Страница:
– Убейте меня! – простонала Лидия, кривя впалый рот. – Убейте же кто-нибудь!
– Никто здесь и не помыслит убивать Вас, не надейтесь! – гневно обернулся к ней отец Модест. – Живите, сколько Вам отпущено еще на земле. Вырвано лишь ядовитое жало украденной красоты.
Гамаюнова все рыдала на полу, но никто не обернулся на нее в дверях. Отец Модест с Роскофом вели под руки Ивелина. Вслед странной сей процессии таращили глаза ошеломленные лакеи.
Оказавшись на улице, Ивелин вдруг громко заплакал, по-ребячески размазывая слезы кулаками.
– Дело худо, Филипп, – хмурясь, сказал Роскофу отец Модест. – Чаю, придется мне заняться приятелем Вашим. А вить следовало бросить дурачину горевать, виноват-то сам! Нашел где искать идеалу, будто неизвестно, что кокетка лишь одною буквою отлична от… Ладно, что теперь! Езжайте с Нелли, Филипп. Только не обессудьте, придется Вам за кучера.
Нелли подняла глаза на карету: на козлах никого не было.
Глава XL
Глава XLI
– Никто здесь и не помыслит убивать Вас, не надейтесь! – гневно обернулся к ней отец Модест. – Живите, сколько Вам отпущено еще на земле. Вырвано лишь ядовитое жало украденной красоты.
Гамаюнова все рыдала на полу, но никто не обернулся на нее в дверях. Отец Модест с Роскофом вели под руки Ивелина. Вслед странной сей процессии таращили глаза ошеломленные лакеи.
Оказавшись на улице, Ивелин вдруг громко заплакал, по-ребячески размазывая слезы кулаками.
– Дело худо, Филипп, – хмурясь, сказал Роскофу отец Модест. – Чаю, придется мне заняться приятелем Вашим. А вить следовало бросить дурачину горевать, виноват-то сам! Нашел где искать идеалу, будто неизвестно, что кокетка лишь одною буквою отлична от… Ладно, что теперь! Езжайте с Нелли, Филипп. Только не обессудьте, придется Вам за кучера.
Нелли подняла глаза на карету: на козлах никого не было.
Глава XL
– Отчего так страшатся люди умалишенных? – спросила Нелли. Чем скучать одной, она влезла на козлы рядом с Роскофом. Отсюда высоко было глядеть на незнакомый еще город, хоть и погрузившийся в легкую тьму летней ночи. Экой веселый разнобой царил на горбатых улицах, ничем не похожих на ровные линейки младшей столицы! Дома то подступали к мостовой, так, что деревянный тротуар казался узок для дамских подолов, то вдруг взбирались на холмик или прятались в саду. Сразу признала Нелли их уловку, знакомую по отчему дому: рустр и штукатурка с лепниною облачали зданья в элегантный каменный наряд, а по правде были они деревянными. Приглядись, заметишь: кусок «гранита» отломился, и торчит из-под него тесовая обшивка.
– Быть может, по той же причине, по какой сторонятся они любого нещастия? – предположил Филипп, ловко управляясь с вожжами. – Люди иной раз и милостыню подают не по доброте, а чтоб только скорей отошли от них калека либо вдовица с детьми. Думается мне иной раз, что они верят, будто нещастье передается через прикосновенье, словно чума, а то и пуще – через зренье.
– Нето, – возразила Нелли. – Безумья боятся больше. Когда человек руку или ногу потерял, о том не шепотом рассказывают и по сторонам не озираются. И с тем вместе калечество либо бедность любопытства к себе не вызывают. А так вроде и прочь готовы бежать, а вроде и оглядываются. Непонятно мне, между тем. То говорят безумец, с ума сшедший, то душевнобольной. Так душа на самом деле болит или ум утратился?
– А никто не знает. Верно то и страшно, то и любопытно, что и есть загадка. В каком мраке нещасный блуждает, потерявши себя? Тр-ру! Уж мы и приехали.
Небольшой домик с мезонином стоял в заросли самых нелюбимых Нелли деревьев – тополей. Тополи же были в самой нелюбимой ею поре – сыпали во все стороны надоедливым пухом. Вчерашний сильный дождь изрядно прибил его, однако ж корявые старые деревья уже успели вновь взяться за свое – и даже лужицы на дворе подернулись как бы сероватым тюлем.
На крыльцо выскочила Катя с танцующим в руке фонарем – верно, заслышала стук кареты.
– Все мы сладили! – воскликнула Нелли, спрыгивая. – Старуха уж неопасна!
– Да знаю, – откликнулась Катя, растворяя скрипучие двери просевшей на один бок конюшни.
– Откуда это ты знаешь?
– А поди в горницу, там тебе нечаянный интерес. – Катя слегка стукнула ладонью по фонарю, и ветви тополей закачались, словно свет был ветром.
Нелли взбежала по высокому крылечку и влетела в дом. Самая безмятежная картина представилась ее взору. Параша, сдвинув со стола скатерть, гладила в глубине полутемной комнаты ее сорочки. Багряные угли весело поблескивали сквозь узорные прорези скользившего по белому полотну утюга. По одну сторону потихоньку росла стопка глаженого белья, по другую сугробился ворох неглаженого. Что-то громоздкое лежало еще подальше в темноте на беспружинном кожаном диване с высоченною спинкой.
– Те, что братнины, тебе вовсе малы, – заметила Параша вместо приветствия. – Гляди, уж швы расползаются.
– Чего Катька говорила за сюрприз… – начала было Нелли, но осеклась: на диване лежал человек, связанный чем-то вроде широкого синего пояса. Украшенные бахромою концы торчали у него изо рта.
– Это еще кто таков? – Филипп вошел вслед за Нелли.
– Давешний кучер приволок, – пояснила Параша, ловко направляя по оборке пыщущий жаром кораблик. – Для отца Модеста, мол, а больше ничего не разъяснял.
Ухватив оплывший салом оловянный подсвечник, Нелли кинулась к лежащему.
– Ба! Да сие наш певун! – засмеялся Роскоф.
И вправду то был Индриков, только рыжей обыкновенного, поскольку с куафюры его изрядно осыпалась пудра. Нелли не могла и вообразить, насколько выразительней делаются глаза, когда человек лишен дара речи. Зеленоватые, они, казалось, побелели от злости, и Нелли могла бы поклясться, что глаза сии обзывают их с Филиппом такими страдными словами, что половину из них она не знает вовсе. И вместе с тем на донышке их плескалась испуга. Зубы молодого человека с яростью впивались в жесткий узел, словно в надежде его перекусить.
– Ну так пусть Его Преподобие с ним и беседует, – беспечно сказал Роскоф, отходя от увязанного пленника. – Прасковия, не найдется ль у тебя чего для тех, кто ворочается голодными из гостей?
– Пирогов с капустой напекла, – Параша поставила утюг на чугунную подставу и принялась складывать белье. – Потом уж доглажу, мы с Катькою тож не вечеряли. Батюшку, я чаю, не ждем?
– Все шансы умереть с голоду, коли ждем.
– Ну чего, каков подарочек? – Катя, хлопнув дверью, вбежала в дом.
– Эка невидаль, пришел кучер да связанного притащил, – Нелли принюхалась, но пирогами не пахло. Ах да, поварня-то на дворе. – Вот мы чего расскажем, жуть!
– Ну и не похваляйся! – Катя надулась. – Нам, небось, не меньше твоего хотелось поглядеть, как старуху прихлопнут.
– Да никто ее не убивал вовсе!
– Как это не убивал? – возмутилась Катя.
Параша вошла, бережно неся большую глиняную мису, укрытую полотенцем. Из-под него повеяло наконец заманчивым маслянистым жаром.
Нелли начала рассказ, едва сели за стол. С дивана доносилось беспокойное ворочанье. Нелли же не знала, чем наслаждается больше: теплым желтым пирожком, защипанным петушиным гребешком вдоль спинки (кажется, пятым по счету), или же ужасом и восхищением подруг. Даже у Кати интерес к повествованию Нелли переборол самолюбие.
– А волоса-то, волоса, только поседели или повыпали частью? – стонала почти она. – Хоть одним бы глазочком глянуть, как морщины поползли!
– Чего этот колотится-то? – обернулась Нелли, протягивая руку к мисе. – Неужто тож пирожка захотел?
– Хрен ему, а не пирожок, – заметила Катя. – Неча бесенятам прислуживать. Проигрался, так пулю в лоб, как хорошие господа делают.
– С первым положением не согласиться трудно, Катерина, но второе спорно, – Роскоф с сожалением заглянул в опустевшую на треть посудину. – Надо вить и Его Преподобию оставить. Ох и вкусно, Прасковия!
– Благодарствую на добром слове, Филипп Антоныч. А в печи-то еще столько же томится.
После сего утверждения миса опустела.
Но оставленные для отца Модеста пирожки успели уж подостыть, когда тот наконец застучал в ворота.
– Неужто пешком добирался? – Нелли глянула в темное окошко: кое-как можно было разглядеть, что Катя отворяет только калитку.
– Здешние извозчики нето, что в Петербурхе, – многозначительно заметила Параша. – Тамошние народ лихой, хоть ночью на кладбище просись – повезут, только заплати. А здешние, говорят, по ночам спят.
– Кто это тебе успел наговорить? – усомнилась Нелли.
– Да уж успела с людьми перемолвиться.
Отец Модест, вошедший вслед за Катей, глядел уставшим, лицо его осунулось.
– Ваше Преподобие, неужто впрямь на своих двоих добирались? – встревожился Роскоф.
– Ну, Ивелин, слава Богу, не тамплиер какой, чтоб со мною лошадь делить, – как-то невесело отшутился отец Модест. – О, злощасная глупость молодости! А, этот вот он где. Вот уж сообразил брат Илларион, мог бы хоть Вас, Филипп, обождать! Нешто дело такого молодчика с двумя девчонками оставлять?
– Так он увязан как хорошо, подумаешь, боимся мы его, что ли? – вступилась Катя.
– Ох, храбрые вы мои, – отец Модест вздохнул, тяжело опускаясь за стол. – Благодарю, Прасковия, не хлопочи. И не голоден я, и с этим фертом разобраться надобно.
– Ваше Преподобие, что Алексис? – нерешительно осведомился Роскоф.
– Ласкаюсь, юность лет поможет перебороть потрясение, – ответил священник. – Но было оно велико. Поражено не только сердце, сотрясен разум, блуждавший в сумерках неверия. О, век материалистической! Сколь беспомощны его дети пред силами Зла!
– А с этим что нам теперь делать? – Роскоф кивнул на Индрикова.
– Сперва пусть расскажет все, что знает о Венедиктове.
– Есть ли у нас средство его убедить рассказать без утайки?
– Да какие такие особые средства нам надобны, Филипп? – пожал плечами отец Модест. – Пригрозим пистолетом, коли начнет петлять, да и все.
– Пригрозим? – Чело Роскофа омрачилось. – Но вить он дворянин. Ну как он предпочтет умереть, лишь бы не сдаться?
– Дворянин? – Отец Модест недобро рассмеялся. – Сие бывший дворянин, а не настоящий! Сословья стран европейских – порождение христианское.
– Как это бывший?
– Почему христианское?
Вопросы Нелли и Роскофа прозвучали одновременно.
– В Риме языческом было сословье всадников. Кому какое есть дело теперь до того? – Вопросом, притом вопросом странным, ответил отец Модест.
– Что-то припоминаю из школярских времен… Кажется, знаком сословия был перстень. Но…
– А вить сословье рыцарское тоже кануло в прошлое, – прервал Роскофа отец Модест. – Никто уж не странствует по свету в поисках несправедливости, и сама сия благородная цель обсмеяна в романе «Дон Кишот». С появленьем неблагородного оружия, кстати, порох боевой изобрели европейцы, но первыми применили тартары, ушел благородный устав ведения боя, отменился Господен мир…
– Что такое Господен мир? – встряла Нелли.
– Дни, когда воевать было запрещено. Но что осталось нам от рыцарства?
– Прекрасный идеал, – еле слышно произнес Филипп.
– Контур благородной идеи, что прикладываем мы к собственному жалкому обличью! – В черных глазах отца Модеста вспыхнул огонек. – С детских лет мы помним, как юноши былых времен проводили ночь в церкви, молясь пред посвящением в рыцари! Никогда не станет для нас пустым звуком, подобно словам «римский всадник», слово «рыцарь»! Нынешние дворяне не дают обетов христианской добродетели, но присягают монарху. Монарх же – не деспотический царек Востока, но Помазанник Божий, его власть освящена свыше.
– Да помилует Господь республики, – уронил Роскоф.
– Не уверен. Так или иначе, друзья мои, но и современное дворянство все ж ничто без христианства. Весь европейский институт общественный выстроен именем Господним. О, как жаль, что он не успел принять на Руси всей совершенной своей формы из-за нашествия ордынского!
Нелли подумала невольно, что отец Модест, выросший в Белой Крепости, ненавидит тартар не только в гишторическом ключе. Другая мысль была вовсе не о том, хоть и пришла сразу за первой: вот уж они отужинали, теперь беседуют на всякие сложные темы, а рыжий Индриков все валяется с завязанным ртом и спутанными руками-ногами. Впрочем, случайно ли то? Разве не слабеет воля от ожидания, когда ж наконец неприятели обратят на тебя вниманье?
– Проще сказать, – продолжал меж тем отец Модест, – что все, ставимое дворянином выше собственной жизни, замешано на христианстве. Сие конструкция несущая. Когда она подкошена, дворянство рушится. Человек делается червем, трясущимся от страха за свою жалкую жизнь. Однако ж пора за него приняться.
До последнего мгновения Нелли опасалась, что отец Модест их погонит по своей обыкновенной гадкой манере. Однако он ничего не сказал девочкам, а просто приблизился к дивану, Роскоф с ним вместе.
Нелли от греха подальше кивнула подругам на дальний от дивана угол комнаты, загороженный отчасти столом. В него они и отступили по возможности бесшумно.
Роскоф распутал меж тем верх шарфа, оставя связанными руки и ноги Индрикова. Отец Модест же просто уселся напротив него на табурете.
Выплюнув намокшую ткань, Индриков долго кашлял.
– Ты, я чаю, служишь бесу ради фортуны в игре? – спросил отец Модест почти без вопроса.
Докашливая, Индриков замотал головою, верно, чтоб размять онемевшие мышцы, но рука стоявшего рядом Роскофа упреждающе сжала его плечо. Вот хорошо, что один оловянный подсвечник стоял на колченогом столике в изголовьи дивана: из темного угла было все видно, словно в ящике панорамы.
– Служу я, милостивый государь, свитским секунд-ротмистром, и беззаконие надо мною не останется безнаказанным, – прокашлял Индриков.
Катя возмущенно зашипела сквозь зубы, навалясь обеими локтями на столешницу и изо всех сил вытягивая вперед шею, чтоб ничего не упустить. Нелли дернула ее за рукав, слишком уж шипенье вышло громким.
– Ушей Вам тут не завязывали, господин свитский, – отец Модест улыбнулся. – Надобно ж быть так глупу, чтоб ломать комедию, зная, что уж все ведомо даже детям. Уж все карты открыты, и сие последний кон. К тому ж и нету у меня времени церемониться с подбеском. Слыхал ты, как я определил тебя боле не дворянином, и утверждаю, что страх свил гнездо в твоей жалкой душе. Можешь лгать мне, да себя не обманешь. Умирать тебе страшно. Думаешь, потому, что важны твои секреты, тебя тут не убьют? Разуверься. Допрежь приезда нашего за домом на Собачьей Площадке установлена слежка. Кое-что слежкою не узнаешь, но время сейчас дороже. Не станешь отвечать – удавка на шею и упокоишься под капустными грядками.
– Да он и не знает ничего, – раздумчиво проговорил Роскоф. – Пойти, впрямь, выкопать яму-то на огороде, покуда ночь?
Нелли куснула собственную ладонь, чтоб не захихикать. Одно плохо: не слишком ли грубо они дурят Индрикова, не круглый же он дурак. Пойду яму копать, пока, мол, темно. Неужто поверит? При прыгающем огне сальной свечи трудно было разобрать, испугался ли Индриков, впрочем, лицо его вдруг осыпало черными точками – будто баранку маком. Так вить делаются заметны веснушки, когда бледнеют рыжие.
А раз испугался, значит, по себе меряет. Живо бы побежал копать яму под капустою, кабы все сложилось наоборот.
– В дому утукки и асакки либо еще что-нибудь? – спросил отец Модест, словно никакого препирательства и не шло.
– К-карла, – зубы Индрикова лязгнули.
– Потешный карла? – переспросил отец Модест. – Давно ль завелся и что в нем особого?
– С месяц, – зубы Индрикова все выбивали дробь, но отчего-то Нелли показалось наверное, что боится он не немедленной смерти, а теперь уж того, о чем рассказывает. – Уродов-то он много жалует, да только сей не как прочие. С длинным туловом, да на коротких ногах, без горба. Голова кувшином. При гостях пляшет, кривляется, как все карлы. А без гостей так часами стоит болваном, в одну сторону глядит. А чем питается, неведомо. Только одно, что не в поварне.
– Неужто еще один пиявец? – шепнула на ухо Нелли Катя.
Однако ж впадающий в столбняк карла мало заинтересовал отца Модеста, который лишь насмешливо приподнял бровь.
Очень скоро Нелли принялась тайком позевывать в ладошку: вопросов у отца Модеста к Индрикову была тьма, но все прескучные. Так, занимало его, к примеру, только ли холостяцкие вечера у Венедиктова в Москве, либо бывают и балы. Выяснилось, что балы Венедиктов дает, но вить не плясать же с ним.
– А заседлать бы лошадей, – Катя давно уж убрала локти со стола и, свесившись со стула, поигрывала ножиком, который то вытаскивала из голенища, то прятала снова. – Москвы еще посмотреть не успели.
Когда отец Модест как раз пошел выяснять, бывает ли на тех балах старая княгиня Китоврасова, Нелли склонилась к Катиной правоте. Сколько ж можно подслушивать то, что вовсе и неинтересно?
– Нелли, постой! – уловив краем глаза движение, отец Модест предостерегающе поднял руку. – Этого я сейчас отпущу, а по городу кататься без дела нам покуда ни к чему.
– Отпустите?! – в один голос закричали Нелли и Катя, а Параша распахнула глаза в безмолвном изумлении.
– А куда ж его, не впрямь же в капусту? Нехорошо выйдет чужие овощи портить.
– А ну-ка к Венедиктову побежит?! – Нелли было не до шуток.
– Прокаженная душа, сколько ж от тебя останется, коли соскрести коросту златолюбия и азарта? – отец Модест с суровым сожалением разглядывал Индрикова. – Не больше горошины, я чаю. И все ж таки горошина есть. Я дам тебе единственный шанс. Ты слыхал, что сделалося с приятельницей твоею или же хочешь поглядеть сам?
– Дети говорили меж собою… Я слышал… Я знаю… – Индриков облизнул сухие губы. – Я был нужен ему молодым, потому избег ее сетей. А избегнуть их тщеславный кавалер мог, лишь зная правду. Он мне ее сказал.
– И тогда ты устрашился, – продолжил отец Модест. – Но равно страшно было прервать и продолжить. А теперь слушай. Где твои деревни?
– Под Пензою, – прошептал Индриков.
– Так и гони на почтовых под Пензу, а прошенье об отставке вышлешь почтою, – приказал отец Модест. – Сиди в деревне тише воды ниже травы, да радуйся, что отделался щасливо. Быть может, ток мирных струй невеликой реки и треск сверчка за печкою очистят твою душу, если ж нет, то пусть удержит тебя страх. Ступай!
Освобожденный от своих пут, Индриков резво вскочил на ноги и, ни на кого не обернувшись, не прощаясь, метнулся к дверям. На пороге он споткнулся, упал на одно колено, но тут же поднялся. Стук его шагов затих.
– Об этом мы больше не услышим, – сказал вслед отец Модест.
– Быть может, по той же причине, по какой сторонятся они любого нещастия? – предположил Филипп, ловко управляясь с вожжами. – Люди иной раз и милостыню подают не по доброте, а чтоб только скорей отошли от них калека либо вдовица с детьми. Думается мне иной раз, что они верят, будто нещастье передается через прикосновенье, словно чума, а то и пуще – через зренье.
– Нето, – возразила Нелли. – Безумья боятся больше. Когда человек руку или ногу потерял, о том не шепотом рассказывают и по сторонам не озираются. И с тем вместе калечество либо бедность любопытства к себе не вызывают. А так вроде и прочь готовы бежать, а вроде и оглядываются. Непонятно мне, между тем. То говорят безумец, с ума сшедший, то душевнобольной. Так душа на самом деле болит или ум утратился?
– А никто не знает. Верно то и страшно, то и любопытно, что и есть загадка. В каком мраке нещасный блуждает, потерявши себя? Тр-ру! Уж мы и приехали.
Небольшой домик с мезонином стоял в заросли самых нелюбимых Нелли деревьев – тополей. Тополи же были в самой нелюбимой ею поре – сыпали во все стороны надоедливым пухом. Вчерашний сильный дождь изрядно прибил его, однако ж корявые старые деревья уже успели вновь взяться за свое – и даже лужицы на дворе подернулись как бы сероватым тюлем.
На крыльцо выскочила Катя с танцующим в руке фонарем – верно, заслышала стук кареты.
– Все мы сладили! – воскликнула Нелли, спрыгивая. – Старуха уж неопасна!
– Да знаю, – откликнулась Катя, растворяя скрипучие двери просевшей на один бок конюшни.
– Откуда это ты знаешь?
– А поди в горницу, там тебе нечаянный интерес. – Катя слегка стукнула ладонью по фонарю, и ветви тополей закачались, словно свет был ветром.
Нелли взбежала по высокому крылечку и влетела в дом. Самая безмятежная картина представилась ее взору. Параша, сдвинув со стола скатерть, гладила в глубине полутемной комнаты ее сорочки. Багряные угли весело поблескивали сквозь узорные прорези скользившего по белому полотну утюга. По одну сторону потихоньку росла стопка глаженого белья, по другую сугробился ворох неглаженого. Что-то громоздкое лежало еще подальше в темноте на беспружинном кожаном диване с высоченною спинкой.
– Те, что братнины, тебе вовсе малы, – заметила Параша вместо приветствия. – Гляди, уж швы расползаются.
– Чего Катька говорила за сюрприз… – начала было Нелли, но осеклась: на диване лежал человек, связанный чем-то вроде широкого синего пояса. Украшенные бахромою концы торчали у него изо рта.
– Это еще кто таков? – Филипп вошел вслед за Нелли.
– Давешний кучер приволок, – пояснила Параша, ловко направляя по оборке пыщущий жаром кораблик. – Для отца Модеста, мол, а больше ничего не разъяснял.
Ухватив оплывший салом оловянный подсвечник, Нелли кинулась к лежащему.
– Ба! Да сие наш певун! – засмеялся Роскоф.
И вправду то был Индриков, только рыжей обыкновенного, поскольку с куафюры его изрядно осыпалась пудра. Нелли не могла и вообразить, насколько выразительней делаются глаза, когда человек лишен дара речи. Зеленоватые, они, казалось, побелели от злости, и Нелли могла бы поклясться, что глаза сии обзывают их с Филиппом такими страдными словами, что половину из них она не знает вовсе. И вместе с тем на донышке их плескалась испуга. Зубы молодого человека с яростью впивались в жесткий узел, словно в надежде его перекусить.
– Ну так пусть Его Преподобие с ним и беседует, – беспечно сказал Роскоф, отходя от увязанного пленника. – Прасковия, не найдется ль у тебя чего для тех, кто ворочается голодными из гостей?
– Пирогов с капустой напекла, – Параша поставила утюг на чугунную подставу и принялась складывать белье. – Потом уж доглажу, мы с Катькою тож не вечеряли. Батюшку, я чаю, не ждем?
– Все шансы умереть с голоду, коли ждем.
– Ну чего, каков подарочек? – Катя, хлопнув дверью, вбежала в дом.
– Эка невидаль, пришел кучер да связанного притащил, – Нелли принюхалась, но пирогами не пахло. Ах да, поварня-то на дворе. – Вот мы чего расскажем, жуть!
– Ну и не похваляйся! – Катя надулась. – Нам, небось, не меньше твоего хотелось поглядеть, как старуху прихлопнут.
– Да никто ее не убивал вовсе!
– Как это не убивал? – возмутилась Катя.
Параша вошла, бережно неся большую глиняную мису, укрытую полотенцем. Из-под него повеяло наконец заманчивым маслянистым жаром.
Нелли начала рассказ, едва сели за стол. С дивана доносилось беспокойное ворочанье. Нелли же не знала, чем наслаждается больше: теплым желтым пирожком, защипанным петушиным гребешком вдоль спинки (кажется, пятым по счету), или же ужасом и восхищением подруг. Даже у Кати интерес к повествованию Нелли переборол самолюбие.
– А волоса-то, волоса, только поседели или повыпали частью? – стонала почти она. – Хоть одним бы глазочком глянуть, как морщины поползли!
– Чего этот колотится-то? – обернулась Нелли, протягивая руку к мисе. – Неужто тож пирожка захотел?
– Хрен ему, а не пирожок, – заметила Катя. – Неча бесенятам прислуживать. Проигрался, так пулю в лоб, как хорошие господа делают.
– С первым положением не согласиться трудно, Катерина, но второе спорно, – Роскоф с сожалением заглянул в опустевшую на треть посудину. – Надо вить и Его Преподобию оставить. Ох и вкусно, Прасковия!
– Благодарствую на добром слове, Филипп Антоныч. А в печи-то еще столько же томится.
После сего утверждения миса опустела.
Но оставленные для отца Модеста пирожки успели уж подостыть, когда тот наконец застучал в ворота.
– Неужто пешком добирался? – Нелли глянула в темное окошко: кое-как можно было разглядеть, что Катя отворяет только калитку.
– Здешние извозчики нето, что в Петербурхе, – многозначительно заметила Параша. – Тамошние народ лихой, хоть ночью на кладбище просись – повезут, только заплати. А здешние, говорят, по ночам спят.
– Кто это тебе успел наговорить? – усомнилась Нелли.
– Да уж успела с людьми перемолвиться.
Отец Модест, вошедший вслед за Катей, глядел уставшим, лицо его осунулось.
– Ваше Преподобие, неужто впрямь на своих двоих добирались? – встревожился Роскоф.
– Ну, Ивелин, слава Богу, не тамплиер какой, чтоб со мною лошадь делить, – как-то невесело отшутился отец Модест. – О, злощасная глупость молодости! А, этот вот он где. Вот уж сообразил брат Илларион, мог бы хоть Вас, Филипп, обождать! Нешто дело такого молодчика с двумя девчонками оставлять?
– Так он увязан как хорошо, подумаешь, боимся мы его, что ли? – вступилась Катя.
– Ох, храбрые вы мои, – отец Модест вздохнул, тяжело опускаясь за стол. – Благодарю, Прасковия, не хлопочи. И не голоден я, и с этим фертом разобраться надобно.
– Ваше Преподобие, что Алексис? – нерешительно осведомился Роскоф.
– Ласкаюсь, юность лет поможет перебороть потрясение, – ответил священник. – Но было оно велико. Поражено не только сердце, сотрясен разум, блуждавший в сумерках неверия. О, век материалистической! Сколь беспомощны его дети пред силами Зла!
– А с этим что нам теперь делать? – Роскоф кивнул на Индрикова.
– Сперва пусть расскажет все, что знает о Венедиктове.
– Есть ли у нас средство его убедить рассказать без утайки?
– Да какие такие особые средства нам надобны, Филипп? – пожал плечами отец Модест. – Пригрозим пистолетом, коли начнет петлять, да и все.
– Пригрозим? – Чело Роскофа омрачилось. – Но вить он дворянин. Ну как он предпочтет умереть, лишь бы не сдаться?
– Дворянин? – Отец Модест недобро рассмеялся. – Сие бывший дворянин, а не настоящий! Сословья стран европейских – порождение христианское.
– Как это бывший?
– Почему христианское?
Вопросы Нелли и Роскофа прозвучали одновременно.
– В Риме языческом было сословье всадников. Кому какое есть дело теперь до того? – Вопросом, притом вопросом странным, ответил отец Модест.
– Что-то припоминаю из школярских времен… Кажется, знаком сословия был перстень. Но…
– А вить сословье рыцарское тоже кануло в прошлое, – прервал Роскофа отец Модест. – Никто уж не странствует по свету в поисках несправедливости, и сама сия благородная цель обсмеяна в романе «Дон Кишот». С появленьем неблагородного оружия, кстати, порох боевой изобрели европейцы, но первыми применили тартары, ушел благородный устав ведения боя, отменился Господен мир…
– Что такое Господен мир? – встряла Нелли.
– Дни, когда воевать было запрещено. Но что осталось нам от рыцарства?
– Прекрасный идеал, – еле слышно произнес Филипп.
– Контур благородной идеи, что прикладываем мы к собственному жалкому обличью! – В черных глазах отца Модеста вспыхнул огонек. – С детских лет мы помним, как юноши былых времен проводили ночь в церкви, молясь пред посвящением в рыцари! Никогда не станет для нас пустым звуком, подобно словам «римский всадник», слово «рыцарь»! Нынешние дворяне не дают обетов христианской добродетели, но присягают монарху. Монарх же – не деспотический царек Востока, но Помазанник Божий, его власть освящена свыше.
– Да помилует Господь республики, – уронил Роскоф.
– Не уверен. Так или иначе, друзья мои, но и современное дворянство все ж ничто без христианства. Весь европейский институт общественный выстроен именем Господним. О, как жаль, что он не успел принять на Руси всей совершенной своей формы из-за нашествия ордынского!
Нелли подумала невольно, что отец Модест, выросший в Белой Крепости, ненавидит тартар не только в гишторическом ключе. Другая мысль была вовсе не о том, хоть и пришла сразу за первой: вот уж они отужинали, теперь беседуют на всякие сложные темы, а рыжий Индриков все валяется с завязанным ртом и спутанными руками-ногами. Впрочем, случайно ли то? Разве не слабеет воля от ожидания, когда ж наконец неприятели обратят на тебя вниманье?
– Проще сказать, – продолжал меж тем отец Модест, – что все, ставимое дворянином выше собственной жизни, замешано на христианстве. Сие конструкция несущая. Когда она подкошена, дворянство рушится. Человек делается червем, трясущимся от страха за свою жалкую жизнь. Однако ж пора за него приняться.
До последнего мгновения Нелли опасалась, что отец Модест их погонит по своей обыкновенной гадкой манере. Однако он ничего не сказал девочкам, а просто приблизился к дивану, Роскоф с ним вместе.
Нелли от греха подальше кивнула подругам на дальний от дивана угол комнаты, загороженный отчасти столом. В него они и отступили по возможности бесшумно.
Роскоф распутал меж тем верх шарфа, оставя связанными руки и ноги Индрикова. Отец Модест же просто уселся напротив него на табурете.
Выплюнув намокшую ткань, Индриков долго кашлял.
– Ты, я чаю, служишь бесу ради фортуны в игре? – спросил отец Модест почти без вопроса.
Докашливая, Индриков замотал головою, верно, чтоб размять онемевшие мышцы, но рука стоявшего рядом Роскофа упреждающе сжала его плечо. Вот хорошо, что один оловянный подсвечник стоял на колченогом столике в изголовьи дивана: из темного угла было все видно, словно в ящике панорамы.
– Служу я, милостивый государь, свитским секунд-ротмистром, и беззаконие надо мною не останется безнаказанным, – прокашлял Индриков.
Катя возмущенно зашипела сквозь зубы, навалясь обеими локтями на столешницу и изо всех сил вытягивая вперед шею, чтоб ничего не упустить. Нелли дернула ее за рукав, слишком уж шипенье вышло громким.
– Ушей Вам тут не завязывали, господин свитский, – отец Модест улыбнулся. – Надобно ж быть так глупу, чтоб ломать комедию, зная, что уж все ведомо даже детям. Уж все карты открыты, и сие последний кон. К тому ж и нету у меня времени церемониться с подбеском. Слыхал ты, как я определил тебя боле не дворянином, и утверждаю, что страх свил гнездо в твоей жалкой душе. Можешь лгать мне, да себя не обманешь. Умирать тебе страшно. Думаешь, потому, что важны твои секреты, тебя тут не убьют? Разуверься. Допрежь приезда нашего за домом на Собачьей Площадке установлена слежка. Кое-что слежкою не узнаешь, но время сейчас дороже. Не станешь отвечать – удавка на шею и упокоишься под капустными грядками.
– Да он и не знает ничего, – раздумчиво проговорил Роскоф. – Пойти, впрямь, выкопать яму-то на огороде, покуда ночь?
Нелли куснула собственную ладонь, чтоб не захихикать. Одно плохо: не слишком ли грубо они дурят Индрикова, не круглый же он дурак. Пойду яму копать, пока, мол, темно. Неужто поверит? При прыгающем огне сальной свечи трудно было разобрать, испугался ли Индриков, впрочем, лицо его вдруг осыпало черными точками – будто баранку маком. Так вить делаются заметны веснушки, когда бледнеют рыжие.
А раз испугался, значит, по себе меряет. Живо бы побежал копать яму под капустою, кабы все сложилось наоборот.
– В дому утукки и асакки либо еще что-нибудь? – спросил отец Модест, словно никакого препирательства и не шло.
– К-карла, – зубы Индрикова лязгнули.
– Потешный карла? – переспросил отец Модест. – Давно ль завелся и что в нем особого?
– С месяц, – зубы Индрикова все выбивали дробь, но отчего-то Нелли показалось наверное, что боится он не немедленной смерти, а теперь уж того, о чем рассказывает. – Уродов-то он много жалует, да только сей не как прочие. С длинным туловом, да на коротких ногах, без горба. Голова кувшином. При гостях пляшет, кривляется, как все карлы. А без гостей так часами стоит болваном, в одну сторону глядит. А чем питается, неведомо. Только одно, что не в поварне.
– Неужто еще один пиявец? – шепнула на ухо Нелли Катя.
Однако ж впадающий в столбняк карла мало заинтересовал отца Модеста, который лишь насмешливо приподнял бровь.
Очень скоро Нелли принялась тайком позевывать в ладошку: вопросов у отца Модеста к Индрикову была тьма, но все прескучные. Так, занимало его, к примеру, только ли холостяцкие вечера у Венедиктова в Москве, либо бывают и балы. Выяснилось, что балы Венедиктов дает, но вить не плясать же с ним.
– А заседлать бы лошадей, – Катя давно уж убрала локти со стола и, свесившись со стула, поигрывала ножиком, который то вытаскивала из голенища, то прятала снова. – Москвы еще посмотреть не успели.
Когда отец Модест как раз пошел выяснять, бывает ли на тех балах старая княгиня Китоврасова, Нелли склонилась к Катиной правоте. Сколько ж можно подслушивать то, что вовсе и неинтересно?
– Нелли, постой! – уловив краем глаза движение, отец Модест предостерегающе поднял руку. – Этого я сейчас отпущу, а по городу кататься без дела нам покуда ни к чему.
– Отпустите?! – в один голос закричали Нелли и Катя, а Параша распахнула глаза в безмолвном изумлении.
– А куда ж его, не впрямь же в капусту? Нехорошо выйдет чужие овощи портить.
– А ну-ка к Венедиктову побежит?! – Нелли было не до шуток.
– Прокаженная душа, сколько ж от тебя останется, коли соскрести коросту златолюбия и азарта? – отец Модест с суровым сожалением разглядывал Индрикова. – Не больше горошины, я чаю. И все ж таки горошина есть. Я дам тебе единственный шанс. Ты слыхал, что сделалося с приятельницей твоею или же хочешь поглядеть сам?
– Дети говорили меж собою… Я слышал… Я знаю… – Индриков облизнул сухие губы. – Я был нужен ему молодым, потому избег ее сетей. А избегнуть их тщеславный кавалер мог, лишь зная правду. Он мне ее сказал.
– И тогда ты устрашился, – продолжил отец Модест. – Но равно страшно было прервать и продолжить. А теперь слушай. Где твои деревни?
– Под Пензою, – прошептал Индриков.
– Так и гони на почтовых под Пензу, а прошенье об отставке вышлешь почтою, – приказал отец Модест. – Сиди в деревне тише воды ниже травы, да радуйся, что отделался щасливо. Быть может, ток мирных струй невеликой реки и треск сверчка за печкою очистят твою душу, если ж нет, то пусть удержит тебя страх. Ступай!
Освобожденный от своих пут, Индриков резво вскочил на ноги и, ни на кого не обернувшись, не прощаясь, метнулся к дверям. На пороге он споткнулся, упал на одно колено, но тут же поднялся. Стук его шагов затих.
– Об этом мы больше не услышим, – сказал вслед отец Модест.
Глава XLI
– Ох, моченьки нету, сейчас свалюсь! – Нелли, хохоча, пробежала еще полдюжины шагов и упала на оттоманку. – Какой враг натуры только выдумал такую несуразность?
– Мне доводилось слышать, то была маркиза де Помпадур, красавица минувших лет. – Роскоф, усевшийся по-мальчишески на подоконнике, не без интереса наблюдал за мучениями Нелли, учившейся ковылять в туфельках с высоченными красными каблуками. – Рост наделенной всеми прочими совершенствами чаровницы был слишком уж мал, вот уж она и нашла способ сие исправить. Другие ж начали подражать ей бездумно, поскольку Помпадур слыла первою модницей.
– Вот подлая китаянка! – Нелли, переведя дух, поднялась. Ноги, привыкшие к сапогам, гудели.
– Отчего же китаянка? – удивился Роскоф. – Француженка.
– Китайцы тож думают, что калечить ноги красиво, – Нелли осторожно ступала, тщась не размахивать руками, чтоб вовсе не уподобиться «лилеям на ветру».
– Но форма ноги от каблука не страдает, – возразил Роскоф. – Вреда тут не боле, чем от корсета, просто у тебя нету привычки.
– Ну, не скажи, Филипп Антоныч, – Катя, по обыкновенью своему не помогавшая Параше, разбиравшей присланные с Кузнецкого Мосту короба, нахмурилась. – Привыкнешь эдак щеголять, скажи прости-прощай лошадкам. Глянь только, пятка как над носком поднялась! А хорошему наезднику первое правило привыкнуть пятку вниз оттягивать.
– Так-то вот! – Нелли споткнулась, но не упала. – Скажешь, не права она? Вить носят и взрослые туфли на гладкой-то подошве, и на бал носят, чего мудрить?
– Взрослые-то носят низкие туфли, – Роскоф не удержал улыбки. – Да зато дети не нашивают каблуков в два вершка. Стоит человеку лишь постук каблучный услыхать, как уж думает он, что идет взрослая дама. И уж приглядываться не станет, чего нам и надобно.
Право, жаль, что нету на стенах зеркала, подумала Нелли и рассмеялась. Дорого бы дать взглянуть на себя со стороны – на ногах дурацкие туфли из белого атласа, на красных столбиках, да шелковые чулки, а сверху мещанское платье в синий цветочек, заимствованное у Параши. Сама же Параша обдирает слой за слоем серую бумагу с настоящего наряда, словно чистит огромную луковицу.
– Ох уж красота-то! – избавивши наряд от последнего слоя шелухи, девочка аж зажмурилась, словно белое атласное платье слепило глаза. Скорей цвета слоновой кости, чем белое, как и туфли. Слоновой же кости подобран веер, расходящийся розовым шелком. Веером в случае чего можно закрыть лицо до половины, если уж слишком кто станет приглядываться. Шелковые розы в цвет веера – маленькие и нераскрывшиеся из бутонов – окаймляют вырез платья, полураспустившиеся и покрупней – сбегают наискосок от ворота к тальи, крупные – сыплются по подолу до полу. А узкие до локтя рукава, расходящиеся чуть ниже пышным цветком вьюнка, однотонны и украшены только блондами. Ах, красота! Было б еще чем дышать и на чем ходить.
– Чтобы быть красивой, надобно страдать, – Роскоф словно бы угадал недовольство Нелли.
– Ну и уходи отсюда, нам мерить сейчас, – надулась она.
Примерка заняла куда больше времени, чем думалось. Быть может, оттого, что ни Катя, ни Параша сроду не прислуживали даже Елизавете Федоровне, которая одевалась много скромней. До летнего бала у Венедиктова, билеты на какой прислала неведомая княгиня Китоврасова, оставалось три дни. Нелли училась ходить на каблуках и обмахиваться веером. Осталось два дни. Пришел куафер, Сила Еремеев, слывший в большей моде, нежели французские умельцы. Вот уж воистину сапожник всегда босой! Сила Еремеев оказался лыс, словно биллиардовый шарик, и нимало не тщился скрыть сего печального обстоятельства париком.
– Благодарите Их Сиятельство, что наистрожайше велела идти к Вам не ране сегодняшнего дни, юная барышня, – приговаривал он, вертясь вокруг Нелли, жмурившейся из-за рисовой муки. – Одну лишь ночку просидеть в креслах невелик труд. Которые барышни без протекции, так тех я еще позавчера чесал. Что сделаешь, в один день до всех руки-то не дойдут, у меня их всего две!
Голос куафера журчал в темноте, а щека либо темя то и дело ощущали приближающийся жар – Нелли боялась шелохнуться. Нестерпимо щекотал ноздри запах паленого. Нет уж, никогда Нелли не станет так мучить бедные волоса, когда вправду станет взрослой!
Ночь перед балом оборотилась сущим кошмаром. Ни одной мысли о Венедиктове не нашлось места в тяжелой, невыносимо тяжелой голове, которую Параша и Катя бережно устроили на спинке высокого кресла, так, чтобы на нее и пришлась тяжесть куафюры в добрых полпуда весом. И все ж мученье вышло невыносимое. Господи, как-то эту напасть целый вечер таскать да еще шеи не гнуть?!
Накладных локонов Неллиного цвету у куафера не нашлось, к великому достойного умельца огорчению. Оно и к лучшему – чужими волосами Нелли брезговала. Зато уж ее собственные он начесал и до невозможности разукрасил лентами и блондами. Немало недовольства вызвало у Силы Еремеева тяжелое украшение, предложенное для того, чтобы вплести его в куафюру. Уж как сетовал бедняга, что такое теперь не носят, прежде, чем покорился. Однако ж на прическу без странной цепи со змеями упрямая мадемуазель никак не соглашалась.
Премудрое сооружение распирал кверху китовый ус – такой упругий, что ныли корни волос. Невольно вспомнилось рассказанное как-то по дороге отцом Модестом: в юных летах Государь Алексей Михайлович пожелал жениться на бедной дворянке Ефимии Всеволодской, ради коей отверг дочерей знатнейших московских бояр. Была юная Ефимия из-под городка Касимова красоты сказочной, ни одна девица на Москве не могла с нею равняться. Но приближенные бояре, сватавшие вьюноше Государю Марию дочь Милославскую, сговорились щастия его не допустить. И перед свадьбою подкупленная прислужница так туго заплела Ефимии косы, что девица упала без чувств прямо в храме. И царскую невесту ославили больною падучей болезнью. Ничего не смог Государь поделать, Ефимия отправилась в дальнюю ссылку. Вот и женился Алексей Михайлович, как хотели бояре, на Милославской. После уж, овдовев, взял Государь Настасью Нарышкину, что родила Великого Петра. А были б дети от Ефимии Всеволодской, так и Петра б не было, от большой любви дети живучие родятся, вздыхал отец Модест. Тут Нелли уж переставала понимать. Все, кому привыкла она верить с младенчества, пришли б в ужас от одной мысли, что Государя Петра Алексеевича могло и вовсе не родиться на свет. О чем же тут сокрушаться?
Однако ж бедную Ефимию было жалко, в особенности теперь, когда так мучительно приливала кровь к голове у самое Нелли. Ей-то небось во много раз больней было!
Темнота таяла потихоньку, будто кто-то подливал воды в чернила. Малютка-негритяночка то выглядывала из-за вороха одежды, сваленной на стульях, то пряталась под столом. Впрочем, ее присутствию удивляться теперь не приходилось.
Только когда небо сделалось вовсе прозрачным, Нелли удалось задремать. Но не успела она смежить веки, так ей, во всяком случае, показалось, как Параша начала тормошить, пробуждая. Белые занавески на окнах были уж полны сияющего полуденного солнца.
– Я уж и не стала тебя раньше-то тревожить, касатка, – Параша поставила перед Нелли большую чашку дымящегося кофею. – Выспаться надобно было, до петухов вить тебе плясать у окаянца.
– Оно самое, что до петухов, – Нелли сдула противную молочную пенку. – Только едва ль Венедиктов от одного только их крика пропадет.
Параша прыснула.
– А до петухов-то я и сегодни не спала, – пожаловалась Нелли. – Все с башней с этой Вавилонской маялась. А еще сутки ее таскать на голове-то!
– Мне доводилось слышать, то была маркиза де Помпадур, красавица минувших лет. – Роскоф, усевшийся по-мальчишески на подоконнике, не без интереса наблюдал за мучениями Нелли, учившейся ковылять в туфельках с высоченными красными каблуками. – Рост наделенной всеми прочими совершенствами чаровницы был слишком уж мал, вот уж она и нашла способ сие исправить. Другие ж начали подражать ей бездумно, поскольку Помпадур слыла первою модницей.
– Вот подлая китаянка! – Нелли, переведя дух, поднялась. Ноги, привыкшие к сапогам, гудели.
– Отчего же китаянка? – удивился Роскоф. – Француженка.
– Китайцы тож думают, что калечить ноги красиво, – Нелли осторожно ступала, тщась не размахивать руками, чтоб вовсе не уподобиться «лилеям на ветру».
– Но форма ноги от каблука не страдает, – возразил Роскоф. – Вреда тут не боле, чем от корсета, просто у тебя нету привычки.
– Ну, не скажи, Филипп Антоныч, – Катя, по обыкновенью своему не помогавшая Параше, разбиравшей присланные с Кузнецкого Мосту короба, нахмурилась. – Привыкнешь эдак щеголять, скажи прости-прощай лошадкам. Глянь только, пятка как над носком поднялась! А хорошему наезднику первое правило привыкнуть пятку вниз оттягивать.
– Так-то вот! – Нелли споткнулась, но не упала. – Скажешь, не права она? Вить носят и взрослые туфли на гладкой-то подошве, и на бал носят, чего мудрить?
– Взрослые-то носят низкие туфли, – Роскоф не удержал улыбки. – Да зато дети не нашивают каблуков в два вершка. Стоит человеку лишь постук каблучный услыхать, как уж думает он, что идет взрослая дама. И уж приглядываться не станет, чего нам и надобно.
Право, жаль, что нету на стенах зеркала, подумала Нелли и рассмеялась. Дорого бы дать взглянуть на себя со стороны – на ногах дурацкие туфли из белого атласа, на красных столбиках, да шелковые чулки, а сверху мещанское платье в синий цветочек, заимствованное у Параши. Сама же Параша обдирает слой за слоем серую бумагу с настоящего наряда, словно чистит огромную луковицу.
– Ох уж красота-то! – избавивши наряд от последнего слоя шелухи, девочка аж зажмурилась, словно белое атласное платье слепило глаза. Скорей цвета слоновой кости, чем белое, как и туфли. Слоновой же кости подобран веер, расходящийся розовым шелком. Веером в случае чего можно закрыть лицо до половины, если уж слишком кто станет приглядываться. Шелковые розы в цвет веера – маленькие и нераскрывшиеся из бутонов – окаймляют вырез платья, полураспустившиеся и покрупней – сбегают наискосок от ворота к тальи, крупные – сыплются по подолу до полу. А узкие до локтя рукава, расходящиеся чуть ниже пышным цветком вьюнка, однотонны и украшены только блондами. Ах, красота! Было б еще чем дышать и на чем ходить.
– Чтобы быть красивой, надобно страдать, – Роскоф словно бы угадал недовольство Нелли.
– Ну и уходи отсюда, нам мерить сейчас, – надулась она.
Примерка заняла куда больше времени, чем думалось. Быть может, оттого, что ни Катя, ни Параша сроду не прислуживали даже Елизавете Федоровне, которая одевалась много скромней. До летнего бала у Венедиктова, билеты на какой прислала неведомая княгиня Китоврасова, оставалось три дни. Нелли училась ходить на каблуках и обмахиваться веером. Осталось два дни. Пришел куафер, Сила Еремеев, слывший в большей моде, нежели французские умельцы. Вот уж воистину сапожник всегда босой! Сила Еремеев оказался лыс, словно биллиардовый шарик, и нимало не тщился скрыть сего печального обстоятельства париком.
– Благодарите Их Сиятельство, что наистрожайше велела идти к Вам не ране сегодняшнего дни, юная барышня, – приговаривал он, вертясь вокруг Нелли, жмурившейся из-за рисовой муки. – Одну лишь ночку просидеть в креслах невелик труд. Которые барышни без протекции, так тех я еще позавчера чесал. Что сделаешь, в один день до всех руки-то не дойдут, у меня их всего две!
Голос куафера журчал в темноте, а щека либо темя то и дело ощущали приближающийся жар – Нелли боялась шелохнуться. Нестерпимо щекотал ноздри запах паленого. Нет уж, никогда Нелли не станет так мучить бедные волоса, когда вправду станет взрослой!
Ночь перед балом оборотилась сущим кошмаром. Ни одной мысли о Венедиктове не нашлось места в тяжелой, невыносимо тяжелой голове, которую Параша и Катя бережно устроили на спинке высокого кресла, так, чтобы на нее и пришлась тяжесть куафюры в добрых полпуда весом. И все ж мученье вышло невыносимое. Господи, как-то эту напасть целый вечер таскать да еще шеи не гнуть?!
Накладных локонов Неллиного цвету у куафера не нашлось, к великому достойного умельца огорчению. Оно и к лучшему – чужими волосами Нелли брезговала. Зато уж ее собственные он начесал и до невозможности разукрасил лентами и блондами. Немало недовольства вызвало у Силы Еремеева тяжелое украшение, предложенное для того, чтобы вплести его в куафюру. Уж как сетовал бедняга, что такое теперь не носят, прежде, чем покорился. Однако ж на прическу без странной цепи со змеями упрямая мадемуазель никак не соглашалась.
Премудрое сооружение распирал кверху китовый ус – такой упругий, что ныли корни волос. Невольно вспомнилось рассказанное как-то по дороге отцом Модестом: в юных летах Государь Алексей Михайлович пожелал жениться на бедной дворянке Ефимии Всеволодской, ради коей отверг дочерей знатнейших московских бояр. Была юная Ефимия из-под городка Касимова красоты сказочной, ни одна девица на Москве не могла с нею равняться. Но приближенные бояре, сватавшие вьюноше Государю Марию дочь Милославскую, сговорились щастия его не допустить. И перед свадьбою подкупленная прислужница так туго заплела Ефимии косы, что девица упала без чувств прямо в храме. И царскую невесту ославили больною падучей болезнью. Ничего не смог Государь поделать, Ефимия отправилась в дальнюю ссылку. Вот и женился Алексей Михайлович, как хотели бояре, на Милославской. После уж, овдовев, взял Государь Настасью Нарышкину, что родила Великого Петра. А были б дети от Ефимии Всеволодской, так и Петра б не было, от большой любви дети живучие родятся, вздыхал отец Модест. Тут Нелли уж переставала понимать. Все, кому привыкла она верить с младенчества, пришли б в ужас от одной мысли, что Государя Петра Алексеевича могло и вовсе не родиться на свет. О чем же тут сокрушаться?
Однако ж бедную Ефимию было жалко, в особенности теперь, когда так мучительно приливала кровь к голове у самое Нелли. Ей-то небось во много раз больней было!
Темнота таяла потихоньку, будто кто-то подливал воды в чернила. Малютка-негритяночка то выглядывала из-за вороха одежды, сваленной на стульях, то пряталась под столом. Впрочем, ее присутствию удивляться теперь не приходилось.
Только когда небо сделалось вовсе прозрачным, Нелли удалось задремать. Но не успела она смежить веки, так ей, во всяком случае, показалось, как Параша начала тормошить, пробуждая. Белые занавески на окнах были уж полны сияющего полуденного солнца.
– Я уж и не стала тебя раньше-то тревожить, касатка, – Параша поставила перед Нелли большую чашку дымящегося кофею. – Выспаться надобно было, до петухов вить тебе плясать у окаянца.
– Оно самое, что до петухов, – Нелли сдула противную молочную пенку. – Только едва ль Венедиктов от одного только их крика пропадет.
Параша прыснула.
– А до петухов-то я и сегодни не спала, – пожаловалась Нелли. – Все с башней с этой Вавилонской маялась. А еще сутки ее таскать на голове-то!