе и не разобрать их как следует. Темно-зеленые у тебя очи, вот какие!
Карханов засмеялся — вправду, глаза у него когда-то были темно-зеленого цвета. Теперь — просто тёмные. Считай, уже без особого оттенка.
— А вот имени твоего не скажу, — все вёл своё Сидор Ровнягин. — Видать, не слышал тогда. Да и что имя? Сегодня оно одно, завтра — другое. Сегодня есть борода, завтра нет. А вот очи, очи, будто зеркало души. Они на всю жизнь. Только радуются или печалятся, да гаснут трохи.
«Когда это было, а человек помнит», — с завистью подумал Карханов.
Признаться, и он часто вспоминал, как брали Кутузова. Это были уже остатки банды — атаман да двое подручных. Операцию разработали и провели вместе новозыбковские, брянские и гомельские чекисты. Тогда-то и было покончено с бандитами, которые очень долго, с самого девятнадцатого года, орудовали в окраинных уездах четырех губерний — Смоленской, Черниговской, Могилевской да Гомельской. Карханов в то время, — а это, и правда, как утверждает Сидор Ровнягин, был двадцать третий год, — уже считался опытным чекистом. Служба в Красной Армии, в которую он пошёл почти юношей, дала ему то, что потом определило направление всей жизни: веру в большевистскую партию, святую преданность делу рабочего класса, в среде которого он родился и вырос в одном из заштатных городков России, верней, в рабочем посёлке… В органы ЧК пришёл он из армейской разведки, направили его сюда ещё во время гражданской войны, когда больше всего, казалось, было дел на фронте. Однако это только казалось так. В отдельных губерниях гуляла контрреволюция. Словно грибы по осени объявлялись откуда-то всяческие банды — налётные, перелётные, залётные, постоянные, засадные и прочие. Одной из них и была банда атамана Кутузова, та самая, что когда-то грабила в Забеседье еврейские местечки. Но в двадцать третьем она уже не выглядела такой лихой, какой довелось видеть её Денису Зазыбе в Белынковичах. Тогда это был конный отряд, а Кутузов выдавал себя за «народного атамана», который, мол, не даёт в обиду трудящееся крестьянство, защищает его и от «красных», и от «белых». К двадцать третьему году от сотни атамановых сабель, что когда-то потрошили евреев, осталось, как говорится, всего ничего, а сам атаман превратился в сторожкого зверя, в которого уже не один раз стреляли и который хоть и скрывается в логове, но ещё наводит ужас на окрестные стада. Держаться так долго на плаву помогали Кутузову события, которые разворачивались поблизости — то вдруг откуда-то объявится в Гомельской губернии «разбитое» войско Булак-Балаховича, и тогда Кутузов кидается в ту сторону, чтобы продлить своё существование, то внезапно, когда уж кажется, никакого шанса не осталось у великой шайки, донесутся слухи об авантюре бывшего экспроприатора, эсеровца Антонова в Тамбовской губернии, и Кутузов со своим отрядом мчится туда, но не успевает: слишком велико расстояние от Клинцовского уезда до того же Козловского либо Моршанского, где происходят главные дела. Кутузову со своей бандой удаётся добраться только до Воронежской губернии, где к тому времени в районе Урюпинска под ударами Красной Армии и войск Всероссийской чрезвычайной комиссии издыхала в агонии так называемая «первая повстанческая армия», которая не смогла удержаться на Дону… Между тем банда Кутузова неприметно уменьшалась в количестве; гражданская война кончилась, социально-политическая обстановка напрочь переменилась (особенно сказывалась замена продразвёрстки на продналог), и пополнение банды новыми участниками не происходило, а старые «побратимы» то гибли в стычках — случайных, так как Кутузов обычно не лез на рожон, то воровски изменяли своему атаману, чтобы как-нибудь спастись от смерти и пристроиться к советской жизни, которая при награбленном-то золоте, казалось, сулила предприимчивым дельцам неограниченные возможности. Кто знает, может, кому-нибудь из банды Кутузова и впрямь повезло изловить жар-птицу за хвост, стать легальным миллионером, однако чекистам, которые все время держали неуловимую банду Кутузова «на мушке», в декабре двадцать третьего года стало известно, что атаман с двумя последними «побратимами» наконец спешился и начал, согласно новой тактике, искать пристанища по хуторам, где у него, конечное дело, были надёжные люди. Через полмесяца с Кутузовым и его подручными было покончено. И вот об этом случае, если можно назвать случаем перестрелку, что продолжалась чуть ли не полдня, и напомнил теперь Карханову Сидор Ровнягин из Кулигаевки.
— Знакомьтесь.
Карханов подал Сидору руку:
— Командир партизанского отряда.
— Ровнягин, — ответил хозяин и добавил: — Сидор Корнеевич. — Как будто наперёд чуял, что фамилии на этот раз не хватит.
— Вот и хорошо, — почему-то с облегчением вздохнул Чубарь, словно только что помирил людей, которые долго не могли столковаться, жили по соседству и чуждались друг друга, а может, даже враждовали.
Все трое — и Чубарь, и Карханов, и Сидор Ровнягин — были мужчины рослые, как говорится, под стать один одному, и в Сидоровой хате сделалось тесно, первой это почуяла хозяйка, которой и без того хватало вечерних хлопот, а тут вдобавок гости нагрянули.
Наконец пришлые уселись — Карханов на краешек скамьи, которая выглядывала из-под стола, Чубарь на дощатый топчан между печью и внутренней стеной. Тогда с другой половины отворилась дверь и оттуда вышла совсем ещё молодая женщина, зябко кутая плечи гарусной шалью.
— Племянница наша, — без особой радости в голосе объявил Ровнягин и добавил: — Замужем за моим племянником, Иваном. Лётчиком. В Белой Церкви до войны жили. А теперь к нам вернулась. Родителей нету, дак у нас живёт.
Окинув блестящими глазами гостей, сидящих справа и слева от неё, каждый на особицу, молодица помедлила слегка, какую-то долю минуты, и вышла следом за тёткой в сенцы.
— Вечерять будем зараз, — объяснил хозяин.
— Может, не стоит? — то ли возразил, то ли спросил Карханов. — Признаться, мы с товарищем Чубарем не голодные сегодня. Да и хозяйке хлопоты.
— Невелики хлопоты, —махнул рукою Ровнягин, который все не садился, стоял вплотную у занавешенного окна. — Для моей Катерины Артёмовны это дело привычное.
— А племянницу как зовут?
— Просей.
— Как это — Просей?
— Ну, Фрузой, Ефросиньей.
Карханов засмеялся, как бы заглаживая смехом своё неведение. А Сидор Ровнягин толковал дальше:
— У нас теперь всегда горшок с кашей в печи стоит И для себя немало варим, и па всякий особый случай
— Как нынче?
— А хоть бы и так.
— Что, частенько гости случаются?
— Как вам сказать? Раньше так совсем зачастили. Как фронт шёл, а потом сразу и после него. Тогда, бывало, не обходились и несколькими горшочками. Народу шло — пропасть, особенно за фронтом. Ну, а теперя…
— А вы все-таки по-прежнему кашу варите в большом горшке?
— Дак…
То ли по разговору хозяина с командиром партизанского отряда, то ли ещё по чему Чубарь почувствовал с тайным удовлетворением, что в доме устанавливается истинная человеческая приязнь, а вскоре возникнет и совсем ладная беседа, и подумал, что неплохо ему улучить время и сходить в Мамоновку. Во-первых, надо отвести туда лосёнка, который не отставал от Чубаря ни на шаг, даже сюда, в Кулигаевку, будто прикормленная дворняжка, по пятам прибежал, а во-вторых, хотелось хоть на минутку повидаться с Гапкой, чтобы не заставлять её раздумывать понапрасну, где это он столько времени пропадает.
Карханов зря отказывался от ужина — хозяйка, не слушая его, уже несла на стол большой горшок гречневой каши. Племянница тоже не осталась без дела. Войдя из сенец в хату, она процедила в гладыш из деревянной доенки молоко, а потом налила в глиняные кружки.
Чубарь не выдержал:
— Мне, товарищ Карханов, отлучиться бы минут на двадцать.
Карханов, видно, не ожидал такого заявления, поэтому недоверчиво вскинул голову.
— Куда это?
— Хочу пристроить… лосёнка.
— А-а-а, — понял Карханов.
Тогда и Сидору Ровнягину тоже захотелось полюбопытствовать:
— Что за лосёнок такой у тебя, Антонович? — И не ожидая ответа, догадался, вспомнил: — Дак это ты приголубил беднягу? А то ж веремейковские все никак не поймут — куда это подевался с суходола лосёнок? Сдаётся, был и вдруг не стало? А у нас тут намедни…— и хозяин повернулся к командиру партизанского отряда, хотел рассказать, как веремейковцы уложили в жатву возле криницы старого лося. По тот опередил его:
— Знаю, Родион Антонович рассказал уже.
— Ну что ж, — с усмешкой перевёл взгляд на Чубаря Сидор Ровнягин, — дело ты, Антонович, сделал доброе, как говорится, божеское, что не оставил сироту. Значит, теперь решил в хозяйство пристроить? Мишке Гапкиному?
— Да.
— Что ж, дело полезное, — снова похвалил хозяин и спохватился: —Садись-ка за стол. Каша стынет.
— Я все ж таки хочу пойти теперь, — настойчиво повторил Чубарь и поднялся с топчана.
— Как знаешь, ежели не голодный, — пожал в ответ плечами хозяин.
Но Чубарь медлил выходить, знал, что последнее слово за Кархановым. Наконец и тот словно бы перемог себя, хотя, с другой стороны, колебаться особо не было причин — при том разговоре, который должен был состояться у них с Сидором Ровнягиным, присутствие Чубаря вообще было бы ни к чему, и хочешь не хочешь пришлось бы просить веремейковского председателя оставить их на некоторое время наедине.
— Ступайте, — сказал Карханов, — если это недалеко. Гречневая каша в крестьянской печи упрела на славу, удалась хозяйке, потому что долго, до самого вечера, стояла на теплом поду под крышкой. Особенно вкусной она оказалась с молоком. Карханов даже пожалел, что отпустил Чубаря, пускай бы и он полакомился.
Женщины тоже почему-то не сели вечерять, даром что сам гость, по деревенскому обычаю, но просто из вежливости упрашивал их. Они поставили всю снедь на стол и вышли, затворившись на другой половине хаты.
Таким образом, управляться с гречневой кашей пришлось на пару с хозяином.
Пока Сидор Ровнягин стоял у окна, Карханов не мог рассмотреть его, лампа слабо освещала лицо, даже краем колпака отбрасывала тень. Теперь дело иное — теперь они сидели друг против друга, и Карханову ничто не мешало смотреть на этого человека. Заурядное крестьянское лицо, несколько мясистое, с седой, почти белой щетиной — не иначе как брился через день или через два. Карханов заметил, что теперь мужики, которые остались в оккупации, старались реже бриться, запуская неопрятные бороды, наверно, чтобы нарочно выглядеть старше своего возраста. Зато глаза у Сидора были приметные, хотя над ними нависали припухлые веки, и поглядывал он поэтому как-то искоса. О таких глазах местный люд обычно говорил — не нашенские, то ли монгольские, то ли татарские.
С той самой минуты, как они с Чубарем вошли в этот дом, Карханов почувствовал на себе словно вспоминающий что-то взгляд Ровнягина. В первые минуты это было понятно — хозяин присматривается к пришедшим. Но постепенно тайное, а то и открытое разглядывание стало раздражать Карханова. И когда гречневой каши съедено было вдосталь (опростать этакий горшок им вдвоём все-таки не удалось), Карханов открыто спросил:
— Что присматриваетесь, Сидор Корнеич? Иль узнаете?
Ровнягин поморгал уставшими веками и, наугад кладя круглую деревянную ложку на стол, сказал:
— Ага, хочу вот узнать.
— А не напрасно, Сидор Корнеич?
— Может, и напрасно. Но сходство все-таки есть.
— С кем?
— С одним человеком.
— С каким же?
— Ну, с тем, кого когда-то доводилось встречать.
— Тогда быстрей узнавайте, — засмеялся Карханов.
— Борода — это, сдаётся, новое. А вот глаза… Глаза те самые. Да, я их видел.
— Так говорите.
— Было это ажио во-о-он когда!…
— Все равно.
Карханов уже смотрел на хозяина с насмешливым вызовом.
— Банду Кутузова в двадцать третьем брали близ Поповой Горы?
— Брал.
— На хуторе?
— Да.
— Ну вот. Я тоже там был.
— В банде?
— Почему это в банде? — не слишком удивился, но пожал плечами Ровнягин. — Мы в ту зиму с плотогонами как раз вертались. Загнали по Беседи плоты в Гомель да и застряли там на всю осень в сплавконторе. Ну и добирались пешком уже в самую непогодь. Это я как теперь помню. На хуторе том собрались на ночлег проситься. Да милиция уже успела убить Кутузова. И атамана, и его подручных. Сдаётся, двух. Так они и сидели, мёртвые, у забора, а фотограф чего-то вертелся возле них с треногой, все водил перед аппаратом рукой. Видать, фотокарточки нужны были.
— Все так, Сидор Корнеич. Мы их публиковали после в «Полесской правде».
— Только милиция на хуторе в своей форме ходила, а ты будто в штатском. Это я тоже помню.
— А я — нет.
— А я — помню. В штатском. Но все равно за главного ты.
— Там нас, главных, много было.
— А все же правда?
— Правда, Сидор Корнеич. Оказывается, я тоже, как сегодня, все помню. Вы вот сказали, и я вспомнил. И убитых бандитов, и вас, плотогонов. Мы даже сперва подумали, что и вы из атамановой шайки. Хотели оружие у вас под кожухами поискать.
— Так обошлось вроде?
— Да, никакого недоразумения тогда, кажется, не возникло. Значит, это были вы?
— И я в том числе.
— С того времени помните меня?
— Выходит, с того.
— Значит, память хорошая.
— Дак что тут особенного?
— Ну, все-таки…
— На память не жалуюсь. Ещё не подводила меня. Довольно один раз на кого-нибудь глянуть, а ещё лучше — в глаза хорошенько посмотреть. На всю жизнь в память западает. Словом, я тебе и теперь скажу, какого цвета очи у тебя, при лампе и не разобрать их как следует. Темно-зеленые у тебя очи, вот какие!
Карханов засмеялся — вправду, глаза у него когда-то были темно-зеленого цвета. Теперь — просто тёмные. Считай, уже без особого оттенка.
— А вот имени твоего не скажу, — все вёл своё Сидор Ровнягин. — Видать, не слышал тогда. Да и что имя? Сегодня оно одно, завтра — другое. Сегодня есть борода, завтра нет. А вот очи, очи, будто зеркало души. Они на всю жизнь. Только радуются или печалятся, да гаснут трохи.
«Когда это было, а человек помнит», — с завистью подумал Карханов.
Признаться, и он часто вспоминал, как брали Кутузова. Это были уже остатки банды — атаман да двое подручных. Операцию разработали и провели вместе новозыбковские, брянские и гомельские чекисты. Тогда-то и было покончено с бандитами, которые очень долго, с самого девятнадцатого года, орудовали в окраинных уездах четырех губерний — Смоленской, Черниговской, Могилевской да Гомельской. Карханов в то время, — а это, и правда, как утверждает Сидор Ровнягин, был двадцать третий год, — уже считался опытным чекистом. Служба в Красной Армии, в которую он пошёл почти юношей, дала ему то, что потом определило направление всей жизни: веру в большевистскую партию, святую преданность делу рабочего класса, в среде которого он родился и вырос в одном из заштатных городков России, верней, в рабочем посёлке… В органы ЧК пришёл он из армейской разведки, направили его сюда ещё во время гражданской войны, когда больше всего, казалось, было дел на фронте. Однако это только казалось так. В отдельных губерниях гуляла контрреволюция. Словно грибы по осени объявлялись откуда-то всяческие банды — налётные, перелётные, залётные, постоянные, засадные и прочие. Одной из них и была банда атамана Кутузова, та самая, что когда-то грабила в Забеседье еврейские местечки. Но в двадцать третьем она уже не выглядела такой лихой, какой довелось видеть её Денису Зазыбе в Белынковичах. Тогда это был конный отряд, а Кутузов выдавал себя за «народного атамана», который, мол, не даёт в обиду трудящееся крестьянство, защищает его и от «красных», и от «белых». К двадцать третьему году от сотни атамановых сабель, что когда-то потрошили евреев, осталось, как говорится, всего ничего, а сам атаман превратился в сторожкого зверя, в которого уже не один раз стреляли и который хоть и скрывается в логове, но ещё наводит ужас на окрестные стада. Держаться так долго на плаву помогали Кутузову события, которые разворачивались поблизости — то вдруг откуда-то объявится в Гомельской губернии «разбитое» войско Булак-Балаховича, и тогда Кутузов кидается в ту сторону, чтобы продлить своё существование, то внезапно, когда уж кажется, никакого шанса не осталось у великой шайки, донесутся слухи об авантюре бывшего экспроприатора, эсеровца Антонова в Тамбовской губернии, и Кутузов со своим отрядом мчится туда, но не успевает: слишком велико расстояние от Клинцовского уезда до того же Козловского либо Моршанского, где происходят главные дела. Кутузову со своей бандой удаётся добраться только до Воронежской губернии, где к тому времени в районе Урюпинска под ударами Красной Армии и войск Всероссийской чрезвычайной комиссии издыхала в агонии так называемая «первая повстанческая армия», которая не смогла удержаться на Дону… Между тем банда Кутузова неприметно уменьшалась в количестве; гражданская война кончилась, социально-политическая обстановка напрочь переменилась (особенно сказывалась замена продразвёрстки на продналог), и пополнение банды новыми участниками не происходило, а старые «побратимы» то гибли в стычках — случайных, так как Кутузов обычно не лез на рожон, то воровски изменяли своему атаману, чтобы как-нибудь спастись от смерти и пристроиться к советской жизни, которая при награбленном-то золоте, казалось, сулила предприимчивым дельцам неограниченные возможности. Кто знает, может, кому-нибудь из банды Кутузова и впрямь повезло изловить жар-птицу за хвост, стать легальным миллионером, однако чекистам, которые все время держали неуловимую банду Кутузова «на мушке», в декабре двадцать третьего года стало известно, что атаман с двумя последними «побратимами» наконец спешился и начал, согласно новой тактике, искать пристанища по хуторам, где у него, конечное дело, были надёжные люди. Через полмесяца с Кутузовым и его подручными было покончено. И вот об этом случае, если можно назвать случаем перестрелку, что продолжалась чуть ли не полдня, и напомнил теперь Карханову Сидор Ровнягин из Кулигаевки.