И уже совсем страшно было читать сообщение Борисевича, Рославцева и их подручных, что в ответ на действия партизан они возьмут в городе в качестве заложников семьи Нарчука, Черногузова, Дорошенко, Афонченко и других. «Словом, начинается борьба — око за око, зуб за зуб. Если у кого-нибудь из нас или членов наших семей по вашей вине упадёт хоть один волос с головы, последует кара вашим семьям». При этом изуверски перечислялись в листовках жена Нарчука — Ганна Николаевна и его трехлетний сын Вадим, жена и дети Павла Черногузова, даже его сестра Надежда и брат Владимир… Чтобы как-то запугать и комиссара Баранова, к общему списку добавлялся его брат Архип, тот самый, который не пустил Степана Павловича даже на порог. «Тогда уж не только мы, но и немцы припомнят ему, твоему брату, — обращались в листовке к комиссару отряда, семья которого находилась в эвакуации, — как он помогал бунтовщикам в 1905 году разрушать панские усадьбы по всему повету».
   Под конец в листовках делался вывод — «вам нет смысла воевать с немцами, а тем более с нами. Каждый ваш шаг, каждое движение не только у нас под прицелом, но и не останутся без должного ответа. У вас только два выхода — либо разойтись по домам, как это уже сделали некоторые участники вашего отряда и даже устроились на работу к немцам, либо уйти прочь из района, чтобы духу вашего не было отсюда на тысячу километров, как это сделали некоторые ваши товарищи, в том числе прокурор Шашкин. Да и не только он. Походив понапрасну по забеседским деревням, исчезли уже из района московские чекисты, направленные сюда из самой Москвы, поняв, что с нами воевать нельзя, что мы начеку. Спасение у вас, как видите, есть — это капитуляция. Или, как выражаются немцы, — хенде хох! Иной милости не ждите. Ну, а если вам не терпится, если чешутся руки и хочется пострелять, так выходите в открытое поле. Там и померяемся силами».
   Ещё когда Павел Черногузов, будучи в далёкой разведке, принёс из Крутогорья известие, что из эвакуации вернулись в город партизанские семьи, Митрофан Нарчук понял, что это обстоятельство может иметь для дальнейшей деятельности отряда такие неожиданные осложнения, которых ни предусмотреть пока что невозможно, ни предупредить. Но в первые дни тлела надежда, что никому не придёт в голову мысль использовать в борьбе подобное обстоятельство. Судя же по этим листовкам, на самом деле все получалось именно так.
   В августе, когда его назначали командиром отряда, Нарчук уже многое мог предусмотреть. Шапкозакидательством он не страдал, а тем более не рассчитывал на лёгкий реванш у врага, который от самой границы Белоруссии двигался дальше в глубь страны. У Митрофана Онуфриевича хватало и соображения, и трезвой рассудительности. Он даже и тогда не очень растерялся, когда во время рейда по тылам наступающих немецких дивизий выяснилось, что отряд не подготовлен для самостоятельной борьбы с таким противником, как вермахт. Дело можно было со временем поправить, обеспечивая постепенно отряд всем необходимым за счёт местных ресурсов, местных возможностей. Выдержал он испытание и тогда, когда понял вдруг, отлёживаясь в шалаше, что отряд его распадается… Но представить, что так трудно будет партизанить в родных местах, где тебя всякий знает, начиная от начальника полиции, Митрофан Онуфриевич все-таки не мог.
   Во всяком случае, пока партизаны видели вокруг себя одни жертвы. Жертвы и жертвы. Иной раз даже казалось, что их не в состоянии перекрыть те дела, те успехи, которые были уже на счёту отряда.
   После того как свояк Абабурки принёс в лес первую листовку, Нарчук на некоторое время словно оцепенел. Провокации и угрозы, с какими выступили теперешние крутогорские заправилы, настолько потрясли его и перевернули душу, что он до самого вечера не мог показать листовку партизанам, даже Баранову. Постепенно Нарчук оправился. Тем более что случай с листовкой оказался не единичным — назавтра лесник принёс ещё бумажку, потом ещё одну, кажется, из Кушелевки, что стояла в стороне от Цыкунов. Таким образом, появление листовок в соседних деревнях уже не могло остаться тайной. И Нарчук показал их своим партизанам.
   Реагировали они на шантаж и угрозы одинаково бурно. Но считаться да выставлять своё горе перед другими, в этом деле никому не приходилось. Всем угрожала одинаковая опасность. Даже Степан Баранов, семья которого находилась отсюда на безопасном расстоянии, и тот ходил туча тучей. Переживал он не только за брата. Переживал комиссар за своих товарищей, тем более что пока он один мог трезво и в полном объёме оценить коварную игру «мужей доверия», за которыми конечно же стояли немцы, пусть они в данном случае и делали вид, что, мол, это ваши, здешние дела.
   Жаль было комиссару и брата своего, Архипа, который из-за него, Степана Баранова, мог попасть в расставленную сеть, хотя ему собирались припомнить совсем иное — бывшее «увлечение революцией». Архип не очень любил вспоминать ту пору своей жизни, однако именно он в 1905 году, приехав с шахты, подбивал мужиков «пустить красного петуха» под стрехи помещичьих усадеб.
   Странно, но именно эта история, эти фашистские листовки, в которых полно было угроз и вымогательств, заставили вдруг Степана Павловича иначе посмотреть и на ту враждебность, какую проявил при последней их встрече Архип. Теперь его грубость хоть отчасти, но можно было понять.
   Каждый партизан нынче сознавал, что положение для их дел тут, в Забеседье, складывалось, мало сказать, незавидное. Нужно было уберечь от опасности в первую очередь родных и тем самым развязать себе руки. Баранов брал эту заботу на себя — планировали внезапную операцию по вывозу из города семей партизан, чтобы потом постепенно переправить их в надёжные места, подальше от Крутогорья и от Цыкунов.
   Понятно, что партизаны были благодарны комиссару за такое решение. Расследование мошевской трагедии к тому времени было закончено. Оставалось осуществить последний замысел.
   Между тем подробности гибели подпольного райкома только теперь стали известны почти целиком. Степану Павловичу с помощью многочисленных доброхотов удалось проследить действия местных подпольщиков, начиная с того времени, как не виделись последний раз в августе. в Мошевой. Подпольщики оставили Мошевую вместе с отрядом Нарчука, то есть одиннадцатого августа. Как известно, военные повезли тогда партизан в Горбовичский лес, где стоял штаб 13-й армии, а другая группа, составляющая подпольный райком, подалась за Беседь своим путём — через Артюхи на Белую Глину. В Мошевой из подпольщиков остались только Рыгайла с Ефременко.
   Несколько дней после этого подпольный райком ютился в Комаровщине, потом подпольщики перебрались на постоянное место — в сенной сарай, что стоял на краю леса между Морозовкой и Силичами. Сарай тот всегда служил местному колхозу зимним пчельником, перед холодами сюда обыкновенно свозили ульи со всех летних медоносных мест. Отсюда подпольщики и на задания ходили. У Степана Баранова верные были сведения, что с первого дня оккупации райком старался не только досконально разобраться в политической обстановке в связи с приходом немцев, но и самым серьёзным образом повлиять на эту обстановку. С зимнего пчельника Манько ходил по окружным деревням на встречи с нужными людьми, в том числе и в Гончу, к Захару Довгалю, — недаром тот считал, что подпольный райком находится где-то на левом берегу Беседи. Отсюда Манько приходил и на встречу с Денисом Зазыбой.
   В результате этой деятельности в райкоме скоро были собраны ценные сведения: и о размещении немецких военных частей на территории района, и о возникновении полицейских участков, или, как их порой называли, — станов; были осведомлены подпольщики и о положении дел в промышленности и сельском хозяйстве; они уже знали, например, когда оккупационные власти собираются восстановить предприятие и ввести в строй то или иное, где организуются ссыпные пункты зёрна; подпольщикам стало известно, что большое значение оккупационные власти придают лесопильным заводам, потому что вермахту с приходом осени нужны были не только пиломатериалы, но и дрова; к тому же пилёный и круглый лес, как хозяйственники Называли в своих документах обыкновенные бревна, ждали в самой Германии.
   Особое значение подпольщики придавали Крутогорью.
   Между тем долгое нахождение на одном месте само по себе угрожало обернуться для райкома опасностью. И члены подпольного комитета понимали, что когда-то все равно придётся уходить туда, где сплошные леса. Заранее надлежало подумать о нескольких постоянных базах, хотя по всему ходу событий подпольщикам лучше всего было бы находиться при каком-то боевом подразделении. Таким подразделением мог бы стать местный партизанский отряд. Но Нарчук почему-то долго не возвращался в район. Подпольщики уже готовы были поверить, что Нарчук со своими ребятами задерживается так долго не без причины что можно и не дождаться их вовсе. И когда в октябре, в первую его неделю, по району пошли слухи, что за Беседью то в одной, то в другой деревне видели партизан, Касьян Манько направил в Мошевую, к Пантелеймону Рыгайле, связного с заданием, чтобы и сам Пантелеймон, и председатель колхоза Ефременко попытались отыскать партизан и войти с ними в контакт. А в том, что партизаны за Беседью объявились не здешние, сомневаться не приходилось, потому что своим, крутогорским, не составило бы труда найти путь к подпольному райкому.
   Но события, которые начали разворачиваться и в самой Мошевой, и вокруг неё, опередили планы подпольщиков. Когда связной от Касьяна Манько попал в Мошевую, Рыгайла с Ефременко уже были замучены и казнены немцами.
   Дальше все происходило как бы независимо от членов подпольного райкома, которые находились по другую сторону Беседи, недалеко от Морозовки. Степан Баранов установил через доверенных людей, что ни Касьяну Манько, ни его товарищам по подполью не удалось после этого активно влиять на события. Наоборот, они сами, помимо своего желания и воли, были беспощадно втянуты в эти события и вскоре сделались их жертвами.
   Вот как это случилось. По тем же сведениям, которые раздобыл Степан Баранов в Мошевой, кроме старика Шандова, связной подпольного райкома партии была Ульяна Кабанцова, совсем молодая девушка. До войны она работала в сельсовете, руководила комсомольской молодёжью. На неё и пал выбор, когда при создании подпольного райкома подбирали связных. На неё и на Шандова. Ульяна чаще всего и ходила из деревни по поручениям Рыгайлы и Ефременко в далёкую Комаровщину, потому что хромому Шандову такие переходы давались с трудом, хотя он несмотря на годы казался подвижным и лёгким.
   Рыгайла с Ефременко были убиты ночью. Шандов, когда узнал об этом, отправился с Поцюпой в посёлок Озёрный, что был тоже по левую сторону Беседи и находился в десяти километрах от Мошевой. Для сельской местности такое расстояние считается немалым: чтобы попасть из одного населённого пункта в другой, пройти нужно несколько деревень. В Мошевой, таким образом, осталась одна Ульяна. На неё и донёс немцам бургомистр Зимаров, который, оказывается, не только догадывался о существовании в районе подпольщиков, но и кое-что знал об их действиях, например, осведомлён был о последнем легальном заседании райкома, о создании партизанского отряда и подпольного центра…
   Между тем Касьяну Манько, как и всем другим подпольщикам, нужно было срочно узнать обстоятельства и причины, приведшие к гибели их товарищей, потому Манько вместе с Андреем Тищенко и Соломоном Якубовичем опять отправился в Забеседье.
   Ульяна Кабанцова мало помогла им: она рассказала, что слышала от людей, то есть как после убийства жены Зимарова в деревню приехали на машинах немцы, которых бургомистр перехватил по дороге, как затем были арестованы бывшие председатель сельсовета и председатель колхоза и как их убивали на колхозном дворе. Конечно, доступна ей была только внешняя сторона дела, она не могла ответить на многие вопросы, в том числе и на два главных, а именно: кто зарубил жену бургомистра и чего добивались на допросе от Ефременко и Рыгайлы?
   За Беседью секретарь подпольного райкома и его товарищи нашли пристанище у глухого лесника Алейникова, того самого, что когда-то, во времена гражданской войны, был военным комиссаром Белынковичской волости. Алейников тоже включился в расследование, если можно так назвать то дело, которым уже несколько дней занимались члены подпольного райкома. Несмотря на глухоту, которая ограничивала возможности этого человека, бывший таращанец, тем не менее, довольно быстро все разузнал о диверсионно-разведывательном отряде Карханова, уже действующем в Крутогорском районе. Можно было догадываться, что так же успешно лесник соберёт и остальные сведения, которых пока не хватало для полноты картины.
   Другая сторона, то есть вражеская, тоже не дремала. С того самого дня, как стало известно о существовании в районе организованного партийного подполья, тайная полиция поставила себе целью напасть на его след и обезвредить. Занималось этим клинцовское окружное СД. Но для верности надо заметить, что с Рыгайлой и Ефременко расправились в Мошевой солдаты полевой жандармерии, которые ехали из Крутогорья и которых Зимаров повернул с большака в деревню. Именно отсюда, из крутогорской полевой жандармерии, поступило в Клинцы, в окружное СД, уведомление о существовании в районе партийного подполья. И вот теперь тайная полиция, используя разных агентов и местных полицаев, шныряла по всему Забеседью, держа под неослабным контролем в первую очередь Мошевую. Расчёт был правильный — если не удастся напасть непосредственно на подпольный райком, что теперь, после совершённых арестов, казалось маловероятным, то уж на след кого-нибудь из тех, кто ищет связи с ним, можно будет выйти. Так оно и обернулось.
   Сперва Ульяна Кабанцова полностью отрицала, что имела хоть какое-то отношение к подпольному райкому. Даже бургомистру Зимарову стало казаться, что зря он навёл немцев на девушку. Но следить за ней не перестал. И когда пошли слухи, что в Мошевой, а потом и в других забеседских деревнях стали появляться новые члены подпольного райкома, Зимаров снова обратил внимание тайной полиции на Ульяну. Ни разу при этом её не забирали из Мошевой и не вызывали никуда, даже в полицейский участок. Обработку связной, как говорится, вели на дому, втайне от деревенского люда. Теперь допросы велись без всякой жалости. И она не выдержала, выдала остальных членов подпольного райкома. И погибла сама.
   Брали немцы Касьяна Манько, Андрея Тищенко и Соломона Якубовича с помощью деревенских полицаев в хате Ульяны, куда подпольщики явились из лесу. Их уже ждали. Никто из троих не смог оказать сопротивления — дело было поставлено так, что с самого начала, как только они на этот раз появились в деревне, каждый шаг их, каждое движение были под прицелом, а в доме пряталась вооружённая засада…
* * *
   Вздрагивая от холода, Нарчук пробирался по болоту с острова на опушку леса, ко второму шалашу.
   Сегодня он ночевал на острове один. И хотя, кажется, спал неплохо, тело и особенно голова озябли и одеревенели.
   Ступая по снеговым заплаткам, которых много белело ещё совсем нетронутых, Митрофан Онуфриевич раздумывал как раз о своём состоянии. Но причину недомогания командир отряда был склонён видеть в том сне, который приснился ему под самую хлябицу, что шумно валилась белыми клочьями снега меж деревьев. Он даже готов был поверить, что совсем не засыпал, что все это пришло к нему въяве. Однако то был настоящий сон, потому что такая несусветица могла человеку только привидеться.
   А сон был безобразный. Снилось, что он пожирал самого себя… Будто разъярённый зверь, рвал на себе мясо и давился им…
   Ночью, когда очнулся от этого кошмара, Митрофан Онуфриевич только разозлился да плюнул. Но теперь словно бы заново стал переживать все, что привиделось, и даже ощутил сладковатый привкус во рту.
   Снам Нарчук никогда не верил, как и большинство взрослых мужчин. Всегда шутил, что не понимает и не знает, ради чего снится всякое людям, не только радуя их, но и пугая. Может быть, потому и видел сны не часто. Может, потому и нынешний не испугал Митрофана Онуфриевича, а, как уже было сказано, сильно рассердил, заставив от омерзения даже сплюнуть. И тем не менее сегодня, с самого первого момента, как Нарчук открыл глаза и увидел сквозь щели шалаша утренний свет, сразу же всколыхнулся душой, словно её взорвало глубоко изнутри, а потом ощутил вдруг это ледяное оцепенение.
   Сон был не только мерзкий, но и стыдный, о нем даже людям не расскажешь. Поэтому Митрофан Онуфриевич, пробираясь теперь к другому шалашу, который находился по ту сторону болота, и припоминая, что было ночью, только качал головой, которую занимали и другие заботы, обычные, партизанские.
   Последние дни во втором шалаше жил Данила Афонченко, хозяйничал там, потому что давеча попал в Кушелевке в засаду и, убегая в темноте, сильно повредил о забор ногу. Но не исключено было, что ещё кто-нибудь из партизан заночевал там. Например, Иван Рой, бывший Афонченков шофёр, который получил задание сопровождать Павла Чернокузова в Пропойск. Согласно некоторым сведениям там должен был находиться конюх Батовкин, который до войны избирался депутатом Верховного Совета СССР по избирательному округу, куда входил также и Крутогорский район. Ходили слухи (к сожалению, теперь приходилось пользоваться больше всего слухами), что Батовкину по какой-то причине не удалось эвакуироваться в своё время на восток и теперь депутат Верховного Совета скрывается от новых властей то ли в самом Пропойске, то ли где-то в деревнях между Пропойском и Быховом. Сведения эти необходимо было проверить, а ежели что — привести старого конюха в отряд, потому что совсем неплохо, даже в условиях вражеской оккупации, иметь рядом представителя высшего исполнительного органа Советской власти. Это во-первых, а во-вторых, вообще нужно было оберечь человека и от провокаций, и от других напастей. Пойти в Пропойск на розыски Батовкина, выпало Павлу Черногузову. Сперва хотел с ним отправиться туда и комиссар Баранов, хоть дорога была не очень близкая. Но в связи с листовками в адрес партизан, которые были расклеены по округе, Степан Павлович переключился на другое задание. В Пропойск направился только Черногузов, потому что Иван Рой тоже был прикомандирован к нему не на всю дорогу — ему полагалось только вывести разведчика через Новую Ельню к Сожу, а дальше Черногузов сам должен был искать возможность проникнуть в Пропойск. Конкретные задания в эти дни выполняли также Харитон Дорошенко и Лазарь Кузьмин… Все они теперь были в отсутствии, и все они каждую минуту могли снова оказаться в Цыкунах, первым делом в том шалаше, который сторожил Данила Афонченко. Запас самогона, приготовленного для оперативных, хозяйственных и медицинских нужд, тоже хранился там, и командир отряда хорошо знал, что хлопцы, возвращаясь с заданий, прежде чем попасть на остров и доложиться, на некоторое время задерживаются на опушке.
   Давними спутниками Нарчука в отряде теперь, кроме комиссара Баранова и Павла Черногузова, были Харитон Дорошенко и Лазарь Кузьмин. Дорошенко работал до войны директором средней школы в городе. Кузьмин — секретарём райисполкома. Людей этих командир отряда хорошо знал и уважал так же, как уважал и председателя райпотребсоюза Данилу Афонченко, который присоединился к отряду позже, когда крутогорские партизаны вернулись из далёкого рейда. Теперь тот поход за тридевять земель, чтобы взорвать несуществующие мосты на далёких реках, почему-то все без исключения называли этим словечком — рейд, будто в нем было нечто скрытое, недоступное другим, кто не принимал участия в походе, кто не был в том рейде.
   Из всех, кто присоединился к отряду в последнее время, наиболее основательным человеком оказался Данила Афонченко. Даже не основательным — не совсем то слово. Была у Данилы Алексеевича некая недокучливая общительность, вернее, соучастие, которое не только не становилось в тягость кому-то, а одним уже своим проявлением делало этого человека незаменимым во всем, — касалось ли это обычной, повседневной жизни или иной сферы, в том числе и боевой деятельности партизан. Без Афонченко, пока он не повредил себе ногу, не только не предпринималась, но и не задумывалась ни одна операция, ни одна более или менее значительная вылазка, которая могла иметь значение для нормальной жизни отряда. Он и сам не любил засиживаться в лесу, часто ходил на задания. И вот теперь вынужден был уже несколько недель караулить партизанский шалаш на краю Цыкунов.
   Между тем Данила Афонченко в августе ещё не собирался идти в партизаны. Его не включили ни в состав подпольного райкома, ни в список партизанского отряда. В тот день, когда немецкие танки прорвали оборонительный рубеж возле Церковища, председатель райпотребсоюза был направлен райкомом партии в качестве уполномоченного по эвакуации колхозного имущества в прифронтовые хозяйства. Легковая автомашина, в которой ехал Афонченко и которую вёл Иван Рой, как раз и наскочила на те первые танки, что после боя вытянулись в колонну и двигались по дороге в Крутогорье. «Эмку» в клубах пыли немецкие танкисты заметили издалека, потому что передний танк вдруг остановился и из него через некоторое время ударил очередями, раз и другой, пулемёт, которого ни шофёр, ни его пассажир за гулом мотора не услышали. За то недолгое время, пока колонна стояла на дороге, видимо, поджидая автомашину, мчащуюся им навстречу, расстояние между ними успело сократиться, и нули попали в передние колёса. Но Иван Рой, казалось, не почувствовал этого, надо думать потому, что он так же, как и Афонченко, не понял, что происходит вообще и чьи танки неожиданно появились на дороге, и, только когда после следующей пулемётной очереди с треском раскололось боковое стекло, начал тормозить «эмку», которая вдруг перестала ему подчиняться.
   — Что это? — крикнул с заднего сиденья Афонченко, как будто не надеясь, что шофёр услышит его.
   Но тот уже остановил машину и абсолютно спокойно, словно никакой опасности не было, повернулся лицом к Афонченко и тихо произнёс:
   — Немцы, Данила Алексеевич!… Надо спасаться!… С левой стороны, за небольшим полем, виднелся лес и к нему от дороги вела глубокая канава, по обе стороны которой высилась грудами свежая земля. Канаву Афонченко приметил сразу, смекнув, что по ней можно будет, пригибаясь, добраться до леса, пока немцы успеют доехать на танках до того места, где остановилась «эмка» и получат таким образом возможность стрелять вдогонку. Но до канавы было ещё метров тридцать чистого поля. Опасность большая, но другого выхода ни Афонченко, ни Рой не видели.
   Видимо, немцы тем временем подумали, что несколько очередей, пущенных из пулемёта, хватило, чтобы не только подбить автомашину, но и уничтожить людей, и перестали стрелять; в переднем танке поднялась крышка люка и высунулся по пояс человек. Одет он был в чёрное, однако лица нельзя было рассмотреть, да и не хватало на это времени.
   Афонченко только удивился, почему немцы стоят на месте и не пытаются приблизиться к подбитой автомашине, непонятным оставалось и то, почему они вообще остановились, ведь могли бы просто раздавить «эмку» гусеницами.
   Задержка эта обернулась на пользу путникам, попавшим в беду. Словно улучив момент, который больше не повторится, когда нельзя оставаться в машине и промедлить хотя бы минуту, Афонченко спросил шофёра:
   — Видишь канаву?
   — Да.
   — Ныряем туда. Но подожди, сделаем это вместе, поодиночке нельзя. Если первому повезёт, так по второму обязательно попадут. Подготовятся и попадут. Ну, открывай свою дверцу. Так. А теперь — я. Марш!
   Немцы явно не ждали от русских такой прыти, не верили, что кто-то остался в живых в обстрелянной машине. Поэтому пулемёт из переднего танка застрочил, сбивая насыпь, только когда Афонченко и Рой упали друг на друга на дне канавы. Остальное было для беглецов, как говорится, делом ног, — все время пригибаясь, почти на карачках, бежали они, задыхаясь, к лесу и с ужасом думали, что немцы наконец догадаются открыть огонь вдоль канавы, им в спину, как по открытым мишеням. Однако ничего подобного не случилось. Немецкие танки не двинулись с места, как будто собирались стоять долго; по крайней мере, когда Афонченко и Рой через несколько минут нелёгкого бега по канаве оказались живые-здоровые в лесу, танки по-прежнему стояли на взгорке и в переднем все ещё маячила чёрная фигура.
   Первую ночь в оккупации Данила с Иваном провели в том лесу, куда привела их полевая канава. Две следующие — у знакомого мужика поблизости от Крутогорья, потом перебрались в город и там, прячась, провели несколько недель, пока не поняли, что дольше оставаться в окружении врагов нельзя: либо надо выходить на люди, и неизвестно, чем все это кончится, либо подаваться в лес. И однажды ночью они покинули город. Митрофан Нарчук был рад, когда Данила Афонченко и Рой вскоре нашли отряд, стали партизанить.
   Но напрасно теперь, идучи к шалашу, Нарчук думал, что там сегодня, чтобы не таскаться по топкому болоту в темноте, заночевал ещё кто-нибудь из партизан. Возле костра, в котором горели дубовые плашки, одиноко сидел на коряге Афонченко. Дыма над костром не было никакого, только весёлое пламя тянулось вверх ясными языками, словно пыталось пробиться сквозь невидимую человеческому глазу преграду. Это были именно партизанские дрова, дубовые плашки, — они почти не давали дыма, только вначале, пока разгорались, а потом подолгу горели, посылая во все стороны устойчивый жар. Такие плашки лежали и возле того шалаша, что был на острове. Партизаны наготовили их впрок, для чего пришлось вырубить в Цыкунах немало дубков. Зато жечь их можно было даже днём и не бояться, что повалит густой дым, видный издалека.