В конце 1944 года мама вернулась в родной город. От нашего дома не осталось и следа. Вокруг одни руины. Она поселилась в местечке на правом берегу реки, уже в другой республике.
   В ясный мартовский день по служебным делам она выбралась в город и встретила женщину, как мама сказала, «в шикарном котиковом манто, какие носили в мирное время». Женщина со слезами на глазах бросилась к маме, обняла и расцеловала ее.
   – Я никогда не видела мадам Мандельбаум такой шикарной. Поэтому я сперва не узнала ее. Мадам Мандельбаум сказала, что ты спас ей жизнь и тут же на улице хотела отдать мне свое манто взамен на мое пальтишко. Ты помнишь его? Можешь себе представить, как оно выглядит сейчас. Конечно, я отказалась.
   Мандельбаум явно преувеличила известные мне события. Но многое я узнал впервые.
   – Твой подчиненный привез ее на станцию… Что-то из Пушкина… Анчар?.. Болдино?.. Руслан?..
   – Беслан.
   – Да, да, Беслан. Там он велел ей подождать. Он отсутствовал больше двух часов. Она уже подумала, что он не придет. Но он пришел и надел ей на спину мешок.
   – Вещмешок?
   – Да. Тяжеленный. Нагруженный мылом, солью и чаем. И продуктами. Ты знаешь, что это такое? За пачку соли можно было прожить две недели. А мыло? О чае я уже не говорю. Но это еще на все. Он велел ей хорошо запрятать платок, в который были завернуты золотые кольца, сережки, золотые корпуса часов. Она еще в жизни своей не видела такого количества драгоценностей. Она даже не подозревала, что ты такой большой танковый начальник.
   Я рассмеялся. Я объяснил маме, что никогда не был большим начальником, что даже через два года после тех событий командовал всего лишь танковой ротой. А это должность ох, какая маленькая.
   Мама отмахнулась от моих возражений и продолжала. В тот же день она написала письмо Сталину с просьбой сообщить, где находится ее сын, большой танковый начальник. Через полтора месяца пришел ответ. Ее благодарили за то, что она воспитала такого сына, и сообщили, что ее письмо переслано в часть, в которой служит сын. А в начале июня, уже после Победы, пришло письмо из части. Командование снова благодарило маму и писало о сыне такими словами, что, если верить им, ему немедленно следовало воздвигнуть памятник.
   – Когда почтальон принесла письмо, пришли не только соседи, но даже люди, которых я не знала. Я с гордостью вслух читала письмо, пока не дошла до слов «21 января 1945 года в боях за Советскую родину…» Я знала стандартный текст похоронной и хлопнулась без сознания. Меня облили водой и стали кричать: «Посмотри, что написано! Он ранен! В боях за Советскую родину ранен и находится в госпитале». На почте у меня не хотели принять телеграмму-«молнию». Сказали, что только официальная организация может отправить такую. Я пошла в горсовет, накричала на них, и они отправили. Так что я должна благодарить судьбу и мадам Мандельбаум.
   Ночь на раме нефтеналивной цистерны. А может быть уже начал действовать выпитый стакан водки. Тогда Егор ничего мне не рассказал. Где он взял золотые вещи? А мыло? А чай? А соль? Егор…
   Он лежал в грязи рядом с железнодорожной насыпью. Всю ночь лил холодный октябрьский дождь. Время приближалось к полудню, и все еще продолжало моросить. Кинжалом я вспорол комбинезон и гимнастерку на его груди. Рана была ужасной. Не рана, а дыра. Над раздробленными ребрами клокотала красная пена. Ручьи крови текли, как лава из кратера. И над всем – два кровавых фонтанчика. А у меня только один индивидуальный пакет. Вощеная бумага, в которую был упакован бинт, не закрыла даже половины раны, а тампон просто утонул в ней. Бинта хватило, чтобы полтора раза опоясать могучую грудь Егора. Я быстро снял нательную рубашку, разорвал ее и пытался перебинтовать его. Егор большой ладонью погладил мои мокрые волосы и едва различимо прошептал: – Зря это ты. Рубашку стоит отдать живому. – Больше он ничего не сказал.
   Егор не расскажет, как он снарядил в дорогу маму Семы Мандельбаума. Я похоронил его недалеко от километрового столба Северо-Кавказской железной дороги.
   Иногда, чтобы оправдать себя за то, что я не стал послушным сыном, я вспоминаю последние слова моего друга Егора о рубашке. И тогда побои в тот страшный голодный год за скормленные сдобные булочки не кажутся такими уж болезненными, чтобы стать серьезным уроком.
 

Отсроченное восхождение

 
   Свисающие пшеничные усы. На кителе "джентльменский набор" – орден "Отечественная война" второй степени и орден "Красная звезда". А слева – дополнение: медаль "За отвагу", польская и чешская медаль, и еще за взятие и за освобождение. Обычный, казалось бы, демобилизованный офицер, каких много на нашем курсе. Но благородное лицо и добрые голубые глаза с мудрой неисчезающей печалью выделяли его из массы нашего мужского населения. А когда, знакомясь и пожимая друг другу руки, услышал, как он представился, я выпал в осадок.
   – Мордехай Тверской, или просто Мотя.
   Войдите в мое положение. Мордехай! И это вскоре после окончания войны, когда все Хаимы стали Ефимами, Ароны – Аркадиями, Мееры – Михаилами, а Борухи вообще превратились в Степанов. Мордехай!
   Мы были в разных группах. Встречались только на общих лекциях и на партийных собраниях. Однажды во время перерыва заговорили о фронтовой поэзии. И пошло. Читали стихи полюбившихся на войне поэтов, дополняя и перебивая друг друга, захлебываясь, и не заметили, как пропустили лекцию. С этого началась наша дружба.
   А вот как возникла идея поступка, о котором я собираюсь рассказать, не помню. И уже никто не поможет мне вспомнить. Мотю, благословенна его память, мы похоронили десять лет назад. А его вдова, Татьяна Тверская, которая училась с нами на одном курсе, стала близка Моте только через три года после начала описываемого поступка. Помню, с радостью мы прочитали в "Правде" статью о решении Организации Объединенных Наций создать еврейское государство на части территории Палестины. Но вот в тот же ли день и в связи ли с этим я рассказал Моте о моем знакомом, не помню. А знакомый мой был личностью весьма колоритной.
   Директору очень крупного предприятия буквально на следующий день после окончания войны пришлепнули погоны полковника и послали в Германию, а затем в Англию выполнять весьма деликатные поручения.
   Познакомился я с ним в санатории, куда меня из госпиталя направили долечиваться. Не знаю, каким образом я заслужил доверие этого необыкновенного полиглота, прообраза героев двух моих рассказов – "О влиянии духовых инструментов" и "О пользе языка идиш". Милая сотрудница Еврейского университета в Иерусалиме, прочитав первый рассказ, безошибочно узнала в герое своего родственника.
   Моте я рассказал историю, которая нигде мной не описана. Мой знакомый получил еще одно деликатное поручение. На сей раз, он направился в Италию. Поручение уже не было государственного масштаба. Просто предстояло, во что бы то ни стало вернуть в Советский Союз выдающегося ленинградского дирижера Евгения Александровича Мравинского, припавшего к "Кьянти" и к другим итальянским прелестям и забывшего в связи с этим, где именно находится его дом. Мой знакомый с честью справился и с этой задачей. Заодно, сблизившись с высокопоставленным английским офицером, он умудрился на несколько дней смотаться в Палестину. Разумеется, тайно от родных властей. Это было смертельно опасно. Но авантюризм, свойственный моему знакомому, перевесил естественную осторожность законопослушного советского гражданина. На память о Палестине он привез вырезку из лондонской газеты "Times", три колонки во всю полосу. Английского языка я не знал. Мой новый знакомый читал и переводил мне.
   Автор, видный журналист, собственный корреспондент "Times", предупредил читателей, знавших его принципиальный воинствующий антисемитизм, что их удивит содержание статьи.
   Он приехал в Палестину, где бедные английские солдаты вынуждены томиться за колючей проволокой, спасаясь от подлых еврейских террористов, где пейсатые мракобесы в средневековых одеяниях своим богомерзким видом вызывали у него тошноту. И дальше он наворачивал мрачные картины увиденного, умноженные на антисемитское естество. В статье он излагал, как медленно постепенно менялось его мировоззрение, как восхищали его трудолюбивые евреи, превращавшие пустыню в райский сад, описанный в Библии, как мужественные евреи, днем до кровавых мозолей обустраивающие землю, ночью вынуждены охранять ее от агрессивных арабов, ворующих и разрушающих плоды труда. Он писал, как стыдно было ему узнавать о подлом поведении англичан, натравливавших арабов на евреев, как сыны туманного Альбиона уподобились кровожадным головорезам Ричарда Львиное Сердце, как они вешают героев-евреев, мечтающих о своем национальном доме после всех мук и несчастий в предавшей их Европе. Он писал, что три месяца, проведенные им в Палестине, изменили все фибры его души и каждую клетку его естества. И сейчас он не только не антисемит, а самый большой друг этого древнего многострадального народа, избранного Всевышним стать образцом для всего человечества. Сейчас он не понимает, какого черта английские солдаты остаются на еврейской земле. Сейчас он мечтает о дне, когда последний из них покинет страну, Творцом завещанную евреям.
   Статья произвела на меня потрясающее впечатление. Я даже не сразу осознал фактически героизма моего нового знакомого, осмелившегося летом 1947 года прочитать такую статью какому-то малознакомому мальчишке.
   Статью я запомнил и сейчас под впечатлением решения Организации Объединенных Наций изложил ее содержание моему другу Мордехаю Тверскому.
   Нависающие над крышами тысячетонные тучи изливали потоки дождя в тот вечер, когда с Мотей мы написали заявление в ЦК ВКП(б), в Центральный Комитет нашей родной коммунистической партии (в скобках – большевиков), с просьбой направить в Палестину двух коммунистов, двух бывших офицеров-евреев. Мы обещали внести достойный вклад в борьбу с английским империализмом.
   Через какое-то время, незадолго до встречи Нового 1948 года Мотю и меня вызвали в обком партии к заведующему административным отделом. Первый вопрос, который он нам задал: владеем ли мы древнееврейским языком? Увы, нет. А идиш?. Мотя ответил, что владеет разговорным идиш, но не в совершенстве. Я сказал, что понимаю, но не могу говорить.
   – Как же вы собираетесь общаться?" – Спросил он. Я сказал, что даже грузинский выучил за четыре месяца.
   – Но вы же инвалид. Какую услугу вы окажете евреям Палестины?
   Я объяснил, что хорошо знаком с английскими танками МК-2 и МК -3, "Матильдой" и "Валентайн". Так что польза от меня, безусловно, будет. Ведь уважаемому товарищу заведующему известно, каким я был танкистом и в какой бригаде командовал ротой. Кандидатура Моти, бывшего капитана, командира стрелкового батальона, кажется, не вызывала никакого противодействия.
   – Ну, хорошо, сказал заведующий, – партия ценит ваш интернациональный порыв. При необходимости мы к вам обратимся.
   Прошло совсем немного времени, и мы с Мотей мечтали только о том, чтобы о нашем интернациональном порыве забыли как можно быстрее и как можно прочнее. Мы узнали об убийстве Михоэлса. Закрыли Черновицкий еврейский театр. Вскоре началась компания борьбы с космополитами и космополитизмом, антисемитская подоплека которой была понятна даже таким ортодоксальным зашоренным коммунистам, как Мотя и я. На партийных собраниях, сидя рядом, мы в страхе ожидали, когда карающий меч родного государства обрушится на наши глупые головы. Только евреи, жившие в самой демократической стране в ту пору прекрасную, в какой-то мере могут представить себе меру нашего страха.
   Шли годы. Необходимость обратиться к нам с предложением выполнить интернациональный порыв не возникала. Мы решили, что о нашей глупости забыли. И, слава Богу. В Московском институте тропической медицины Мотя с блеском защитил кандидатскую диссертацию. Ученый совет не сомневался в том, что диссертация достойна степени доктора медицинских наук. Но у нее был существенный дефект – автор еврей. Я обрадовался, увидев Таню и Мотю Тверских на защите моей докторской диссертации в хирургическом ученом совете Второго Московского медицинского института. Вскоре Тверские уехали в Израиль. Нашу семью в Совдепии все еще удерживали путы, хотя все помыслы сына и мои были связаны с Израилем. В течение почти трех лет мы получали подробные информативные письма, написанные мотиным четким, не врачебным бисером.
   Яркий апрель 1977 года. Троллейбус остановился возле гостиницы "Киев", чуть больше ста метров до нашего дома. Я вышел и наткнулся на своего личного "ангела" из КГБ… Этакий плакатный майор из взрослеющих комсомольских лидеров, адъютант или помощник, – не знаю, как это у них, – очень крупного чина, моего пациента. Он был приставлен ко мне, следить за тем, чтобы я не нарушал государственной безопасности. Кстати, этот самый очень крупный чин сказал мне однажды:
   – Ион Лазаревич, прекратите вашу фронду. Сегодня утром Щербицкий спросил меня, до каких пор вы будете на свободе. И я должен был убеждать его в том, что вы хороший советский человек. Это же анекдот. КГБ защищает вас от партии – (Для непосвященных: Щербицкий был первым секретарем Центрального Комитета коммунистической партии Украины).
   Так вот, этот блистательный майор всегда старался возникнуть на моем пути внезапно, чтобы огорошить меня. А я всегда старался оставаться внешне абсолютно спокойным, чтобы не доставлять ему удовольствия. И сейчас он возник подобным образом.
   – Здравствуйте, Ион Лазаревич.
   – Здравствуйте.
   – Что-то у вас сегодня мрачное настроение. Чем-то озабочены?
   – Бывает.
   – Решили ехать?
   – Решил.
   Забавная вещь. Вопрос "решили ехать?" не требовал уточнения, хотя мог относиться к чему угодно, начиная с поездки в троллейбусе.
   – Ну что ж, вполне закономерно. Скоро тридцать лет с того дня, когда вы впервые решили это.
   – Неужели не забыли?
   – Ну что вы, Ион Лазаревич, мы ничего не забываем.
   Спустя несколько месяцев Татьяна и Мордехай Тверские встречали нас в аэропорту имени Бен-Гуриона. Первая фраза, произнесенная мною после взаимных объятий:
   – Мотя, ты знаешь, они не забыли о нашем желании воевать в Палестине?
   – Я знаю.
   – Откуда?
   – Мне сказали об этом в Иерусалиме, в нашей службе госбезопасности.
   Как-то, выпивая с Мотей, мы вспомнили дождливый конец осени 1947 года.
   – Мотя, – сказал я, – но ведь в ту пору мы с тобой не были сионистами?
   – А кем?
   – Ну, как сказать? Действительно, был этакий порыв, юношеская жажда справедливости, романтика. Может быть, тот тип правильно назвал наш поступок интернациональным порывом?
   – Интернациональным? Почему же мы не попросили послать нас воевать в Грецию или в Китай? Там в ту пору тоже шла война прогрессивных, так сказать, сил с реакцией.
   Мотя загнал меня в тупик. Я ничего не сумел ему ответить. Я и сейчас не могу вразумительно объяснить, что толкнуло меня на такой поступок. Если не прибегнуть к чему-нибудь трансцендентальному.
 

О пользе языка идиш

 
   Михаил Ефимович Поляк пребывал в Лондоне более двух недель. Командировка затянулась. В политуправлении и в органах, вероятно, не предполагали, что понадобится так много времени для решения уже решенных вопросов. Полковник Поляк предпочитал репарацию из Берлина музыкальных инструментов, которой, надо сказать, он занимался не без удовольствия, репатриации в Советский Союз бывших белогвардейцев и предателей, оказавшихся в немецком плену. Коммунист и патриот до ядра каждой клетки, в глубине души он все же несколько сомневался в равнозначности их вины и того радушия, с которым партия встретит своих заблудших сынов. Но приказ есть приказ. Приказ не обсуждается, а выполняется. Сугубо гражданский человек, Михаил Ефимович и до внезапного получения полковничьих погон (для командировки в Берлин сразу после окончания войны) отлично усвоил эту истину в своей постоянно цивильной жизни. Берлинская командировка была приятнее. Арфы, рояли, челесты и прочие изымаемые музыкальные инструменты были предметами неодушевленными. Кроме того, им не грозила высшая мера наказания – смертная казнь. Но, повторял он себе, приказ есть приказ.
   Полковник Поляк не удивился, что именно его послали в Лондон. Много ли в политуправлении офицеров, свободно владеющих английским языком?
   Почти как большинство явлений, командировка состояла не только из отрицательных элементов. Во-первых, он увидел Лондон, который оказался намного более привлекательным, чем можно было представить себе, прочитав всего Диккенса. Во-вторых, разрушения не шли ни в какое сравнение с теми, какие он увидел в Берлине. В-третьих, хотя после окончания войны прошло менее полугода и в Англии все еще была карточная система, изобилие и качество товаров не шло ни в какое сравнение с немецким. Правда, в Германии все ему доставалось бесплатно, а здесь, увы, приходилось платить. В-четвертых, форма полковника Красной армии оказалась очень удобной для лондонского социального климата.
   Полковник Поляк прилично прибарахлился, как он это сформулировал для себя, и ему понадобились два вместительных чемодана. Командировка приближалась к завершению. Из Лондона он возвращался не в Берлин, а в Москву. Короче, в этот дождливый осенний день ему предстояло приобрести два чемодана. В Берлине чемоданов навалом. Правда, в основном из заменителей. Эрзац. В Лондоне можно было купить чемоданы из настоящей кожи.
   Михаил Ефимович был достаточно опытным человеком, чтобы не делать покупки на Оксфордстрит или на Бондстрит. Автобус привез его на северо-запад Лондона. Он сошел на оживленной торговой улице, пересекавшей тихий вполне респектабельный район, густо застроенный двухэтажными домиками с черепичными крышами, эркерами во весь фасад на первом этаже и аккуратными палисадниками, отгороженными от тротуаров невысокими заборами. Стайка мальчишек, возвращавшихся из школы, проявила интерес, увидев человека в незнакомой военной форме. А полковник Поляк, в свою очередь, отметил опрятный вид учеников, одинаковые полосатые галстуки, хорошо подогнанные ранцы, неназойливое любопытство, все то, что отличало их от знакомых ему школьников.
   Дождь прекратился. Небо даже намекнуло на то, что сейчас может выглянуть солнце. Полковник Поляк, не спеша, осматривал витрины магазинов. Мужская одежда. Хозяйственные товары. Аптека. Книжный магазин. Филателия. Женская одежда. Обувь. Еще обувь. Ага! Сумки и чемоданы. Над входом красовалась большая вывеска «Бернар Ланг». Зайдем.
   Он открыл дверь. Звякнул колокольчик. В магазине пусто. Ни единого покупателя. Продавец вскочил за прилавком и вытянулся, как дневальный перед командиром.
   Продавец – высокий представительный мужчина. Косой пробор. Чуть удлиненные седеющие виски. Тщательно выбритое худощавое лицо. Хороший костюм. Отличная выправка. Этакий лорд, случайно попавший за прилавок.
   – Могу я вам помочь? – спросил лорд.
   – Я бы хотел купить два вместительных чемодана.
   – Одну минуту. – Лорд слегка повернулся к двери, завешенной портьерой и на идиш, на том самом идиш, который полковник Поляк слышал только в родном местечке и нигде больше, произнес, не меняя любезного выражения лица:
   – Ривка, если я не ошибаюсь, это русский полковник. Дай-ка мне те два картонных чемодана.
   Полковник Поляк тоже любезно улыбнулся и на том же идиш его родного местечка, который отличается от идиш любого другого места на Земле, сказал:
   – Вы не ошибаетесь. Я действительно советский полковник. Но те два картонных чемодана вы продадите кому-нибудь другому.
   Лорд мгновенно испарился и на этом месте оказался еврей с отвисшей от удивления челюстью, полностью потерявший дар речи. Из-за портьеры выглянула миловидная женщина лет сорока пяти. Медленно выныривая из шока, продавец на том же идиш спросил:
   – Так получается – вы еврей?
   – Так получается.
   – Спрашивается! У какого гоя может быть именно такой идиш? Так откуда будет еврей?
   – Из Москвы.
   – И в Москве евреи говорят на именно таком идиш?
   – Нет. На именно таком идиш говорят в моем местечке.
   – А какое это местечко?
   – Шпиков. Это на Украине.
   – Он мне будет рассказывать про Шпиков! Мои родители из Шпикова. А как ваша фамилия?
   – Поляк.
   – Поляк?
   – Поляк.
   – А из каких Поляков вы будете?
   – Я сын Хаима Поляка.
   – Ривка, ты слышишь? Он сын Хаима Поляка! Ривка, иди поцелуй своего двоюродного брата!
   Тут уже Полковник Поляк был в шоковом состоянии. Ривка обняла и поцеловала его, а бывший лорд возбужденно объяснял:
   – У вашего отца Хаима, сына Мойше Поляка, был брат Фройка.
   – Да. Он уехал в Америку.
   – Ни в какую Америку он не уехал. Он уехал в Англию. Если бы вы приехали полгода тому назад, вы бы могли с ним поговорить. Он умер перед Пейсах. Так вот, Фройкина дочь Ривка – моя жена, ваша кузина. Понимаете?
   – Вот это встреча! Невероятно! Ривка. А вас как зовут?
   – Бернар.
   – Послушайте, Бернар, у отца был еще один брат и сестра, которые тоже уехали в Америку. Что с ними?
   – Ицик и Рейзл. Ицик действительно уехал в Америку. Он умер еще до войны. А Рейзл поехала в Палестину. Тетя Шушана с детьми живет в Палестине. Кстати, сын Ицика тоже живет в Палестине. Я тебе потом все расскажу. Но чего же мы стоим?
   Полковник Поляк вспомнил, что он пришел сюда купить чемоданы.
   – Оставь свои чемоданы. Будут тебе твои чемоданы. Чемоданы! Господь привел к нам Ривкиного двоюродного брата, да еще накануне Рошашуне, а он говорит о каких-то чемоданах!
   Бернар вдруг замер и всем видом напомнил пойнтера, делающего стойку перед обнаруженной дичью.
   – Подожди минуточку. Причем здесь Ривка? У твоего отца Хаима была жена, тетя Песя. Я еще ее помню.
   – Немцы убили ее. – Лицо полковника Поляка окаменело. – Так что ты хотел сказать о моей маме?
   – Тетя Песя, зихроно левраха, моя тетя, моя родная тетя. Понимаешь?
   – Пока еще нет. Если Ривка моя двоюродная сестра, то каким образом моя мама – твоя тетя?
   – Чего же ты не понимаешь? У нашего деда Баруха Ланглейбена осталось после погромов двое детей?
   – Да. Дочь Песя и ее брат Абрам, который уехал в Америку.
   – Опять в Америку. Ни в какую ни в Америку. В Англию он уехал. В Англию! И сегодня ты его увидишь. Как называется этот магазин? Бернар Ланг. Так это я и есть Бернар Ланг. Барух Ланглейбен. Сейчас ты уже понимаешь?
   Полковник Поляк сел на прилавок, обнял и расцеловал двоюродного брата Бернара, в котором сейчас не осталось ни крупицы от бывшего лорда.
   – Ну, дорогие двоюродная сестра и брат, вы даже не спросили, как меня зовут.
   – Мы знаем, – ответила Ривка, – как нашего с тобой деда – Мойше.
   – Правильно, – рассмеялся полковник Поляк. – Только Баруху удобно быть Бернаром, а мне – Михаилом.
   Бернар посмотрел на часы.
   – Значит так. Картонные чемоданы я сегодня не продал. Кожаные ты получишь послезавтра. Завтра мы не работаем. Рошашуне. Сейчас мы закроем магазин. До нашего дома три минуты хода. Перекусим. Обрадуем твоего дядю Абрама и все вместе пойдем в синагогу. Не каждый день у евреев Рошашуне. После синагоги мы, конечно, как следует пообедаем.
   После того, как еще ребенком Поляк уехал из Шпикова, он ни разу не видел синагоги. Не будь этой невероятной встречи, он, как и раньше, не имел бы понятия о том, что сегодня вечером наступает еврейский Новый год. Дед Мойше и дед Барух. Отец Хаим и мама Песя. Дяди и тети. Двоюродные братья и сестры. Здесь и в Палестине. Его родные. Его народ. И невидимая пуповина к нему, которая, казалось, навсегда оборвана. Очень хотелось ему сейчас исполнить программу Бернара. Но…Не хватало, чтобы в синагоге, да еще в Лондоне, увидели советского полковника. Нельзя! Он согласился заскочить к ним домой буквально на минуту, познакомиться с дядей Абрамом и увидеть, где они живут. Он должен вернуться к себе на службу. Увы, он не турист, а офицер, исполняющий задания пославших его в командировку. На обед он придет непременно.
   И пришел. За обеденным столом собралось такое количество евреев, что могло сложиться представление, будто половина жителей Лондона это его родственники. И каждому в отдельности он должен был рассказать о своей семье. Он опьянел от обстановки давно забытого детства. А фаршированная щука была такой, будто ее приготовила мама. После обеда Бернар затащил его в спальню, достал из шкафа военный мундир и продемонстрировал кузену шесть медалей. Полковник Поляк не знал их достоинства. Но его захлестнул прилив благодарности и гордости. Внук его деда сражался с нацизмом в рядах союзной армии. Слава Всевышнему, они не оказались по разную сторону фронта. Думая об этом, полковник Поляк упустил из виду, что на фронте он не был. Может быть потому, что завод, директором которого он работал во время войны, тоже был фронтом. За столом царил шпиковский идиш, и Поляк порой забывал, что он находится в Лондоне. Уже давным-давно, даже еще до войны у него не появлялось такого ощущения дома, как в этот новогодний вечер.
   Только одно обстоятельство омрачало его и заставляло вернуться в реальность. Дядя Абрам сказал, что сейчас они не будут терять связи, что можно будет переписываться и даже при случае приезжать друг к другу в гости. Полковник Поляк не собирался делать военной карьеры. Более того, он надеялся, что демобилизуется сразу после возвращения в Москву. Но кто сказал, что в гражданской жизни поощряется связь с родственниками за границей, или даже просто их наличие?
   Через день Бернар привез в гостиницу три вместительных чемодана из отличной кожи. Один до отказа был набит подарками. Попытку Мойше, – так обращались к нему родственники, – заплатить за чемоданы Бернар воспринял как личную обиду.
   Демобилизоваться полковнику Поляку удалось только через два года, заполненные самыми неожиданными командировками за границу. При поступлении на работу он заполнил внушительную анкету. На вопрос о знании языков он ответил: «Русский, украинский, английский, немецкий, французский – в совершенстве. Испанский, итальянский и польский – посредственно». Идиш он не упомянул. Вероятно, потому, что такого языка не существует. И родственников за границей у него нет. Ответ на этот вопрос в анкете был абсолютно определенным. И только выпивая с самыми надежными друзьями, Михаил Ефимович Поляк изредка позволял себе заметить, что не знает как на планетах в других галактиках, но на земном шаре, зная идиш, еврей не окажется безъязыким.
 
This file was created
with BookDesigner program
bookdesigner@the-ebook.org
03.01.2009