Страница:
– Я не пойму тебя, прости. Я – это я, кем же мне быть еще, как не чадом моих родителей?
– Друг мой, кого угодно тщись обмануть, только не француза, – Роскоф был теперь сериозен. – Бог или Дьявол отличил нас особым зреньем, не ведаю.
– Филипп… ты – разгадал меня? Давно? – проговорила Нелли, силясь утаить испугу.
– Понял бы сразу, когда б не столь удивительным сие представлялось. Долго я к тебе приглядывался, однако ж петь со мною никак не стоило.
– …Петь?
– Голос женщины прекрасен с ребяческих ее годов до старости. Голос отрока живет несколько кратких лет. Потому, быть может, Господь напоил его особой, ангельской красотою, уязвляющей души смертных тоской о потерянном Рае. В обыденности можно спутать отроческий голос с девичьим, в пении – никогда. Девичий голос будит желанье жить, отроческий – умереть. Не пой, покуда хочешь быть неузнанной.
– Спаси Бог тебя и за этот совет.
– Условье твоего наряда позволяет мне обнять тебя, – Роскоф неожиданно привлек Нелли к груди железною рукою фехтовальщика. Дважды громко бухнуло его сердце под Неллиным ухом прежде, чем он произнес к смеху или слезам ее слова, показавшие все же, что он не вполне освоил русскую речь. – Скатертью тебе дорога.
Глава XVIII
Глава XIX
Глава XX
– Друг мой, кого угодно тщись обмануть, только не француза, – Роскоф был теперь сериозен. – Бог или Дьявол отличил нас особым зреньем, не ведаю.
– Филипп… ты – разгадал меня? Давно? – проговорила Нелли, силясь утаить испугу.
– Понял бы сразу, когда б не столь удивительным сие представлялось. Долго я к тебе приглядывался, однако ж петь со мною никак не стоило.
– …Петь?
– Голос женщины прекрасен с ребяческих ее годов до старости. Голос отрока живет несколько кратких лет. Потому, быть может, Господь напоил его особой, ангельской красотою, уязвляющей души смертных тоской о потерянном Рае. В обыденности можно спутать отроческий голос с девичьим, в пении – никогда. Девичий голос будит желанье жить, отроческий – умереть. Не пой, покуда хочешь быть неузнанной.
– Спаси Бог тебя и за этот совет.
– Условье твоего наряда позволяет мне обнять тебя, – Роскоф неожиданно привлек Нелли к груди железною рукою фехтовальщика. Дважды громко бухнуло его сердце под Неллиным ухом прежде, чем он произнес к смеху или слезам ее слова, показавшие все же, что он не вполне освоил русскую речь. – Скатертью тебе дорога.
Глава XVIII
Весьма скоро сделалося ясным, что послушница Мелания, особа смиренная только лишь на вид, люто невзлюбила Парашу, то бишь Нелли.
Начало тому положил случай пустяшный. На третий день по приезде Мелания застала Парашу, томившуюся бездельем, в розарии. А как бы не томиться, она ж не Нелли, чтобы читать книги, хотя зады с ее помощью о прошлый год дотолмила. Отпроситься б в лес, да далеко ли уйдешь на этаких копытах?
– Бездельем, детонька, нечистого тешить в святых стенах негоже, – вынырнувшая из жилого крыла Меланья глядела на Парашу, впрочем, доброжелательно. – Пойдем-ко, поможешь мне в коровнике, только платьице надо передничком укрыть, твой больно легинькой, я дам.
– С радостью, матушка-сестрица! – Параша обрадовалась не шутя. Монастырский коровник оказался куда справнее господского в Сабурове.
Однако ж, хотя белое платье и было защищено куском выданной послушницей мешковины, пришлось смотреть только под ноги, чтобы не запачкать навозом все те же окаянные «копыта» – бархатные туфли на лентах.
– Перед Богом, детонька, разницы нету, какого ты роду-званья, – приговаривала Мелания, выволакивая низкую скамеечку. – Здесь и черный труд не то, что в миру, брезговать им худо. Я тебе покажу, как коровушку доить, авось справишься.
Парашу разобрал было смех, но, подавившись им, она заставила себя внимательно глядеть, как Мелания берется за вымя.
– И вот эдак… и вот эдак… – Пальцы послушницы ловко теребили сосцы черно-белой крупной коровы. Хороша кормилица, невольно подумала Параша, матери б такую. – Не побоишься, деточка? Я б тогда за рыжуху взялась.
– Я попробую, матушка-сестрица, – Параша, озадаченная тем, чтобы не справиться слишком уж легко, приветливо заглянула в глаза послушнице. И застыла на мгновенье с подойником в руке. Блеклые глазки, серые ли, зеленые, смотрели не по-хорошему, на сухоньком личике играла насмешливая улыбка. Чего ждала она? Что барышня оскорбится предложеньем доить корову, наговорит резких слов, и тогда можно будет прочесть изрядное нравоучение, да еще и наябедничать княгине. Или же того, что балованная девочка попробует, испугается, быть может, заплачет. Тогда можно будет попенять на трусость да бестолковость. Во всяком случае, женщине этой в радость было унизить, и она нарочно, от ума, не упускала возможности это сделать.
Экая глупая! Знала б она, что для Параши нету ничего проще! В это же мгновение Параша представила себе Нелли, настоящую Нелли, на трухлявой сизой скамеечке под лопающимся от обилия выменем племенной коровы. Из обязательности Нелли не отказалась бы, из самолюбия не бросила б дела на полдороге. Ей было бы противно и стыдно, у нее б ничего не выходило, сосцы путались бы в пальцах, корова недовольно косилась, а ведь коров Нелли побаивается… Унизить Нелли, гордую Нелли, Мелании удалось бы.
И Параша разозлилась так, что намеренье прикинуться неумелой тут же вылетело у нее из головы.
– Ступайте, матушка-сестрица, я уж как-нибудь, – опустив глаза, произнесла она робко.
Едва послушница скрылась в соседнем стойле, в деревянное дно подойника забили тугие струи душистого молока, того, что бывает только у таких вот гладких коров, жующих сладкое луговое сено.
– В поле играли, с поля скакали, святой Власий, оборони да защити, – приговаривала она. Корова добродушно клонила тяжелую губастую голову.
– Что, касаточка, небось над пустым подойничком горюешь? – сладенько спросила Мелания, появившись вновь.
– Взгляните, матушка-сестрица, вроде все ладно? – Параша протянула дымящееся ведерко.
– Куда как ладно, детонька, – взглянув на плещущее у краев молоко, послушница поджала губы. – Управилась ровно не барышня, а коровница.
С этого дня и пошло. Конечно, слишком явно теснить игуменьину родню послушнице было не по зубам. Однако Мелания исхитрялась, причем некоторые из ее штук представлялись Параше довольно подлыми. Так, например, из-за Параши стало попадать от нее Марфуше и Надёже, тут уж предлог сыскать труда не составляло.
В этот полудень Параша с Надёжей устроились за поленницею, девочка давно уж сулила научить гостью плести лествички. Из необъятной холщовой сумы, болтавшейся обыкновенно на боку, Надёжа извлекла несколько мотков черной козьей пряжи, катушки цветных ниток, стеклянный бисер в особом мешочке, ножницы и железные крючки.
– Сперва сплетем с тобой простеньку, – Надёжа показала черную лествичку с пушистой кисточкой. – Из шерсти-то основа всегда идет, остальное украшенье. Можно цветного узора подплести, можно бисером разметить.
– А твои ты сама плела? Те, что с буквами, – Параша неотрывно следила за пальцами маленькой послушницы, уже разделившие шерсть на три прядки.
– Сама, как не сама. – Прядки пошли косицей. – Вот, гляди, чтоб сделать бусину, возвращаешь обратно…
– Вот она где, бессовестная, – вылетевшая из-за угла поленницы Мелания лешачихой набросилась на Надёжу, с ходу отвесив девочке подзатыльник. – Там тесто подавать некому, а она с мирскими лясы точит! Забыла, что тебя, сироту подколодную, из милости в обители держат?
– Виновата, матушка-сестрица, – спокойно ответила Надёжа, поднимаясь с березового обрубка. – Рукоделье соберу и бегом в пекарню.
Второй подзатыльник оказался крепче первого: откуда только взялось столько силы в сухоньком кулачке? Надёжа даже пошатнулась.
– Она будет рукоделье складывать, а хлеб подгорай! – Мелания зыркнула глазами на Парашу. – Одна барышня завелась, так и остальные распоясались. Нечего тебе по ней равняться, она знатная-богатая, с нее спросу нету…
– Собери мои ниточки, сделай милость, – скороговоркою произнесла Надёжа, перебрасывая суму Параше. – Уж после доплетем…
В отличие от Надёжи, сломя голову полетевшей к службам, Мелания удалилась не спеша, но даже не взглянув больше на Парашу. Зато Параша не отрывала глаз от ее ссутуленной спины. Гадина, ах гадина! Ну ничего, вот тебе ступенечка впереди, ох и расквасишь ты сейчас свой длинный нос! Нутко подошвой о скользкой краешек… Вот-вот-вот… Хлоп!
…Мелания не упала, даже не споткнулась. Худая, наглая спина ее как ни в чем не бывало плыла прочь. Параша ощутила странную тоску, вроде тошноты. С ней что-то не так, сильно не так. Испуганный взгляд девочки скользнул по разбросанным в траве моточкам. Надо собрать. Страшно… Параша осторожно подняла руку: рука слушается, вот пальцы поднимают железный крючок. Глаза видят… вон, как блестит радугой просыпавшаяся из мешочка бисерная крупа… Стукнуло, упавши, задетое локтем полено. Она слышит. Что же тогда отказало, что-то такое, что всегда с нею, как зренье и слух… Она хотела, чтоб Меланья упала. Та должна была поскользнуться. Неужели… ну да, здесь святая земля в круге стен. Вот оно что.
Параша зябко обхватила руками плечи: какой беспомощной, хуже, чем слепой или глухой, она себя ощутила… За три года, что минули со смерти бабки, дар сделался частью ее самой. Три года – огромный срок для ребяческой жизни, и Параша привыкла чувствовать, будто всегда, сколько живет, умела заговорить руду, унять лихорадку, учуять под землей воду. Небольшие зловредства тоже удавались сами собой: напустить на человека икоту или спотычку было Параше так же просто, как задуть свечу или сорвать цветок. Ну чего четвертую седмицу валяют дурака Нелли с Катькой? Она не хочет, не хочет здесь оставаться так долго!
– Да ты плачешь, касатка? – Марфуша присела на корточки рядом с Парашей. – Что сестрица Мелания Надёжку прибила? Не стоит того. У нас игуменья-мать добрая, в другом монастыре и покалечить могут, коли не угодишь. У нас все знают, мать Евдоксия калечить не позволит.
– Так это ж она мне назло, я ей не нравлюсь, – обиженно сказала Параша, потихоньку успокаиваясь. Тоска отступила. – Вот и била бы меня.
– И, касатка… Ты ж родителей любимая дочь. А Надёжа, как и я, сирота Пугачевская. Папенька ее, вишь, чиновником был в Симбирске, да низкого ранга, не дворянского. Злодеи-то его с женою да старшими детьми согнали в подпол да и затопили, нарочно канавку от колодца рыли. Кто ж за нее заступится? И то щастье в обитель-то попасть. Надобно терпеть.
– А Меланья чего такая?
– Да в девках пересидела, касатка, вот с приданым и попала в монастырь. Недолго послушницей-то пробудет, скоро постриг. Э, грех какой! Ты, милая барышня, забудь, гадость я сказала. Никого нет нещастней тех, кто не по сердцу в монастырь попал. А ты глазоньки-то утри, да волоса пригладь. Святая мать за тобой послала.
– Небось письмо родителям спрашивает? – Параша поднялась. – Я ужо написала, возьму показать.
– Про письмо не сказывала, ты лучше поторопись. – Марфуша улыбнулась. – Вроде как гостинцы тебе из дому.
Дорога в покой со странными иконами была уж Параше хорошо знакома. Из сеней оказалось слышно, что княгиня не одна. Параша заглянула из-за занавеси. Диктует ли, а то разговаривает с кем. Расхаживает по комнате, присела, поднялась опять… Параша заколебалась было, стучать или помедлить.
– Душа скорбеть не устанет, а куда денешься? – звучным, грудным своим голосом говорила княгиня. – Изволишь рассудить, отче, как отрезали у меня в казну две рощицы, так своих дров недостает, хоть покупай. А денег где взять? Сейчас сентябрь на подступе, в обители благолепие да радость. То ли будет в ноябре. По уставу сестрам меха не положены, кутаются в кельях козьими платочками, а все одно пробирает до костей. Трех инокинь минувшей зимой схоронили.
Параша решилась наконец постучать, и стук ее опередил мужской мелодичный голос, отозвавшийся в ответ. Сам собеседник игуменьи не был Параше виден из-за косяка.
– Сердце благородное не должно чувствовать огорчений. Ныне век мирских страстей, но надлежит ждать и молиться, ибо все возвращается на круги своя.
– Входи! – крикнула в переднюю княгиня. – Прости, отче, вот и наша Елена, надеюсь, не за нею ты еще приехал. Ну, что ты мешкаешь, дитя?
Начиная в ужасе догадываться, Параша вошла, не чуя под собою ног.
– Родители, понятное дело, соскучились, но не настаивают, – из неудобных безспиночных кресел навстречу Параше поднялся отец Модест. Отец Модест, в обыкновенном своем белоснежном парике, в шелковой рясе смарагдового цвету. Перед тем как вошла Параша, он кушал кофей из парадного игуменьиного сервиза – белого, расписанного гирляндами из мелких розанов. Одну такую чашку, немыслимо тонкую, Параша уже умудрилась разбить неделю назад.
Вот и все. Случилось страшней некуда, как раз, когда Параша успокоилась и устала бояться. Через мгновение начнется сплошной ужас. Сейчас поп закричит: «Это не она!!» Параша зажмурилась.
Темнота молчала.
– Ну, Елена, отчего ты не здороваешься с батюшкой? – недовольно произнесла где-то рядом княгиня. – Экая, право, дикарка.
Параша открыла глаза и столкнулася взглядом с отцом Модестом. Какие черные у него глаза, не добрые и не злые, черные, как глубокая яма, в которую можно упасть с головой, черные, как смерть… Параша словно уже падает в них, такие они огромные на неподвижном, безмятежно-спокойном лице.
– Что же, здравствуй, Нелли, – сказал отец Модест.
Начало тому положил случай пустяшный. На третий день по приезде Мелания застала Парашу, томившуюся бездельем, в розарии. А как бы не томиться, она ж не Нелли, чтобы читать книги, хотя зады с ее помощью о прошлый год дотолмила. Отпроситься б в лес, да далеко ли уйдешь на этаких копытах?
– Бездельем, детонька, нечистого тешить в святых стенах негоже, – вынырнувшая из жилого крыла Меланья глядела на Парашу, впрочем, доброжелательно. – Пойдем-ко, поможешь мне в коровнике, только платьице надо передничком укрыть, твой больно легинькой, я дам.
– С радостью, матушка-сестрица! – Параша обрадовалась не шутя. Монастырский коровник оказался куда справнее господского в Сабурове.
Однако ж, хотя белое платье и было защищено куском выданной послушницей мешковины, пришлось смотреть только под ноги, чтобы не запачкать навозом все те же окаянные «копыта» – бархатные туфли на лентах.
– Перед Богом, детонька, разницы нету, какого ты роду-званья, – приговаривала Мелания, выволакивая низкую скамеечку. – Здесь и черный труд не то, что в миру, брезговать им худо. Я тебе покажу, как коровушку доить, авось справишься.
Парашу разобрал было смех, но, подавившись им, она заставила себя внимательно глядеть, как Мелания берется за вымя.
– И вот эдак… и вот эдак… – Пальцы послушницы ловко теребили сосцы черно-белой крупной коровы. Хороша кормилица, невольно подумала Параша, матери б такую. – Не побоишься, деточка? Я б тогда за рыжуху взялась.
– Я попробую, матушка-сестрица, – Параша, озадаченная тем, чтобы не справиться слишком уж легко, приветливо заглянула в глаза послушнице. И застыла на мгновенье с подойником в руке. Блеклые глазки, серые ли, зеленые, смотрели не по-хорошему, на сухоньком личике играла насмешливая улыбка. Чего ждала она? Что барышня оскорбится предложеньем доить корову, наговорит резких слов, и тогда можно будет прочесть изрядное нравоучение, да еще и наябедничать княгине. Или же того, что балованная девочка попробует, испугается, быть может, заплачет. Тогда можно будет попенять на трусость да бестолковость. Во всяком случае, женщине этой в радость было унизить, и она нарочно, от ума, не упускала возможности это сделать.
Экая глупая! Знала б она, что для Параши нету ничего проще! В это же мгновение Параша представила себе Нелли, настоящую Нелли, на трухлявой сизой скамеечке под лопающимся от обилия выменем племенной коровы. Из обязательности Нелли не отказалась бы, из самолюбия не бросила б дела на полдороге. Ей было бы противно и стыдно, у нее б ничего не выходило, сосцы путались бы в пальцах, корова недовольно косилась, а ведь коров Нелли побаивается… Унизить Нелли, гордую Нелли, Мелании удалось бы.
И Параша разозлилась так, что намеренье прикинуться неумелой тут же вылетело у нее из головы.
– Ступайте, матушка-сестрица, я уж как-нибудь, – опустив глаза, произнесла она робко.
Едва послушница скрылась в соседнем стойле, в деревянное дно подойника забили тугие струи душистого молока, того, что бывает только у таких вот гладких коров, жующих сладкое луговое сено.
– В поле играли, с поля скакали, святой Власий, оборони да защити, – приговаривала она. Корова добродушно клонила тяжелую губастую голову.
– Что, касаточка, небось над пустым подойничком горюешь? – сладенько спросила Мелания, появившись вновь.
– Взгляните, матушка-сестрица, вроде все ладно? – Параша протянула дымящееся ведерко.
– Куда как ладно, детонька, – взглянув на плещущее у краев молоко, послушница поджала губы. – Управилась ровно не барышня, а коровница.
С этого дня и пошло. Конечно, слишком явно теснить игуменьину родню послушнице было не по зубам. Однако Мелания исхитрялась, причем некоторые из ее штук представлялись Параше довольно подлыми. Так, например, из-за Параши стало попадать от нее Марфуше и Надёже, тут уж предлог сыскать труда не составляло.
В этот полудень Параша с Надёжей устроились за поленницею, девочка давно уж сулила научить гостью плести лествички. Из необъятной холщовой сумы, болтавшейся обыкновенно на боку, Надёжа извлекла несколько мотков черной козьей пряжи, катушки цветных ниток, стеклянный бисер в особом мешочке, ножницы и железные крючки.
– Сперва сплетем с тобой простеньку, – Надёжа показала черную лествичку с пушистой кисточкой. – Из шерсти-то основа всегда идет, остальное украшенье. Можно цветного узора подплести, можно бисером разметить.
– А твои ты сама плела? Те, что с буквами, – Параша неотрывно следила за пальцами маленькой послушницы, уже разделившие шерсть на три прядки.
– Сама, как не сама. – Прядки пошли косицей. – Вот, гляди, чтоб сделать бусину, возвращаешь обратно…
– Вот она где, бессовестная, – вылетевшая из-за угла поленницы Мелания лешачихой набросилась на Надёжу, с ходу отвесив девочке подзатыльник. – Там тесто подавать некому, а она с мирскими лясы точит! Забыла, что тебя, сироту подколодную, из милости в обители держат?
– Виновата, матушка-сестрица, – спокойно ответила Надёжа, поднимаясь с березового обрубка. – Рукоделье соберу и бегом в пекарню.
Второй подзатыльник оказался крепче первого: откуда только взялось столько силы в сухоньком кулачке? Надёжа даже пошатнулась.
– Она будет рукоделье складывать, а хлеб подгорай! – Мелания зыркнула глазами на Парашу. – Одна барышня завелась, так и остальные распоясались. Нечего тебе по ней равняться, она знатная-богатая, с нее спросу нету…
– Собери мои ниточки, сделай милость, – скороговоркою произнесла Надёжа, перебрасывая суму Параше. – Уж после доплетем…
В отличие от Надёжи, сломя голову полетевшей к службам, Мелания удалилась не спеша, но даже не взглянув больше на Парашу. Зато Параша не отрывала глаз от ее ссутуленной спины. Гадина, ах гадина! Ну ничего, вот тебе ступенечка впереди, ох и расквасишь ты сейчас свой длинный нос! Нутко подошвой о скользкой краешек… Вот-вот-вот… Хлоп!
…Мелания не упала, даже не споткнулась. Худая, наглая спина ее как ни в чем не бывало плыла прочь. Параша ощутила странную тоску, вроде тошноты. С ней что-то не так, сильно не так. Испуганный взгляд девочки скользнул по разбросанным в траве моточкам. Надо собрать. Страшно… Параша осторожно подняла руку: рука слушается, вот пальцы поднимают железный крючок. Глаза видят… вон, как блестит радугой просыпавшаяся из мешочка бисерная крупа… Стукнуло, упавши, задетое локтем полено. Она слышит. Что же тогда отказало, что-то такое, что всегда с нею, как зренье и слух… Она хотела, чтоб Меланья упала. Та должна была поскользнуться. Неужели… ну да, здесь святая земля в круге стен. Вот оно что.
Параша зябко обхватила руками плечи: какой беспомощной, хуже, чем слепой или глухой, она себя ощутила… За три года, что минули со смерти бабки, дар сделался частью ее самой. Три года – огромный срок для ребяческой жизни, и Параша привыкла чувствовать, будто всегда, сколько живет, умела заговорить руду, унять лихорадку, учуять под землей воду. Небольшие зловредства тоже удавались сами собой: напустить на человека икоту или спотычку было Параше так же просто, как задуть свечу или сорвать цветок. Ну чего четвертую седмицу валяют дурака Нелли с Катькой? Она не хочет, не хочет здесь оставаться так долго!
– Да ты плачешь, касатка? – Марфуша присела на корточки рядом с Парашей. – Что сестрица Мелания Надёжку прибила? Не стоит того. У нас игуменья-мать добрая, в другом монастыре и покалечить могут, коли не угодишь. У нас все знают, мать Евдоксия калечить не позволит.
– Так это ж она мне назло, я ей не нравлюсь, – обиженно сказала Параша, потихоньку успокаиваясь. Тоска отступила. – Вот и била бы меня.
– И, касатка… Ты ж родителей любимая дочь. А Надёжа, как и я, сирота Пугачевская. Папенька ее, вишь, чиновником был в Симбирске, да низкого ранга, не дворянского. Злодеи-то его с женою да старшими детьми согнали в подпол да и затопили, нарочно канавку от колодца рыли. Кто ж за нее заступится? И то щастье в обитель-то попасть. Надобно терпеть.
– А Меланья чего такая?
– Да в девках пересидела, касатка, вот с приданым и попала в монастырь. Недолго послушницей-то пробудет, скоро постриг. Э, грех какой! Ты, милая барышня, забудь, гадость я сказала. Никого нет нещастней тех, кто не по сердцу в монастырь попал. А ты глазоньки-то утри, да волоса пригладь. Святая мать за тобой послала.
– Небось письмо родителям спрашивает? – Параша поднялась. – Я ужо написала, возьму показать.
– Про письмо не сказывала, ты лучше поторопись. – Марфуша улыбнулась. – Вроде как гостинцы тебе из дому.
Дорога в покой со странными иконами была уж Параше хорошо знакома. Из сеней оказалось слышно, что княгиня не одна. Параша заглянула из-за занавеси. Диктует ли, а то разговаривает с кем. Расхаживает по комнате, присела, поднялась опять… Параша заколебалась было, стучать или помедлить.
– Душа скорбеть не устанет, а куда денешься? – звучным, грудным своим голосом говорила княгиня. – Изволишь рассудить, отче, как отрезали у меня в казну две рощицы, так своих дров недостает, хоть покупай. А денег где взять? Сейчас сентябрь на подступе, в обители благолепие да радость. То ли будет в ноябре. По уставу сестрам меха не положены, кутаются в кельях козьими платочками, а все одно пробирает до костей. Трех инокинь минувшей зимой схоронили.
Параша решилась наконец постучать, и стук ее опередил мужской мелодичный голос, отозвавшийся в ответ. Сам собеседник игуменьи не был Параше виден из-за косяка.
– Сердце благородное не должно чувствовать огорчений. Ныне век мирских страстей, но надлежит ждать и молиться, ибо все возвращается на круги своя.
– Входи! – крикнула в переднюю княгиня. – Прости, отче, вот и наша Елена, надеюсь, не за нею ты еще приехал. Ну, что ты мешкаешь, дитя?
Начиная в ужасе догадываться, Параша вошла, не чуя под собою ног.
– Родители, понятное дело, соскучились, но не настаивают, – из неудобных безспиночных кресел навстречу Параше поднялся отец Модест. Отец Модест, в обыкновенном своем белоснежном парике, в шелковой рясе смарагдового цвету. Перед тем как вошла Параша, он кушал кофей из парадного игуменьиного сервиза – белого, расписанного гирляндами из мелких розанов. Одну такую чашку, немыслимо тонкую, Параша уже умудрилась разбить неделю назад.
Вот и все. Случилось страшней некуда, как раз, когда Параша успокоилась и устала бояться. Через мгновение начнется сплошной ужас. Сейчас поп закричит: «Это не она!!» Параша зажмурилась.
Темнота молчала.
– Ну, Елена, отчего ты не здороваешься с батюшкой? – недовольно произнесла где-то рядом княгиня. – Экая, право, дикарка.
Параша открыла глаза и столкнулася взглядом с отцом Модестом. Какие черные у него глаза, не добрые и не злые, черные, как глубокая яма, в которую можно упасть с головой, черные, как смерть… Параша словно уже падает в них, такие они огромные на неподвижном, безмятежно-спокойном лице.
– Что же, здравствуй, Нелли, – сказал отец Модест.
Глава XIX
Предшествующая настоятельница Зачатьевской обители, также носившая по обычаю имя Евдоксии, погребена была в резном теремке из черного, необычайно прочного камня (Кирилла Иванович сказал бы, что это диабаз). Состоял теремок из горницы с маленькими окошками, где, собственно, и находился гроб, и двух по бокам крытых пристроечек об одну стену. На черных стенах красиво горели иконы, выложенные из цветных стекляшек (Кирилла Иванович сказал бы, что это смальты). Игрушечный этот смертельный домик Параша давно уже облюбовала на кладбище. Забралась она в него и сейчас – забившись в самый дальний угол, между взгромоздившимся на каменные звериные лапищи гробом и стенкой с доброй блестящей Богородицей.
Никогда еще девочке не было так худо. Отец Модест заявился, как раз когда она ощутила свою полную непривычную беспомощность в святых стенах. Растерянность от нежданной слабости сплелась со страхом разоблачения, а третьей прядью этой ужасной косицы явилось тяжелое недоумение – отчего же отец Модест ее не выдал? Неужто обознался вправду? Бывают люди непамятливые на лица, неприметливые… Ежели поп только и помнил, что Нелли Сабурова – светленькая девочка годов двенадцати, и спохватился бы разве, будь Параша чернявой или малолетней? Хорошо бы, ох, как бы хорошо…
Но тут же Параша в десятый раз вспоминала затягивающий в черный омут взгляд священника и понимала: не стоит обманываться, ничегошеньки тот не напутал.
Чего же ради затеял отец Модест эти кошки-мышки? Быть может, он обо всем и сказал уже княгине, но потихоньку, чтоб проследить за опасною злодейкой, а покуда послать за солдатами? Да, скорей всего.
Под чьими-то нетяжелыми шагами зашелестел гравий дорожки. Параша сжала ладонями плечи и затаила дыхание.
Шорох затих где-то совсем рядом.
– Ты вить здесь, я видал, – произнес отец Модест, ибо это, разумеется, был он. – Вылезай, дитя.
Параша замерла за каменною львиной лапой.
– Как же тебя зовут, запамятовал… Пелагия, нет, Патрикия… Нет, все ж таки Пелагия… Выходи, Пелагия.
– Прасковия, – обиженно отозвалась Параша, не оставляя убежища.
– Что же, хоть какая-то ясность. – Тень отца Модеста, прохаживающегося по дорожке, то заслоняла свет, то отступала. – Но вить в любом случае не Елена? Дитя, мне не по годам играть в прятки, и я коли хотел бы причинить тебе вред, так уже сделал бы это.
Несомненно, в словах попа был резон, однако ноги Параши отяжелели, как пудовые гири, когда она шла к выходу из укрытия. Всего несколько шагов – но каждый вдвое тяжелей предыдущего.
Отец Модест вертел в тонких перстах пунцовый, с желтизною, розан, верно сорванный только что с куста, и, казалось, глядел только на цветок, а никак не на бледную, растерянную Парашу.
– А я тебя не видал в церкви, – произнес он, отщипывая со стебля шипы. – Только в деревне и в дому.
– Да деревенские больно косятся, – тихо ответила Параша, не понимая, отчего поп вместо допроса говорит о какой-то ерунде. – Не любят, чтоб я ходила.
– Отчего же? – рука с розаном упала: отец Модест теперь глядел на девочку. Лицо его было строго, но на дне глаз плескалась улыбка.
– Д…да… кто ж их знает… – Параша сообразила наконец, что перед нею неподходящий собеседник.
– Вот оно как, – священник усмехнулся. – Ну а кто же с Еленой Кирилловной?
Странно: отца Модеста не занимало, казалось, ни отчего Параша заняла место Нелли, ни куда Нелли делась. Но Параше ничего не оставалось, кроме как отвечать. Во всяком случае, этот вопрос ничем Нелли не угрожал.
– Катька-цыганка.
– И много помощи от твоей Катьки?
– Катька спорая, – обиделась Параша. – И не боится ничего, только разве мертвецов.
Острый шип впился священнику в палец, капелькой выступила кровь. Казалось, отец Модест не ощутил боли.
– Что дактиломант и есть маленькая Сабурова, было ясным почти сразу, – пробормотал он. – Но никак не ждал я, что малютка пойдет лепить из реальности тернеры, будто куличи из песка.
Уж лучше бы в самом деле кликнул стражников, чем плести такую непонятную околесицу! Во всяком случае, так мнилось Параше теперь, когда настоящая опасность миновала.
Но в следующее мгновение лицо отца Модеста сделалося добрым. Он поднял перстами подбородок Параши и посмотрел ей в глаза.
– Ты ходишь ли к исповеди?
– Я… нет, не хожу.
– Так зайдем в часовню, у меня и епитрахиль при себе.
– Да можно ли мне исповедоваться? – опасливо спросила Параша.
– Милое дитя, у Бога есть место для всякого, кто не кланялся Сатане, – произнес отец Модест проникновенно. – Исповедуйся мне, поскольку я должен знать все. У меня есть веские причины желать добра твоей госпоже, но я не смогу помочь ей ничем, коли ты не откроешь всей правды. А помощь понадобится, ибо она вступила в страшную игру, в коей нету пощады и несмышленым отроковицам.
Все существо Параши устремлялось сейчас к отцу Модесту. Даже не ведала она до сей минуты, какой гнет был на душе. Но как выдать Нелли, не обернется ли все к худу?
– Верь мне, дитя, – отец Модест вынул из складок одеяния парчовую ленту и надел ее на шею. – Я друг.
Блестящая стеклянная Богоматерь на иконе спокойно наблюдала за тем, как на льняную голову Параши, впервые за три года, опустилась епитрахиль. Старая парча пахла ладаном и отчего-то сухими водорослями, запах, казалось вовсе забытый, вспомнился мгновенно.
Экое слово – отпущение. Взрослые часто говорят – отпустило, мол, поясницу, или отпустила зубная боль. А вот у Параши было странное чувство, словно душа, коловшая или нарывавшая, к чему девочка вроде бы давно приноровилась, вдруг сладко потянулась поздоровевшими суставами, вдохнула во всю силу легких…
– Тебе легче, дитя?
– Легче, батюшка. Только вить я не с дурна ума в храм-то не ходила. Не всякий священник стал бы меня слушать.
– Я и есть не всякий, – отец Модест улыбнулся, но чело его тут же омрачилось. – Неразумные, мудрые дети! Что же прикажете с вами делать теперь?
– Батюшка… – Параша замялась. – А злодей Венедиктов – он и вправду сам Нечистый?
– Нет, – ответил отец Модест так просто, словно она спросила всего лишь, знаком ли он с послушницею Меланией.
– Так кто ж он тогда?
– С Сатаною вам не сладить бы и втроем, – негромко произнес отец Модест, вроде как не расслышав вопроса девочки. – А между тем щасливая возможность есть. Но у трех, дитя, у трех, а никак не у двух.
– Батюшка!..
– Ты вить умная девочка. Я разумею, что твои подруги без тебя пропадут. Вам не должно было разделяться.
– У самой сердце изнылось, как оне там. Только иначе либо барышню из ворот не выпустили, либо из-под земли бы достали.
– Я не виню тебя, – отец Модест провел легкой ладонью по волосам девочки. – Однако тебе надобно к ним присоединиться, да поскорей. Мне надобно подумать, дитя, ступай покуда с Богом.
Сорванный отцом Модестом розан остался, забытый, на каменном гробу. Девочка и священник вышли из часовенки, сделавшейся невольной хранительницей исповеди.
Ох, как хотелось бы Параше пуститься вдогонку Нелли и Кате, прочь из опостылевшей обители, где по яркому, пышному саду бесшумно снуют, словно неприкаянные тени, бледные женщины в темном одеянии! Одна тень, промелькнувшая за бальзамином, свернула на дорожку, бегущую к ступенькам часовни. Княгиня!
Отец Модест учтиво поклонился ей навстречу.
– Да уж виделись, отче, – не без удовольствия улыбнулась мать Евдоксия. – Сдается мне, старухе, что не так давно нашивало твое преподобие не рясу, а мундир.
– Ряса и мундир суть одно, – возразил священник.
– Я секретов не выведываю, – княгиня усмехнулась не без надменности.
– Имею ли я их? Военным никогда я не был, досточтимая мать, напротив того, поприще священнослужителя было мне предопределено с малолетства, едва не с рождения. – Отец Модест, идя рядом с княгиней, казался вполне безмятежен. Параша отстала и шла следом, не изобретши предлога, чтобы их покинуть совсем.
– Уж будто и недорослем не хотелось в полк? Не бунтовалось противу родительской воли? Нипочем не поверю. Лишь только тихие да трепетные юноши не соблазняются знаменами да барабанами, а ты, отец мой, не похож на тихоню.
– Зряшная привычка говорить правду, – отец Модест превесело рассмеялся. – Самый верный способ прослыть лицемером. Но радеть Марсу я не грезил. Ум и сердце всегда были согласны с выпавшим мне жребием.
– Тогда ты щаслив, – княгиня вздохнула. – Хотела б и я сказать то же о себе, да увы. Большинство из тех, кто укрылся под церковной сенью, призывают Господа как лекаря – вслед за болезнью. Мало, мало кто оставляет мирскую стезю радостным, молодым, богатым, благополучным. Церковный притвор завален нашими людскими горестями, как чулан старой рухлядью. Пылятся там и мои узлы.
Если настоятельница говорила о притворе главного собора, то никакой рухляди там не валялось. Параша отстала еще на шажок.
– Не уходи, Елена, – княгиня обернулась через плечо. – Мне иной раз кажется, ты меня бегаешь. Погуляй со мною и святым отцом.
– Мне доводилось слышать, что Вы были богаты и молоды, досточтимая мать, – уронил отец Модест. – Глаза же мои свидетельствуют, что красота, по сю пору не избытая, в те дни блистала.
– Много воды утекло с тех суетных дней, – задумчиво заговорила настоятельница. – Лиза была меньше Елены, когда я носила мирское имя. Я чаю, отче, ты понял, что мне охота рассказать мою историю просвещенному человеку. Быть может, сие лишь остатки тщеславия и суемудрия. Духовник мой, отец Ювеналий, смирен и чист сердцем. Пускай он не умудрен книжными познаниями, это пустое. Но все же, все же…
– Я готов Вас слушать, – отец Модест выразительно кивнул на Парашу.
– Гиль. За глупость почитаю, отче, скрывать важное от детей. Под видом важного обыкновенно таят стыдное. Страшное же и сложное идет ко дну памяти, не задев разума. Какому волнению суждено спустя годы поднять сей груз? Умри я завтра, она не узнает того, что может сослужить добрую службу. Присядем здесь, под яблоней, рассказ мой не короток.
Никогда еще девочке не было так худо. Отец Модест заявился, как раз когда она ощутила свою полную непривычную беспомощность в святых стенах. Растерянность от нежданной слабости сплелась со страхом разоблачения, а третьей прядью этой ужасной косицы явилось тяжелое недоумение – отчего же отец Модест ее не выдал? Неужто обознался вправду? Бывают люди непамятливые на лица, неприметливые… Ежели поп только и помнил, что Нелли Сабурова – светленькая девочка годов двенадцати, и спохватился бы разве, будь Параша чернявой или малолетней? Хорошо бы, ох, как бы хорошо…
Но тут же Параша в десятый раз вспоминала затягивающий в черный омут взгляд священника и понимала: не стоит обманываться, ничегошеньки тот не напутал.
Чего же ради затеял отец Модест эти кошки-мышки? Быть может, он обо всем и сказал уже княгине, но потихоньку, чтоб проследить за опасною злодейкой, а покуда послать за солдатами? Да, скорей всего.
Под чьими-то нетяжелыми шагами зашелестел гравий дорожки. Параша сжала ладонями плечи и затаила дыхание.
Шорох затих где-то совсем рядом.
– Ты вить здесь, я видал, – произнес отец Модест, ибо это, разумеется, был он. – Вылезай, дитя.
Параша замерла за каменною львиной лапой.
– Как же тебя зовут, запамятовал… Пелагия, нет, Патрикия… Нет, все ж таки Пелагия… Выходи, Пелагия.
– Прасковия, – обиженно отозвалась Параша, не оставляя убежища.
– Что же, хоть какая-то ясность. – Тень отца Модеста, прохаживающегося по дорожке, то заслоняла свет, то отступала. – Но вить в любом случае не Елена? Дитя, мне не по годам играть в прятки, и я коли хотел бы причинить тебе вред, так уже сделал бы это.
Несомненно, в словах попа был резон, однако ноги Параши отяжелели, как пудовые гири, когда она шла к выходу из укрытия. Всего несколько шагов – но каждый вдвое тяжелей предыдущего.
Отец Модест вертел в тонких перстах пунцовый, с желтизною, розан, верно сорванный только что с куста, и, казалось, глядел только на цветок, а никак не на бледную, растерянную Парашу.
– А я тебя не видал в церкви, – произнес он, отщипывая со стебля шипы. – Только в деревне и в дому.
– Да деревенские больно косятся, – тихо ответила Параша, не понимая, отчего поп вместо допроса говорит о какой-то ерунде. – Не любят, чтоб я ходила.
– Отчего же? – рука с розаном упала: отец Модест теперь глядел на девочку. Лицо его было строго, но на дне глаз плескалась улыбка.
– Д…да… кто ж их знает… – Параша сообразила наконец, что перед нею неподходящий собеседник.
– Вот оно как, – священник усмехнулся. – Ну а кто же с Еленой Кирилловной?
Странно: отца Модеста не занимало, казалось, ни отчего Параша заняла место Нелли, ни куда Нелли делась. Но Параше ничего не оставалось, кроме как отвечать. Во всяком случае, этот вопрос ничем Нелли не угрожал.
– Катька-цыганка.
– И много помощи от твоей Катьки?
– Катька спорая, – обиделась Параша. – И не боится ничего, только разве мертвецов.
Острый шип впился священнику в палец, капелькой выступила кровь. Казалось, отец Модест не ощутил боли.
– Что дактиломант и есть маленькая Сабурова, было ясным почти сразу, – пробормотал он. – Но никак не ждал я, что малютка пойдет лепить из реальности тернеры, будто куличи из песка.
Уж лучше бы в самом деле кликнул стражников, чем плести такую непонятную околесицу! Во всяком случае, так мнилось Параше теперь, когда настоящая опасность миновала.
Но в следующее мгновение лицо отца Модеста сделалося добрым. Он поднял перстами подбородок Параши и посмотрел ей в глаза.
– Ты ходишь ли к исповеди?
– Я… нет, не хожу.
– Так зайдем в часовню, у меня и епитрахиль при себе.
– Да можно ли мне исповедоваться? – опасливо спросила Параша.
– Милое дитя, у Бога есть место для всякого, кто не кланялся Сатане, – произнес отец Модест проникновенно. – Исповедуйся мне, поскольку я должен знать все. У меня есть веские причины желать добра твоей госпоже, но я не смогу помочь ей ничем, коли ты не откроешь всей правды. А помощь понадобится, ибо она вступила в страшную игру, в коей нету пощады и несмышленым отроковицам.
Все существо Параши устремлялось сейчас к отцу Модесту. Даже не ведала она до сей минуты, какой гнет был на душе. Но как выдать Нелли, не обернется ли все к худу?
– Верь мне, дитя, – отец Модест вынул из складок одеяния парчовую ленту и надел ее на шею. – Я друг.
Блестящая стеклянная Богоматерь на иконе спокойно наблюдала за тем, как на льняную голову Параши, впервые за три года, опустилась епитрахиль. Старая парча пахла ладаном и отчего-то сухими водорослями, запах, казалось вовсе забытый, вспомнился мгновенно.
Экое слово – отпущение. Взрослые часто говорят – отпустило, мол, поясницу, или отпустила зубная боль. А вот у Параши было странное чувство, словно душа, коловшая или нарывавшая, к чему девочка вроде бы давно приноровилась, вдруг сладко потянулась поздоровевшими суставами, вдохнула во всю силу легких…
– Тебе легче, дитя?
– Легче, батюшка. Только вить я не с дурна ума в храм-то не ходила. Не всякий священник стал бы меня слушать.
– Я и есть не всякий, – отец Модест улыбнулся, но чело его тут же омрачилось. – Неразумные, мудрые дети! Что же прикажете с вами делать теперь?
– Батюшка… – Параша замялась. – А злодей Венедиктов – он и вправду сам Нечистый?
– Нет, – ответил отец Модест так просто, словно она спросила всего лишь, знаком ли он с послушницею Меланией.
– Так кто ж он тогда?
– С Сатаною вам не сладить бы и втроем, – негромко произнес отец Модест, вроде как не расслышав вопроса девочки. – А между тем щасливая возможность есть. Но у трех, дитя, у трех, а никак не у двух.
– Батюшка!..
– Ты вить умная девочка. Я разумею, что твои подруги без тебя пропадут. Вам не должно было разделяться.
– У самой сердце изнылось, как оне там. Только иначе либо барышню из ворот не выпустили, либо из-под земли бы достали.
– Я не виню тебя, – отец Модест провел легкой ладонью по волосам девочки. – Однако тебе надобно к ним присоединиться, да поскорей. Мне надобно подумать, дитя, ступай покуда с Богом.
Сорванный отцом Модестом розан остался, забытый, на каменном гробу. Девочка и священник вышли из часовенки, сделавшейся невольной хранительницей исповеди.
Ох, как хотелось бы Параше пуститься вдогонку Нелли и Кате, прочь из опостылевшей обители, где по яркому, пышному саду бесшумно снуют, словно неприкаянные тени, бледные женщины в темном одеянии! Одна тень, промелькнувшая за бальзамином, свернула на дорожку, бегущую к ступенькам часовни. Княгиня!
Отец Модест учтиво поклонился ей навстречу.
– Да уж виделись, отче, – не без удовольствия улыбнулась мать Евдоксия. – Сдается мне, старухе, что не так давно нашивало твое преподобие не рясу, а мундир.
– Ряса и мундир суть одно, – возразил священник.
– Я секретов не выведываю, – княгиня усмехнулась не без надменности.
– Имею ли я их? Военным никогда я не был, досточтимая мать, напротив того, поприще священнослужителя было мне предопределено с малолетства, едва не с рождения. – Отец Модест, идя рядом с княгиней, казался вполне безмятежен. Параша отстала и шла следом, не изобретши предлога, чтобы их покинуть совсем.
– Уж будто и недорослем не хотелось в полк? Не бунтовалось противу родительской воли? Нипочем не поверю. Лишь только тихие да трепетные юноши не соблазняются знаменами да барабанами, а ты, отец мой, не похож на тихоню.
– Зряшная привычка говорить правду, – отец Модест превесело рассмеялся. – Самый верный способ прослыть лицемером. Но радеть Марсу я не грезил. Ум и сердце всегда были согласны с выпавшим мне жребием.
– Тогда ты щаслив, – княгиня вздохнула. – Хотела б и я сказать то же о себе, да увы. Большинство из тех, кто укрылся под церковной сенью, призывают Господа как лекаря – вслед за болезнью. Мало, мало кто оставляет мирскую стезю радостным, молодым, богатым, благополучным. Церковный притвор завален нашими людскими горестями, как чулан старой рухлядью. Пылятся там и мои узлы.
Если настоятельница говорила о притворе главного собора, то никакой рухляди там не валялось. Параша отстала еще на шажок.
– Не уходи, Елена, – княгиня обернулась через плечо. – Мне иной раз кажется, ты меня бегаешь. Погуляй со мною и святым отцом.
– Мне доводилось слышать, что Вы были богаты и молоды, досточтимая мать, – уронил отец Модест. – Глаза же мои свидетельствуют, что красота, по сю пору не избытая, в те дни блистала.
– Много воды утекло с тех суетных дней, – задумчиво заговорила настоятельница. – Лиза была меньше Елены, когда я носила мирское имя. Я чаю, отче, ты понял, что мне охота рассказать мою историю просвещенному человеку. Быть может, сие лишь остатки тщеславия и суемудрия. Духовник мой, отец Ювеналий, смирен и чист сердцем. Пускай он не умудрен книжными познаниями, это пустое. Но все же, все же…
– Я готов Вас слушать, – отец Модест выразительно кивнул на Парашу.
– Гиль. За глупость почитаю, отче, скрывать важное от детей. Под видом важного обыкновенно таят стыдное. Страшное же и сложное идет ко дну памяти, не задев разума. Какому волнению суждено спустя годы поднять сей груз? Умри я завтра, она не узнает того, что может сослужить добрую службу. Присядем здесь, под яблоней, рассказ мой не короток.
Глава XX
– Разуверься сразу, отец мой, – в голосе княгини звучала приятная насмешка, словно он улыбался минувшим дням, – не стрела Амура меня поразила. Опыт многих лет говорит мне теперь, что не столь часто, как принято думать, в эти стены приводит разочарование любовное. Однако воротимся к моей жизни. Младенчество мое было до четырех годов самым заурядным и вполне щасливо текло в родительском дому, помещичьем больше по названию, чем на деле. Память рисует мне длинное строение из почерневших бревен, выстроенное безо всякого плану. К большому помещению с белой печью – самое заметное отличие от крестьянских лачуг! – лепились с одной стороны господские спальные горницы, с другой – девичья и людская. Кухарили же в отдельной пристройке, там же были кладовые. В зале стоял длинный стол с настоящими стульями по обе стороны, но диванами служили обыкновенные сундуки и лавки. В зимнее время за печью в закуте нередко обитал теленок, слишком нежный для хлева. В наше время такое убожество жилья поразило бы воображение, но тогда было обыкновенно. Странно, что дом в нашем Тучкове помню я куда лучше, нежели лица родителей моих, но Мнемозина прихотлива. По щастию, ни одно человеческое существо нельзя обвинить в том, что родители мои до сроку покинули земную юдоль – сперва отец, а в тот же год и матушка. О нас, троих сиротах, взял попечение родной брат матушки, дядя Артамон Николаич, на похороны из столицы не поспевший. Впрочем, торопился он как мог и, прибывши, сразу объявил, что оба старших моих братца будут определены обучаться на казенный счет модному в ту пору морскому делу, в коем он и сам успешно подвизался. Меня же, младшую и девочку, станет воспитывать в Санкт-Петербурхе бездетная супруга его Настасья Петровна.
Дитя не способно понять перемены судьбы. Не укрылось, однако, от моего внимания странное поведение челяди, покуда меня собирали в дорогу. Бабки да девки о чем-то все шептались по углам, а затем принимались меня тормошить да ласкать, словно обо мне сожалея. Долго сие не продлилось, ибо уложить мою худобишку большого труда не составляло. Никому из Тучковских наших женщин дядя не велел меня сопровождать, заявивши, что в столице мне понадобятся не такие няньки. Посему на протяжении всего пути мною занимались только добрые жены станционных смотрителей. Но вот путешествие подошло к концу.
Сколоченный на скорую руку в царствование великого Петра двухэтажный дом был веден на европейский лад. Статуи и зеркала не успели даже напугать меня, когда навстречу нам выплыла лебедем дама. «Вот, привез тебе дочку, балуй ее сколько хошь, а мне бы только вывести в люди племянников», – молвил дядя.
Если встреча с дядей, человеком самой непримечательной наружности, к тому же облаченным в скромное дорожное платье, оставила меня довольно безразличною, супруга его с первого взгляду отразилась в детском сердце. Матушка моя обыкновенно нашивала русскую одежду, поэтому вид огромных кринолинов, под которыми не видно движения ног, словно парчовый колокол вправду плывет по паркету, был мне внове. Также необычен показался моим глазам и тончайший стан, затянутый в жесткие пластины корсета, и исполинское сооружение куафюры, белой, но напудренной лиловою пудрой, с красными атласными лентами и такими же цветами. Все это изрядно поразило меня, и то обстоятельство, что лицо с шеей, а также обнаженные ниже локтя руки были совершенно черного цвету, ничего особенно не прибавило. О, простодушное добросердечие ребяческого зрения!
Дитя не способно понять перемены судьбы. Не укрылось, однако, от моего внимания странное поведение челяди, покуда меня собирали в дорогу. Бабки да девки о чем-то все шептались по углам, а затем принимались меня тормошить да ласкать, словно обо мне сожалея. Долго сие не продлилось, ибо уложить мою худобишку большого труда не составляло. Никому из Тучковских наших женщин дядя не велел меня сопровождать, заявивши, что в столице мне понадобятся не такие няньки. Посему на протяжении всего пути мною занимались только добрые жены станционных смотрителей. Но вот путешествие подошло к концу.
Сколоченный на скорую руку в царствование великого Петра двухэтажный дом был веден на европейский лад. Статуи и зеркала не успели даже напугать меня, когда навстречу нам выплыла лебедем дама. «Вот, привез тебе дочку, балуй ее сколько хошь, а мне бы только вывести в люди племянников», – молвил дядя.
Если встреча с дядей, человеком самой непримечательной наружности, к тому же облаченным в скромное дорожное платье, оставила меня довольно безразличною, супруга его с первого взгляду отразилась в детском сердце. Матушка моя обыкновенно нашивала русскую одежду, поэтому вид огромных кринолинов, под которыми не видно движения ног, словно парчовый колокол вправду плывет по паркету, был мне внове. Также необычен показался моим глазам и тончайший стан, затянутый в жесткие пластины корсета, и исполинское сооружение куафюры, белой, но напудренной лиловою пудрой, с красными атласными лентами и такими же цветами. Все это изрядно поразило меня, и то обстоятельство, что лицо с шеей, а также обнаженные ниже локтя руки были совершенно черного цвету, ничего особенно не прибавило. О, простодушное добросердечие ребяческого зрения!