Страница:
Она долго сидела молча, и я видел, как пылают ее щеки. Потом она тихо сказала:
— Мы так не будем, Сашка! Ладно? Мы ничего не будем просить! Я понимаю их. Но мы не будем?
— Конечно, нет!
Я еще подумал, что, если бы мы вдруг и решились, — нам пришлось бы просить у Женьки Верхова. Меня передернуло от этой мысли.
Бирута вздохнула.
— Все-таки ужасно, когда сдают нервы...
А Бруно Монтелло, принимая от нас дежурство, отнесся к этому совершенно иначе.
Едва взглянув на приборы, он сразу все сообразил.
— Амировы не спят? — спросил он.
— Нет.
— Это, конечно, их просьба?
— Да.
— Я ждал чего-нибудь в этом роде.
— Почему?
— Потому что они искреннее нас! И счастливее! Они молодцы!
— Объясни, пожалуйста! — попросила Бирута, и мне послышалась в ее голосе плохо скрытая растерянность.
— Как тебе сказать, Рута... — Бруно наморщил лоб, а потом улыбнулся своей обычной лучезарной южной улыбкой. Однако большие карие глаза его при этом остались грустными. У него всегда были грустные глаза — даже когда он хохотал. — Мне кажется, — пояснил Бруно, — мы все слишком правильные. Чересчур. Мы все делаем как надо. Это понятно — отбирали прежде всего таких. А Марат иногда позволяет себе делать как хочется. Поэтому он и попал в дублеры. Но ведь одно из непременных условий счастья — быть самим собой. Вот ему захотелось — и он попросил. А нам захочется — и мы не попросим. Или вчера, когда мы спорили об этом радиомаяке... Никому ведь из нас не хотелось ломать курс, обследовать эту звезду. Мы на самом деле не пилоты и можем погубить корабль. Мы даже морально не готовы к таким исследованиям. Но все мы говорили правильные вещи, а не то, что чувствовали. Марат же был честнее нас.
— А ты помнишь, что говорил ты?
— Конечно! Так сказать, чувство долга. Но не желание сердца. Мы все еще слишком земные. На Рите с нас это послетает. А Марату там будет легче, чем нам. Он естественнее. И понадобится — он скорее сможет найти общий язык с туземцами.
— А ты, видно, твердо уверен, что мы на Рите станем другими, — заметил я. — Ты и в “Малахите” это говорил...
— Это неизбежно, Сандро! Ведь там наверняка многого будет не хватать. Согласен?
— Разумеется! Особенно на первых порах.
— А нехватка чего-то жизненно важного всегда разжигает страсти. Если В древнем племени не хватало женщин — их крали из другого племени. Или отбивали силой. Если не хватало хлеба — человек далеко не всегда пахал землю, чтобы его добыть. Иногда он просто убивал другого человека и забирал его хлеб.
— Бруно, дорогой! Так ведь именно в этом случае он не был человеком! Человек — пахал! А убивал — зверь!
— Согласен! Кто спорит? Но зверь просыпался в человеке!
— Неужели ты думаешь, в ком-то из нас?..
Я не договорил. Вдруг подумал о Женьке Верхове. Если в школьные годы он мог делать подлости... Каким же он станет, когда обстоятельства сложатся жестокие, неумолимые? Разве могу я поручиться, что в нем не проснется тот безжалостный зверь, о котором говорит Бруно?
— А ты можешь поручиться? — спросил он, как бы прочитав мои мысли. — Ты можешь поручиться за любого на этом корабле?
Я молчал. Может, за любого и поручился бы. Но за Женьку?..
— А я не могу поручиться даже за себя, — признался Бруно. — Уверен только, что в человеческих обстоятельствах всегда буду человеком. Но если обстоятельства потребуют жестокости, может, стану жестоким.
— Человек должен всегда оставаться человеком, — тихо сказала Бирута. — Даже в нечеловеческих обстоятельствах.
А я все молчал. Думал уже о себе. Никогда я не был жестоким. И считал, что не могу.
Но сейчас Бруно в чем-то поколебал меня. Может, все-таки могу?..
Он все еще смотрел на меня. Потом понимающе улыбнулся.
— Копаешься в себе? Истинно человеческое занятие! Бруно провел ладонью по своим коротким, торчащим “ежиком” волосам и повернул голову к Бируте.
— Ты, конечно, права, Рута! — Он вздохнул. — Но только если говорить об идеале. А идеалы — они всегда в меньшинстве. Общество, конечно, стремится к идеалу. Но оно грубо ошибется, если примет человеческий идеал за среднее арифметическое.
— Однажды оно приняло — и не ошиблось, — тихо возразила Бирута.
— Что ты имеешь в виду?
— Войну с фашизмом в двадцатом веке. Россию в этой войне. Тогда как раз средним арифметическим был идеал. Ни одна буря на Земле, ни до, ни после, не дала столько истинных героев. Ошибка общества даже заключалась тогда в обратном. Людей считали менее идеальными, чем они были на самом деле.
Бруно посерьезнел, задумался.
— Я не силен в русской истории, — наконец сказал он. — Но она всегда вызывала у меня глубочайшее уважение. Наверно, вы правы, ребята. В том, что касается России. Но я не уверен, что на Рите будут действовать законы русской истории.
7. “Нам никогда не узнать...”
8. Старые стереоленты “Урала”
— Мы так не будем, Сашка! Ладно? Мы ничего не будем просить! Я понимаю их. Но мы не будем?
— Конечно, нет!
Я еще подумал, что, если бы мы вдруг и решились, — нам пришлось бы просить у Женьки Верхова. Меня передернуло от этой мысли.
Бирута вздохнула.
— Все-таки ужасно, когда сдают нервы...
А Бруно Монтелло, принимая от нас дежурство, отнесся к этому совершенно иначе.
Едва взглянув на приборы, он сразу все сообразил.
— Амировы не спят? — спросил он.
— Нет.
— Это, конечно, их просьба?
— Да.
— Я ждал чего-нибудь в этом роде.
— Почему?
— Потому что они искреннее нас! И счастливее! Они молодцы!
— Объясни, пожалуйста! — попросила Бирута, и мне послышалась в ее голосе плохо скрытая растерянность.
— Как тебе сказать, Рута... — Бруно наморщил лоб, а потом улыбнулся своей обычной лучезарной южной улыбкой. Однако большие карие глаза его при этом остались грустными. У него всегда были грустные глаза — даже когда он хохотал. — Мне кажется, — пояснил Бруно, — мы все слишком правильные. Чересчур. Мы все делаем как надо. Это понятно — отбирали прежде всего таких. А Марат иногда позволяет себе делать как хочется. Поэтому он и попал в дублеры. Но ведь одно из непременных условий счастья — быть самим собой. Вот ему захотелось — и он попросил. А нам захочется — и мы не попросим. Или вчера, когда мы спорили об этом радиомаяке... Никому ведь из нас не хотелось ломать курс, обследовать эту звезду. Мы на самом деле не пилоты и можем погубить корабль. Мы даже морально не готовы к таким исследованиям. Но все мы говорили правильные вещи, а не то, что чувствовали. Марат же был честнее нас.
— А ты помнишь, что говорил ты?
— Конечно! Так сказать, чувство долга. Но не желание сердца. Мы все еще слишком земные. На Рите с нас это послетает. А Марату там будет легче, чем нам. Он естественнее. И понадобится — он скорее сможет найти общий язык с туземцами.
— А ты, видно, твердо уверен, что мы на Рите станем другими, — заметил я. — Ты и в “Малахите” это говорил...
— Это неизбежно, Сандро! Ведь там наверняка многого будет не хватать. Согласен?
— Разумеется! Особенно на первых порах.
— А нехватка чего-то жизненно важного всегда разжигает страсти. Если В древнем племени не хватало женщин — их крали из другого племени. Или отбивали силой. Если не хватало хлеба — человек далеко не всегда пахал землю, чтобы его добыть. Иногда он просто убивал другого человека и забирал его хлеб.
— Бруно, дорогой! Так ведь именно в этом случае он не был человеком! Человек — пахал! А убивал — зверь!
— Согласен! Кто спорит? Но зверь просыпался в человеке!
— Неужели ты думаешь, в ком-то из нас?..
Я не договорил. Вдруг подумал о Женьке Верхове. Если в школьные годы он мог делать подлости... Каким же он станет, когда обстоятельства сложатся жестокие, неумолимые? Разве могу я поручиться, что в нем не проснется тот безжалостный зверь, о котором говорит Бруно?
— А ты можешь поручиться? — спросил он, как бы прочитав мои мысли. — Ты можешь поручиться за любого на этом корабле?
Я молчал. Может, за любого и поручился бы. Но за Женьку?..
— А я не могу поручиться даже за себя, — признался Бруно. — Уверен только, что в человеческих обстоятельствах всегда буду человеком. Но если обстоятельства потребуют жестокости, может, стану жестоким.
— Человек должен всегда оставаться человеком, — тихо сказала Бирута. — Даже в нечеловеческих обстоятельствах.
А я все молчал. Думал уже о себе. Никогда я не был жестоким. И считал, что не могу.
Но сейчас Бруно в чем-то поколебал меня. Может, все-таки могу?..
Он все еще смотрел на меня. Потом понимающе улыбнулся.
— Копаешься в себе? Истинно человеческое занятие! Бруно провел ладонью по своим коротким, торчащим “ежиком” волосам и повернул голову к Бируте.
— Ты, конечно, права, Рута! — Он вздохнул. — Но только если говорить об идеале. А идеалы — они всегда в меньшинстве. Общество, конечно, стремится к идеалу. Но оно грубо ошибется, если примет человеческий идеал за среднее арифметическое.
— Однажды оно приняло — и не ошиблось, — тихо возразила Бирута.
— Что ты имеешь в виду?
— Войну с фашизмом в двадцатом веке. Россию в этой войне. Тогда как раз средним арифметическим был идеал. Ни одна буря на Земле, ни до, ни после, не дала столько истинных героев. Ошибка общества даже заключалась тогда в обратном. Людей считали менее идеальными, чем они были на самом деле.
Бруно посерьезнел, задумался.
— Я не силен в русской истории, — наконец сказал он. — Но она всегда вызывала у меня глубочайшее уважение. Наверно, вы правы, ребята. В том, что касается России. Но я не уверен, что на Рите будут действовать законы русской истории.
7. “Нам никогда не узнать...”
— Знаешь, вот уже сколько дней думаю об этом радиомаяке.
И страшно обидно!
Бирута говорит по-обычному тихо, даже будто сонно. Она лежит на койке в нашей каюте и, закинув руки под голову, смотрит в потолок. Мы недавно проснулись. До начала дежурства еще три часа. Успеем и позавтракать, и позаниматься в спортзале, и посидеть над проекторами в библиотеке.
— Отчего же тебе обидно, Рут?
— Оттого, что нам никогда не узнать, какая там цивилизация, какие существа. Люди это или не люди... Как они живут... Что умеют... Как любят... Обидно из-за нашего бессилия! Мы даже не можем сообщить на Землю об этом маяке. Всего одна финишная ракета! И нужно ждать двадцать лет, чтоб ее отправить!.. А представляешь, какой переполох поднялся бы в Солнечной системе от такого сообщения? Но целые поколения там умрут, так и не узнав об этой цивилизации, о братьях по разуму.
— А может, не было бы никакого переполоха? Ведь люди давно догадались, что в шаровых скоплениях — древние цивилизации. Но нам они пока недоступны. А им, видимо, не до нас.
— Вот это и обидно, Сашка! Есть разумные существа, и в конце концов они нас ищут — тут ты не прав! — иначе для чего бы они ставили эти радиомаяки? А добраться до них мы не можем... Конечно, когда-нибудь... Но мы не доживем. Мы не узнаем. А так хочется знать!
— Подумай, Рут, о тех — ну, например, в двадцатом веке, — кто мечтал узнать хотя бы о Рите! Они первыми пробивали дорогу в космос, рисковали, гибли, а результатов не дождались. Результаты достались тем, кто селился на Марсе, на Венере. Нам достались. И мы что-то для кого-то оставим. Так устроена жизнь.
— Да я не меркантильна, Сашка! Я даже не хочу пользоваться результатами. Хочу только знать их! Обидно умереть и не узнать, чем кончилось твое открытие. Наверно, я буду писать, Сашка... Какой-нибудь фантастический рассказ об экспедиции к шаровому скоплению. К той самой цивилизации. Мне ее не узнать — так хоть придумаю!
— Ты говоришь так, словно уже пишешь.
— Как ты догадался?
— Чуть-чуть знаю тебя.
— Верно. Пишу. В рубке — за твоей спиной. В библиотеке. И главное — мысленно.
— И пишешь медленно. Потому что прячешься.
— Тоже верно.
— А зачем прячешься? От кого?
— Боюсь — вдруг не выйдет. Ты не говори пока — ни Бруно, ни Изольде, ладно? Я уже давно не писала рассказов. Отвыкла.
— А вообще — писала?
— Немного. Тоже фантастику. Их печатали в Риге, на латышском. А потом перевели в Вильнюсе и в Таллине.
— Из-за этих рассказов тебя и взяли в “Малахит”?
— А ты думал — из-за тонкой талии?
— И я узнаю это только сейчас! А мы уже больше двадцати лет женаты! По всем правилам надо обидеться.
— Не обидишься — бессмысленно.
— Но почему ты молчала?
— У меня ничего не писалось в “Малахите”. Ничего! Я так мучилась! Плакала даже. И было такое ощущение, будто я всех обманула. Теперь понимаешь?
— Пытаюсь. Но у тебя выйдет, Рута! Непременно! Я в тебя верю! И будешь ты фантастом Риты, Бирута нежная моя!
— Ты несносный человек, Сашка! С тобой совершенно невозможно говорить серьезно!
— Ты уверена?
— Вижу.
— А если я подкину тебе идею?
— Какую еще идею?
— Серьезную.
— Разве ты на это способен?
— Рискни.
— Хорошо. Рискую. Гони идею.
— Я дам тебе коэму, Рут. Ту, свэю... С обратной связью. А ты запишешь рассказ в нее. Это быстро и... впечатляюще.
— А это возможно?
— Для того они и созданы.
— Для рассказов?
— Не только. Но во всяком случае — не для баловства.
— Честно говоря, Сашка, я смутно представляю себе, для чего нужны эти коэмы. Мне всегда казалось, что это лишь любопытный технический эксперимент. Не более. Ну, выдумал, возишься... Мужчина должен возиться с чем-то техническим. Мне так всегда говорила моя мама. И советовала не мешать. “Пусть, мол, лучше возится с машинами, чем заглядывается на других женщин”.
— А между прочим, не я их выдумал.
— Кто же?
— Один фантаст. Еще два с половиной века назад. Но тогда их не могли сделать. Не было отправных приборов. А потом появились приборы, но забыли книжку того фантаста. И вот я случайно на нее наткнулся...
Я прикусил язык, потому что чуть было не сказал: “Таня посоветовала”. А Бирута совершенно не выносит упоминаний о Тане.
— И что же писал тот фантаст?
— Он рассказывал о далекой планете. Там эти коробочки эмоциональной памяти были вместо книг.
— Любопытно!
— Вот и давай попробуем! Может, тот фантаст неплохо придумал? Ведь я не мог сам записать в коробочку новый рассказ. Так сказать, по ограниченности способностей. Записывал поездки, какие-то реальные события. В общем, нечто документальное, сохранившееся в памяти. А ты можешь представить и записать выдуманное. И вот тогда будет на полную катушку.
— Расскажи подробнее, Сашка. Что писал тот фантаст?
— У тебя хватит терпения?
— Видимо.
— Тогда слушай. Далекая планета. Книги на ней ушли в прошлое. Библиотеки стали архивами, в которые заглядывают лишь историки. На протяжении целого века книги — уже не бумажные, полимерные! — вытеснялись коробочками эмоциональной памяти. Никто не запрещал одно, не вводил декретами другое. Каждый пользовался чем хотел. Но коробочки были удобнее, и люди предпочитали пользоваться ими. В коробочках аккумулировались биотоки мозга тех людей, которые вообще способны творить. Это были записи виденного, пережитого, выдуманного. Вот как у нас с тобой — документальное и художественное. Доходит?
— Ты рассказывай! Когда не дойдет — спрошу.
— Коробочки — двух видов: записи и воспроизведения. То есть записывающие еще и воспроизводят. Для пробы, для просмотра. Но воспроизводящие — уже не записывают. Эти — только для читателя. Массовая продукция.
— А какие сделал ты?
— Первые. Для записи. Но они и воспроизводят.
— А что сделал Верхов?
— Только запись. Воспроизведение у него — лишь на экране. Не в мозгу.
— А коробочку только воспроизведения ты не делал?
— Зачем? Это — половина моей. Любой техник разделит. И заряжаться они должны механически. Как печать с набора. От одной коробочки записи — хоть сто тысяч коробочек воспроизведения.
— Что еше было у того фантаста?
— Дальше у него шла организация. И последствия.
— Расскажи.
— Организация такая. Законченные записи шли на советы специалистов. Если художественная литература — записи просматривали писатели. Если наука — ученые соответствующего профиля. Если мемуары — люди, хорошо знающие эпоху. Усиливающая аппаратура вызывала одновременно в мозгу всех членов совета те впечатления и эмоции, которые были записаны в коробочке. Если запись признавали интересной, поучительной — ее размножали. Сколько потребуется. Образцы записей поступали во все крупные центры планеты. Как на Земле — книги. И каждый центр мог при необходимости изготовить любое количество копий.
— А если совет забракует?
— Сдавали в архив. Но архивы периодически просматривались самыми молодыми специалистами. Так сказать, дублерами членов совета. И если молодым нравилась отклоненная запись — ее немедленно размножали. По общим правилам. У стариков не было права вето.
Но эти советы можно было и вообще обойти, если, конечно, автор не соглашался с их приговором. Автор мог отправиться на завод и принять участие в производстве коробочек воспроизведения. Каждую четвертую коробочку из сделанных им самим он получал в свое распоряжение. А потом своими силами, на заводском оборудовании, он мог размножать любые записи. Сколько угодно.
Правом этим пользовались немногие. Потому, что советы были очень авторитетны. Одиозных людей туда не вводили. Но случалось и так, что авторы, восставшие против мнения советов, размножали сами свои отвергнутые произведения и потом, благодаря им, становились знаменитыми и уважаемыми. И в этом случае их включали в состав советов. Вот такая организация была придумана тем фантастом. Рай для талантливых.
— А последствия?
— Последствия — естественные. Сама подумай!.. Сперва коробочками пользовались только молодые. А старики издевались над этой “техникой”. Когда целое поколение молодых благодаря коробочкам стало знаменитым, — старики поскребли в затылках и начали пробовать сами. Но не всем удалось. Во-первых, здесь невозможно лгать. Нужна предельная искренность. А многие писатели той планеты вконец изолгались на бумаге и просто уже неспособны были творить искренне. Во-вторых, тут требовался громадный запас нерастраченной энергии, свежих чувств. Не все им обладали.
Получилось так, что коробочки эмоциональной памяти произвели своеобразный отсев в литературе той планеты. И результаты были неожиданными. Многие признанные авторитеты потеряли былую славу. Коробочки делали их ложь слишком очевидной. Немощные, сумбурные записи показывали громадный разрыв между тем, что люди думали на самом деле, и тем, в чем они пытались убедить других.
Кое-кто из прежних знаменитостей обнаружил свое эмоциональное бессилие, опустошенность души, неспособность к сильным, ярким чувствам. Раньше знаменитостям удавалось скрывать это за умелой вязью слов. Коробочки вывели всех на чистую воду.
Зато выдвинулось целое поколение молодых писателей, у которых было что сказать. Ну и, естественно, были цельные натуры, сильные, искренние чувства. И в одном ряду с этими молодыми оказались лучшие, честнейшие писатели старших поколений — те, кто никогда не лгал в своих книгах. Эти честные старики стали даже знаменем молодых. Это, Рут, так сказать, последствия первые.
— Были еще и вторые?
Бирута поднимается с койки, разминается несколькими легкими упражнениями, ходит по каюте — от телеэкрана до двери, от двери до телеэкрана. Пять шагов туда, пять обратно. Весь наш “пенал”...
— Тебе, наверно, надоело, Рут?
— Нет! Просто я залежалась. Рассказывай! Я ведь никогда не увижу эту книжку. Понимаешь — никогда! Твоя память — единственный источник информации. Так каковы же были вторые последствия?
— Точнее — дальние. Литература как самостоятельная область человеческой деятельности стала постепенно на той планете умирать.
— Ну, это не ново! Литературу столько раз хоронили — а она все живет. Умирают могильщики литературы.
— Рут! Я не могильщик! Ты просила рассказать...
— Да! Прости! Так почему же она стала умирать?
— Коробочки сделали литературное творчество слишком доступным. Буквально для миллионов. Уже не требовалось мастерство, накопленное годами. Не требовались длительная, упорная работа над стилем. Достаточно было иметь запас ярких впечатлений, интересные мысли, свежие чувства. В общем, непрофессионалы постепенно стали давать превосходные записи. Прошли волнами увлечения записями путешественников, астронавтов, политических деятелей, ученых. Сплошь и рядом эти документальные записи оказывались интереснее художественных, забивали их.
Для политических деятелей создание записей эмоциональной памяти стало со временем обязательным. Оно было как бы постоянной проверкой правдивости мыслей, чистоты и искренности чувств. Человек, не сумевший за пять-шесть лет создать ни одной интересной обществу записи, терял моральный авторитет руководителя и вынужден был искать себе другое занятие.
Дольше всего на той планете удерживались книги в науке и технике. Но постепенно и тут коробочки вытеснили их. Потому что с годами совершенствовались и сами коробочки, и методы записи.
— А как там поступили с классикой? Забыли?.
Бирута, перестав ходить по каюте, садится на койку, складывает руки на коленях. Она очень напоминает сейчас ту маленькую, старательную и аккуратненькую девочку Руту, которую я видел на старых фотографиях в Меллужи, в доме ее родителей.
— Нет, Рут, классику там не забыли. Вначале очень долго спорили о том, как с ней быть — переводить в коробочки или оставлять только в книгах. Но пока шли споры, — появились пробные эмоциональные переводы классики. И люди стали пользоваться именно этими переводами, а не книгами. Тогда споры прекратились — и началась работа. Все настоящие писатели занимались там переводом классики в эмоциональные записи. Этот перевод считался очень почетным и важным делом. Он длился десятилетиями. Но именно он и похоронил книги окончательно.
— И ты допускаешь, Сашка, что твои коэмы могут похоронить книги на Земле?
— Вряд ли! Ведь книги на Земле, по существу, уже постепенно хоронятся. Микрофильмами. Но ускорить это коэмы могут. А вообще — откуда мне знать, что сейчас на Земле? Может, забыли там давно про коэмы?
— Ты прости меня, Саш! Все затекло! — Бирута закидывает руки за голову и выгибается на койке. — Давно в спортзал пора!
Нестерпимо хочется прижать к себе Бируту.
Но тогда уже не будет никакого разговора. Тем более — серьезного. А мне хочется убедить Бируту, уговорить ее воспользоваться коэмой. Разве не для того бился я над коробочками, чтобы пользовались ими настоящие писатели? А тем более, если писатель — моя жена.
Бирута снова поднимается, ходит между койками.
— Конечно, может, и забыли на Земле твои коэмы, — говорит Бирута. — Но, может, и “пишут” в них сейчас все молодые. Полвека прошло! Не угадаешь.
— Что Земля, Рут! Писали бы в них хоть на Рите! А то вроде ни для чего делал.
— Ну!.. Вот уже и раскис! Давай свою коэму. Я в нее напишу. А сейчас подымайся! Бегом в спортзал!
И страшно обидно!
Бирута говорит по-обычному тихо, даже будто сонно. Она лежит на койке в нашей каюте и, закинув руки под голову, смотрит в потолок. Мы недавно проснулись. До начала дежурства еще три часа. Успеем и позавтракать, и позаниматься в спортзале, и посидеть над проекторами в библиотеке.
— Отчего же тебе обидно, Рут?
— Оттого, что нам никогда не узнать, какая там цивилизация, какие существа. Люди это или не люди... Как они живут... Что умеют... Как любят... Обидно из-за нашего бессилия! Мы даже не можем сообщить на Землю об этом маяке. Всего одна финишная ракета! И нужно ждать двадцать лет, чтоб ее отправить!.. А представляешь, какой переполох поднялся бы в Солнечной системе от такого сообщения? Но целые поколения там умрут, так и не узнав об этой цивилизации, о братьях по разуму.
— А может, не было бы никакого переполоха? Ведь люди давно догадались, что в шаровых скоплениях — древние цивилизации. Но нам они пока недоступны. А им, видимо, не до нас.
— Вот это и обидно, Сашка! Есть разумные существа, и в конце концов они нас ищут — тут ты не прав! — иначе для чего бы они ставили эти радиомаяки? А добраться до них мы не можем... Конечно, когда-нибудь... Но мы не доживем. Мы не узнаем. А так хочется знать!
— Подумай, Рут, о тех — ну, например, в двадцатом веке, — кто мечтал узнать хотя бы о Рите! Они первыми пробивали дорогу в космос, рисковали, гибли, а результатов не дождались. Результаты достались тем, кто селился на Марсе, на Венере. Нам достались. И мы что-то для кого-то оставим. Так устроена жизнь.
— Да я не меркантильна, Сашка! Я даже не хочу пользоваться результатами. Хочу только знать их! Обидно умереть и не узнать, чем кончилось твое открытие. Наверно, я буду писать, Сашка... Какой-нибудь фантастический рассказ об экспедиции к шаровому скоплению. К той самой цивилизации. Мне ее не узнать — так хоть придумаю!
— Ты говоришь так, словно уже пишешь.
— Как ты догадался?
— Чуть-чуть знаю тебя.
— Верно. Пишу. В рубке — за твоей спиной. В библиотеке. И главное — мысленно.
— И пишешь медленно. Потому что прячешься.
— Тоже верно.
— А зачем прячешься? От кого?
— Боюсь — вдруг не выйдет. Ты не говори пока — ни Бруно, ни Изольде, ладно? Я уже давно не писала рассказов. Отвыкла.
— А вообще — писала?
— Немного. Тоже фантастику. Их печатали в Риге, на латышском. А потом перевели в Вильнюсе и в Таллине.
— Из-за этих рассказов тебя и взяли в “Малахит”?
— А ты думал — из-за тонкой талии?
— И я узнаю это только сейчас! А мы уже больше двадцати лет женаты! По всем правилам надо обидеться.
— Не обидишься — бессмысленно.
— Но почему ты молчала?
— У меня ничего не писалось в “Малахите”. Ничего! Я так мучилась! Плакала даже. И было такое ощущение, будто я всех обманула. Теперь понимаешь?
— Пытаюсь. Но у тебя выйдет, Рута! Непременно! Я в тебя верю! И будешь ты фантастом Риты, Бирута нежная моя!
— Ты несносный человек, Сашка! С тобой совершенно невозможно говорить серьезно!
— Ты уверена?
— Вижу.
— А если я подкину тебе идею?
— Какую еще идею?
— Серьезную.
— Разве ты на это способен?
— Рискни.
— Хорошо. Рискую. Гони идею.
— Я дам тебе коэму, Рут. Ту, свэю... С обратной связью. А ты запишешь рассказ в нее. Это быстро и... впечатляюще.
— А это возможно?
— Для того они и созданы.
— Для рассказов?
— Не только. Но во всяком случае — не для баловства.
— Честно говоря, Сашка, я смутно представляю себе, для чего нужны эти коэмы. Мне всегда казалось, что это лишь любопытный технический эксперимент. Не более. Ну, выдумал, возишься... Мужчина должен возиться с чем-то техническим. Мне так всегда говорила моя мама. И советовала не мешать. “Пусть, мол, лучше возится с машинами, чем заглядывается на других женщин”.
— А между прочим, не я их выдумал.
— Кто же?
— Один фантаст. Еще два с половиной века назад. Но тогда их не могли сделать. Не было отправных приборов. А потом появились приборы, но забыли книжку того фантаста. И вот я случайно на нее наткнулся...
Я прикусил язык, потому что чуть было не сказал: “Таня посоветовала”. А Бирута совершенно не выносит упоминаний о Тане.
— И что же писал тот фантаст?
— Он рассказывал о далекой планете. Там эти коробочки эмоциональной памяти были вместо книг.
— Любопытно!
— Вот и давай попробуем! Может, тот фантаст неплохо придумал? Ведь я не мог сам записать в коробочку новый рассказ. Так сказать, по ограниченности способностей. Записывал поездки, какие-то реальные события. В общем, нечто документальное, сохранившееся в памяти. А ты можешь представить и записать выдуманное. И вот тогда будет на полную катушку.
— Расскажи подробнее, Сашка. Что писал тот фантаст?
— У тебя хватит терпения?
— Видимо.
— Тогда слушай. Далекая планета. Книги на ней ушли в прошлое. Библиотеки стали архивами, в которые заглядывают лишь историки. На протяжении целого века книги — уже не бумажные, полимерные! — вытеснялись коробочками эмоциональной памяти. Никто не запрещал одно, не вводил декретами другое. Каждый пользовался чем хотел. Но коробочки были удобнее, и люди предпочитали пользоваться ими. В коробочках аккумулировались биотоки мозга тех людей, которые вообще способны творить. Это были записи виденного, пережитого, выдуманного. Вот как у нас с тобой — документальное и художественное. Доходит?
— Ты рассказывай! Когда не дойдет — спрошу.
— Коробочки — двух видов: записи и воспроизведения. То есть записывающие еще и воспроизводят. Для пробы, для просмотра. Но воспроизводящие — уже не записывают. Эти — только для читателя. Массовая продукция.
— А какие сделал ты?
— Первые. Для записи. Но они и воспроизводят.
— А что сделал Верхов?
— Только запись. Воспроизведение у него — лишь на экране. Не в мозгу.
— А коробочку только воспроизведения ты не делал?
— Зачем? Это — половина моей. Любой техник разделит. И заряжаться они должны механически. Как печать с набора. От одной коробочки записи — хоть сто тысяч коробочек воспроизведения.
— Что еше было у того фантаста?
— Дальше у него шла организация. И последствия.
— Расскажи.
— Организация такая. Законченные записи шли на советы специалистов. Если художественная литература — записи просматривали писатели. Если наука — ученые соответствующего профиля. Если мемуары — люди, хорошо знающие эпоху. Усиливающая аппаратура вызывала одновременно в мозгу всех членов совета те впечатления и эмоции, которые были записаны в коробочке. Если запись признавали интересной, поучительной — ее размножали. Сколько потребуется. Образцы записей поступали во все крупные центры планеты. Как на Земле — книги. И каждый центр мог при необходимости изготовить любое количество копий.
— А если совет забракует?
— Сдавали в архив. Но архивы периодически просматривались самыми молодыми специалистами. Так сказать, дублерами членов совета. И если молодым нравилась отклоненная запись — ее немедленно размножали. По общим правилам. У стариков не было права вето.
Но эти советы можно было и вообще обойти, если, конечно, автор не соглашался с их приговором. Автор мог отправиться на завод и принять участие в производстве коробочек воспроизведения. Каждую четвертую коробочку из сделанных им самим он получал в свое распоряжение. А потом своими силами, на заводском оборудовании, он мог размножать любые записи. Сколько угодно.
Правом этим пользовались немногие. Потому, что советы были очень авторитетны. Одиозных людей туда не вводили. Но случалось и так, что авторы, восставшие против мнения советов, размножали сами свои отвергнутые произведения и потом, благодаря им, становились знаменитыми и уважаемыми. И в этом случае их включали в состав советов. Вот такая организация была придумана тем фантастом. Рай для талантливых.
— А последствия?
— Последствия — естественные. Сама подумай!.. Сперва коробочками пользовались только молодые. А старики издевались над этой “техникой”. Когда целое поколение молодых благодаря коробочкам стало знаменитым, — старики поскребли в затылках и начали пробовать сами. Но не всем удалось. Во-первых, здесь невозможно лгать. Нужна предельная искренность. А многие писатели той планеты вконец изолгались на бумаге и просто уже неспособны были творить искренне. Во-вторых, тут требовался громадный запас нерастраченной энергии, свежих чувств. Не все им обладали.
Получилось так, что коробочки эмоциональной памяти произвели своеобразный отсев в литературе той планеты. И результаты были неожиданными. Многие признанные авторитеты потеряли былую славу. Коробочки делали их ложь слишком очевидной. Немощные, сумбурные записи показывали громадный разрыв между тем, что люди думали на самом деле, и тем, в чем они пытались убедить других.
Кое-кто из прежних знаменитостей обнаружил свое эмоциональное бессилие, опустошенность души, неспособность к сильным, ярким чувствам. Раньше знаменитостям удавалось скрывать это за умелой вязью слов. Коробочки вывели всех на чистую воду.
Зато выдвинулось целое поколение молодых писателей, у которых было что сказать. Ну и, естественно, были цельные натуры, сильные, искренние чувства. И в одном ряду с этими молодыми оказались лучшие, честнейшие писатели старших поколений — те, кто никогда не лгал в своих книгах. Эти честные старики стали даже знаменем молодых. Это, Рут, так сказать, последствия первые.
— Были еще и вторые?
Бирута поднимается с койки, разминается несколькими легкими упражнениями, ходит по каюте — от телеэкрана до двери, от двери до телеэкрана. Пять шагов туда, пять обратно. Весь наш “пенал”...
— Тебе, наверно, надоело, Рут?
— Нет! Просто я залежалась. Рассказывай! Я ведь никогда не увижу эту книжку. Понимаешь — никогда! Твоя память — единственный источник информации. Так каковы же были вторые последствия?
— Точнее — дальние. Литература как самостоятельная область человеческой деятельности стала постепенно на той планете умирать.
— Ну, это не ново! Литературу столько раз хоронили — а она все живет. Умирают могильщики литературы.
— Рут! Я не могильщик! Ты просила рассказать...
— Да! Прости! Так почему же она стала умирать?
— Коробочки сделали литературное творчество слишком доступным. Буквально для миллионов. Уже не требовалось мастерство, накопленное годами. Не требовались длительная, упорная работа над стилем. Достаточно было иметь запас ярких впечатлений, интересные мысли, свежие чувства. В общем, непрофессионалы постепенно стали давать превосходные записи. Прошли волнами увлечения записями путешественников, астронавтов, политических деятелей, ученых. Сплошь и рядом эти документальные записи оказывались интереснее художественных, забивали их.
Для политических деятелей создание записей эмоциональной памяти стало со временем обязательным. Оно было как бы постоянной проверкой правдивости мыслей, чистоты и искренности чувств. Человек, не сумевший за пять-шесть лет создать ни одной интересной обществу записи, терял моральный авторитет руководителя и вынужден был искать себе другое занятие.
Дольше всего на той планете удерживались книги в науке и технике. Но постепенно и тут коробочки вытеснили их. Потому что с годами совершенствовались и сами коробочки, и методы записи.
— А как там поступили с классикой? Забыли?.
Бирута, перестав ходить по каюте, садится на койку, складывает руки на коленях. Она очень напоминает сейчас ту маленькую, старательную и аккуратненькую девочку Руту, которую я видел на старых фотографиях в Меллужи, в доме ее родителей.
— Нет, Рут, классику там не забыли. Вначале очень долго спорили о том, как с ней быть — переводить в коробочки или оставлять только в книгах. Но пока шли споры, — появились пробные эмоциональные переводы классики. И люди стали пользоваться именно этими переводами, а не книгами. Тогда споры прекратились — и началась работа. Все настоящие писатели занимались там переводом классики в эмоциональные записи. Этот перевод считался очень почетным и важным делом. Он длился десятилетиями. Но именно он и похоронил книги окончательно.
— И ты допускаешь, Сашка, что твои коэмы могут похоронить книги на Земле?
— Вряд ли! Ведь книги на Земле, по существу, уже постепенно хоронятся. Микрофильмами. Но ускорить это коэмы могут. А вообще — откуда мне знать, что сейчас на Земле? Может, забыли там давно про коэмы?
— Ты прости меня, Саш! Все затекло! — Бирута закидывает руки за голову и выгибается на койке. — Давно в спортзал пора!
Нестерпимо хочется прижать к себе Бируту.
Но тогда уже не будет никакого разговора. Тем более — серьезного. А мне хочется убедить Бируту, уговорить ее воспользоваться коэмой. Разве не для того бился я над коробочками, чтобы пользовались ими настоящие писатели? А тем более, если писатель — моя жена.
Бирута снова поднимается, ходит между койками.
— Конечно, может, и забыли на Земле твои коэмы, — говорит Бирута. — Но, может, и “пишут” в них сейчас все молодые. Полвека прошло! Не угадаешь.
— Что Земля, Рут! Писали бы в них хоть на Рите! А то вроде ни для чего делал.
— Ну!.. Вот уже и раскис! Давай свою коэму. Я в нее напишу. А сейчас подымайся! Бегом в спортзал!
8. Старые стереоленты “Урала”
Наш корабль мчится в Бесконечности со страшной, немыслимой скоростью. Но мы не замечаем ее. На экранах — те же, почти не изменяющиеся созвездия. Смещения звезд на экранах измеряются миллиметрами за неделю. Лишь приборы улавливают это. Простым взглядом не заметишь.
Мы чувствуем только вращение корабля, которое создает в нем минимальную гравитацию. А движение вперед скорее домысливается, чем ощущается.
В общем, нам кажется, что мы очень медленно — просто невозможно медленно и лениво — ввинчиваемся в пространство.
За весь наш долгий путь корабль не должен останавливаться ни разу. Мы не выходим из него в космос — это строжайше запрещено делать без разрешения командиров. Мы даже не проводим локацию лежащих на пути звезд — это очень давно сделали за нас астронавты “Урала”. Мы только летим. Чисто транспортный рейс.
Разумеется, такой рейс дает Бируте слишком мало впечатлений. А они очень нужны ей. Бирута все возится со своим фантастическим рассказом. Вчера она попросила меня подобрать что-нибудь в фильмотеке об исследовательских полетах — с выходом в пространство, изучением незнакомых планет. Хотя бы в стерео она хочет посмотреть, как это делается.
Здесь, в фильмотеке, я и наткнулся на старые стереоленты “Урала”.
Конечно, я знал, что на нашем корабле должны быть копии всех стереолент, снятых “уральцами” на Рите. Но, пока ленты не попались на глаза, — не думал, не вспоминал о них. Знал и как бы не знал.
Киберхранитель фильмотеки быстро выдал мне шифры гнезд, в которых хранились стереоленты об исследовательских полетах. И я ходил в узких проходах между глухими стенками и разыскивал эти гнезда, и относил ленты к проектору. Завтра, перед дежурством, Бирута начнет с ними работать.
Понятно, что я случайно увидел эту надпись — не искал ее. Вначале даже прошел мимо — по инерции. А потом вернулся, перечитал: “Планета Рита. Стереоленты “Урала”.
Я знал их. Все до единой. Еще в седьмом классе, когда готовил доклад о Рите, я прочитал и просмотрел все, что только можно было прочитать и просмотреть. И в первую очередь, конечно, — материалы “уральцев”. Некоторые стереоленты я отобрал тогда для доклада и показал в классе. А до этого мы смотрели их вместе с Таней, у меня дома.
Сейчас мне снова захотелось просмотреть их. Может, хоть на какие-то минуты вернутся те давние, почти забытые детские ощущения? Может, снова удастся почувствовать себя подростком, для которого далекая Рита — всего лишь красивая мечта, а не трудное дело всей жизни?
Я раскрыл гнездо и отнес ленты к проектору. Оказывается, я хорошо помнил — что в какой. Даже не нужно было смотреть все. Достаточно было прокрутить только те три, которые я когда-то отобрал для доклада. Три ленты, рассказывающие о трех важнейших встречах землян с дикими жителями Риты.
Встреча первая
Громадные, как простыни, листья пальм. Под ними сумрачно и сыро. На небольшой солнечной прогалине — сочная, высокая трава. И на длинных, голых, голубоватых стеблях — яркие, пышные, багровые цветы, похожие на пионы. Над цветами — пятнистые, не меньше раскрытой большой книги, бабочки. У нас таких и в коллекциях не увидишь.
В лесу пусто — ни тропинки, ни зверя. Только птицы галдят где-то вверху, над листьями пальм.
Вот между стволами неторопливо, тихо прошел астронавт. Он в высоких кремниоловых чулках с пружинящими каблучками. Такие чулки не прокусит змея. Они не боятся ни воды, ни льда, ни раскаленных песков. И их почти не чувствуешь на ноге. Этой обуви уже больше двухсот лет, но до сих пор она незаменима для любых путешествий.
Мы видим спину астронавта и не знаем, кто это. Ясно только, что мужчина. Широкие, сильные плечи, крепкие ноги, мускулы которых так и играют под тонкой серой тканью обтягивающих брюк...
Он уходит в лес, этот астронавт, и за ним идет еще один, и еще. Круглые белые шлемы мелькают среди мохнатых стволов, окутанных толстым зеленым мхом, и исчезают вдали.
И тогда из-за толстого ствола медленно выдвигается коричневое волосатое плечо, затем коричневая голова с копной спутанных темных волос и курчавой бороденкой на резко скошенном подбородке.
Голова глядит вслед ушедшим астронавтам.
Видно, они уже не внушают опасений, потому что человек выходит из-за дерева весь — совершенно голый, коричневый, волосатый, опирающийся на толстую суковатую дубину.
Не поворачивая головы, он негромко, протяжно говорит: “О-о-у-у-л!”, и из-за двух соседних толстых коричневых стволов выходят еще два таких же коричневых волосатых человека.
Они тоньше и чуть выше первого, и бородки у них еще только пробиваются, и в руках у них не суковатые дубины, а короткие копья — обыкновенные копья, каких полно в исторических музеях Земли.
Эти двое тоже глядят вслед астронавтам, затем один из них цокает языком и, выпятив нижнюю губу, покачивает головой.
Видно, астронавты ему не очень-то понравились.
— Хой! — негромко командует первый человек, тот, который с дубиной, и все трое поворачиваются к нам спиной и двигаются в глубь леса, вслед за астронавтами. Еще несколько секунд — и коричневые волосатые люди исчезнут за толстыми, мохнатыми стволами деревьев.
И в это время рядом со стереокамерой раздается громкий металлический щелчок.
Трое коричневых мгновенно поворачиваются лицом к камере. Двое крайних уже держат наготове копья. Средний уже отвел для удара свою суковатую дубину.
Они на несколько секунд застывают в этих позах, изучая непонятного противника и как бы позволяя себя фотографировать. В их маленьких, как щелочки, глазах бегают темные зрачки. В этих глазах — страх. Страх и ненависть. И ничего больше.
Сильные коричневые тела напряжены. И хорошо видны развитые мускулы рук и груди.
Это сильные люди. Но лица их некрасивы. Они не вызывают симпатий.
Но вот наконец один из людей делает резкое движение, и в воздухе летит копье. Оно летит прямо на стереокамеру и, кажется, будто вот-вот вонзится тебе в грудь. Но камера резко отодвигается в сторону, и видно, как копье втыкается в землю возле мохнатого ствола пальмы, как, постепенно затихая, дрожит тонкое древко.
А когда камера вновь возвращается в прежнее положение — трех диких охотников уже нет.
В лесу, как и раньше, тихо и пусто, и громадные пятнистые бабочки бесшумно летают с цветка на цветок. Лишь высокая трава медленно распрямляется там, где только что стояли три косматых коричневых человека...
...Я остановил проектор, задумался.
С этими людьми мне еще придется встретиться. Больше того — жить с ними рядом, учить их тому, что знаю я сам, учить добру.
Хватит ли терпения — у меня, у других?..
Ведь дикарям еще очень далеко до настоящих людей. Они не знают жалости, не понимают цены человеческой жизни. Убили же они Риту Тушину — спокойно, деловито... И главное — ни за что! Хотя она пришла к ним с добром.
Конечно, Бирута тоже видела эти стереоленты. Их много раз показывали по телевидению. Их знала вся Земля. И на лекциях в “Малахите” тоже не раз вспоминали про них.
Но мне не хотелось, чтобы сейчас Бирута снова все смотрела. Наверное, это помешало бы ей работать над рассказом, создало бы совсем не то настроение.
Мы чувствуем только вращение корабля, которое создает в нем минимальную гравитацию. А движение вперед скорее домысливается, чем ощущается.
В общем, нам кажется, что мы очень медленно — просто невозможно медленно и лениво — ввинчиваемся в пространство.
За весь наш долгий путь корабль не должен останавливаться ни разу. Мы не выходим из него в космос — это строжайше запрещено делать без разрешения командиров. Мы даже не проводим локацию лежащих на пути звезд — это очень давно сделали за нас астронавты “Урала”. Мы только летим. Чисто транспортный рейс.
Разумеется, такой рейс дает Бируте слишком мало впечатлений. А они очень нужны ей. Бирута все возится со своим фантастическим рассказом. Вчера она попросила меня подобрать что-нибудь в фильмотеке об исследовательских полетах — с выходом в пространство, изучением незнакомых планет. Хотя бы в стерео она хочет посмотреть, как это делается.
Здесь, в фильмотеке, я и наткнулся на старые стереоленты “Урала”.
Конечно, я знал, что на нашем корабле должны быть копии всех стереолент, снятых “уральцами” на Рите. Но, пока ленты не попались на глаза, — не думал, не вспоминал о них. Знал и как бы не знал.
Киберхранитель фильмотеки быстро выдал мне шифры гнезд, в которых хранились стереоленты об исследовательских полетах. И я ходил в узких проходах между глухими стенками и разыскивал эти гнезда, и относил ленты к проектору. Завтра, перед дежурством, Бирута начнет с ними работать.
Понятно, что я случайно увидел эту надпись — не искал ее. Вначале даже прошел мимо — по инерции. А потом вернулся, перечитал: “Планета Рита. Стереоленты “Урала”.
Я знал их. Все до единой. Еще в седьмом классе, когда готовил доклад о Рите, я прочитал и просмотрел все, что только можно было прочитать и просмотреть. И в первую очередь, конечно, — материалы “уральцев”. Некоторые стереоленты я отобрал тогда для доклада и показал в классе. А до этого мы смотрели их вместе с Таней, у меня дома.
Сейчас мне снова захотелось просмотреть их. Может, хоть на какие-то минуты вернутся те давние, почти забытые детские ощущения? Может, снова удастся почувствовать себя подростком, для которого далекая Рита — всего лишь красивая мечта, а не трудное дело всей жизни?
Я раскрыл гнездо и отнес ленты к проектору. Оказывается, я хорошо помнил — что в какой. Даже не нужно было смотреть все. Достаточно было прокрутить только те три, которые я когда-то отобрал для доклада. Три ленты, рассказывающие о трех важнейших встречах землян с дикими жителями Риты.
Встреча первая
Громадные, как простыни, листья пальм. Под ними сумрачно и сыро. На небольшой солнечной прогалине — сочная, высокая трава. И на длинных, голых, голубоватых стеблях — яркие, пышные, багровые цветы, похожие на пионы. Над цветами — пятнистые, не меньше раскрытой большой книги, бабочки. У нас таких и в коллекциях не увидишь.
В лесу пусто — ни тропинки, ни зверя. Только птицы галдят где-то вверху, над листьями пальм.
Вот между стволами неторопливо, тихо прошел астронавт. Он в высоких кремниоловых чулках с пружинящими каблучками. Такие чулки не прокусит змея. Они не боятся ни воды, ни льда, ни раскаленных песков. И их почти не чувствуешь на ноге. Этой обуви уже больше двухсот лет, но до сих пор она незаменима для любых путешествий.
Мы видим спину астронавта и не знаем, кто это. Ясно только, что мужчина. Широкие, сильные плечи, крепкие ноги, мускулы которых так и играют под тонкой серой тканью обтягивающих брюк...
Он уходит в лес, этот астронавт, и за ним идет еще один, и еще. Круглые белые шлемы мелькают среди мохнатых стволов, окутанных толстым зеленым мхом, и исчезают вдали.
И тогда из-за толстого ствола медленно выдвигается коричневое волосатое плечо, затем коричневая голова с копной спутанных темных волос и курчавой бороденкой на резко скошенном подбородке.
Голова глядит вслед ушедшим астронавтам.
Видно, они уже не внушают опасений, потому что человек выходит из-за дерева весь — совершенно голый, коричневый, волосатый, опирающийся на толстую суковатую дубину.
Не поворачивая головы, он негромко, протяжно говорит: “О-о-у-у-л!”, и из-за двух соседних толстых коричневых стволов выходят еще два таких же коричневых волосатых человека.
Они тоньше и чуть выше первого, и бородки у них еще только пробиваются, и в руках у них не суковатые дубины, а короткие копья — обыкновенные копья, каких полно в исторических музеях Земли.
Эти двое тоже глядят вслед астронавтам, затем один из них цокает языком и, выпятив нижнюю губу, покачивает головой.
Видно, астронавты ему не очень-то понравились.
— Хой! — негромко командует первый человек, тот, который с дубиной, и все трое поворачиваются к нам спиной и двигаются в глубь леса, вслед за астронавтами. Еще несколько секунд — и коричневые волосатые люди исчезнут за толстыми, мохнатыми стволами деревьев.
И в это время рядом со стереокамерой раздается громкий металлический щелчок.
Трое коричневых мгновенно поворачиваются лицом к камере. Двое крайних уже держат наготове копья. Средний уже отвел для удара свою суковатую дубину.
Они на несколько секунд застывают в этих позах, изучая непонятного противника и как бы позволяя себя фотографировать. В их маленьких, как щелочки, глазах бегают темные зрачки. В этих глазах — страх. Страх и ненависть. И ничего больше.
Сильные коричневые тела напряжены. И хорошо видны развитые мускулы рук и груди.
Это сильные люди. Но лица их некрасивы. Они не вызывают симпатий.
Но вот наконец один из людей делает резкое движение, и в воздухе летит копье. Оно летит прямо на стереокамеру и, кажется, будто вот-вот вонзится тебе в грудь. Но камера резко отодвигается в сторону, и видно, как копье втыкается в землю возле мохнатого ствола пальмы, как, постепенно затихая, дрожит тонкое древко.
А когда камера вновь возвращается в прежнее положение — трех диких охотников уже нет.
В лесу, как и раньше, тихо и пусто, и громадные пятнистые бабочки бесшумно летают с цветка на цветок. Лишь высокая трава медленно распрямляется там, где только что стояли три косматых коричневых человека...
...Я остановил проектор, задумался.
С этими людьми мне еще придется встретиться. Больше того — жить с ними рядом, учить их тому, что знаю я сам, учить добру.
Хватит ли терпения — у меня, у других?..
Ведь дикарям еще очень далеко до настоящих людей. Они не знают жалости, не понимают цены человеческой жизни. Убили же они Риту Тушину — спокойно, деловито... И главное — ни за что! Хотя она пришла к ним с добром.
Конечно, Бирута тоже видела эти стереоленты. Их много раз показывали по телевидению. Их знала вся Земля. И на лекциях в “Малахите” тоже не раз вспоминали про них.
Но мне не хотелось, чтобы сейчас Бирута снова все смотрела. Наверное, это помешало бы ей работать над рассказом, создало бы совсем не то настроение.