– Выходит не только воентехник, но и ты соображаешь, – сказал сержант. – Это что же, все в вашей части головастые? Кстати, будем знакомы. Михаил Стребков.
   – Ион Деген. Михаил посмотрел на меня внимательно и ничего не сказал. С этого дня и до окончания училища мы были неразлучны. А где-то посредине этой неразлучности произошло событие, имевшее непосредственное отношение к противостоянию курсантов авиаторов и курсантов танкистов.
   В тот день наш взвод выполнял стрельбу из танка с места. Каждый курсант должен был выстрелить три снаряда по мишени-пушке в восьмистах метрах от танка. Я уже отстрелялся и изнывал от среднеазиатской жары в группе выполнивших упражнение. Рядом с нами стояли курсанты, которым ещё только предстояло стрелять. Подошла очередь Мишки Стребкова. Он моргнул мне и забрался в башню. Командир роты капитан Федин и командир взвода лейтенант Осипов, как и мы, доходили от зноя. Блестели они не только от пота, но и от гордости за своё подразделение. Такие стрельбы вполне можно было сделать показательными. Почти каждый курсант сносил мишень первым снарядом. Удивляться этому не следовало. Ведь все мы на фронте были танкистами.
   На флагштоке поднялся зелёный флаг, разрешающий стрельбу.
   И тут началось нечто невероятное. Танк стоял точно направленным на мишень. Для поражения её следовало только прицелить пушку. Но башня "тридцатьчетвёрки" стала быстро разворачиваться вправо, в сторону ближнего аэродрома авиационного училища. До самого левого в ряду самолёта Р-5, который стоял ближе всего к стрельбищу, как и до мишени, было восемьсот метров. Раздался выстрел. Снаряд взорвался метрах в тридцати от самолёта. На флагштоке тут же взвился красный флаг, а капитан Федин взвился на корму танка. Следом за ним – лейтенант Осипов. Из башни выглянула невинно-удивлённая морда Мишки Стребкова. Поверьте мне: из пушки он стрелял не хуже, вероятно, даже лучше любого из нас.
   Я вынужден упустить неуставную, более того, непечатную лексику речи капитана Федина и утомить читателя несколькими техническими подробностями, без которых будет непонятно объяснение Мишки Стребкова.
   В танке Т-34-76 были два прицела, ТМФД-7, спаренный с пушкой, (Танковый Марона-Финкельштейна Длинный. В ту пору я ещё не обращал внимания на фамилии создателей этого замечательного прибора), и ПТ-7 – перископический, верхняя часть которого находилась над башней. Если командир танка стрелял с помощью ТМФД-7, башня и пушка двигались точно вместе с прицелом. Но нередко командиру приходилось искать цель перископом. Найдя цель, он включал фиксатор, удерживал цель в перекрестье прицела и поворачивал башню до щелчка стопора, то есть, пока ось пушки не совмещалась с направлением перископа.
   Мишка показал командирам, что ПТ-7 нацелен точно на мишень-пушку. Он только не показал, что вывинтил стопор прицела, а ТМФД-7 направил именно туда, где взорвался снаряд. Так вот почему он моргнул мне, залезая в танк!
   С момента взрыва снаряда до появления перед нами на "виллисе" генерал-майора авиации прошло меньше времени, чем понадобилось мне, чтобы объяснить действия моего друга. Генерал-майор приехал сам. Шофёра у него не было. Буквально спустя несколько секунд приехал ещё один "виллис" с генерал-майором танковых войск. Его привёз шофёр, а на заднем сидении находились ещё три офицера. Мы оказались свидетелями диалога двух генералов. Молодой лётчик, стройный, красивый, с орденами и Золотой Звездой на кителе чуть ли не с кулаками накинулся на пожилого танкиста, солидного, с пузом, с одной медалью "ХХ лет РККА". Танкист напомнил лётчику, что тот фактически его подчинённый и поэтому обязан соблюдать субординацию, так как именно танкист является начальником гарнизона. Кроме того, не следует забывать о присутствии курсантов и младших офицеров. Дискуссия будет перенесена в другое место, где можно будет побеседовать конфиденциально. До этого генерал-майор танковых войск намерен выяснить, что произошло и, если понадобится, наказать виновных.
   – Ах, так! – закричал генерал-майор авиации. – Ну ладно! Сейчас посмотрим! – Он вскочил в "виллис" и прямо по выжженной траве умчался на ближний аэродром.
   Капитан Федин доложил начальнику училища, что именно произошло. Не знаю, как прореагировал бы генерал-майор танковых войск и как был бы наказан Мишка Стребков, не взлети в этот момент Р-5. Самолёт направился прямо на нас. Летел он на высоте не более ста метров. Над танком, над нами он сделал круг с очень малым радиусом, так что при вираже мы чётко видели лицо генерал-майора авиации. И вдруг на нас с отвратным, таким знакомым нам фырканьем полетела бомба. Шестидесятикилограммовая цементная чушка вонзилась в землю метрах в трёх перед танком. Попади такая штука в танк, она пробила бы не только крышу башни или моторного отделения, но заодно даже днище.
   Не знаю, был ли наш генерал знаком с фырканьем, но он побелел, затрясся и чуть ли не фальцетом закричал:
   – Одиннадцатая рота! Всем увольнение! Дневальных не оставлять! Их заменят курсанты десятой роты! Всем увольнение! И если сегодня вечером после двадцати часов на улице останется хоть один лётчик, неважно, курсант или офицер, до окончания училища вам не видеть ни одного увольнения! – Он сел в "виллис" и уехал. Капитан Федин не промолвил и слова, махнул рукой и ушёл. Взвод продолжал стрельбу тремя снарядами с места под наблюдением лейтенанта Осипова, который тоже не комментировал происшедшего.
   Генерал-майору танковых войск, вероятно, понравилась вечерняя работа курсантов одиннадцатой роты. Увольнение всей роте он дал и на следующий день.
   – Мишка, зачем ты это сделал? – Спросил я его в тот же день – Ведь мы с тобой до этого не очень воевали с пропеллерами.
   – Ты виноват.
   – Я?
   – Помнишь, тогда, когда застрял наш "Стюарт". Очень обидело меня пренебрежительное отношение твоего воентехника. Человек он, конечно, забавный, не лишённый чувства юмора. Но в бою вы ведь наш экипаж не видели. Мне захотелось показать тебе, что и мы кое-что умеем.
   Хотя это объяснение, казалось бы, не имеет ничего общего с геном агрессивности, я всё же не могу отказаться от своей гипотезы. Тем более что вечером этого дня и в следующий вечер мы с Мишкой очень усердно очищали улицы Чирчика от лётчиков. Поэтому пусть учёные даже не пытаются меня переубедить.
   1963 г.
 

Эксперимент

 
   Это не хвастовство, а констатация факта. Единственный раз в жизни мне удалось создать шедевр. Как? Не знаю. Выплеснулось из меня. Возможно, Господь каждому предоставляет шанс раз в жизни создать нечто замечательное.
   Фельетон вырвался из меня, как лава из кратера вулкана.
   Не задумываясь, я крупными буквами написал "Конвалярия майялис – майские ландыши". Это было заглавие. А дальше потекло. Я едва успевал записывать. Метафоры, сравнения, эпитеты вываливались на бумагу. Двусмысленная ирония извергалась из меня уже готовой и обкатанной. Я не задумывался над нею. Я не искал образы в глубинах сознания. Впечатление было такое, словно я давно знал наизусть этот фельетон. Только бы успеть записать выученное наизусть.
   В ординаторской царила необычная тишина. Больница спала. Это редкие спокойные часы так называемого холодного дежурства. Без приёма карет скорой помощи. Без срочных оперативных вмешательств.
   Не знаю, сколько времени я писал фельетон. Вероятно, недолго. Я поставил последнюю точку и начал читать. Я смеялся после каждого абзаца. Здорово! Править было нечего. Как мне удалось написать такое чудо?
   Тему фельетона подкинул молодой врач скорой помощи, один из группы курсантов-врачей, занимавшихся в нашем хирургическом отделении по линии военкомата. Гинекологи, окулисты, стоматологи, терапевты и даже психиатр натаскивались по военно-полевой хирургии. На случай, если завтра война. Кое-кто из курсантов относился к занятиям серьёзно, иногда – с интересом. Кое-кто просто коротал время, умудряясь даже не появляться в операционной.
   Молодой врач скорой помощи относился к умудрявшимся. Он производил впечатление человека, только что вышедшего из состояния анабиоза. Тихий голос. Минимум движений. Деликатность. Лёгкая услужливость. Без усилий. Передать ручку или историю болезни соседу по столу. Подать полотенце, если для этого не надо встать с дивана.
   Врачом скорой помощи он стал года за два или за три до появления в нашем отделении. Сразу после окончания медицинского института. Как это еврею удалось остаться в Киеве? Говорили, что отец его был какой-то влиятельной фигурой в области искусства. Но достаточно ли этого для протекции? Не знаю.
   В отличие от большинства врачей нашего отделения и курсантов, он был с этаким налётом состоятельности. Чувствовалось, что в эвакуации, будучи ребёнком, он не познакомился с голодом. А сейчас, когда после окончания войны прошло тринадцать лет, он, безусловно, был обеспечен лучше меня, хотя я получал уже восемьсот пять рублей в месяц, а он – только шестьсот.
   В группе курсантов было несколько специалистов в своих областях медицины. Как правило, и отношение этих врачей к хирургии было положительным. Молодой врач скорой помощи, в отличие от них, к военно-полевой хирургии относился снисходительно.
   Создавалось впечатление, что он оказывает нам честь, находясь вместе с нами в ординаторской.
   В отделении я был единственным ортопедом-травматологом. На мне лежала самая значительная часть преподавания, так как, по образному выражению видного врача, война – это травматологическая эпидемия.
   По возрасту я был моложе большинства моих слушателей. Возможно, этим в какой-то мере определялось моё почтительное отношение к курсантам. Хотя изредка всё же сказывалось моё командирское прошлое.
   Может быть, это командирское прошлое и было причиной того, что молодой врач относился ко мне несколько подобострастно.
   Однажды, когда мы остались наедине в ординаторской после ухода курсантской группы, он сказал, что встречал в "Правде Украины" мои корреспонденции и может оказать мне услугу – подбросить интересную тему. Он рассказал действительно забавную историю.
   Его начальник, главный врач киевской скорой помощи, решила устроить пикник для большой группы врачей, сестёр, санитаров и шоферов в честь праздника Первое мая.
   Второго мая на нескольких каретах скорой помощи они поехали в лес. Вы понимаете? Поехали в лес на каретах скорой помощи! Там они выпивали, закусывали, наслаждались пением птиц, вдыхали запахи весеннего леса. Начало мая. Пора цветения ландышей.
   Именно ландыши включили механизм зарождения фельетона. Майские ландыши – конвалярия майялис. Знаменитое лекарство. Средство для лечения сердечных заболеваний. Это же не тема, а конфетка!
   Не помню, появилась ли у меня идея написать фельетон сразу после рассказа врача, или поздно вечером, когда я освободился от записей историй болезни, когда, устав от боли, уснула больница.
   Я не хвастаюсь. "Конвалярия майялис – майские ландыши" действительно был великолепный фельетон.
   На следующий день, когда, завершив работу, врачи собрались в ординаторской, я прочитал им своё творение.
   Можно подвергнуть сомнению, что фельетон был шедевром, когда об этом говорит автор. Можно заподозрить его в субъективности, нескромности и даже в хвастовстве. Но реакция аудитории описывается только одним словом – триумф.
   Хохотали врачи. Улыбнулся даже всегда мрачный заведующий отделением. Впервые я увидел улыбку на лице этого блестящего хирурга, страдавшего неизлечимой болезнью. Меня обнимали, целовали, осыпали комплиментами. В один голос врачи уверяли в том, что у меня недюжинный литературный талант. Как это они вообще не знали, что я пишу? Ведь от такого фельетона не отказался бы сам Чехов. Да-да, Чехов, а не Антоша Чехонте.
   Присутствовавший в ординаторской молодой врач скорой помощи, фактически мой соавтор, на сей раз был не таким сдержанным, как обычно. Он сиял. Он не то аплодировал, не то потирал ладони после каждой фразы фельетона.
   За всю свою жизнь я не выслушал столько похвал в свой адрес, как в эти несколько минут.
   Но тут впервые подал свой голос не присоединившийся к комплементам заведующий отделением.
   – Вы, конечно, написали фельетон для "Правды Украины"? – Он знал, что изредка я пописываю для этой газеты, чтобы пополнить свою нищенскую зарплату. Я ответил утвердительно.
   – И сколько вам заплатят?
   – Рублей тысячу двести. – Это в полтора раза больше моей зарплаты.
   – Неплохо. А вы знакомы с героиней вашего фельетона, с главврачом скорой помощи?
   – Нет. Я даже не представляю себе, как она выглядит.
   – Не представляете себе… А представляете себе, что будет с ней после появления вашего фельетона в республиканской газете? А фельетон, безусловно, появится. Он написан талантливо. Будь я редактором, не на секунду не задумывался бы над тем, опубликовать его, или нет. Но вот из семнадцати врачей нашего отделения больше половины могут рассказать вам, кого вы облили грязью.
   – Простите, Пётр Андреевич, я никого не обливал грязью. Я только завернул факт в литературную обёртку.
   – Завернули…
   Тут врачи, которые только что возносили меня на вершину Парнаса, стали рассказывать о героине фельетона.
   Оказалось, что это не просто женщина, не просто блестящий организатор здравоохранения, не просто руководитель одного из крупнейших киевских лечебных учреждений, а шестикрылый серафим, сеющий добро на каждом шагу. Заведующий отделением прервал поток славословий:
   – А вам не пришло в голову, что даже выезд на пикник, на майские ландыши был продиктован желанием хоть как-то скрасить нелёгкую жизнь своих подчинённых?
   Я стоял, перебирая в руках листы, которые только что были источником моего триумфа, и чувствовал себя, как опущенный в ледяную прорубь.
   – Ион Лазаревич, – спросил заведующий отделением, – надо полагать, когда вы писали фельетон для "Правды Украины", вас интересовал не литературный успех, а заработок? Не так ли?
   – Именно так.
   – В таком случае продайте мне фельетон. Свои тысячу двести рублей вы получите.
   К заведующему отделением я относился с огромным уважением. Он этого заслуживал. Но тут я посмотрел на него так, что от этого взгляда можно было окаменеть. Резко, словно вмазывая ему оплеуху, я порвал фельетон на мелкие куски и выбросил их в корзину. Кто-то из врачей ахнул. Заведующий отделением встал из-за стола, подошёл ко мне и обнял.
   – Спасибо.
   Молодой врач скорой помощи угас и незаметно выскользнул из ординаторской.
   Погиб мой шедевр, а главное – дополнительный заработок, в котором я так нуждался.
   Прошло несколько лет. Не помню, при каких обстоятельствах я познакомился с главным врачом киевской скорой помощи. Помню, что обратился к ней с просьбой, уже будучи хорошо знакомым с этой сердечной женщиной. Мне понадобилась карета скорой помощи, чтобы из Бориспольского аэропорта перевезти в нашу больницу моего друга, которому в Крыму оказали первую помощь по поводу перелома бедра. Обстоятельства усугублялись тем, что из-за грозы существенно нарушилось расписание прибытия самолётов.
   Она оказала услугу в сложной обстановке так, словно слегка передвинула кресло в своём кабинете. К тому времени я уже имел возможность убедиться в том, что это её стиль, что она именно так оказывает помощь. Я уже имел возможность убедиться в том, что в хирургическом отделении поскупились не добрые слова, описывая её в день моего единственного литературного триумфа.
   Однажды в моём присутствии заведующий отделением рассказал ей о фельетоне, о моём художественном чтении в ординаторской, о реакции аудитории и печальном финале опуса. Она буквально была огорошена.
   – Неужели тот выезд на пикник посчитали криминалом? Кто же вам его так представил?
   Я не назвал источника "Майских ландышей". Зачем? Я даже не знал, продолжает ли он работать в скорой помощи. Разлука с ним вскоре после описанных событий не была печальной. А потом я вообще забыл о его существовании. Но сейчас, вспомнив, я решил навести справки.
   Это было несложно, так как кареты скорой помощи почти ежедневно доставляли нам больных, и мы были в добрых отношениях со многими врачами их службы.
   Кажется, уже на следующий день я спросил у врача скорой помощи о том самом юном коллеге.
   – Ах, этот? Неприятный тип. Скользкий. Он уже давно у нас не работает. Делает науку. Если с таким же усердием, как работал на скорой помощи, то великие открытия нам не угрожают.
   С этим врачом я был в добрых отношениях, поэтому решил спросить о том злополучном пикнике.
   В общем, всё было так, как в скелете моего фельетона. Но благодаря другому углу зрения картина вырисовывалась непохожая на описанную мною.
   Выезд состоялся на пяти старых каретах, только что вернувшихся из капитального ремонта и ещё не укомплектованных бригадами. На пикник в три заезда выехали лучшие работники скорой помощи. Это было своеобразной наградой в честь праздника.
   – А тот, как вы говорите, скользкий не был награждён?
   – Награждён? За что? За нерадивость? Босс считала, что молодой еврейский парень, принятый на работу по блату, выложится, как выкладывается большинство евреев. Именно поэтому она, для которой работа это всё, так относится к евреям и воюет с начальством, чтобы принять евреев на работу. Именно поэтому начальство упрекает её в том, что у неё не медицинское учреждение, а настоящая синагога. Но этот тип не только не вкалывал, а считал, что делает большое одолжение, появляясь на работе.
   В такое стечение обстоятельств трудно поверить. Пятнадцать лет я не видел и не имел представления об источнике моего фельетона. И надо же – в тот самый день, когда я спросил о нём врача скорой помощи, поднимаясь после работы домой через парк, я увидел его на аллее, выгуливающим симпатичного сеттера. Не знаю, обратил ли бы он на меня внимание. Но сеттер бросился ко мне и, стоя на задних лапах, передними доверчиво упёрся в моё бедро. Я отозвался на доброе ко мне отношение и стал поглаживать длинное мягкое ухо. Хозяин подошёл ко мне и подал мне руку. Пришлось оставить собаку. Я гладил её правой рукой. В левой у меня палка. Должен сказать, что рукопожатие не доставило мне удовольствия. Его рука показалась бескостной, правда, не такой мягкой, как собачье ухо. Скорее – вялой. Но хуже всего то, что она была влажной.
   Оказывается, он знал, что я защитил докторскую диссертацию и всё-таки продолжаю работать простым врачом. А вот он растет и надеется вскоре стать профессором. Сеттер продолжал оказывать мне знаки внимания. Я погладил его и не без брезгливости на прощание снова пожал влажную ладонь.
   Что ни говорите, но это не случайность, а закономерность.
   В конце той недели ко мне на консультацию пришёл старший научный сотрудник института, в котором, как я узнал при встрече, работает хозяин сеттера. Я с удовольствием ответил на все вопросы консультируемого, а потом в свою очередь задал ему вопрос, что представляет собой его сослуживец.
   Ответ, надо сказать, меня не обескуражил. Неуч. Ленив. При необходимости поверхностно нахватан. Тщательно вылизывает все места заведующего отделом. Далеко пойдёт.
   Я действительно плохой человек. Ну, зачем мне это понадобилось? Но вдруг очень захотелось снова встретиться с ним.
   Что это? Подсознательное ковыряние в ране, оставленной ненужным, порочным, погибшим шедевром, до уровня которого мне ни разу не удалось добраться? Не знаю. Возможно, в ту пору такая мысль даже не рождалась в моём мозгу. Но мне определённо хотелось поставить эксперимент. Уникальный. Не у многих советских граждан была возможность поставить такой эксперимент.
   Моим пациентом был очень важный чин очень важных органов. Его адъютант, майор, при вроде бы случайных встречах всегда журил меня за очередную, как там считали, крамольную выходку.
   Методика задуманного эксперимента была простой, как выкуренная сигарета.
   Очень важным органам о моей намечаемой крамоле должно стать известно только из одного источника. Чистый эксперимент.
   Прошло больше месяца после встречи в парке. Каждый день, возвращаясь с работы домой, я надеялся на новую встречу. Тщетно. Эх, дурак, чего я не расспросил подробно о его жизни, о будущем, о работе? Я даже не имел представления о том, где он обитает, как оказался в нашем парке.
   Нежные снежинки неохотно снижались, не желая коснуться асфальта аллеи, где их растопчут и превратят в слякоть.
   Я неторопливо шёл, все ещё мысленно просматривая недавно законченную операцию. Перчаткой я подхватил снежинку и стал рассматривать её ажурную шестилучевую структуру. Я поймал ещё снежинку. И ещё. У всех всё те же шесть лучей. Шесть лучей. Шестиконечная звезда на знамени страны, о которой я мечтаю.
   И тут, как стрела, выпущенная из лука, из заснеженных кустов вылетел вислоухий сеттер и передними лапами радостно стал колотить по полам моего пальто. Славный пёс. Но, грешен, я обрадовался не ему, а тому, что сейчас смогу поставить эксперимент.
   Мы были в перчатках и – ура! – можно было не пожимать руку.
   Разговорились. Я показал ему снежинку и спросил, как он, еврей, относится к такому подобию – снежинка и звезда Давида. Он что-то промычал. Меня не интересовал его ответ. Мне надо было выдать информацию. И я выдавал. Я заговорил о недавней войне Судного дня. Об очередной победе Израиля. О злобной реакции Советского Союза. Крамолы было достаточно для пополнения моего досье.
   Через несколько дней меня, как и обычно, случайно встретил майор, адъютант очень важного чина. Думаю, он понимал, что я не верю в случайность этих встреч. Обычное начало разговора. Как дела? Как самочувствие? Что нового?
   Прошло уже добрых пять минут. Неужели отрицательный результат? Неужели я мысленно возвёл поклёп не неповинного человека? Но тут:
   – Ион Лазаревич, для нас не новость ваше сионистское мировоззрение. Но нельзя же всё-таки, согласитесь, вот так демонстративно пропагандировать антисоветчину направо и налево.
   Я согласился, что нельзя. Охотно согласился. Удался эксперимент.
 

Панегирик

 
   Александру Малинскому
 
   Брат моего одноклассника Соломона Грингольца был старше меня на шесть классов, на семь лет. В последний раз я видел его на их выпускном вечере в июне 1936 года. А в конце января 1942 года мы встретились на пароходе, идущем из Красноводска в Баку. На брате Соломона была новенькая командирская форма. Поскрипывали ремень и портупея. На петлицах сверкало по два кубика. Сразу после выпуска из танкотехнического училища он ехал на фронт с группой таких же новопроизведенных командиров. Человек десять, примерно. Он меня узнал и представил своим товарищам, как самого отъявленного хулигана в нашей школе. Не знаю, зачем это было нужно. На всех произвело впечатление, что я, шестнадцатилетний отрок, уже воевал, был ранен и еду долечиваться в Грузию к отцу моего командира.
   Мне и самому было как-то странно, что я еду в определённое место. Из госпиталя на Южном Урале меня выписали в никуда. Посоветовали до призыва в армию, – а должен он был состояться только через полтора года, – долечиться и пожить где-нибудь в Средней Азии. Там теплее. Дома у меня не было. Мой город оккупирован. Где находится мама, я не знал. Поехал.
   В Актюбинске на продовольственном пункте случайно встретил моего командира. Командиром моим он успел быть только два дня. Капитан Александр Гагуа пограничник. Служил в 21-м погранотряде. Не знаю, как он попал в нашу дивизию. Воевали мы вместе два дня. После этого он исчез. Не знал и не знаю, куда. Что вообще можно было знать в те июльские дни 1941 года? Капитан Гагуа обрадовался, увидев меня. Расспросил, как и что. Возмутился, что меня из госпиталя выписали так безответственно, и велел мне поехать к его отцу Самуилу Гагуа. Здесь же в продпункте он написал два письма, одно – отцу, второе – председателю колхоза в их селе Шрома, Махарадзевского района. Что он написал, мне было неизвестно. Не стану уверять, что я не прочитал бы этих писем, будь они написаны по-русски, а не по-грузински. Помню только, что, начиная со студенческой поры, писем, не адресованных мне, никогда не читал.
   Среди новеньких воентехников оказался грузин. Увидев фамилию председателя колхоза, он чуть ли не стал по стойке смирно. Оказывается, имя Героя Социалистического труда Михако Орагвелидзе гремело по всей Грузии. Вот в такой колхоз направил меня мой командир. Воентехник прочитал письма и перевёл их всей компании. Выяснилось, что я не самый отъявленный хулиган в нашей школе, а героический командир взвода, который стал известен чуть ли не всем подразделениям 130-й стрелковой дивизии. Я и сам не знал этого. Тут градус отношения ко мне воентехников поднялся ещё выше, можно сказать, просто зашкалил, а брат Соломона Грингольца задрал нос, что у него есть такой знакомый фронтовик. По этому поводу меня повели в ресторан.
   До этого два или три раза я бывал в единственном ресторане моего родного Могилёва-Подольского. Профсоюз медицинских работников, в котором состояла мама, устраивал по какому-то поводу торжества для детей своих членов. Ресторан тогда казался мне пределом роскоши. Но ресторан на корабле свалил меня с ног. Каким убогим представился в моём воспоминании тот самый роскошный ресторан.