Действительно, в Израиле есть все, что необходимо для полноты существования, для счастья. В этом я убедился уже здесь. Миша и я догадывались об этом там. А Фалик знал. Знал и страстно мечтал об Израиле. Мечтал о встрече с любимой сестрой. Мечтал о жизни в своей стране. Мечтал и понимал, что мечта неосуществима. Даже если бы выпустили его, он не смог бы уехать без единственного сына. А то, что Мишу не выпустят, не вызывало сомнений.
   Перед войной Миша окончил физико-математический факультет Киевского университета. Всего несколько недель он был на фронте и, слава Богу, невредимый уехал в тыл. Сразу после войны он окончил аспирантуру, с блеском защитил кандидатскую диссертацию; будучи старшим научным сотрудником, защитил докторскую диссертацию, стал профессором и членом-корреспондентом украинской Академии наук, руководил отделом в институте полупроводников. Со студенческой скамьи он всегда был солидным рафинированным интеллигентом.
   Но порой он спускал себя с цепи и откалывал такие фокусы, что люди только диву давались.
   Как-то он поспорил, что днем, в час пик, в течение двадцати минут просидит посреди тротуара в самом оживленном месте Киева, на углу Крещатика и улицы Ленина. Его противники заранее ликовали по поводу выигрыша десяти бутылок коньяку. В условленное время Миша появился на углу с небольшой картонной коробкой в руках. Вдруг он уронил эту коробку. Из нее высыпался зубной порошок, смешанный с толченым кирпичом. Миша сел на тротуар и чайной ложечкой стал неторопливо собирать порошок в коробку.
   Вокруг сидящего на тротуаре с иголочки одетого лысого мужчины сгрудились зеваки. Растолкав толпу, к нему подошел старшина милиции. Миша вытащил из кармана удостоверение старшего научного сотрудника института физики Академии наук и заговорщицким шепотом объяснил старшине, что порошок – величайшая тайна Советского Союза, поэтому его необходимо оградить от прохожих. Через минуту Мишу охраняли три милиционера под командой старшины. В таких условиях Миша спокойно собирал порошок, время от времени поглядывая на часы, а заключившие с ним пари кусали локти от злости.
   Вообще-то Миша предпочитал розыгрыши интеллектуальные. Как-то он предложил мне спор: в течение двух часов он произнесет классическую советско-партийную речь. Если я обнаружу в ней хоть одну мысль, Миша проиграл пари. Естественно, я согласился, понимая, что самый виртуозный демагог не сможет в течение двух часов пусть даже случайно не высказать ни единой мысли. Через несколько минут я уже смеялся так, что слезы текли из глаз. Через полчаса я покатывался от хохота и в изнеможении просил прекратить это словоизвержение, естественно, признав себя проигравшим. Потом я вернул проигрыш с лихвой, заключая подобные пари со знакомыми и друзьями, и, произносил бессмысленные речи, которые мои слушатели не были в состояние выдержать более двадцати-двадцати пяти минут. Мишина демагогическая речь была иллюстрацией его восприятия советских руководителей и вообще всей социалистической системы.
   Как и я, Миша был членом коммунистической партии. Как и я, он вступил в нее во время войны. Но, в отличие от меня, он превосходно понимал абсурдность марксизма-ленинизма, ложь красивых лозунгов и преступность режима. Чтобы выжить в этой системе, – так он считал, – надо стать частью этой системы, стараясь сохранить руки чистыми. Мы часто спорили по этому поводу, пока я сам не прозрел.
   Фалика и Мишу невероятно удивило и не без основания испугало то, что я, ортодоксальный коммунист, очень далекий от всего еврейского, осенью 1947 года написал письмо в ЦК ВКП (б) с просьбой послать меня в Палестину, где мой опыт боевого офицера может пригодиться в борьбе с английским колониализмом. Они видели в этом порыве непонятный мне зов свыше. Мы ежедневно общались, по крайней мере – по телефону. Но в начале войны, в июне 1967 года, советские сообщения о разгроме израильской авиации привели меня в такое подавленное состояние, что я даже не отвечал на телефонные звонки.
   Я питался только официальной советской информацией. Попытки услышать зарубежные радиостанции успешно пресекались мощными советскими глушителями.
   Второй день войны. Снова сообщения о потрясающих победах арабов.
   Часа в три после полудня позвонил Миша:
   – Привет, дядюшка! – радостно прозвучал его голос.
   – По какому поводу твоя мажорная тональность?
   Миша все понял. Он рассмеялся и пригласил меня к себе.
   – Вадим Евгеньевич принес бутылку "Камю". Торопись, не то мы начнем без тебя.
   Академик Вадим Евгеньевич Лошкарев был директором института полупроводников, в котором Миша заведовал отделом. Родственник его отца или матери был прокурором на процессе Бейлиса. Академик Лошкарев был наследственным антисемитом. Но Мишу он любил. Их особые отношения начались после забавной беседы.
   – Это ваши еврейчики убили государя императора и устроили нам все это говно, в котором мы сидим по самые уши, – сказал коммунист Лошкарев.
   – Кстати, – ответил коммунист Дейген, – мой дед, читая речи вашего родственника, ужасался, предвидя приход этого говна, как реакцию на еще большее говно речей вашего родственничка. Когда так называемые еврейчики шли мимо его дома с красными знаменами, он захлопывал окна, однозначно вычислив, к чему это приведет.
   Сейчас Миша и Лошкарев сидели возле приемника и слушали передачу израильского военного комментатора на русском языке. (Через десять с лишним лет я познакомлюсь, а затем подружусь с бывшим танкистом, инженером-танкостроитем, военным комментатором Аркадием Тимором, который в тот теплый июньский день впрыснул в меня антидот против тлетворной, лживой советской пропаганды, который наполнил мое сердце ликованием). Мишин приемник усовершенствовали сотрудники его отдела. Волна тринадцать метров не глушилась потому, что в советских приемниках не было такой волны. В очередной раз мне представилась возможность убедиться в "правдивости" всего того, что пахнет социализмом.
   Мы выпили за победу израильтян.
   – Вадим Евгеньевич, – не удержался я, опьянев от праздничного возбуждения больше чем от коньяка, – наша радость понятна. Но вы-то чему радуетесь с вашим монархистско-антисемитским мировоззрением?
   – Э, батенька, вы мыслите слишком прямолинейно. Я не обожаю евреев в России. Но у меня чувство глубочайшей симпатии к израильтянам, отстаивающим свою национальную независимость в войне против арабского варварства, поддерживаемого советским фашизмом. Давайте тяпнем еще по одной за победу израильтян.
   Мы тяпнули.
   Когда началась алия из Советского Союза, Мишина мечта об Израиле превратилась в навязчивую идею.
   – Боже мой, – говорил он,- ведь я прошу немногого. Небольшой домик на холмах Шомрона. Две-три работы в год по договору с солидной компанией, что дало бы мне возможность скромно существовать. А все остальное время сидеть с карандашом и бумагой и заниматься фундаментальной физикой. И ощущать близость к Богу на этой благословенной земле. Может ли счастье быть большим?
   Миша внимательно следил за малейшими событиями в Израиле. Он знал фамилии лидеров партий, знал их программы, брезгливо комментировал проделки левых функционеров.
   – Будь мы в Кнессете, – говорил он, – им бы пришлось поставить для нас два кресла справа от здания.
   Миша понимал, что даже чудо не поможет ему уехать в Израиль. У него были самые высокие допуски к военным секретам. Следует ли удивляться тому, что, даже соблюдая максимальную осторожность и существуя одновременно в двух измерениях, человек вдруг на какое-то мгновенье терял контроль над собой и обнажал свою сущность.
   Миша унаследовал от Фалика безукоризненную воспитанность, изысканные манеры и джентльменство, которое, как мощное силовое поле ощущалось на расстоянии и невольно заставляло окружающих относиться к нему с уважением. Но иногда…
   Однажды, когда в перерыве между заседаниями сессии Академии наук Украины Миша стоял в кулуарах, окруженный большой группой академиков и членов-корреспондентов, к нему подошел профессор N с листом бумаги в руках. Этот профессор благоденствовал, несмотря на то, что был евреем и очень посредственным физиком. Говорили, что эти отрицательные качества компенсировались в глазах власть предержащих сотрудничеством в КГБ. Профессор выбрал, как он, вероятно, посчитал, момент весьма благоприятный для осуществления своей цели. Он обратился к Мише с призывом подписать коллективное письмо ученых-евреев, осуждавшее израильскую агрессию.
   Миша, слегка приблизил ухо к плечу, внимательно посмотрел на профессора N. человека намного старшего по возрасту. В огромном помещении, примыкавшем к конференц-залу, внезапно умолкли все разговоры. В наступившей тишине спокойно прозвучал Мишин голос:
   – Послушайте, N. если вас не е…ут, не дрыгайте ножками.
   Трудно описать реакцию на эту фразу, произнесенную не забулдыгой, а рафинированным интеллигентом. После минутного шока взорвался такой хохот, какого украинская академия не слышала со дня своего основания.
   Профессор N удалился, сопровождаемый раскатами хохота. Возможно, он тут же направился к своему непосредственному шефу в КГБ доложить о антисоветском поведении член-корреспондента Академии наук, профессора Дейгена М.Ф.
   Много раз Миша рассказывал мне о преследовавшем его кошмарном сне.
   – Мы с тобой мчимся в "виллисе" по какой-то неземной дороге. За нами погоня. Ты выжимаешь из мотора все возможное. Ужас невероятный. И я обычно просыпаюсь в состоянии необъяснимого страха.
   Я понимал его. Не по рассказам или описаниям я знал, что такое кошмарные сны.
   В воскресенье 4 августа 1976 года кошмары преследовали меня не во сне. Арабские террористы в содружестве со своими немецкими сообщниками захватили самолет компании Эр Франс и сейчас в аэропорту Энтебе произвели селекцию – отделили евреев от остальных пассажиров.
   Снова селекция. Снова уничтожение евреев. И мир беспомощно разводит руками. А может быть даже доволен? А Советский Союз, снабдивший террористов оружием для уничтожения евреев, продолжает благословлять действия этих мерзких подонков.
   В девять часов вечера позвонил Миша. Мы знали, что наши телефоны прослушивало КГБ.
   – Дядюшка, – радость лилась из телефонной трубки, – я всегда удивлялся тому, что ты, интеллигентный человек, обожаешь цирк.
   – Миша! Где? На арене, или под куполом?
   – Воth!
   Я тут же сообщил жене, что в Энтебе все в порядке, хотя даже представить себе не мог, каким образом израильтянам удалось это осуществить.
   На следующий день, когда радиостанции цивилизованных стран с восторгом рассказали о фантастической операции Армии Обороны Израиля, когда советские средства информации, от злости захлебываясь ядовитой слюной, с гневом осудили очередную агрессию сионистов, на этот раз в Энтебе, в четырех тысячах километров от границ их "захватнической и фашистской страны", Фалик, Миша и я отпраздновали еще одно чудо в цепи чудес еврейской истории и выпили за упокой души славного сына нашего народа Ионатана Натаниягу.
   Миша уже лежал в больнице, когда в октябре 1977 года мы получили разрешение на выезд в Израиль.
   Больница в Феофании для сверхизбранных. Мне были знакомы все больницы в Киеве, но в Феофании я не был ни разу. До того как построили эту больницу, сверхизбранных лечили в Конча-Заспе. Дважды я консультировал там больных и имел представление о том, что такое сверхроскошь. Но даже больница в Конче-Заспе не шла в сравнение с Феофанией.
   Мишу прооперировали по поводу рака. Мы знали, что дни его сочтены. Предотъездные дела почти не оставляли свободного времени. Но я ежедневно навещал его в больнице, иногда оставаясь на всю ночь в его двухкомнатной палате.
   – Вот он кошмарный сон, который преследовал меня. Ты уезжаешь, а меня смерть догнала здесь. Не суждено мне увидеть Израиль. Одна только просьба к тебе. Если я не умру до твоего отъезда, оставь мне яд, чтобы я мог сократить мученья.
   Миша умер за шесть дней до нашего отъезда. Хоронили его на Байковом кладбище. Не знаю, сколько сотен или тысяч людей пришли на похороны. В абсолютной тишине было слышно, как последние уцелевшие листья опадают на мокрую землю, как Фалик время от времени почти беззвучно произносит "Мишенька". Тишина была невыносимой. И тогда, стоя у разверстой могилы, учитель и друг Миши, академик Пекарь произнес:
   – Согласно завещанию Михаила Федоровича Дейгена гражданской панихиды не будет.
   Многозначительное молчание нарушил мой самый близкий друг Юра Лидский:
   – Даже из могилы он сумел дать им пощечину.
   Эту фразу услышали все. И поняли, кому Миша дал пощечину.
   Он оставил три завещания – семье, руководству института и ученикам…
   На одиннадцатый день после похорон мы прилетели в Израиль.
   В аэропорту я впервые увидел Бетю. Ей исполнилось восемьдесят лет. Ее выразительное лицо сохранило следы былой красоты. А красота ее души, а неисчерпаемый искрометный юмор дополняли обаяние этой необыкновенной женщины. Общение с Бетей в течение года, до дня ее смерти, было для меня настоящим даром небес.
   Здесь же в Израиле я познакомился со своими двоюродными сестрами и братьями, с их детьми и внуками. Здесь я увидел широко распустившуюся ветвь нашей родословной.
   С чувством вины я смотрю на неотправленное письмо. "Dear Мгs. Dеgеn".
   Одна страница машинописного текста на английском языке, написанная мной не без помощи сына.
   Он не просто мое продолжение. Он мой самый близкий друг с той поры, когда начал понимать человеческую речь.
   Я написал это для моей американской родственницы как компенсацию за неотправленное письмо. Так в книге о моих учителях появилось незапланированное предисловие, не имеющее непосредственное отношение к моим учителям. Хотя… Если когда-нибудь мы встретимся, во время беседы я расширю и дополню эту главу.
   Р.S. Мы встретились с Френсис Деген-Горовец, милой интеллигентной женщиной, интересным собеседником, президентом Нью-Йоркского университета, с ее замечательным мужем, с ее симпатичным братом Артуром Дегеном и его женой Сюзен. И потом мы встречались неоднократно.
   Я узнал, что все четыре Дегена (Артур один из них), которых я обнаружил в телефонной книге Манхэттена, мои родственники, внуки двоюродного брата моего отца. Френсис вычертила родословную ветвь нашей фамилии на американской земле.
   Мне приятно завершить предисловие сообщением о том, что сын Френсис репатриировался из Канзас-Сити в Израиль.
 

Национализм, или мечта о родном доме?

 
   – Многоуважаемый коллега, для меня чрезвычайное удовольствие преподнести именно вам этот небольшой подарок, – на отличном украинском языке произнёс патологоанатом экспериментального отдела Киевского ортопедического института, положив передо мной две почтовых марки.
   В этом отделе мне, практическому врачу, высочайше разрешили проводить экспериментальное исследование. Разрешили… Вы знаете, что значит разрешение для еврея, к тому же ещё нелюбимого начальством этого заведения? Директору института позвонил мой пациент, заместитель министра здравоохранения Украины, и приказал предоставить мне место для эксперимента. Но и этого оказалось недостаточно. Жители района, окружающего институт постоянно не без основания жаловались властям на неумолкаемый лай собак в виварии, отравляющий существование населения и требовали убрать этот подлый виварий за пределы города. И тут кому-то в институте пришла в голову гениальная мысль: обезголосить собак. Для этого во время операции следовало перерезать две веточки нерва, идущих к голосовым связкам собаки. Операция несложная. Надо только, как и при каждой операции, знать анатомию. Почему бы не заставить именно этого мерзкого еврея таким образом оплатить разрешение экспериментировать на неприкосновенной территории? Свободного времени у меня почти не бывало. Даже время сна сокращалось до минимума. Но какое это имело значение? И вот раз в неделю в течение примерно двух часов я успевал обезголосить девять собак, а таким образом заодно умиротворить и население района. Именно здесь, в экспериментальном отделе я сталкивался с патологоанатомом.
   Русский язык у него, – мне однажды пришлось услышать, – был безупречен. В этом не было ничего странного. Доктор окончил в Ленинграде Военно-морскую медицинскую академию. Но говорил он исключительно по-украински, вызывающе демонстрируя таким образом свой национализм. Краем уха я слышал, что это провокация, что он капитан КГБ, что он вообще не украинец, а поляк, и ещё разное. Не знаю. На меня он производил впечатление интеллигентного человека и безусловно знающего специалиста. Кстати, несколько лет спустя он подарил мне свою блестяще иллюстрированную им книгу «Украинские писанки». А сейчас: – Вы знаете, кто это? – Спросил он, указав на марки, увидев моё недоумение.
   – Нет.
   – Это Герцль. Вам, надеюсь, знакомо это имя?
   – Конечно. Теодор Герцль. Венский журналист. Но его изображение я вижу впервые.
   – Не просто венский журналист, дорогой коллега, а родоначальник политического сионизма, мечтавший о еврейском государстве точно так, как я – о своём. – Всё это излагалось на красивом литературном украинском языке. – Именно вы, человек, который не боится в наше непростое время гордится своим еврейством, должны обладать этими марками.
   Я поблагодарил его. Возможно, несколько сдержаннее, чем следовало. Грешен. Повлияли, вероятно, слухи о капитане КГБ. Время действительно было непростое.
   Уже потом я попытался понять, почему он решил, что я горжусь своим еврейством. Может быть, незначительная сценка перед началом заседания ортопедического общества?
   Заседания эти проводились раз в две недели. Заблаговременно прибывала почтовая открытка с наклеенной на неё папиросной бумагой, на которой была отпечатана повестка заседания – названия докладов и сообщений. На сей раз открытка изумила меня. «Уважаемый Иван Лазерович» – было напечатано вместо «Ион Лазаревич». За пять минут до начала заседания, когда зал уже был заполнен до основания, я подошёл к столу на возвышении и обратился к сидевшему за столом учёному секретарю общества, профессору, – которому на заре моей врачебной деятельности соорудил кандидатскую диссертацию. Тогда я честно предупредил его, что на таком скудном и неоднородном материале нельзя сделать даже порядочную статью, не то что диссертацию. О защите такой диссертации нельзя и мечтать. С непонятной мне уверенностью будущий профессор ответил, что защита – не моя забота, что моё дело – написать. За дальнейшее мне не следует беспокоиться. Действительно, в скорости он стал кандидатом медицинских наук, а ещё через непродолжительное время – старшим научным сотрудником. Для меня, молодого врача, это было неразрешимой загадкой. Дело в том, что не без оснований считая себя неучем, мои знания медицины, в частности, ортопедии и травматологии, превосходили знания этого так называемого учёного в несколько раз. Кто написал ему докторскую диссертацию? Каким образом он стал профессором? Не имею представления. Но человеком он был добрым и, как мне кажется, порядочным. Во всяком случае, ко мне он относился даже больше чем с уважением. Так вот этому профессору я показал открытку и, стараясь быть услышанным аудиторией, сказал:
   – Посмотри, что здесь написано. Обрати внимание – Лазеровичу. Медицина действительно прогрессирует семимильными шагами. Но с помощью лазера пока не зачали ни одного ребёнка. Пользуются ещё старым, очень приятным способом. К тому же, имя Лазарь известно не только медикам. Ведь даже лазарет, заведение сугубо медицинское, происходит от имени Лазарь.
   – Брось, Ион. Ну, опечатка.
   – Вот видишь, ты знаешь, что я – Ион. А тут значится Иван.
   Из второго ряда прозвучал голос старшего научного сотрудника института, вроде бы приличного украинского парня:
   – А чем вам не нравится имя Иван?
   Я повернулся к нему:
   – Что ты, Павлик? Отличное имя. Производное от древне-еврейского имени Иоханан. Но Ты представляешь себе, Павлик, где бы ты был, будь я Иваном? Каково бы тебе пришлось в сравнении с таким Иваном?
   Реакция зала от злобно нахмуренных лиц до одобрительного смеха. А мой добрый приятель младший научный сотрудник Вася Кривенко с улыбкой прокомментировал из пятого ряда:
   – Израильский агрессор.
   Может быть, эту сценку имел в виду патологоанатом, сказав, что я горжусь еврейством? Не знаю.
   Недели две или три спустя он снова заговорил о Теодоре Герцле, о государстве Израиля (именно так он произнёс – "государство Израиля") и причислил меня к сионистам. Я никак не отреагировал на это, возможно, помня о его предполагаемой связи с КГБ. А может быть потому, что о сионизме у меня было весьма смутное представление. Во всяком случае, сионистом я себя не считал. Вот мой друг Борис Коренблюм, математик, профессор Киевского политехнического института, на просьбу подписать коллективное письмо, улыбаясь, ответил: «Простите, я не могу подписать этот протест. Я не диссидент, я сионист». Мне бы и в голову не пришло сказать что-нибудь подобное этому.
   При каждой оказии патологоанатом не упускал возможности заговорить о сионизме и о независимой Украине. Я отмалчивался – вдруг это провокация. Однажды он помянул Богдана Хмельницкого, Гонту, погромы в те недобрые времена. Упомянул как-то размыто вину украинского народа перед евреями. Я молчал. К убитым Богданом Хмельницким и Гонтой я мог бы добавить евреев, уничтоженных украинцами в погромах после Первой мировой войны, о чудовищных преступлениях во время Второй мировой войны, своим садизмом поражавших и зверствовавших немцев. Но я молчал даже о славной украинской семье, которая, рискуя жизнью, спасла меня после первого ранения. Умолчал и о неизвестных мне украинцах, которые, перегружая с подводы на подводу, вывезли меня из окружения и доставили в госпиталь в Полтаве. Умолчал, по-видимому, из подлости, чтобы не угодить патологоанатому во время беседы, не доставившей мне удовольствия. Он уверял меня в том, что настоящие интеллигентные украинцы ощущают унаследованную вину точно так, как он. И когда подобные ему люди придут к власти в независимом самостоятельном украинском государстве, вольная Украина попросит прощение у евреев за всё причинённое зло.
   – И поверьте мне, глубокое уважение к вам, к еврею, питаю не только я, но многие десятки украинцев, о которых, я уверен, у вас нет ни малейшего представления.
   Вскоре мне представилась возможность убедиться в справедливости его слов.
   Вечер тридцать первого декабря. В половине десятого мы закончили сборы перед уходом к друзьям на встречу Нового года. У двери раздался звонок. Жена посмотрела в глазок и явно растерянная указала на него пальцем. Перед дверью на большой площадке тесно столпились ряжённые. Я открыл дверь. В квартиру ввалилось человек сорок-сорок пять. И сразу, предварительно не сказав ни слова, запели колядки. Гуцульские. Подольские. Полтавские. Как они пели! Это был профессиональный четырехголосный хор. С женой мы стояли очарованные, не скрывая восторга. Как мы жалели, что, собираясь к друзьям, не позаботились о выпивке и закуске! Дома хоть шаром покати. Добро, жена принесла из кухни бутылку вина и коробку конфет и положила в торбу хориста, наряженного козой. Я внимательно разглядывал лица, надеясь увидеть хоть одно знакомое. Вероятно, это студенты. Но определёно не медики. Хоть одного я бы узнал. Капельмейстер, судя по возрасту, преподаватель, пожелал нам исполнения желаний в Новом году, сердечно пожал руку, но не расслышал моего вопроса о том, как они на нас вышли. Каждый из хористов, кланяясь, прошёл мимо нас к двери, не произнеся ни слова. С женой после их ухода мы ещё несколько минут безмолвно смотрели друг на друга. Жена даже не спросила меня, имею ли я представление о том, кто пришёл нас поздравить. По моему виду ей был очевиден ответ. Я и сегодня не знаю, каким образом на нас свалилась такая радость. Я и сегодня не знаю, кто были эти замечательные хористы.
   В Киеве даже среди друзей не многие знали, что, кроме историй болезней и научных статей, я иногда ещё кое-что пописывал. Убеждён, что не знал этого и украинский писатель-фантаст, пришедший в то утро ко мне на работу в больницу. Мы не были близко знакомы. Раскланивались только при встречах. Поэтому меня удивил его приход.
   – Глубокоуважаемый доктор, – начал он, естественно, на украинском языке, но как-то слишком официально, я сказал бы, даже торжественно. – Сегодня в восемнадцать часов в кинотеатре «Украина» состоится премьера кинофильма «Тени забытых предков». Вот вам два билета. Ваше с женой присутствие на премьере окажет честь украинской элите Киева. Я уверен в том, что кинофильм режиссера Сергея Параджанова доставит удовольствие вашей жене и вам.
   Я поблагодарил писателя-фантаста и сказал, что, надеюсь, не возникнут препятствий для нашего прихода.
   Нас удивило количество людей на улице перед кинотеатром «Украина», мечтавших попасть на премьеру фильма. Жена, более прочно и устойчиво стоящая на земле, заметила, что это не просто премьера, что назревает какое-то событие, что количество и настроение толпы очень похоже на несанкционированную демонстрацию. Жена не ошиблась. Нас радостно поприветствовали писатель-фантаст, патологоанатом и ещё несколько знакомых украинских националистов.
   Как и обычно, по причине инвалидности, я сел в крайнее правое кресло у прохода. Слева, рядом с женой какой-то генерал-майор, которого ни до этого ни после я никогда не встречал. В зале действительно цвет киевской интеллигенции. Разумеется, речь идёт только о тех, кого я знал. На сцене перед экраном сидели человек десять. Пытаюсь в памяти воссоздать картину и подсчитать точно. Увы, не удаётся. Помню только, что в центре сидел Сергей Параджанов, справа от него – молодые актриса и актёр, главные действующие лица кинофильма, слева – оператор, костюмерша, редактор, художник и ещё несколько человек, которых Параджанов представил публике. Его рассказ об экранизации повести Ивана Франко, о поисках актёров – исполнителей главных ролей, о съёмках в Карпатах был не просто интересным, а захватывающим. Говорил он по-русски. Но тут на авансцене появился невысокого роста мужчина средних лет и очень логично на отменном украинском языке, постепенно отходя от темы фильма, начал рассказ о репрессиях украинских журналистов, об арестах журналистов во Львове. Я и сейчас не знаю фамилии выступавшего. Но, вероятно, он был хорошо известен большинству присутствовавших. Речь его прерывалась то аплодисментами, то гневными выкриками в разных концах зала.