Страница:
Посмотрев на карту, мы поняли, какой угрозе подвергли себя северокорейцы, наступая подобным образом.
– Ты видишь? – Спросил я.
– Давай запишем, чтобы потом не спорить, кто заметил первым.
Мы написали. Мотя – "десант в Инчоне". Я – одно слово – "Инчон". Это было настолько очевидно, что даже капитан и лейтенант без труда сообразили, как можно разгромить армию Северной Кореи. Американское командование, оказалось, соображало не хуже нас.
Остатки разгромленной северокорейской армии в панике бежали на север. Американцы, преследуя, пересекли 38-ю параллель. Только навал миллионов китайских солдат, вооруженных советским оружием и ведомых советскими советниками, остановил американцев.
Надо ли объяснять, кто начал войну? Надо ли объяснять, что наступательная операция северокорейцев была спланирована бездарно? Оказалось, спланирована она была под началом маршала Жукова. Простой расчет на численное превосходство. Навал. Горами трупов своих солдат мостить дорогу к победе. Знакомая стратегия и тактика.
Я вспомнил, как воевали мы. Вспомнил бездарные операции, в которых участвовал. Многие десятки бессмысленно уничтоженных танков. Но главное – никому не нужные человеческие жертвы. Навал. Образ легендарного маршала совместился с запечатленным в отроческом сознании образом генерала армии.
В боях в 1941 и в 1942 году я почему-то ни разу не встречал генералов. Я даже удивлялся, узнавая из газет, что они существуют. Потом, в Первом Харьковском танковом училище я иногда видел начальника, генерала. На расстоянии. Общаться с ним курсанту не довелось.
А вот летом 1944 года на Третьем Белорусском фронте я общался. И не просто с генералом. С маршалом Василевским.
Случилось это так. После тяжелых боев прорыва между Витебском и Оршей мы застряли на восточном берегу Березины. Заместитель командира батальона по строевой приказал мне найти переправу. Именно меня капитан выбрал не случайно. Однажды, когда после допроса он ударил ногой пленного немца, я буркнул, что немцев надо бить в бою, а замкомбата в бою я не видел ни разу. Вот он и решил отыграться. Задание было невыполнимым. В Березине нет брода. Переправы по мостам тщательно регулировались. И, конечно, не младший лейтенант должен был согласовать очередность и порядок переправы. Но… приказ не обсуждается, а выполняется.
Не надеясь на удачу, на танке я поехал в Борисов, где саперы уже восстановили мост. Для описания того, что творилось на подходе к нему, недостаточен самый полный словарь. Один немецкий самолет мог бы устроить побоище. Хорошо, что танку не понадобилось шоссе, забитое до невозможности, и мне удалось приблизиться и остановиться метрах в двадцати от моста. У въезда стоял регулировщик. Нет, не девушка с флажками. Даже не младший офицер. Полковник! Ни разу я такого не видел.
Все умение я вложил в строевой шаг, чтобы произвести благоприятное впечатление на полковника. Но высокопоставленный регулировщик даже не пожелал разговаривать со мной.
– Танки? Не может быть и речи, пока не разгрузим шоссе от этого столпотворения.
И тут случилось чудо. Откуда-то сбоку появился маршал Василевский. Я сразу узнал его. Он был точно такой, как на фотографии. Круглолицый, с чубчиком, зачесанным набок.
– Вы что, полковник, подводами собираетесь воевать? Сколько танков?
Это он спросил меня.
– Двадцать один, товарищ маршал Советского Союза!
– Сколько времени вам понадобится, чтобы подойти к мосту?
– Сорок минут, товарищ маршал Советского Союза!
Василевский улыбнулся.
– Пропустите их немедленно, полковник.
– Благодарю вас, товарищ маршал Советского Союза! -
– Я приложил кисть к дуге танкошлема. Василевский снова улыбнулся и подал мне руку. Наверно от неожиданности, от накала переполнивших меня чувств, от радости, что сказочно невероятно разрешилась неразрешимая проблема, я сжал маршальскую руку сильнее, чем следовало.
– Ого! – Сказал Василевский и сделал движение, словно стряхивает мое пожатие. – Давай, младший лейтенант, гони сюда танки.
Я ехал в расположение батальона, не в состоянии поверить в удачу. Мне кажется, капитан был недоволен, когда я доложил ему, что ровно через тридцать минут мы должны быть у моста в Борисове. О протекции маршала Василевского, о потрясающем везении я не сказал ни слова.
Но не повезло ли мне еще больше при встрече с другим генералом?
Командующим бронетанковыми войсками 3-го Белорусского фронта был генерал-полковник Родин. Говорили, что большего самодура не знала вся Красная армия. Он срывал звезды с погон полковников, разжалуя их в подполковники и майоры. Мог просто сорвать погоны. Мог обматюгать генерала в присутствии подчиненных. Мог ударить любого офицера, не говоря уже о рядовых. Короче, хороший был человек. Не знаю, каким полководческим талантом обладал этот генерал. Но об одном его "гениальном" нововведении могу рассказать.
В обороне танки стояли в окопах. На дне окопа укладывались два бревна. На них стоял танк. Из брезента сооружалась крыша и стены. Торец своеобразного гаража закрывался соломенным матом, в котором проделывалась дверь, также изготовленная из соломенного мата. (Прошу не путать эти маты с отборным матом генерала Родина).
Так вот, генерал Родин приказал, чтобы из каждого трака гусеницы тщательно выковыривалась грязь, трак протирался газолью до зеркального блеска, а затем – насухо. Возвращаясь после каждого выезда, даже если валились с ног от усталости, вместо отдыха мы ножами, штыками, отвертками выковыривали грязь из траков, мыли, терли и медленно, сантиметр за сантиметром скатывали танк в окоп на бревна.
В конце ноября или в начале декабря 1944 года (не помню точно) приехал к нам в бригаду генерал-полковник Родин со свитой старших офицеров и ротой охраны. И еще – не знаю, подумал ли я об этом тогда, или описываю уже нынешние размышления о том, что, когда на передовой младшие командиры не представляли себе, где найти хоть одного солдата, чтобы залатать очередную брешь, у генерала Родина была целая рота охраны. Рота бездельников.
Естественно, что генерал для инспекции выбрал наш батальон, который всегда был в голове атаки. Но почему он выбрал мой взвод, не знаю.
– Убрать маты! – Скомандовал генерал.
Убрали. Родин подошел к моему танку, извлек из кармана носовой платок и протер им трак. Слава Всевышнему, платок остался чистым. Но гроза все же разразилась. Генерал подозвал моего механика-водителя и приказал ему расстегнуть комбинезон.
– Тебя не наградили за прошедший бой?
– Наградили, кажется, товарищ генерал-полковник.
– Не кажется, а точно. Орден Красной звезды. Я-то знаю, что сделал ваш экипаж. Так где же твой орден? – Родин гневно посмотрел на командира бригады, вытянувшегося, как новобранец, по стойке смирно, и прорычал:
– Где?
Интересно, почему он спросил у механика-водителя, а не у меня? Я ведь тоже еще не получил своей награды.
– Не получили знаков, товарищ генерал-полковник.
– Не получили?! Рас…дяй? Так я, как Суворов, должен знаки возить и раздавать? Говно ты – не полковник!
И надо же – взгляд генерала остановился на прожженной новенькой шинели десантника-мотострелка. Вероятно, разгильдяй прожег шинель у костра.
– Ну-ка, сынок, подойди сюда. Ты откуда попал в эту говенную бригаду?
– Из госпиталя, товарищ генерал-полковник.
– А в госпиталь?
– Из сто двадцатой танковой бригады, товарищ генерал-полковник.
– Так возвращайся, сынок в сто двадцатую. Здесь же о тебе никто не заботится. Этому говнюку полковнику наплевать на то, что у тебя дыра в шинели. Как же он будет заботиться о тебе в бою? Иди, сынок. Скажешь, что Родин тебя послал.
Солдат потоптался и скрылся за ближайшим "гаражом", где кто-то из танкистов тут же засветил ему "фонарь", чтобы не лез на глаза начальству в прожженной шинели.
А генерал Родин продолжал бушевать.
– Тревога! – Гаркнул он.
Заработали моторы. Родин ткнул меня пальцем в грудь:
– Почему не выезжаешь?
– В моем распоряжении десять минут, товарищ генерал-полковник. Температура масла должна подняться до пятидесяти пяти градусов.
Генерал скосил глаза в сторону стоявшего рядом с ним инженер-подполковника. Тот слегка кивнул. Через восемь минут мы выехали из окопа. Танки вытянулись в колонну на грунтовой дороге. Командиры поднялись на пригорок. Родин решил провести рекогносцировку.
– Доложи, что видишь, – обратился он к лейтенанту
Володе Иванову, командиру танка в моем взводе.
Местность мы знали, как свою ладонь. Больше месяца торчали здесь. Каждый из нас, не глядя, мог рассказать о любой детали между грунтовой дорогой и передним краем, до которого было одиннадцать километров.
Володя вытащил планшет и четко начал:
– Слева, на юго-западе лес Шталупенен.
В душе я улыбнулся. В лесу Шталупенен располагался медсанбат. Красивый блондин Володя Иванов пасся в том медсанбате. Две медсестры воевали из-за него друг с другом.
– Какой к … матери лес?! – Прорычал генерал-полковник. – Ты что ослеп? Роща Шталупенен, а не лес. – Родин ткнул пальцем в карту.
Не знаю, наверно вожжа попала мне под хвост.
Накопившаяся обида за себя, за командира бригады, за Володю Иванова, за всех облаянных, затопила меня и выхлестнулась наружу:
– Разрешите вопрос, товарищ генерал-полковник?
– Ну.
– Какого года рекогносцировки ваша карта?
Родин взглянул на планшет:
– Ну, 1891-го.
– За пятьдесят три года роща могла превратиться в лес.
– Что?!! – Генеральский крик потряс морозный воздух. – Гнида! Да ты… Пошел отсюда к … матери!
Я четко приложил ладонь к дуге танкошлема и во всю мощь хорошо поставленного командирского голоса прокричал:
– Есть, идти к … матери, – и уже чуть тише, – вслед за генералом, который знает туда дорогу.
Чеканя шаг, я прошел мимо обалдевших офицеров.
Родин орал и топал ногами. Досталось и комбригу и комбату. Этого я уже не видел. Только слышал генеральский мат. Картину потом описали мои друзья. Я подошел к своему танку. Механик-водитель испуганно выглянул из люка:
– На хрена он тебе сдался? Ты представляешь себе, что сейчас будет?
Примерно то же и в такой же манере сказал командир батальона через две-три минуты, когда Родин со свитой и ротой охраны покинули бригаду, матом объяснив комбригу, кто есть он и его подчиненные.
Ждали последствий. Но их не было.
Недели через две командиров и механиков-водителей нескольких танковых бригад собрали в большом зале немецкого офицерского клуба. Никто из нас не знал причины сбора.
Вошел генерал-полковник Родин. Все встали. Меня он, вероятно, заметил потому, что я стоял крайний слева у прохода, по которому он шествовал.
Генерал остановился.
– Я тебя не расстрелял. Ты мне еще понадобишься. Все равно погибнешь. Кровью ты у меня смоешь вину. А пока – не видать тебе награды за
прошлый бой. Родин поднялся на сцену и остановился перед запахнутым занавесом.
– Все вы, сволочи, получили инструкцию, что у нас сейчас новый антифриз – этиленгликоль. Все вы, сукины сыны, были предупреждены, что это сильный яд. Но некоторые говнюки считают, что это только угроза, что антифриз прежний – спирт, глицерин и вода, который вы лакали, как свиньи, доливая вместо антифриза воду и замораживая моторы. Так вот вам, мать вашу …, наглядная демонстрация. Приказываю смотреть на сцену и не отворачиваться, пока я не подам команду.
Распахнулся занавес. Сейчас, спустя пятьдесят два года, я не могу спокойно писать о том, как в муках, корчась, изламываясь и постепенно угасая, умирали пять человек, экипаж танка. Они выпили антифриз. Не знаю, сколько часов длилась агония экипажа и наши муки. Генерал Родин строго следил за тем, чтобы никто не отворачивался от сцены. Сам. Лично. Не перепоручил кому-нибудь из своих многочисленных подчиненных. Хороший был генерал.
От стычки с ним я отделался только тем, что не получил причитавшийся мне орден. Но есть у меня и другие ордена. И вообще орденами никого не удивишь. А вот скажите, был ли случай даже в самой либеральной армии, чтобы лейтенант послал к … генерала, и не просто генерала, а такого зверя, как генерал-полковник Родин?
Мне и сегодня приятно осознавать себя таким уникальным лейтенантом.
Одну встречу с генералом армии Черняховским я уже описал в книге "Война никогда не кончается". Это была не личная встреча. Из башни танка я наблюдал за происходящим. Мой стреляющий, Захарья Загиддуллин забрался в окопчик справить нужду. Именно в это время между танком и окопчиком остановилась большая группа генералов и старших офицеров во главе с командующим фронтом. Захарья слышал голоса, но не видел, кому они принадлежат.
И вдруг из окопчика прозвучало:
– Эй, славяне, дайте закурить. – А вслед за этим появилась круглая багрово-синяя физиономия с танкошлемом на макушке. В бригаде не было танкошлема на непомерных размеров голову моего стреляющего. А вслед за головой над неглубоким окопчиком возникла медведеобразная фигура Захарьи со спущенными штанами. Увидев генерала армии Черняховского со свитой, Захарья смутился. По-видимому, впервые в жизни. Он приложил ладонь к дуге танкошлема и замер по стойке смирно. Штаны сползли к ступням.
Замерзшее поле зашаталось от хохота. Черняховский указательным пальцем смахнул слезу. Хохотали генералы и старшие офицеры. Хохотали солдаты роты охраны. Хохотал я, стоя по пояс в башне танка. Только Захарья оставался серьезным, застыв по стойке смирно с опущенными штанами.
Генерал Черняховский открыл пачку "Казбека" и протянул ее Захарье. Тот деликатно взял папиросу.
– Спасибо, товарищ генерал армии. Разрешите еще одну для моего командира? – Плохо у нас было с куревом в ту пору. Черняховский, продолжая смеяться, закрыл коробку и вручил ее Загиддуллину.
Следующую, последнюю встречу с генералом армии я по-настоящему осознал только спустя тридцать лет. А тогда, 20 января 1945 года, то ли еще не пришедший в себя после боя, то ли не оценив расстояния, я не придал значения факту, который так ярко высветил личность генерала Черняховского.
Случайно в горячке боя два танка оказались в тылу противника. То, что мы там натворили, было не результатом героизма. Просто старались выбраться к своим. На "закуску" на опушке рощи мы сожгли немецкий артштурм. Все. Дальше немцев уже не было. За длинным кирпичным строением (оказалось – это конюшня; отсюда на следующий день я поехал в свою последнюю атаку) стояли наши танки.
Я удивился, увидев, что командир бригады и майор, командир батальона, стояли среди офицеров, окруживших какого-то генерала. Только выбравшись из танка, я понял, что это командующий фронтом, генерал армии Черняховский.
Осколок на излете ударил меня в левую руку. Я почти не почувствовал ранения. Но генерал заметил и приказал перевязать меня. Кажется, это произошло именно тогда, когда я отрапортовал:
– Товарищ генерал армии, разрешите обратиться к товарищу гвардии полковнику.
– Докладывайте мне.
Я доложил. Генерал Черняховский сказал кому-то из своего окружения, чем наградить оба экипажа, сел в "виллис" и уехал. А за ним – сопровождавшие его.
Ровно через месяц, уже в госпитале я узнал о гибели командующего 3-м Белорусским фронтом генерала армии Ивана Даниловича Черняховского.
Прошло тридцать лет и полгода. Я прощался с детством, с несостоявшейся юностью, с местами, где мачеха-родина питалась моей кровью и потом. Морально я уже чувствовал себя гражданином Израиля. Жену и сына я повез в бывшую Восточную Пруссию показать им мою могилу.
Осенью 1944 года похоронили месиво из моего сгоревшего танка. Решили, что и я погиб. Нашли мои обгоревшие погоны. Но это были запасные погоны. Обрадовались, узнав, что я жив.
А памятник, сооруженный нашими оружейниками, остался.
В этих местах я воевал поздней осенью и зимой. Сейчас, летом, местность должна была казаться другой, незнакомой. Но я узнавал каждую деталь. Словно не прошло больше тридцати лет. Словно каждый день я продолжал смотреть на врученную мне перед боем карту. Вот опушка, где мы сожгли немецкое самоходное орудие. Вот она длинная кирпичная конюшня, за которой мы нашли наши танки, и за которой я докладывал генералу Черняховскому.
Стоп! Не может быть! От опушки до конюшни триста метров! Командующий фронтом находился в трехстах метрах от немецкого артштурма! Не командир батальона, что тоже не очень обычно – командующий!
Могут сказать, что командующий не должен находиться в такой близости от противника. Возможно. Не думаю, что генерал Черняховский безрассудно демонстрировал свой героизм, или бесстрашие. Но солдату достаточно двух описанных встреч, чтобы образ генерала остался светлым в его сознании.
В течение девятнадцати лет я периодически встречаюсь с израильскими генералами, продолжающими служить и закончившими военную карьеру. Сравним ли кто-нибудь из них с теми, на фоне которых я фотографировался? Даже с лучшими.
Можно ли на глазок сравнить рост стоящего у подножья горы с ростом того, кто стоит на ее вершине? Наверно, можно. Но я не умею.
На холмах Грузии
Поезд Тбилиси-Батуми прибыл на станцию Натанеби уже затемно. Я спустился на безлюдный перрон. Вошёл в ничем не примечательное здание вокзала. Вслед за мной зашёл пожилой грузин в фуражке с красным верхом. Дежурный по станции – решил я и обратился к нему с вопросом, каким транспортом можно добраться до села Шрома.
– Транспортом? Кацо, в Шрому нет транспорта. В Шрому идут пешком. Тринадцать километров. Переночуешь на вокзале, дорогой. Будет светло – пойдёшь в Шрому.
Рядом с буфетной стойкой в конце зала за столиком распивали бутылку вина два немолодых грузина. Похоже – не первую бутылку. Я сел на свободную скамью, не выбирая. Все скамьи были свободны. Из тощего вещевого мешка достал остатки пайка, полученного в продпункте тбилисского вокзала. Вместо хлеба выдали лаваш. К нему – безвкусный сыр резиновой консистенции. Впрочем, меня с моим аппетитом трудно было причислить к гурманам.
Я вышел на перрон. Там, на западе, куда ушёл мой поезд, среди звёзд горел зелёный огонь светофора. Кроме звёзд и светофора, не было других огней. Глубокий тыл. Не нужна светомаскировка. Вероятно, нет вблизи жилых зданий. Отчаянный вопль прорезал плотную тишину позднего вечера. Такой вопль я услышал впервые. Я ещё не знал, что так воют шакалы.
Середина февраля, но в шинели мне стало жарко. Я снял её, побродил по перрону и вернулся в вокзал. Те двое продолжали выпивать. К ним присоединился буфетчик. Половину шинели я постелил на скамью, лёг на неё и укрылся второй половиной. До утра никто не потревожил мой сон. Утром в конце перрона я нашёл кран. Снял гимнастёрку и с удовольствием умылся очень холодной водой.
Ужин накануне явно не насытил меня. Есть хотелось даже больше обычного. Определённо, я выздоравливал после ранения. Впрочем, и в госпитале в последние два месяца я не жаловался на отсутствие аппетита. Но сейчас!.. Я подсчитал свой капитал. Я не знал, хватит ли его на скромный завтрак. По пути из госпиталя на Южном Урале я пересёк Казахстан, Узбекистан, Туркменистан, Азербайджан, а сейчас Грузию, но за две с лишним недели пути не приобрёл опыта гражданской жизни. О ценах у меня было смутное представление. Буфетчик, всё тот же, вчерашний, сказал, что у него есть сациви – язык можно проглотить, так вкусно. Что оно такое – сациви – я не знал. Но буфетчик видел, как я выгребаю из кармана деньги, и я не смел, задавать вопросов. Тем более что он положил рядом с тарелкой щедрый ломоть лаваша. Оказалось, что сациви это куски курятины в потрясающе вкусном соусе. Правда, перца было в нём не меньше чем мяса. Буфетчик объяснил мне, как добраться до Шромы. И я пошёл.
Дорога полого поднималась в гору. Солнце припекало по-летнему. А во рту припекал перец. Я подошёл к первому же дому у дороги. Во дворе хлопотала женщина. Чёрная косынка. Чёрное платье. Чёрные чулки.
Я остановился у калитки и попросил напиться воды. Женщина кивнула и вошла в дом. Через минуту она появилась с подносом, на котором стоял графин с водой, стакан и четыре мандарина. Я поблагодарил её и стал пить воду.
– Бичо, шен картвели хар? – Спросила она. Слово картвели я уже знал. Грузин. По интонации догадался, что она спросила, грузин ли я. Ответил отрицательно. Ещё раз поблагодарил за воду. Женщина настояла, чтобы я взял мандарины. Я съел их уже на ходу.
Не знаю, сколько времени прошло после остановки. Не знаю, с какой скоростью я шёл. Часов у меня не было. Первые в моей жизни часы я продал в Ташкенте. Раненая нога всё ещё не была годна к строевой службе. И шинель на руке не добавляла бодрости. Приближаясь к следующему дому, я снова захотел пить. И здесь во дворе была женщина. Тоже вся в чёрном. Процедура повторилась с абсолютной точностью: поднос, графин с водой, стакан и четыре мандарина. И вопрос, грузин ли я.
Третий дом был не более чем в пятистах метрах от второго. Пить мне, честно говоря, хотелось не очень. Но было интересно проверить, случайно ли так одинаковы были оба водопоя. Двор пуст. Я отворил калитку, подошёл к двери и постучал. Вышла женщина в чёрном. И всё повторилось с абсолютной точностью, вплоть до вопроса, грузин ли я.
Где-то после двадцати восьми или тридцати двух мандаринов заболела нога. Я сел у дороги, прислонившись спиной к эвкалипту. Понравились мне эти деревья. Никогда раньше я их не видел, но безошибочно догадался, что это именно эвкалипты. От перца во рту не осталось следа. Как и от завтрака. Поэтому, не обращая внимания на боль, я продолжил дорогу, периодически заглушая голод водой и мандаринами.
Счёт абсолютно одинаковых водопоев подошёл к четырнадцати. А я, судя по тому, что дома уже располагались на небольшом расстоянии друг от друга, был уже на окраине села Шрома.
У крайнего дома стоял паренёк по виду чуть старше меня. У него над губой пушком пробивались усики. У меня, увы, ещё не пробивались. (Забыл представиться: до семнадцати лет мне оставалось ровно три с половиной месяца). К пареньку я подошёл не с просьбой напиться воды, а с вопросом, где живёт Самуэль Гагуа. Паренёк поинтересовался, зачем мне нужен Самуэль Гагуа. Я объяснил ему, что выписан из госпиталя после ранения. Что город, в котором я жил, оккупирован немцами. Что ехать мне было некуда. Но мой командир, капитан Александр Гагуа, направил меня к своему отцу.
– Так Александр жив? – Вскричал паренёк.
– Конечно, жив. Вот от него письмо отцу. И ещё одно – председателю колхоза.
Паренёк чуть не запрыгал от возбуждения.
– Слушай, дорогой, зайдём ко мне. Понимаешь? С самого начала войны от Александра Гагуа не было вестей. А ведь он служил на границе.
– Да. Капитан служил в погранотряде в нашем городе. А потом каким-то образом оказался в нашей стрелковой дивизии, и мы воевали вместе два дня.
– Зайдём, дорогой. Меня зовут Кукури. Кукури Чхеидзе. Слегка отдохнёшь, и я провожу тебя к дяде Самуэлю
Я не отказался от отдыха. Кроме того, мне хотелось довести счёт съеденных мандаринов до шестидесяти. Тем более что Кукури усадил меня под мандариновым деревом в кресло из ивовых прутьев. Он принес литровую бутылку "Боржоми". В ней оказалась не минеральная вода, а сухое красное вино. А ещё он принёс лаваш и небольшой кусок холодного мяса. Вино было чудесным. Слегка терпкое, оно отличалось от наших подольских сухих вин. Кукури объяснил, что это домашнее вино "Джаная", что даже в бедных семьях его готовят не менее тысячи трёхсот литров в год. Хорошее вино. Кукури обрадовал мой комплимент. От второго стакана я благоразумно отказался. И десерт ограничил четырьмя мандаринами, доведя счёт до намеченной цифры – до шестидесяти.
Кукури мне очень понравился. Ученик десятого класса. Я сказал, что, не будь войны, тоже учился бы в десятом классе.
– Зато ты уже воевал. А меня призовут только осенью, когда мне исполнится восемнадцать лет.
Мандариновый сад кончался у обрыва. Кукури подошёл к самому краю, сложил ладони рупором и закричал во всю мощь своих лёгких. Из этого крика я уловил только одно слово – Самуэль. Приветливое эхо откликнулось от холмов, там, вдалеке, над обрывом. Откликнулось не только эхо. Началась перекличка. Я понял ещё одно слово – Александр. Мне было интересно. Мне вообще всё нравилось. И цитрусовые сады. И эвкалипты. И округлые холмы, густо заросшие ярко-зелёными невысокими округлыми кустами. По пути к дому Самуэля Гагуа Кукури объяснил, что это кусты чая.
Мы обошли ущелье под обрывом. Во всю ширину фронтона большого двухэтажного деревянного дома висел чёрный лозунг. Белыми буквами написано два слова. Кукури прочитал: "Давстерит Валико" – "Оплакиваем Валико". Это старший брат Александра. Он умер несколько дней тому назад. Возле дома меня уже ждала толпа. Сработало оповещение Кукури. Самуэля Гагуа я бы узнал без представления. Капитан был точной копией отца. Только не седой, а чёрный. Я дал Самуэлю письмо. Он прочитал и прослезился. Смахнул слезу, обнял и поцеловал меня. Толпа стала что-то требовать. Периодически смахивая слёзы, Самуэль прочитал письмо вслух. Тут меня стали обнимать и целовать коллективно.
– Ты видишь? – Спросил я.
– Давай запишем, чтобы потом не спорить, кто заметил первым.
Мы написали. Мотя – "десант в Инчоне". Я – одно слово – "Инчон". Это было настолько очевидно, что даже капитан и лейтенант без труда сообразили, как можно разгромить армию Северной Кореи. Американское командование, оказалось, соображало не хуже нас.
Остатки разгромленной северокорейской армии в панике бежали на север. Американцы, преследуя, пересекли 38-ю параллель. Только навал миллионов китайских солдат, вооруженных советским оружием и ведомых советскими советниками, остановил американцев.
Надо ли объяснять, кто начал войну? Надо ли объяснять, что наступательная операция северокорейцев была спланирована бездарно? Оказалось, спланирована она была под началом маршала Жукова. Простой расчет на численное превосходство. Навал. Горами трупов своих солдат мостить дорогу к победе. Знакомая стратегия и тактика.
Я вспомнил, как воевали мы. Вспомнил бездарные операции, в которых участвовал. Многие десятки бессмысленно уничтоженных танков. Но главное – никому не нужные человеческие жертвы. Навал. Образ легендарного маршала совместился с запечатленным в отроческом сознании образом генерала армии.
В боях в 1941 и в 1942 году я почему-то ни разу не встречал генералов. Я даже удивлялся, узнавая из газет, что они существуют. Потом, в Первом Харьковском танковом училище я иногда видел начальника, генерала. На расстоянии. Общаться с ним курсанту не довелось.
А вот летом 1944 года на Третьем Белорусском фронте я общался. И не просто с генералом. С маршалом Василевским.
Случилось это так. После тяжелых боев прорыва между Витебском и Оршей мы застряли на восточном берегу Березины. Заместитель командира батальона по строевой приказал мне найти переправу. Именно меня капитан выбрал не случайно. Однажды, когда после допроса он ударил ногой пленного немца, я буркнул, что немцев надо бить в бою, а замкомбата в бою я не видел ни разу. Вот он и решил отыграться. Задание было невыполнимым. В Березине нет брода. Переправы по мостам тщательно регулировались. И, конечно, не младший лейтенант должен был согласовать очередность и порядок переправы. Но… приказ не обсуждается, а выполняется.
Не надеясь на удачу, на танке я поехал в Борисов, где саперы уже восстановили мост. Для описания того, что творилось на подходе к нему, недостаточен самый полный словарь. Один немецкий самолет мог бы устроить побоище. Хорошо, что танку не понадобилось шоссе, забитое до невозможности, и мне удалось приблизиться и остановиться метрах в двадцати от моста. У въезда стоял регулировщик. Нет, не девушка с флажками. Даже не младший офицер. Полковник! Ни разу я такого не видел.
Все умение я вложил в строевой шаг, чтобы произвести благоприятное впечатление на полковника. Но высокопоставленный регулировщик даже не пожелал разговаривать со мной.
– Танки? Не может быть и речи, пока не разгрузим шоссе от этого столпотворения.
И тут случилось чудо. Откуда-то сбоку появился маршал Василевский. Я сразу узнал его. Он был точно такой, как на фотографии. Круглолицый, с чубчиком, зачесанным набок.
– Вы что, полковник, подводами собираетесь воевать? Сколько танков?
Это он спросил меня.
– Двадцать один, товарищ маршал Советского Союза!
– Сколько времени вам понадобится, чтобы подойти к мосту?
– Сорок минут, товарищ маршал Советского Союза!
Василевский улыбнулся.
– Пропустите их немедленно, полковник.
– Благодарю вас, товарищ маршал Советского Союза! -
– Я приложил кисть к дуге танкошлема. Василевский снова улыбнулся и подал мне руку. Наверно от неожиданности, от накала переполнивших меня чувств, от радости, что сказочно невероятно разрешилась неразрешимая проблема, я сжал маршальскую руку сильнее, чем следовало.
– Ого! – Сказал Василевский и сделал движение, словно стряхивает мое пожатие. – Давай, младший лейтенант, гони сюда танки.
Я ехал в расположение батальона, не в состоянии поверить в удачу. Мне кажется, капитан был недоволен, когда я доложил ему, что ровно через тридцать минут мы должны быть у моста в Борисове. О протекции маршала Василевского, о потрясающем везении я не сказал ни слова.
Но не повезло ли мне еще больше при встрече с другим генералом?
Командующим бронетанковыми войсками 3-го Белорусского фронта был генерал-полковник Родин. Говорили, что большего самодура не знала вся Красная армия. Он срывал звезды с погон полковников, разжалуя их в подполковники и майоры. Мог просто сорвать погоны. Мог обматюгать генерала в присутствии подчиненных. Мог ударить любого офицера, не говоря уже о рядовых. Короче, хороший был человек. Не знаю, каким полководческим талантом обладал этот генерал. Но об одном его "гениальном" нововведении могу рассказать.
В обороне танки стояли в окопах. На дне окопа укладывались два бревна. На них стоял танк. Из брезента сооружалась крыша и стены. Торец своеобразного гаража закрывался соломенным матом, в котором проделывалась дверь, также изготовленная из соломенного мата. (Прошу не путать эти маты с отборным матом генерала Родина).
Так вот, генерал Родин приказал, чтобы из каждого трака гусеницы тщательно выковыривалась грязь, трак протирался газолью до зеркального блеска, а затем – насухо. Возвращаясь после каждого выезда, даже если валились с ног от усталости, вместо отдыха мы ножами, штыками, отвертками выковыривали грязь из траков, мыли, терли и медленно, сантиметр за сантиметром скатывали танк в окоп на бревна.
В конце ноября или в начале декабря 1944 года (не помню точно) приехал к нам в бригаду генерал-полковник Родин со свитой старших офицеров и ротой охраны. И еще – не знаю, подумал ли я об этом тогда, или описываю уже нынешние размышления о том, что, когда на передовой младшие командиры не представляли себе, где найти хоть одного солдата, чтобы залатать очередную брешь, у генерала Родина была целая рота охраны. Рота бездельников.
Естественно, что генерал для инспекции выбрал наш батальон, который всегда был в голове атаки. Но почему он выбрал мой взвод, не знаю.
– Убрать маты! – Скомандовал генерал.
Убрали. Родин подошел к моему танку, извлек из кармана носовой платок и протер им трак. Слава Всевышнему, платок остался чистым. Но гроза все же разразилась. Генерал подозвал моего механика-водителя и приказал ему расстегнуть комбинезон.
– Тебя не наградили за прошедший бой?
– Наградили, кажется, товарищ генерал-полковник.
– Не кажется, а точно. Орден Красной звезды. Я-то знаю, что сделал ваш экипаж. Так где же твой орден? – Родин гневно посмотрел на командира бригады, вытянувшегося, как новобранец, по стойке смирно, и прорычал:
– Где?
Интересно, почему он спросил у механика-водителя, а не у меня? Я ведь тоже еще не получил своей награды.
– Не получили знаков, товарищ генерал-полковник.
– Не получили?! Рас…дяй? Так я, как Суворов, должен знаки возить и раздавать? Говно ты – не полковник!
И надо же – взгляд генерала остановился на прожженной новенькой шинели десантника-мотострелка. Вероятно, разгильдяй прожег шинель у костра.
– Ну-ка, сынок, подойди сюда. Ты откуда попал в эту говенную бригаду?
– Из госпиталя, товарищ генерал-полковник.
– А в госпиталь?
– Из сто двадцатой танковой бригады, товарищ генерал-полковник.
– Так возвращайся, сынок в сто двадцатую. Здесь же о тебе никто не заботится. Этому говнюку полковнику наплевать на то, что у тебя дыра в шинели. Как же он будет заботиться о тебе в бою? Иди, сынок. Скажешь, что Родин тебя послал.
Солдат потоптался и скрылся за ближайшим "гаражом", где кто-то из танкистов тут же засветил ему "фонарь", чтобы не лез на глаза начальству в прожженной шинели.
А генерал Родин продолжал бушевать.
– Тревога! – Гаркнул он.
Заработали моторы. Родин ткнул меня пальцем в грудь:
– Почему не выезжаешь?
– В моем распоряжении десять минут, товарищ генерал-полковник. Температура масла должна подняться до пятидесяти пяти градусов.
Генерал скосил глаза в сторону стоявшего рядом с ним инженер-подполковника. Тот слегка кивнул. Через восемь минут мы выехали из окопа. Танки вытянулись в колонну на грунтовой дороге. Командиры поднялись на пригорок. Родин решил провести рекогносцировку.
– Доложи, что видишь, – обратился он к лейтенанту
Володе Иванову, командиру танка в моем взводе.
Местность мы знали, как свою ладонь. Больше месяца торчали здесь. Каждый из нас, не глядя, мог рассказать о любой детали между грунтовой дорогой и передним краем, до которого было одиннадцать километров.
Володя вытащил планшет и четко начал:
– Слева, на юго-западе лес Шталупенен.
В душе я улыбнулся. В лесу Шталупенен располагался медсанбат. Красивый блондин Володя Иванов пасся в том медсанбате. Две медсестры воевали из-за него друг с другом.
– Какой к … матери лес?! – Прорычал генерал-полковник. – Ты что ослеп? Роща Шталупенен, а не лес. – Родин ткнул пальцем в карту.
Не знаю, наверно вожжа попала мне под хвост.
Накопившаяся обида за себя, за командира бригады, за Володю Иванова, за всех облаянных, затопила меня и выхлестнулась наружу:
– Разрешите вопрос, товарищ генерал-полковник?
– Ну.
– Какого года рекогносцировки ваша карта?
Родин взглянул на планшет:
– Ну, 1891-го.
– За пятьдесят три года роща могла превратиться в лес.
– Что?!! – Генеральский крик потряс морозный воздух. – Гнида! Да ты… Пошел отсюда к … матери!
Я четко приложил ладонь к дуге танкошлема и во всю мощь хорошо поставленного командирского голоса прокричал:
– Есть, идти к … матери, – и уже чуть тише, – вслед за генералом, который знает туда дорогу.
Чеканя шаг, я прошел мимо обалдевших офицеров.
Родин орал и топал ногами. Досталось и комбригу и комбату. Этого я уже не видел. Только слышал генеральский мат. Картину потом описали мои друзья. Я подошел к своему танку. Механик-водитель испуганно выглянул из люка:
– На хрена он тебе сдался? Ты представляешь себе, что сейчас будет?
Примерно то же и в такой же манере сказал командир батальона через две-три минуты, когда Родин со свитой и ротой охраны покинули бригаду, матом объяснив комбригу, кто есть он и его подчиненные.
Ждали последствий. Но их не было.
Недели через две командиров и механиков-водителей нескольких танковых бригад собрали в большом зале немецкого офицерского клуба. Никто из нас не знал причины сбора.
Вошел генерал-полковник Родин. Все встали. Меня он, вероятно, заметил потому, что я стоял крайний слева у прохода, по которому он шествовал.
Генерал остановился.
– Я тебя не расстрелял. Ты мне еще понадобишься. Все равно погибнешь. Кровью ты у меня смоешь вину. А пока – не видать тебе награды за
прошлый бой. Родин поднялся на сцену и остановился перед запахнутым занавесом.
– Все вы, сволочи, получили инструкцию, что у нас сейчас новый антифриз – этиленгликоль. Все вы, сукины сыны, были предупреждены, что это сильный яд. Но некоторые говнюки считают, что это только угроза, что антифриз прежний – спирт, глицерин и вода, который вы лакали, как свиньи, доливая вместо антифриза воду и замораживая моторы. Так вот вам, мать вашу …, наглядная демонстрация. Приказываю смотреть на сцену и не отворачиваться, пока я не подам команду.
Распахнулся занавес. Сейчас, спустя пятьдесят два года, я не могу спокойно писать о том, как в муках, корчась, изламываясь и постепенно угасая, умирали пять человек, экипаж танка. Они выпили антифриз. Не знаю, сколько часов длилась агония экипажа и наши муки. Генерал Родин строго следил за тем, чтобы никто не отворачивался от сцены. Сам. Лично. Не перепоручил кому-нибудь из своих многочисленных подчиненных. Хороший был генерал.
От стычки с ним я отделался только тем, что не получил причитавшийся мне орден. Но есть у меня и другие ордена. И вообще орденами никого не удивишь. А вот скажите, был ли случай даже в самой либеральной армии, чтобы лейтенант послал к … генерала, и не просто генерала, а такого зверя, как генерал-полковник Родин?
Мне и сегодня приятно осознавать себя таким уникальным лейтенантом.
Одну встречу с генералом армии Черняховским я уже описал в книге "Война никогда не кончается". Это была не личная встреча. Из башни танка я наблюдал за происходящим. Мой стреляющий, Захарья Загиддуллин забрался в окопчик справить нужду. Именно в это время между танком и окопчиком остановилась большая группа генералов и старших офицеров во главе с командующим фронтом. Захарья слышал голоса, но не видел, кому они принадлежат.
И вдруг из окопчика прозвучало:
– Эй, славяне, дайте закурить. – А вслед за этим появилась круглая багрово-синяя физиономия с танкошлемом на макушке. В бригаде не было танкошлема на непомерных размеров голову моего стреляющего. А вслед за головой над неглубоким окопчиком возникла медведеобразная фигура Захарьи со спущенными штанами. Увидев генерала армии Черняховского со свитой, Захарья смутился. По-видимому, впервые в жизни. Он приложил ладонь к дуге танкошлема и замер по стойке смирно. Штаны сползли к ступням.
Замерзшее поле зашаталось от хохота. Черняховский указательным пальцем смахнул слезу. Хохотали генералы и старшие офицеры. Хохотали солдаты роты охраны. Хохотал я, стоя по пояс в башне танка. Только Захарья оставался серьезным, застыв по стойке смирно с опущенными штанами.
Генерал Черняховский открыл пачку "Казбека" и протянул ее Захарье. Тот деликатно взял папиросу.
– Спасибо, товарищ генерал армии. Разрешите еще одну для моего командира? – Плохо у нас было с куревом в ту пору. Черняховский, продолжая смеяться, закрыл коробку и вручил ее Загиддуллину.
Следующую, последнюю встречу с генералом армии я по-настоящему осознал только спустя тридцать лет. А тогда, 20 января 1945 года, то ли еще не пришедший в себя после боя, то ли не оценив расстояния, я не придал значения факту, который так ярко высветил личность генерала Черняховского.
Случайно в горячке боя два танка оказались в тылу противника. То, что мы там натворили, было не результатом героизма. Просто старались выбраться к своим. На "закуску" на опушке рощи мы сожгли немецкий артштурм. Все. Дальше немцев уже не было. За длинным кирпичным строением (оказалось – это конюшня; отсюда на следующий день я поехал в свою последнюю атаку) стояли наши танки.
Я удивился, увидев, что командир бригады и майор, командир батальона, стояли среди офицеров, окруживших какого-то генерала. Только выбравшись из танка, я понял, что это командующий фронтом, генерал армии Черняховский.
Осколок на излете ударил меня в левую руку. Я почти не почувствовал ранения. Но генерал заметил и приказал перевязать меня. Кажется, это произошло именно тогда, когда я отрапортовал:
– Товарищ генерал армии, разрешите обратиться к товарищу гвардии полковнику.
– Докладывайте мне.
Я доложил. Генерал Черняховский сказал кому-то из своего окружения, чем наградить оба экипажа, сел в "виллис" и уехал. А за ним – сопровождавшие его.
Ровно через месяц, уже в госпитале я узнал о гибели командующего 3-м Белорусским фронтом генерала армии Ивана Даниловича Черняховского.
Прошло тридцать лет и полгода. Я прощался с детством, с несостоявшейся юностью, с местами, где мачеха-родина питалась моей кровью и потом. Морально я уже чувствовал себя гражданином Израиля. Жену и сына я повез в бывшую Восточную Пруссию показать им мою могилу.
Осенью 1944 года похоронили месиво из моего сгоревшего танка. Решили, что и я погиб. Нашли мои обгоревшие погоны. Но это были запасные погоны. Обрадовались, узнав, что я жив.
А памятник, сооруженный нашими оружейниками, остался.
В этих местах я воевал поздней осенью и зимой. Сейчас, летом, местность должна была казаться другой, незнакомой. Но я узнавал каждую деталь. Словно не прошло больше тридцати лет. Словно каждый день я продолжал смотреть на врученную мне перед боем карту. Вот опушка, где мы сожгли немецкое самоходное орудие. Вот она длинная кирпичная конюшня, за которой мы нашли наши танки, и за которой я докладывал генералу Черняховскому.
Стоп! Не может быть! От опушки до конюшни триста метров! Командующий фронтом находился в трехстах метрах от немецкого артштурма! Не командир батальона, что тоже не очень обычно – командующий!
Могут сказать, что командующий не должен находиться в такой близости от противника. Возможно. Не думаю, что генерал Черняховский безрассудно демонстрировал свой героизм, или бесстрашие. Но солдату достаточно двух описанных встреч, чтобы образ генерала остался светлым в его сознании.
В течение девятнадцати лет я периодически встречаюсь с израильскими генералами, продолжающими служить и закончившими военную карьеру. Сравним ли кто-нибудь из них с теми, на фоне которых я фотографировался? Даже с лучшими.
Можно ли на глазок сравнить рост стоящего у подножья горы с ростом того, кто стоит на ее вершине? Наверно, можно. Но я не умею.
На холмах Грузии
Поезд Тбилиси-Батуми прибыл на станцию Натанеби уже затемно. Я спустился на безлюдный перрон. Вошёл в ничем не примечательное здание вокзала. Вслед за мной зашёл пожилой грузин в фуражке с красным верхом. Дежурный по станции – решил я и обратился к нему с вопросом, каким транспортом можно добраться до села Шрома.
– Транспортом? Кацо, в Шрому нет транспорта. В Шрому идут пешком. Тринадцать километров. Переночуешь на вокзале, дорогой. Будет светло – пойдёшь в Шрому.
Рядом с буфетной стойкой в конце зала за столиком распивали бутылку вина два немолодых грузина. Похоже – не первую бутылку. Я сел на свободную скамью, не выбирая. Все скамьи были свободны. Из тощего вещевого мешка достал остатки пайка, полученного в продпункте тбилисского вокзала. Вместо хлеба выдали лаваш. К нему – безвкусный сыр резиновой консистенции. Впрочем, меня с моим аппетитом трудно было причислить к гурманам.
Я вышел на перрон. Там, на западе, куда ушёл мой поезд, среди звёзд горел зелёный огонь светофора. Кроме звёзд и светофора, не было других огней. Глубокий тыл. Не нужна светомаскировка. Вероятно, нет вблизи жилых зданий. Отчаянный вопль прорезал плотную тишину позднего вечера. Такой вопль я услышал впервые. Я ещё не знал, что так воют шакалы.
Середина февраля, но в шинели мне стало жарко. Я снял её, побродил по перрону и вернулся в вокзал. Те двое продолжали выпивать. К ним присоединился буфетчик. Половину шинели я постелил на скамью, лёг на неё и укрылся второй половиной. До утра никто не потревожил мой сон. Утром в конце перрона я нашёл кран. Снял гимнастёрку и с удовольствием умылся очень холодной водой.
Ужин накануне явно не насытил меня. Есть хотелось даже больше обычного. Определённо, я выздоравливал после ранения. Впрочем, и в госпитале в последние два месяца я не жаловался на отсутствие аппетита. Но сейчас!.. Я подсчитал свой капитал. Я не знал, хватит ли его на скромный завтрак. По пути из госпиталя на Южном Урале я пересёк Казахстан, Узбекистан, Туркменистан, Азербайджан, а сейчас Грузию, но за две с лишним недели пути не приобрёл опыта гражданской жизни. О ценах у меня было смутное представление. Буфетчик, всё тот же, вчерашний, сказал, что у него есть сациви – язык можно проглотить, так вкусно. Что оно такое – сациви – я не знал. Но буфетчик видел, как я выгребаю из кармана деньги, и я не смел, задавать вопросов. Тем более что он положил рядом с тарелкой щедрый ломоть лаваша. Оказалось, что сациви это куски курятины в потрясающе вкусном соусе. Правда, перца было в нём не меньше чем мяса. Буфетчик объяснил мне, как добраться до Шромы. И я пошёл.
Дорога полого поднималась в гору. Солнце припекало по-летнему. А во рту припекал перец. Я подошёл к первому же дому у дороги. Во дворе хлопотала женщина. Чёрная косынка. Чёрное платье. Чёрные чулки.
Я остановился у калитки и попросил напиться воды. Женщина кивнула и вошла в дом. Через минуту она появилась с подносом, на котором стоял графин с водой, стакан и четыре мандарина. Я поблагодарил её и стал пить воду.
– Бичо, шен картвели хар? – Спросила она. Слово картвели я уже знал. Грузин. По интонации догадался, что она спросила, грузин ли я. Ответил отрицательно. Ещё раз поблагодарил за воду. Женщина настояла, чтобы я взял мандарины. Я съел их уже на ходу.
Не знаю, сколько времени прошло после остановки. Не знаю, с какой скоростью я шёл. Часов у меня не было. Первые в моей жизни часы я продал в Ташкенте. Раненая нога всё ещё не была годна к строевой службе. И шинель на руке не добавляла бодрости. Приближаясь к следующему дому, я снова захотел пить. И здесь во дворе была женщина. Тоже вся в чёрном. Процедура повторилась с абсолютной точностью: поднос, графин с водой, стакан и четыре мандарина. И вопрос, грузин ли я.
Третий дом был не более чем в пятистах метрах от второго. Пить мне, честно говоря, хотелось не очень. Но было интересно проверить, случайно ли так одинаковы были оба водопоя. Двор пуст. Я отворил калитку, подошёл к двери и постучал. Вышла женщина в чёрном. И всё повторилось с абсолютной точностью, вплоть до вопроса, грузин ли я.
Где-то после двадцати восьми или тридцати двух мандаринов заболела нога. Я сел у дороги, прислонившись спиной к эвкалипту. Понравились мне эти деревья. Никогда раньше я их не видел, но безошибочно догадался, что это именно эвкалипты. От перца во рту не осталось следа. Как и от завтрака. Поэтому, не обращая внимания на боль, я продолжил дорогу, периодически заглушая голод водой и мандаринами.
Счёт абсолютно одинаковых водопоев подошёл к четырнадцати. А я, судя по тому, что дома уже располагались на небольшом расстоянии друг от друга, был уже на окраине села Шрома.
У крайнего дома стоял паренёк по виду чуть старше меня. У него над губой пушком пробивались усики. У меня, увы, ещё не пробивались. (Забыл представиться: до семнадцати лет мне оставалось ровно три с половиной месяца). К пареньку я подошёл не с просьбой напиться воды, а с вопросом, где живёт Самуэль Гагуа. Паренёк поинтересовался, зачем мне нужен Самуэль Гагуа. Я объяснил ему, что выписан из госпиталя после ранения. Что город, в котором я жил, оккупирован немцами. Что ехать мне было некуда. Но мой командир, капитан Александр Гагуа, направил меня к своему отцу.
– Так Александр жив? – Вскричал паренёк.
– Конечно, жив. Вот от него письмо отцу. И ещё одно – председателю колхоза.
Паренёк чуть не запрыгал от возбуждения.
– Слушай, дорогой, зайдём ко мне. Понимаешь? С самого начала войны от Александра Гагуа не было вестей. А ведь он служил на границе.
– Да. Капитан служил в погранотряде в нашем городе. А потом каким-то образом оказался в нашей стрелковой дивизии, и мы воевали вместе два дня.
– Зайдём, дорогой. Меня зовут Кукури. Кукури Чхеидзе. Слегка отдохнёшь, и я провожу тебя к дяде Самуэлю
Я не отказался от отдыха. Кроме того, мне хотелось довести счёт съеденных мандаринов до шестидесяти. Тем более что Кукури усадил меня под мандариновым деревом в кресло из ивовых прутьев. Он принес литровую бутылку "Боржоми". В ней оказалась не минеральная вода, а сухое красное вино. А ещё он принёс лаваш и небольшой кусок холодного мяса. Вино было чудесным. Слегка терпкое, оно отличалось от наших подольских сухих вин. Кукури объяснил, что это домашнее вино "Джаная", что даже в бедных семьях его готовят не менее тысячи трёхсот литров в год. Хорошее вино. Кукури обрадовал мой комплимент. От второго стакана я благоразумно отказался. И десерт ограничил четырьмя мандаринами, доведя счёт до намеченной цифры – до шестидесяти.
Кукури мне очень понравился. Ученик десятого класса. Я сказал, что, не будь войны, тоже учился бы в десятом классе.
– Зато ты уже воевал. А меня призовут только осенью, когда мне исполнится восемнадцать лет.
Мандариновый сад кончался у обрыва. Кукури подошёл к самому краю, сложил ладони рупором и закричал во всю мощь своих лёгких. Из этого крика я уловил только одно слово – Самуэль. Приветливое эхо откликнулось от холмов, там, вдалеке, над обрывом. Откликнулось не только эхо. Началась перекличка. Я понял ещё одно слово – Александр. Мне было интересно. Мне вообще всё нравилось. И цитрусовые сады. И эвкалипты. И округлые холмы, густо заросшие ярко-зелёными невысокими округлыми кустами. По пути к дому Самуэля Гагуа Кукури объяснил, что это кусты чая.
Мы обошли ущелье под обрывом. Во всю ширину фронтона большого двухэтажного деревянного дома висел чёрный лозунг. Белыми буквами написано два слова. Кукури прочитал: "Давстерит Валико" – "Оплакиваем Валико". Это старший брат Александра. Он умер несколько дней тому назад. Возле дома меня уже ждала толпа. Сработало оповещение Кукури. Самуэля Гагуа я бы узнал без представления. Капитан был точной копией отца. Только не седой, а чёрный. Я дал Самуэлю письмо. Он прочитал и прослезился. Смахнул слезу, обнял и поцеловал меня. Толпа стала что-то требовать. Периодически смахивая слёзы, Самуэль прочитал письмо вслух. Тут меня стали обнимать и целовать коллективно.