Страница:
– Вот так он всегда – бездельничает, – сказала пожилая дама сурового вида. – Однако, верите ли, на дверной табличке написана его фамилия!
– Но сын носит ту же фамилию, – сказала я.
– Он не позволил бы сыну носить никакой фамилии, если бы только мог отнять ее, – возразила пожилая дама. – Посмотрите, как его сын одет! – И правда, костюм у Принца был совсем простой, потертый, почти изношенный. – А папаша только и делает, что франтит да прихорашивается, – продолжала пожилая дама, – потому что у него, изволите видеть, «хороший тон». Я бы ему показала «тон»! Не худо бы сбавить ему его тон, вот что!
Мне было интересно узнать о нем побольше, и я спросила:
– Может быть, он теперь дает уроки хорошего тона?
– Теперь! – сердито повторила пожилая дама. – Никогда он никаких уроков не давал.
Немного подумав, я сказала, что, может быть, он когда-то был специалистом по фехтованию.
– Да он вовсе не умеет фехтовать, сударыня, – ответила пожилая дама.
Я посмотрела на нее с удивлением и любопытством. Пожилая дама, все более и более кипевшая гневом на «воплощение хорошего тона», рассказала мне кое-что из его жизни, категорически утверждая, что даже смягчает правду.
Он женился на кроткой маленькой женщине, скромной учительнице танцев, дававшей довольно много уроков (сам он и до этого никогда в жизни ничего не делал – только отличался хорошим тоном), а женившись, уморил ее работой, или, в лучшем случае, позволил ей доработаться до смерти, чтобы оплачивать расходы на поддержание его репутации в свете. Стремясь рисоваться своим хорошим тоном в присутствии наиболее томных денди и вместе с тем всегда иметь их перед глазами, он считал нужным посещать все модные увеселительные места, где собиралось светское общество, во время сезона появляться в Брайтоне[85] и на других курортах и вести праздную жизнь, одеваясь как можно шикарней. А маленькая любящая учительница танцев трудилась и старалась изо всех сил, чтобы дать ему эту возможность, и, наверное, по сию пору продолжала бы трудиться и стараться, если бы ей не изменили силы. Объяснялось все это тем, что, несмотря на всепоглощающее себялюбие мужа, жена (завороженная его хорошим тоном) верила в него до конца и на смертном одре в самых трогательных выражениях поручила его Принцу, говоря, что отец имеет неотъемлемое право рассчитывать на сына, а сын обязан всемерно превозносить и почитать отца. Сын унаследовал веру матери и, всегда имея перед глазами пример «хорошего тона», жил и вырос в этой вере, а теперь, дожив до тридцати лет, работает на отца по двенадцати часов в день и благоговейно смотрит снизу вверх на это мнимое совершенство.
– Как он рисуется! – сказала моя собеседница и с немым возмущением покачала головой, глядя на мистера Тарвидропа-старшего, который натягивал узкие перчатки, конечно не подозревая, как его честят. – Он искренне воображает себя аристократом! Подло обманывает сына, но говорит с ним так благосклонно, что его можно принять за самого любящего из отцов. У, я бы тебя на куски растерзала! – проговорила пожилая дама, глядя на мистера Тарвидропа с беспредельным негодованием.
Мне было немножко смешно, хотя я слушала пожилую даму с искренним огорчением. Трудно было сомневаться в ее правдивости при виде отца и сына. Не знаю, как бы я отнеслась к ним, если бы не слышала ее рассказа, или как бы я отнеслась к этому рассказу, если бы не видела их сама. Но одно так соответствовало другому, что нельзя было ей не верить.
Я переводила глаза с мистера Тарвидропа-младшего, работавшего так усердно, на мистера Тарвидропа-старшего, державшего себя так изысканно, как вдруг последний мелкими шажками подошел ко мне и вмешался в мой разговор с пожилой дамой.
Прежде всего он спросил меня, оказала ли я честь и придала ли очарование Лондону, избрав его своей резиденцией. Я не нашла нужным ответить, что, как мне прекрасно известно, я ничего не могу оказать или придать этому городу, и потому просто сказала, где я живу всегда.
– Столь грациозная и благовоспитанная леди, – изрек он, поцеловав свою правую перчатку и указывая ею в сторону танцующих, – отнесется снисходительно к недостаткам этих девиц. Мы делаем все, что в наших силах, дабы навести на них лоск… лоск… лоск!
Он сел рядом со мной, стараясь, как показалось мне, принять на скамье ту позу, в какой сидит на диване его августейший образец на известном гравированном портрете. И правда, вышло очень похоже.
– Навести лоск… лоск… лоск! – повторил он, беря понюшку табаку и слегка пошевеливая пальцами. – Но мы теперь уже не те, какими были, – если только я осмелюсь сказать это особе, грациозной не только от природы, но и благодаря искусству, – он поклонился, вздернув плечи, чего, кажется, не мог сделать, не поднимая бровей и не закрывая глаз, – мы теперь уже не те, какими были раньше в отношении хорошего тона.
– Разве, сэр? – усомнилась я.
– Мы выродились, – ответил он, качая головой с большим трудом, так как шейный платок очень мешал ему. – Век, стремящийся к равенству, не благоприятствует хорошему тону. Он способствует вульгарности. Быть может, я несколько пристрастен. Пожалуй, не мне говорить, что вот уже много лет, как меня прозвали «Джентльменом Тарвидропом», или что его королевское высочество принц-регент, заметив однажды, как я снял шляпу, когда он выезжал из Павильона в Брайтоне (прекрасное здание!), сделал мне честь осведомиться: «Кто он такой? Кто он такой, черт подери? Почему я с ним незнаком? Надо б ему платить тридцать тысяч в год!» Впрочем, все это пустяки, анекдоты… Однако они получили широкое распространение, сударыня… их до сих пор иногда повторяют в высшем свете.
– В самом деле? – сказала я.
Он ответил поклоном и высоко вздернул плечи.
– В высшем свете, – добавил он, – где пока еще сохраняется то немногое, что осталось у нас от хорошего тона. Англия – горе тебе, отечество мое! – выродилась и с каждым днем вырождается все больше. В ней осталось не так уж много джентльменов. Нас мало. У нас нет преемников – на смену нам идут ткачи.
– Но можно надеяться, что джентльмены не переведутся благодаря вам, – сказала я.
– Вы очень любезны, – улыбнулся он и снова поклонился, вздернув плечи. – Вы мне льстите. Но нет… нет! Учитель танцев должен отличаться хорошим тоном, но мне так и не удалось привить его своему бедному мальчику. Сохрани меня бог осуждать моего дорогого отпрыска, но про него никак нельзя сказать, что у него хороший тон.
– Он, по-видимому, прекрасно знает свое дело, – заметила я.
– Поймите меня правильно, сударыня; он действительно прекрасно знает свое дело. Все, что можно заучить, он заучил. Все, что можно преподать, он преподает. Но есть вещи… – он взял еще понюшку табаку и снова поклонился, как бы желая сказать: «Например, такие вот вещи».
Я посмотрела на середину комнаты, где жених мисс Джеллиби, занимаясь теперь с отдельными ученицами, усердствовал пуще прежнего.
– Мое милое дитя, – пробормотал мистер Тарвидроп, поправляя шейный платок.
– Ваш сын неутомим, – сказала я.
– Я вознагражден вашими словами, – отозвался мистер Тарвидроп. – В некоторых отношениях он идет по стопам своей матери – святой женщины. Вот было самоотверженное создание! О вы, женщины, прелестные женщины, – продолжал мистер Тарвидроп с весьма неприятной галантностью, – какой обольстительный пол!
Я встала и подошла к мисс Джеллиби, которая уже надевала шляпу. Да и все ученицы надевали шляпы, так как урок окончился. Когда только мисс Джеллиби и несчастный Принц успели обручиться – не знаю, но на этот раз они не успели обменяться и десятком слов.
– Дорогой мой, – ты знаешь, который час? – благосклонно обратился мистер Тарвидроп к сыну.
– Нет, папенька.
У сына не было часов. У отца были прекрасные золотые часы, и он вынул их с таким видом, как будто хотел показать всему человечеству, как нужно вынимать часы.
– Сын мой, – проговорил он, – уже два часа. Не забудь, что в три ты должен быть на уроке в Кенсингтоне.
– Времени хватит, папенька, – сказал Принц, – я успею наскоро перекусить и побегу.
– Поторопись, мой дорогой мальчик, – настаивал его родитель. – Холодная баранина стоит на столе.
– Благодарю вас, папенька. А вы тоже уходите, папенька?
– Да, милый мой. Я полагаю, – сказал мистер Тарвидроп, закрывая глаза и поднимая плечи со скромным сознанием своего достоинства, – что мне, как всегда, следует показаться в городе.
– Надо бы вам пообедать где-нибудь в хорошем ресторане, – заметил сын.
– Дитя мое, так я и сделаю. Я скромно пообедаю хотя бы во французском ресторане у Оперной колоннады.
– Вот и хорошо. До свидания, папенька! – оказал Принц, пожимая ему руку.
– До свидания, сын мой. Благослови тебя бог!
Мистер Тарвидроп произнес эти слова прямо-таки набожным тоном, и они, видимо, приятно подействовали на его сына, – прощаясь с отцом, он был так им доволен, так гордился им, всем своим видом выражал такую преданность, что, как мне показалось тогда, было бы просто нехорошо по отношению к младшему из Тарвидропов не верить слепо в старшего. Прощаясь с нами (и особенно с одной из нас, что я подметила, будучи посвящена в тайну), Принц вел себя так, что укрепил благоприятное впечатление, произведенное на меня его почти детским характером. Я почувствовала к нему симпатию и сострадание, когда он, засунув в карман свою «киску» (а одновременно свое желание побыть немножко с Кедди), покорно пошел есть холодную баранину, чтобы потом отправиться на урок в Кенсингтон, и я вознегодовала на его «папеньку» едва ли не больше, чем суровая пожилая дама.
Папенька же распахнул перед нами дверь и пропустил нас вперед с поклоном, достойным, должна сознаться, того блестящего образца, которому он всегда подражал. Вскоре он, все такой же изысканный, прошел мимо нас по другой стороне улицы, направляясь в аристократическую часть города, чтобы показаться среди немногих других уцелевших «джентльменов». На несколько минут я целиком погрузилась в мысли обо всем, что видела и слышала на Ньюмен-стрит, и потому совсем не могла разговаривать с Кедди или хотя бы прислушиваться к ее словам, – особенно, когда задумалась над вопросом: нет ли, или не было ли когда-нибудь джентльменов, которые, не занимаясь танцами как профессией, тем не менее тоже создали себе репутацию исключительно своим хорошим тоном? Это меня так смутило и мне так живо представилось, что «мистеров Тарвидропов», может быть, много, что я сказала себе: «Эстер, перестань думать об этом и обрати внимание на Кедди». Так я и поступила, и мы проболтали весь остаток пути до Линкольнс-Инна.
По словам Кедди, ее жених получил такое скудное образование, что письма его не всегда легко разобрать. Она сказала также, что если бы он не так беспокоился о своей орфографии и поменьше старался писать правильно, то выходило бы гораздо лучше; но он прибавляет столько лишних букв к коротким английским словам, что те порой смахивают на иностранные.
– Ему, бедняжке, хочется сделать лучше, – заметила Кедди, – а получается хуже!
Затем Кедди принялась рассуждать о том, что нельзя же требовать, чтобы он был образованным человеком, если он всю свою жизнь провел в танцевальной школе и только и делал, что учил да прислуживал, прислуживал да учил, утром, днем и вечером! Ну и что же? Да ничего! Ведь она-то умеет писать письма за двоих, – выучилась, на свое горе, – и пусть уж лучше он будет милым, чем ученым. «Да ведь и меня тоже нельзя назвать образованной девушкой, и я не имею права задирать нос, – добавила Кедди. – Знаю я, конечно, очень мало, – по милости мамы!»
– Пока мы одни, мне хочется рассказать вам еще кое-что, мисс Саммерсон, – продолжала Кедди, – но я не стала бы этого говорить, если бы вы не познакомились с Принцем. Вы знаете, что такое наш дом. У нас в доме не научишься тому, что полезно знать жене Принца, – не стоит и пытаться. Мы живем в такой неразберихе, что об этом и думать нечего, и всякий раз, как я делала такие попытки, у меня только еще больше опускались руки. И вот я стала понемногу учиться… у кого бы вы думали – у бедной мисс Флайт! Рано утром я помогаю ей убирать комнату и чистить птичьи клетки; варю ей кофе (конечно, она сама меня этому научила), и стала так хорошо его варить, что, по словам Принца, он никогда нигде не пил такого вкусного кофе и мой кофе привел бы в восторг даже мистера Тарвидропа-старшего, а тот ведь очень разборчивый. Кроме того, я теперь умею делать маленькие пудинги и знаю, как покупать баранину, чай, сахар, масло и вообще все, что нужно для хозяйства. Вот шить я еще не умею, – сказала Кедди, взглянув на залатанное платьице Пищика, – но, может быть, научусь; а главное, с тех пор как я обручилась с Принцем и начала заниматься всем этим, я чувствую, что характер у меня стал получше, и я многое прощаю маме. Нынче утром я совсем было расстроилась, когда увидела вас и мисс Клейр, таких чистеньких и хорошеньких, и мне стало стыдно за Пищика, да и за себя тоже; но, в общем, характер у меня, кажется, стал получше, и я многое прощаю маме.
Бедная девушка, как она старалась, как искренне говорила… я даже растрогалась.
– Милая Кедди, – сказала я, – я начинаю очень привязываться к вам и надеюсь, что мы подружимся.
– Неужели правда? – воскликнула Кедди. – Какое счастье!
– Знаете что, Кедди, душенька моя, – сказала я, – давайте отныне будем друзьями, давайте почаще разговаривать обо всем этом и попытаемся найти правильный путь.
Кедди пришла в восторг. Я всячески старалась по-своему, по-старосветски утешить и ободрить ее и в тот день чувствовала, что простила бы мистера Тарвидропа-старшего только в том случае, если бы он преподнес своей будущей невестке целое состояние.
И вот мы подошли к лавке мистера Крука и увидели, что дверь в жилые помещения открыта. На дверном косяке было наклеено объявление, гласившее, что сдается комната на третьем этаже. Тут Кедди вспомнила и рассказала мне, пока мы поднимались наверх, что в этом доме кто-то скоропостижно умер и о его смерти производилось дознание, а наша маленькая приятельница захворала с перепугу. Окно и дверь в пустующую комнату были открыты, и мы решились в нее заглянуть. Это была та самая комната с окрашенной в темную краску дверью, на которую мисс Флайт тайком обратила мое внимание, когда я впервые была в этом доме. Печальный и нежилой вид был у этой каморки – мрачной и угрюмой, и, как ни странно, мне стало как-то тоскливо и даже страшно.
– Вы побледнели, – сказала Кедди, когда мы вышли на лестницу, – вам холодно?
Все во мне застыло – так подействовала на меня эта комната.
Увлекшись разговором, мы шли сюда медленно, поэтому опекун и Ада опередили нас. Мы застали их уже в мансарде у мисс Флайт. Они разглядывали птичек в клетках, в то время как врач, который был так добр, что взялся лечить старушку и отнесся к ней очень заботливо и участливо, оживленно разговаривал с нею у камина.
– Ну, мне как врачу тут больше делать нечего, – сказал он, идя нам навстречу. – Мисс Флайт чувствует себя гораздо лучше и уже завтра сможет снова пойти в суд (ей прямо не терпится). Насколько я знаю, ее там очень недостает.
Мисс Флайт выслушала этот комплимент с самодовольным видом и сделала всем нам общий реверанс.
– Весьма польщена этим новым визитом подопечных тяжбы Джарндисов! – сказала она. – Оч-чень счастлива принять Джарндиса, владельца Холодного дома, под своим скромным кровом! – мистеру Джарндису она сделала отдельный реверанс. – Фиц-Джарндис, милая, – так она прозвала Кедди и всегда называла ее так, – вам особый привет!
– Она была очень больна? – спросил мистер Джарндис доктора.
Мисс Флайт немедленно ответила сама, хотя опекун задал вопрос шепотом.
– Ах, совсем, совсем расхворалась! Ах, действительно тяжко болела! – пролепетала она конфиденциальным тоном. – Не боль, заметьте… но волнение. Не столько физические страдания, сколько нервы… нервы! Сказать вам правду, – продолжала она, понизив голос и вся дрожа, – у нас тут умер один человек. В доме нашли яд. Я очень тяжело переживаю такие ужасы. Я испугалась. Один мистер Вудкорт знает – как сильно. Мой доктор, мистер Вудкорт! – представила она его очень церемонно. – Подопечные тяжбы Джарндисов… Джарндис, владелец Холодного дома… Фиц-Джарндис.
– Мисс Флайт, – начал мистер Вудкорт серьезным тоном (словно, говоря с нами, он обращался к ней) и мягко касаясь рукой ее локтя, – мисс Флайт описывает свой недуг со свойственной ей обстоятельностью. Ее напугало одно происшествие в этом доме, которое могло напугать и более сильного человека, и она занемогла от огорчения и волнения. Она поспешила привести меня сюда, как только нашли тело, но было уже поздно, и я ничем не мог помочь несчастному. Впрочем, я вознаградил себя за неудачу – стал часто заходить к мисс Флайт, чтобы хоть немного помочь ей.
– Самый добрый доктор из всей медицинской корпорации, – зашептала мне мисс Флайт. – Я жду решения суда. В Судный день. И тогда буду раздавать поместья.
– Дня через два она будет так же здорова, как всегда, – сказал мистер Вудкорт, внимательно глядя на нее и улыбаясь, – другими словами, совершенно здорова. А вы слышали о том, как ей повезло?
– Поразительно! – воскликнула мисс Флайт, восторженно улыбаясь. – Просто невероятно, милая моя! Каждую субботу Велеречивый Кендж или Гаппи (клерк Велеречивого Кенджа) вручает мне пачку шиллингов. Шиллингов… уверяю вас! И всегда их одинаковое количество. Всегда по шиллингу на каждый день недели. Ну, знаете ли! И так своевременно, не правда ли? Да-а! Но откуда же эти деньги, спросите вы? Вот это важный вопрос! А как же! Сказать вам, что думаю я? Я думаю, – промолвила мисс Флайт, отодвигаясь с очень хитрым видом и весьма многозначительно покачивая указательным пальцем правой руки, – я думаю, что лорд-канцлер, зная о том, как давно была снята Большая печать (а ведь она была снята очень давно!), посылает мне эти деньги. И будет посылать вплоть до решения суда, которого я ожидаю. Да… это, знаете ли, очень похвально с его стороны. Таким путем признать, что он и вправду немножко медлителен для человеческой жизни. Так деликатно! Когда я в прошлый раз была в суде, – а я бываю там регулярно, со своими документами, – я дала ему понять, что знаю, кто присылает деньги, и он почти признался. То есть я улыбнулась ему со своей скамьи, а он улыбнулся мне со своей. Но это большая удача, не правда ли? А Фиц-Джарндис очень экономно тратит для меня эти деньги. О, уверяю вас, очень!
Я поздравила мисс Флайт (так как она обращалась ко мне) с приятной добавкой к ее обычному бюджету и пожелала ей подольше получать эти деньги. Я не стала раздумывать, кто бы это мог присылать ей пособие, не спросила себя, кто был к ней так добр и так внимателен. Опекун стоял передо мной, рассматривая птичек, и мне незачем было искать других добрых людей.
– Как зовут этих пташек, сударыня? – спросил он. – У них есть имена?
– Я могу ответить за мисс Флайт, – сказала я, – имена у птичек есть, и она обещала нам назвать их. Помнишь, Ада?
Ада помнила это очень хорошо.
– Разве обещала? – проговорила мисс Флайт. – Кто там за дверью?.. Зачем вы подслушиваете, Крук?
Старик, хозяин дома, распахнул дверь и появился на пороге с меховой шапкой в руках и с кошкой, которая шла за ним по пятам.
– Я не подслушивал, мисс Флайт, – сказал он. – Я хотел было к вам постучать, а вы уж успели догадаться, что я здесь!
– Гоните вниз свою кошку! Гоните ее вон! – сердито закричала старушка.
– Ну, ну, будет вам!.. Бояться нечего, господа, – сказал мистер Крук, медленно и пристально оглядывая всех нас поочередно, – пока я здесь, на птиц она не кинется, если только я сам не велю ей.
– Не посетуйте на моего хозяина, – проговорила старушка с достоинством. – Он ведь… того, совсем того! Что вам нужно, Крук? У меня гости.
– Ха! – произнес старик. – Вы ведь знаете, что меня прозвали Канцлером?
– Да! Ну и что же? – сказала мисс Флайт.
– «Канцлер», а незнаком с одним из Джарндисов, неужто это не странно, мисс Флайт? – захихикал старик. – Разрешите представиться?.. Ваш слуга, сэр. Я знаю тяжбу «Джарндисы против Джарндисов» почти так же досконально, как вы, сэр. Я и старого сквайра Тома знавал, сэр. Но вас, помнится, никогда не видывал… даже в суде. А ведь, если сложить все дни в году, когда я там бываю, получится немало времени.
– Я никогда туда не хожу, – отозвался мистер Джарндис (и он действительно никогда, ни при каких обстоятельствах, не появлялся в суде). – Я скорей отправился бы в… какое-нибудь другое скверное место.
– Вот как? – ухмыльнулся Крук. – Очень уж вы строги к моему благородному и ученому собрату, сэр; впрочем, это, пожалуй, естественно – для Джарндиса. Обжегся на молоке, будешь дуть на воду, сэр! Что я вижу! Вы, кажется, интересуетесь птичками моей жилицы, мистер Джарндис? – Шаг за шагом, старик прокрался в комнату, приблизился к опекуну и, коснувшись его локтем, впился пристальным взглядом ему в лицо. – Чудачка такая, ни за что не соглашается сказать, как зовут ее птиц, хотя всем им дала имена. – Последние слова он произнес шепотом. – Ну как, назвать мне их, Флайт? – громко спросил он, подмигивая нам и показывая пальцем на старушку, которая отошла и сделала вид, что выметает золу из камина.
– Как хотите, – быстро ответила она. Старик посмотрел на нас, потом перевел глаза па клетки и принялся называть имена птичек:
– Надежда, Радость, Юность, Мир, Покой, Жизнь, Прах, Пепел, Растрата, Нужда, Разорение, Отчаяние, Безумие, Смерть, Коварство, Глупость, Слова, Парики, Тряпье, Пергамент, Грабеж, Прецедент, Тарабарщина, Обман и Чепуха. Вот и вся коллекция, – сказал старик, – и все заперты в клетку моим благородным ученым собратом.
– Какой неприятный ветер! – пробормотал опекун.
– Когда мой благородный и ученый собрат вынесет свое решение, всех их выпустят на волю, – проговорил Крук, снова подмигивая нам. – А тогда, – добавил он шепотом и осклабился, – если только это когда-нибудь случится, – но этого не случится, – их заклюют птицы, которых никогда не сажали в клетки.
– Восточный ветер! – сказал опекун и посмотрел в окно, делая вид, будто ищет глазами флюгер. – Ну да, прямо с востока дует!
Нам было очень трудно уйти из этого дома. Задерживала нас не мисс Флайт, – когда дело шло об удобствах других людей, эта малюсенькая старушка вела себя как нельзя внимательней. Нас задерживал мистер Крук. Казалось, он был не в силах оторваться от мистера Джарндиса. Будь они прикованы друг к другу, Крук и то не мог бы так цепляться за него. Он предложил нам осмотреть его «Канцлерский суд» и весь тот диковинный хлам, который там накопился. Пока мы осматривали лавку, хозяин (который сам затягивал осмотр) не отходил от мистера Джарндиса, а порой даже задерживал его под тем или иным предлогом, когда мы проходили дальше, по-видимому терзаемый желанием поговорить о какой-то тайне, коснуться которой не решался. Вообще весь облик и поведение мистера Крука в тот день так ярко изобличали осторожность, нерешительность и неотвязное стремление сделать нечто такое, на что трудно отважиться, что это производило чрезвычайно странное впечатление. Он неотступно следил за моим опекуном. Он почти не сводил глаз с его лица. Если они шли рядом, Крук наблюдал за опекуном с лукавством старой лисицы. Если Крук шел впереди, он все время оглядывался назад. Когда мы останавливались, он стоял против мистера Джарндиса, водя рукой перед открытым ртом с загадочным видом человека, сознающего свою силу, поднимал глаза, опускал седые брови, щурился и, кажется, изучал каждую черточку на лице опекуна.
Обойдя весь дом (вместе с приставшей к нам кошкой) и осмотрев всю находившуюся в нем разнообразную рухлядь, и вправду прелюбопытную, мы, наконец, вернулись в заднюю комнатушку при лавке. Здесь на днище пустого бочонка стояла бутылка с чернилами, лежали огрызки гусиных перьев и какие-то грязные театральные афиши, а на стене было наклеено несколько больших печатных таблиц с прописями, начертанными разными, но одинаково разборчивыми почерками.
– Что вы тут делаете? – спросил опекун.
– Учусь читать и писать, – ответил Крук.
– И как у вас идет дело?
– Медленно… плохо, – с досадой ответил старик. – В мои годы это трудно.
– Было бы легче учиться с преподавателем, – сказал опекун.
– Да, но меня могут научить неправильно! – возразил старик, и в глазах его промелькнула странная подозрительность. – Уж и не знаю, сколько я потерял оттого, что не учился раньше. Обидно будет потерять еще больше, если меня научат неправильно.
– Неправильно? – переспросил опекун, добродушно улыбаясь. – Но кому же придет охота учить вас неправильно, как вы думаете?
– Не знаю, мистер Джарндис, хозяин Холодного дома, – ответил старик, сдвигая очки на лоб и потирая руки. – Я никого не подозреваю, но лучше все-таки полагаться на самого себя, чем на других!
Эти ответы и вообще поведение старика были так странны, что опекун спросил мистера Вудкорта, когда мы все вместе шли через Линкольнс-Инн, правда ли, что мистер Крук не в своем уме, как на это намекала его жилица. Молодой врач ответил, что не находит этого. Конечно, старик донельзя подозрителен, как и большинство невежд, к тому же он всегда немного навеселе – напивается неразбавленным джином, которым так разит от него и его лавки, как мы, наверное, заметили, – но пока что он в своем уме.
– Но сын носит ту же фамилию, – сказала я.
– Он не позволил бы сыну носить никакой фамилии, если бы только мог отнять ее, – возразила пожилая дама. – Посмотрите, как его сын одет! – И правда, костюм у Принца был совсем простой, потертый, почти изношенный. – А папаша только и делает, что франтит да прихорашивается, – продолжала пожилая дама, – потому что у него, изволите видеть, «хороший тон». Я бы ему показала «тон»! Не худо бы сбавить ему его тон, вот что!
Мне было интересно узнать о нем побольше, и я спросила:
– Может быть, он теперь дает уроки хорошего тона?
– Теперь! – сердито повторила пожилая дама. – Никогда он никаких уроков не давал.
Немного подумав, я сказала, что, может быть, он когда-то был специалистом по фехтованию.
– Да он вовсе не умеет фехтовать, сударыня, – ответила пожилая дама.
Я посмотрела на нее с удивлением и любопытством. Пожилая дама, все более и более кипевшая гневом на «воплощение хорошего тона», рассказала мне кое-что из его жизни, категорически утверждая, что даже смягчает правду.
Он женился на кроткой маленькой женщине, скромной учительнице танцев, дававшей довольно много уроков (сам он и до этого никогда в жизни ничего не делал – только отличался хорошим тоном), а женившись, уморил ее работой, или, в лучшем случае, позволил ей доработаться до смерти, чтобы оплачивать расходы на поддержание его репутации в свете. Стремясь рисоваться своим хорошим тоном в присутствии наиболее томных денди и вместе с тем всегда иметь их перед глазами, он считал нужным посещать все модные увеселительные места, где собиралось светское общество, во время сезона появляться в Брайтоне[85] и на других курортах и вести праздную жизнь, одеваясь как можно шикарней. А маленькая любящая учительница танцев трудилась и старалась изо всех сил, чтобы дать ему эту возможность, и, наверное, по сию пору продолжала бы трудиться и стараться, если бы ей не изменили силы. Объяснялось все это тем, что, несмотря на всепоглощающее себялюбие мужа, жена (завороженная его хорошим тоном) верила в него до конца и на смертном одре в самых трогательных выражениях поручила его Принцу, говоря, что отец имеет неотъемлемое право рассчитывать на сына, а сын обязан всемерно превозносить и почитать отца. Сын унаследовал веру матери и, всегда имея перед глазами пример «хорошего тона», жил и вырос в этой вере, а теперь, дожив до тридцати лет, работает на отца по двенадцати часов в день и благоговейно смотрит снизу вверх на это мнимое совершенство.
– Как он рисуется! – сказала моя собеседница и с немым возмущением покачала головой, глядя на мистера Тарвидропа-старшего, который натягивал узкие перчатки, конечно не подозревая, как его честят. – Он искренне воображает себя аристократом! Подло обманывает сына, но говорит с ним так благосклонно, что его можно принять за самого любящего из отцов. У, я бы тебя на куски растерзала! – проговорила пожилая дама, глядя на мистера Тарвидропа с беспредельным негодованием.
Мне было немножко смешно, хотя я слушала пожилую даму с искренним огорчением. Трудно было сомневаться в ее правдивости при виде отца и сына. Не знаю, как бы я отнеслась к ним, если бы не слышала ее рассказа, или как бы я отнеслась к этому рассказу, если бы не видела их сама. Но одно так соответствовало другому, что нельзя было ей не верить.
Я переводила глаза с мистера Тарвидропа-младшего, работавшего так усердно, на мистера Тарвидропа-старшего, державшего себя так изысканно, как вдруг последний мелкими шажками подошел ко мне и вмешался в мой разговор с пожилой дамой.
Прежде всего он спросил меня, оказала ли я честь и придала ли очарование Лондону, избрав его своей резиденцией. Я не нашла нужным ответить, что, как мне прекрасно известно, я ничего не могу оказать или придать этому городу, и потому просто сказала, где я живу всегда.
– Столь грациозная и благовоспитанная леди, – изрек он, поцеловав свою правую перчатку и указывая ею в сторону танцующих, – отнесется снисходительно к недостаткам этих девиц. Мы делаем все, что в наших силах, дабы навести на них лоск… лоск… лоск!
Он сел рядом со мной, стараясь, как показалось мне, принять на скамье ту позу, в какой сидит на диване его августейший образец на известном гравированном портрете. И правда, вышло очень похоже.
– Навести лоск… лоск… лоск! – повторил он, беря понюшку табаку и слегка пошевеливая пальцами. – Но мы теперь уже не те, какими были, – если только я осмелюсь сказать это особе, грациозной не только от природы, но и благодаря искусству, – он поклонился, вздернув плечи, чего, кажется, не мог сделать, не поднимая бровей и не закрывая глаз, – мы теперь уже не те, какими были раньше в отношении хорошего тона.
– Разве, сэр? – усомнилась я.
– Мы выродились, – ответил он, качая головой с большим трудом, так как шейный платок очень мешал ему. – Век, стремящийся к равенству, не благоприятствует хорошему тону. Он способствует вульгарности. Быть может, я несколько пристрастен. Пожалуй, не мне говорить, что вот уже много лет, как меня прозвали «Джентльменом Тарвидропом», или что его королевское высочество принц-регент, заметив однажды, как я снял шляпу, когда он выезжал из Павильона в Брайтоне (прекрасное здание!), сделал мне честь осведомиться: «Кто он такой? Кто он такой, черт подери? Почему я с ним незнаком? Надо б ему платить тридцать тысяч в год!» Впрочем, все это пустяки, анекдоты… Однако они получили широкое распространение, сударыня… их до сих пор иногда повторяют в высшем свете.
– В самом деле? – сказала я.
Он ответил поклоном и высоко вздернул плечи.
– В высшем свете, – добавил он, – где пока еще сохраняется то немногое, что осталось у нас от хорошего тона. Англия – горе тебе, отечество мое! – выродилась и с каждым днем вырождается все больше. В ней осталось не так уж много джентльменов. Нас мало. У нас нет преемников – на смену нам идут ткачи.
– Но можно надеяться, что джентльмены не переведутся благодаря вам, – сказала я.
– Вы очень любезны, – улыбнулся он и снова поклонился, вздернув плечи. – Вы мне льстите. Но нет… нет! Учитель танцев должен отличаться хорошим тоном, но мне так и не удалось привить его своему бедному мальчику. Сохрани меня бог осуждать моего дорогого отпрыска, но про него никак нельзя сказать, что у него хороший тон.
– Он, по-видимому, прекрасно знает свое дело, – заметила я.
– Поймите меня правильно, сударыня; он действительно прекрасно знает свое дело. Все, что можно заучить, он заучил. Все, что можно преподать, он преподает. Но есть вещи… – он взял еще понюшку табаку и снова поклонился, как бы желая сказать: «Например, такие вот вещи».
Я посмотрела на середину комнаты, где жених мисс Джеллиби, занимаясь теперь с отдельными ученицами, усердствовал пуще прежнего.
– Мое милое дитя, – пробормотал мистер Тарвидроп, поправляя шейный платок.
– Ваш сын неутомим, – сказала я.
– Я вознагражден вашими словами, – отозвался мистер Тарвидроп. – В некоторых отношениях он идет по стопам своей матери – святой женщины. Вот было самоотверженное создание! О вы, женщины, прелестные женщины, – продолжал мистер Тарвидроп с весьма неприятной галантностью, – какой обольстительный пол!
Я встала и подошла к мисс Джеллиби, которая уже надевала шляпу. Да и все ученицы надевали шляпы, так как урок окончился. Когда только мисс Джеллиби и несчастный Принц успели обручиться – не знаю, но на этот раз они не успели обменяться и десятком слов.
– Дорогой мой, – ты знаешь, который час? – благосклонно обратился мистер Тарвидроп к сыну.
– Нет, папенька.
У сына не было часов. У отца были прекрасные золотые часы, и он вынул их с таким видом, как будто хотел показать всему человечеству, как нужно вынимать часы.
– Сын мой, – проговорил он, – уже два часа. Не забудь, что в три ты должен быть на уроке в Кенсингтоне.
– Времени хватит, папенька, – сказал Принц, – я успею наскоро перекусить и побегу.
– Поторопись, мой дорогой мальчик, – настаивал его родитель. – Холодная баранина стоит на столе.
– Благодарю вас, папенька. А вы тоже уходите, папенька?
– Да, милый мой. Я полагаю, – сказал мистер Тарвидроп, закрывая глаза и поднимая плечи со скромным сознанием своего достоинства, – что мне, как всегда, следует показаться в городе.
– Надо бы вам пообедать где-нибудь в хорошем ресторане, – заметил сын.
– Дитя мое, так я и сделаю. Я скромно пообедаю хотя бы во французском ресторане у Оперной колоннады.
– Вот и хорошо. До свидания, папенька! – оказал Принц, пожимая ему руку.
– До свидания, сын мой. Благослови тебя бог!
Мистер Тарвидроп произнес эти слова прямо-таки набожным тоном, и они, видимо, приятно подействовали на его сына, – прощаясь с отцом, он был так им доволен, так гордился им, всем своим видом выражал такую преданность, что, как мне показалось тогда, было бы просто нехорошо по отношению к младшему из Тарвидропов не верить слепо в старшего. Прощаясь с нами (и особенно с одной из нас, что я подметила, будучи посвящена в тайну), Принц вел себя так, что укрепил благоприятное впечатление, произведенное на меня его почти детским характером. Я почувствовала к нему симпатию и сострадание, когда он, засунув в карман свою «киску» (а одновременно свое желание побыть немножко с Кедди), покорно пошел есть холодную баранину, чтобы потом отправиться на урок в Кенсингтон, и я вознегодовала на его «папеньку» едва ли не больше, чем суровая пожилая дама.
Папенька же распахнул перед нами дверь и пропустил нас вперед с поклоном, достойным, должна сознаться, того блестящего образца, которому он всегда подражал. Вскоре он, все такой же изысканный, прошел мимо нас по другой стороне улицы, направляясь в аристократическую часть города, чтобы показаться среди немногих других уцелевших «джентльменов». На несколько минут я целиком погрузилась в мысли обо всем, что видела и слышала на Ньюмен-стрит, и потому совсем не могла разговаривать с Кедди или хотя бы прислушиваться к ее словам, – особенно, когда задумалась над вопросом: нет ли, или не было ли когда-нибудь джентльменов, которые, не занимаясь танцами как профессией, тем не менее тоже создали себе репутацию исключительно своим хорошим тоном? Это меня так смутило и мне так живо представилось, что «мистеров Тарвидропов», может быть, много, что я сказала себе: «Эстер, перестань думать об этом и обрати внимание на Кедди». Так я и поступила, и мы проболтали весь остаток пути до Линкольнс-Инна.
По словам Кедди, ее жених получил такое скудное образование, что письма его не всегда легко разобрать. Она сказала также, что если бы он не так беспокоился о своей орфографии и поменьше старался писать правильно, то выходило бы гораздо лучше; но он прибавляет столько лишних букв к коротким английским словам, что те порой смахивают на иностранные.
– Ему, бедняжке, хочется сделать лучше, – заметила Кедди, – а получается хуже!
Затем Кедди принялась рассуждать о том, что нельзя же требовать, чтобы он был образованным человеком, если он всю свою жизнь провел в танцевальной школе и только и делал, что учил да прислуживал, прислуживал да учил, утром, днем и вечером! Ну и что же? Да ничего! Ведь она-то умеет писать письма за двоих, – выучилась, на свое горе, – и пусть уж лучше он будет милым, чем ученым. «Да ведь и меня тоже нельзя назвать образованной девушкой, и я не имею права задирать нос, – добавила Кедди. – Знаю я, конечно, очень мало, – по милости мамы!»
– Пока мы одни, мне хочется рассказать вам еще кое-что, мисс Саммерсон, – продолжала Кедди, – но я не стала бы этого говорить, если бы вы не познакомились с Принцем. Вы знаете, что такое наш дом. У нас в доме не научишься тому, что полезно знать жене Принца, – не стоит и пытаться. Мы живем в такой неразберихе, что об этом и думать нечего, и всякий раз, как я делала такие попытки, у меня только еще больше опускались руки. И вот я стала понемногу учиться… у кого бы вы думали – у бедной мисс Флайт! Рано утром я помогаю ей убирать комнату и чистить птичьи клетки; варю ей кофе (конечно, она сама меня этому научила), и стала так хорошо его варить, что, по словам Принца, он никогда нигде не пил такого вкусного кофе и мой кофе привел бы в восторг даже мистера Тарвидропа-старшего, а тот ведь очень разборчивый. Кроме того, я теперь умею делать маленькие пудинги и знаю, как покупать баранину, чай, сахар, масло и вообще все, что нужно для хозяйства. Вот шить я еще не умею, – сказала Кедди, взглянув на залатанное платьице Пищика, – но, может быть, научусь; а главное, с тех пор как я обручилась с Принцем и начала заниматься всем этим, я чувствую, что характер у меня стал получше, и я многое прощаю маме. Нынче утром я совсем было расстроилась, когда увидела вас и мисс Клейр, таких чистеньких и хорошеньких, и мне стало стыдно за Пищика, да и за себя тоже; но, в общем, характер у меня, кажется, стал получше, и я многое прощаю маме.
Бедная девушка, как она старалась, как искренне говорила… я даже растрогалась.
– Милая Кедди, – сказала я, – я начинаю очень привязываться к вам и надеюсь, что мы подружимся.
– Неужели правда? – воскликнула Кедди. – Какое счастье!
– Знаете что, Кедди, душенька моя, – сказала я, – давайте отныне будем друзьями, давайте почаще разговаривать обо всем этом и попытаемся найти правильный путь.
Кедди пришла в восторг. Я всячески старалась по-своему, по-старосветски утешить и ободрить ее и в тот день чувствовала, что простила бы мистера Тарвидропа-старшего только в том случае, если бы он преподнес своей будущей невестке целое состояние.
И вот мы подошли к лавке мистера Крука и увидели, что дверь в жилые помещения открыта. На дверном косяке было наклеено объявление, гласившее, что сдается комната на третьем этаже. Тут Кедди вспомнила и рассказала мне, пока мы поднимались наверх, что в этом доме кто-то скоропостижно умер и о его смерти производилось дознание, а наша маленькая приятельница захворала с перепугу. Окно и дверь в пустующую комнату были открыты, и мы решились в нее заглянуть. Это была та самая комната с окрашенной в темную краску дверью, на которую мисс Флайт тайком обратила мое внимание, когда я впервые была в этом доме. Печальный и нежилой вид был у этой каморки – мрачной и угрюмой, и, как ни странно, мне стало как-то тоскливо и даже страшно.
– Вы побледнели, – сказала Кедди, когда мы вышли на лестницу, – вам холодно?
Все во мне застыло – так подействовала на меня эта комната.
Увлекшись разговором, мы шли сюда медленно, поэтому опекун и Ада опередили нас. Мы застали их уже в мансарде у мисс Флайт. Они разглядывали птичек в клетках, в то время как врач, который был так добр, что взялся лечить старушку и отнесся к ней очень заботливо и участливо, оживленно разговаривал с нею у камина.
– Ну, мне как врачу тут больше делать нечего, – сказал он, идя нам навстречу. – Мисс Флайт чувствует себя гораздо лучше и уже завтра сможет снова пойти в суд (ей прямо не терпится). Насколько я знаю, ее там очень недостает.
Мисс Флайт выслушала этот комплимент с самодовольным видом и сделала всем нам общий реверанс.
– Весьма польщена этим новым визитом подопечных тяжбы Джарндисов! – сказала она. – Оч-чень счастлива принять Джарндиса, владельца Холодного дома, под своим скромным кровом! – мистеру Джарндису она сделала отдельный реверанс. – Фиц-Джарндис, милая, – так она прозвала Кедди и всегда называла ее так, – вам особый привет!
– Она была очень больна? – спросил мистер Джарндис доктора.
Мисс Флайт немедленно ответила сама, хотя опекун задал вопрос шепотом.
– Ах, совсем, совсем расхворалась! Ах, действительно тяжко болела! – пролепетала она конфиденциальным тоном. – Не боль, заметьте… но волнение. Не столько физические страдания, сколько нервы… нервы! Сказать вам правду, – продолжала она, понизив голос и вся дрожа, – у нас тут умер один человек. В доме нашли яд. Я очень тяжело переживаю такие ужасы. Я испугалась. Один мистер Вудкорт знает – как сильно. Мой доктор, мистер Вудкорт! – представила она его очень церемонно. – Подопечные тяжбы Джарндисов… Джарндис, владелец Холодного дома… Фиц-Джарндис.
– Мисс Флайт, – начал мистер Вудкорт серьезным тоном (словно, говоря с нами, он обращался к ней) и мягко касаясь рукой ее локтя, – мисс Флайт описывает свой недуг со свойственной ей обстоятельностью. Ее напугало одно происшествие в этом доме, которое могло напугать и более сильного человека, и она занемогла от огорчения и волнения. Она поспешила привести меня сюда, как только нашли тело, но было уже поздно, и я ничем не мог помочь несчастному. Впрочем, я вознаградил себя за неудачу – стал часто заходить к мисс Флайт, чтобы хоть немного помочь ей.
– Самый добрый доктор из всей медицинской корпорации, – зашептала мне мисс Флайт. – Я жду решения суда. В Судный день. И тогда буду раздавать поместья.
– Дня через два она будет так же здорова, как всегда, – сказал мистер Вудкорт, внимательно глядя на нее и улыбаясь, – другими словами, совершенно здорова. А вы слышали о том, как ей повезло?
– Поразительно! – воскликнула мисс Флайт, восторженно улыбаясь. – Просто невероятно, милая моя! Каждую субботу Велеречивый Кендж или Гаппи (клерк Велеречивого Кенджа) вручает мне пачку шиллингов. Шиллингов… уверяю вас! И всегда их одинаковое количество. Всегда по шиллингу на каждый день недели. Ну, знаете ли! И так своевременно, не правда ли? Да-а! Но откуда же эти деньги, спросите вы? Вот это важный вопрос! А как же! Сказать вам, что думаю я? Я думаю, – промолвила мисс Флайт, отодвигаясь с очень хитрым видом и весьма многозначительно покачивая указательным пальцем правой руки, – я думаю, что лорд-канцлер, зная о том, как давно была снята Большая печать (а ведь она была снята очень давно!), посылает мне эти деньги. И будет посылать вплоть до решения суда, которого я ожидаю. Да… это, знаете ли, очень похвально с его стороны. Таким путем признать, что он и вправду немножко медлителен для человеческой жизни. Так деликатно! Когда я в прошлый раз была в суде, – а я бываю там регулярно, со своими документами, – я дала ему понять, что знаю, кто присылает деньги, и он почти признался. То есть я улыбнулась ему со своей скамьи, а он улыбнулся мне со своей. Но это большая удача, не правда ли? А Фиц-Джарндис очень экономно тратит для меня эти деньги. О, уверяю вас, очень!
Я поздравила мисс Флайт (так как она обращалась ко мне) с приятной добавкой к ее обычному бюджету и пожелала ей подольше получать эти деньги. Я не стала раздумывать, кто бы это мог присылать ей пособие, не спросила себя, кто был к ней так добр и так внимателен. Опекун стоял передо мной, рассматривая птичек, и мне незачем было искать других добрых людей.
– Как зовут этих пташек, сударыня? – спросил он. – У них есть имена?
– Я могу ответить за мисс Флайт, – сказала я, – имена у птичек есть, и она обещала нам назвать их. Помнишь, Ада?
Ада помнила это очень хорошо.
– Разве обещала? – проговорила мисс Флайт. – Кто там за дверью?.. Зачем вы подслушиваете, Крук?
Старик, хозяин дома, распахнул дверь и появился на пороге с меховой шапкой в руках и с кошкой, которая шла за ним по пятам.
– Я не подслушивал, мисс Флайт, – сказал он. – Я хотел было к вам постучать, а вы уж успели догадаться, что я здесь!
– Гоните вниз свою кошку! Гоните ее вон! – сердито закричала старушка.
– Ну, ну, будет вам!.. Бояться нечего, господа, – сказал мистер Крук, медленно и пристально оглядывая всех нас поочередно, – пока я здесь, на птиц она не кинется, если только я сам не велю ей.
– Не посетуйте на моего хозяина, – проговорила старушка с достоинством. – Он ведь… того, совсем того! Что вам нужно, Крук? У меня гости.
– Ха! – произнес старик. – Вы ведь знаете, что меня прозвали Канцлером?
– Да! Ну и что же? – сказала мисс Флайт.
– «Канцлер», а незнаком с одним из Джарндисов, неужто это не странно, мисс Флайт? – захихикал старик. – Разрешите представиться?.. Ваш слуга, сэр. Я знаю тяжбу «Джарндисы против Джарндисов» почти так же досконально, как вы, сэр. Я и старого сквайра Тома знавал, сэр. Но вас, помнится, никогда не видывал… даже в суде. А ведь, если сложить все дни в году, когда я там бываю, получится немало времени.
– Я никогда туда не хожу, – отозвался мистер Джарндис (и он действительно никогда, ни при каких обстоятельствах, не появлялся в суде). – Я скорей отправился бы в… какое-нибудь другое скверное место.
– Вот как? – ухмыльнулся Крук. – Очень уж вы строги к моему благородному и ученому собрату, сэр; впрочем, это, пожалуй, естественно – для Джарндиса. Обжегся на молоке, будешь дуть на воду, сэр! Что я вижу! Вы, кажется, интересуетесь птичками моей жилицы, мистер Джарндис? – Шаг за шагом, старик прокрался в комнату, приблизился к опекуну и, коснувшись его локтем, впился пристальным взглядом ему в лицо. – Чудачка такая, ни за что не соглашается сказать, как зовут ее птиц, хотя всем им дала имена. – Последние слова он произнес шепотом. – Ну как, назвать мне их, Флайт? – громко спросил он, подмигивая нам и показывая пальцем на старушку, которая отошла и сделала вид, что выметает золу из камина.
– Как хотите, – быстро ответила она. Старик посмотрел на нас, потом перевел глаза па клетки и принялся называть имена птичек:
– Надежда, Радость, Юность, Мир, Покой, Жизнь, Прах, Пепел, Растрата, Нужда, Разорение, Отчаяние, Безумие, Смерть, Коварство, Глупость, Слова, Парики, Тряпье, Пергамент, Грабеж, Прецедент, Тарабарщина, Обман и Чепуха. Вот и вся коллекция, – сказал старик, – и все заперты в клетку моим благородным ученым собратом.
– Какой неприятный ветер! – пробормотал опекун.
– Когда мой благородный и ученый собрат вынесет свое решение, всех их выпустят на волю, – проговорил Крук, снова подмигивая нам. – А тогда, – добавил он шепотом и осклабился, – если только это когда-нибудь случится, – но этого не случится, – их заклюют птицы, которых никогда не сажали в клетки.
– Восточный ветер! – сказал опекун и посмотрел в окно, делая вид, будто ищет глазами флюгер. – Ну да, прямо с востока дует!
Нам было очень трудно уйти из этого дома. Задерживала нас не мисс Флайт, – когда дело шло об удобствах других людей, эта малюсенькая старушка вела себя как нельзя внимательней. Нас задерживал мистер Крук. Казалось, он был не в силах оторваться от мистера Джарндиса. Будь они прикованы друг к другу, Крук и то не мог бы так цепляться за него. Он предложил нам осмотреть его «Канцлерский суд» и весь тот диковинный хлам, который там накопился. Пока мы осматривали лавку, хозяин (который сам затягивал осмотр) не отходил от мистера Джарндиса, а порой даже задерживал его под тем или иным предлогом, когда мы проходили дальше, по-видимому терзаемый желанием поговорить о какой-то тайне, коснуться которой не решался. Вообще весь облик и поведение мистера Крука в тот день так ярко изобличали осторожность, нерешительность и неотвязное стремление сделать нечто такое, на что трудно отважиться, что это производило чрезвычайно странное впечатление. Он неотступно следил за моим опекуном. Он почти не сводил глаз с его лица. Если они шли рядом, Крук наблюдал за опекуном с лукавством старой лисицы. Если Крук шел впереди, он все время оглядывался назад. Когда мы останавливались, он стоял против мистера Джарндиса, водя рукой перед открытым ртом с загадочным видом человека, сознающего свою силу, поднимал глаза, опускал седые брови, щурился и, кажется, изучал каждую черточку на лице опекуна.
Обойдя весь дом (вместе с приставшей к нам кошкой) и осмотрев всю находившуюся в нем разнообразную рухлядь, и вправду прелюбопытную, мы, наконец, вернулись в заднюю комнатушку при лавке. Здесь на днище пустого бочонка стояла бутылка с чернилами, лежали огрызки гусиных перьев и какие-то грязные театральные афиши, а на стене было наклеено несколько больших печатных таблиц с прописями, начертанными разными, но одинаково разборчивыми почерками.
– Что вы тут делаете? – спросил опекун.
– Учусь читать и писать, – ответил Крук.
– И как у вас идет дело?
– Медленно… плохо, – с досадой ответил старик. – В мои годы это трудно.
– Было бы легче учиться с преподавателем, – сказал опекун.
– Да, но меня могут научить неправильно! – возразил старик, и в глазах его промелькнула странная подозрительность. – Уж и не знаю, сколько я потерял оттого, что не учился раньше. Обидно будет потерять еще больше, если меня научат неправильно.
– Неправильно? – переспросил опекун, добродушно улыбаясь. – Но кому же придет охота учить вас неправильно, как вы думаете?
– Не знаю, мистер Джарндис, хозяин Холодного дома, – ответил старик, сдвигая очки на лоб и потирая руки. – Я никого не подозреваю, но лучше все-таки полагаться на самого себя, чем на других!
Эти ответы и вообще поведение старика были так странны, что опекун спросил мистера Вудкорта, когда мы все вместе шли через Линкольнс-Инн, правда ли, что мистер Крук не в своем уме, как на это намекала его жилица. Молодой врач ответил, что не находит этого. Конечно, старик донельзя подозрителен, как и большинство невежд, к тому же он всегда немного навеселе – напивается неразбавленным джином, которым так разит от него и его лавки, как мы, наверное, заметили, – но пока что он в своем уме.