Страница:
– Не смейтесь надо мной, пожалуйста, милая девочка!
Мне не смеяться хотелось, а плакать, но я не сделала ни того, ни другого. Я ободряла и хвалила ее от всего сердца. Ведь я хорошо понимала, что, хотя она вышла за простого учителя танцев и сама непритязательно стремилась сделаться лишь скромной учительницей, но она избрала естественный, здоровый, внушенный любовью путь труда и постоянства, который был не хуже любой миссии.
– Дорогая моя, – проговорила Кедди, очень довольная, – вы представить себе не можете, как вы меня подбодрили. Чем только я вам не обязана! Какие перемены, Эстер, даже в моем маленьком мирке! Помните тот первый вечер, когда я вела себя так невежливо и вся выпачкалась чернилами? Кто мог подумать тогда, что из всех возможных и невозможных занятий я выберу преподавание танцев?
Муж ее, куда-то уходивший во время этого разговора, теперь вернулся и собирался начать упражнения с подмастерьями в бальном зале, а Кедди сказала, что полностью предоставляет себя в мое распоряжение. Но идти нам было еще рано, и я с большим удовольствием сообщила ей это – мне не хотелось уводить ее в часы занятий. Поэтому мы втроем отправились к подмастерьям, и я приняла участие в танцах.
Вот были диковинные ребятишки, эти подмастерья! Кроме грустного мальчугана, который, надеюсь, загрустил не потому, что вальсировал один в пустой кухне, подмастерьями числились еще два мальчика и маленькая, неопрятная хромая девочка в прозрачном платьице и очень безвкусной шляпке (тоже из какого-то прозрачного материала). И как не по-детски вела себя эта девочка, носившая свои бальные туфельки в затрепанном бархатном ридикюле! Как жалки были (когда они не танцевали) эти мальчуганы в рваных чулках и дырявых туфлях с совершенно смятыми задниками, таскавшие в карманах веревочки, камешки и костяшки!
Я спросила Кедди, что побудило их родителей выбрать для своих ребят эту профессию? Кедди ответила, что не знает, – может быть, детей готовят для преподавания танцев, а может быть – для сцены. Родители их – люди бедные; так, например, мать грустного мальчугана торгует имбирным пивом в ларьке.
Мы с величайшей серьезностью танцевали целый час, причем грустный ребенок делал чудеса своими нижними конечностями, в движениях которых можно было подметить некоторые признаки получаемого им удовольствия; но выше его талии этих признаков не наблюдалось. Кедди не сводила глаз с мужа, явно стараясь подражать ему, хотя сама уже успела приобрести грацию и уверенность в движениях, что в соединении с ее хорошеньким личиком и прекрасной фигурой производило чрезвычайно приятное впечатление. Она уже теперь почти целиком взяла на себя обучение подмастерьев, и муж ее редко вмешивался в занятия, – разве что исполнял свою роль в какой-нибудь фигуре, если его участие было необходимо. Но он всегда аккомпанировал. Стоило посмотреть, как жеманилась девочка в прозрачном одеянии и как снисходительно она относилась к мальчикам! Так мы проплясали добрый час.
Когда урок окончился, муж Кедди собрался уходить в какую-то школу, а Кедди убежала принарядиться перед тем как выйти вместе со мной. В это время я сидела в бальном зале и смотрела на подмастерьев. Двое приходящих убежали на лестницу, переобуться и подергать за волосы пансионера, о чем я догадалась по его негодующим крикам. Вернувшись в застегнутых курточках, с бальными туфлями за пазухой, они вынули свертки с хлебом и холодным мясом и принялись закусывать, расположившись под лирой, нарисованной на стене. Девочка в прозрачном платье, сунув туфельки в ридикюль и натянув на ноги стоптанные башмаки, рывком втиснула голову в безвкусную шляпку; а на мой вопрос, любит ли она танцевать, ответила: «Только не с мальчишками», Завязала ленты под подбородком и с презрительным видом ушла домой.
– Мистер Тарвидроп-старший, – сказала Кедди, – очень сожалеет, что еще не кончил своего туалета и потому лишен удовольствия повидать вас перед вашим уходом. Он вас прямо боготворит, Эстер.
Я сказала, что очень ему признательна, но не нашла нужным добавить, что охотно обойдусь без его внимания.
– Он очень долго занимается своим туалетом, – объяснила Кедди, – потому что на него, знаете ли, обращают большое внимание и ему нужно поддерживать свою репутацию. Вы не поверите, до чего он любезен с папой! Он может целый вечер рассказывать папе о принце-регенте, и я ни разу не видела, чтобы папа слушал кого-нибудь с таким интересом.
Я представила себе, как мистер Тарвидроп рисуется своим «хорошим тоном» в присутствии мистера Джеллиби, и пришла в полный восторг от этой картины. Потом я спросила Кедди, не пытается ли он когда-нибудь вызвать ее отца на разговор?
– Нет, – ответила Кедди, – вряд ли, но он всегда говорит сам, обращаясь к папе, и папа очень восхищается им и слушает его с удовольствием. Я знаю, конечно, что папа не имеет понятия о хорошем тоне, но он чудесно ладит с мистером Тарвидропом. Вы себе не представляете, как они подружились. Папа никогда не нюхал табака, а теперь он всякий раз берет понюшку из табакерки мистера Тарвидропа и то поднесет ее к носу, то опустит, и так весь вечер.
Подумать только – надо же было случиться, чтобы именно мистер Тарвидроп-старший явился спасать мистера Джеллиби от Бориобула-Гха! Это показалось мне чрезвычайно странным и забавным.
– Что касается Пищика, – нерешительно продолжала Кедди, – я боялась больше всего на свете (почти так же, как боюсь, что у меня самой родится ребенок), как бы он не обеспокоил мистера Тарвидропа, но мистер Тарвидроп так ласков с мальчиком, что и выразить нельзя. Он сам просит его привести, милая. Позволяет Пищику приносить ему газету в постель, угощает его корочками от своих гренков, гоняет по дому с разными маленькими поручениями, посылает ко мне за мелочью. Словом, чтобы долго не распространяться на эту тему, скажу, что я очень счастлива и должна горячо благодарить судьбу, – весело заключила Кедди. – Так куда же мы пойдем, Эстер?
– На Олд-стрит-роуд, – ответила я, – мне нужно сказать несколько слов одному клерку из юридической конторы, тому, которого послали встретить меня у почтовой станции, когда я приехала в Лондон и познакомилась с вами, дорогая. Я сейчас вспомнила, что этот самый джентльмен отвез нас тогда к вам.
– Если так, кому же идти туда с вами, как не мне, – сказала Кедди.
Мы пошли на Олд-стрит-роуд и, отыскав квартиру миссис Гаппи, спросили, дома ли хозяйка. Миссис Гаппи, сидевшая в гостиной, не дождавшись, пока ее вызовут, выглянула в переднюю с риском, что дверь раздавит ее, как орех, немедленно представилась нам и пригласила нас войти. Это была пожилая женщина в огромном чепце; нос у нее был красноватый, а глаза посоловелые, зато все лицо расплывалось в улыбке. Душная маленькая гостиная была убрана для приема гостей, и здесь висел портрет сына хозяйки, более точный, если можно так выразиться, чем сама натура, – столь настойчиво он подчеркивал все черты оригинала без единого исключения.
Но в гостиной находился не только портрет, мы увидели здесь и оригинал. Разодетый необычайно пестро, он сидел за столом и читал какие-то юридические документы, приставив указательный палец ко лбу.
– Мисс Саммерсон, – проговорил мистер Гаппи, вставая, – ваше посещение превратило мое жилище в оазис. Мамаша, будьте добры, принесите стул для другой леди и не путайтесь под ногами.
Миссис Гаппи, не переставая улыбаться, что придавало ей удивительно игривый вид, исполнила просьбу сына, а сама села в углу и обеими руками прижала к груди носовой платок, словно припарку.
Я представила Кедди, и мистер Гаппи сказал, что все мои друзья встретят у него более чем радушный прием. Затем я перешла к цели своего посещения.
– Я позволила себе написать вам записку, сэр, – начала я.
Желая засвидетельствовать получение записки, мистер Гаппи вынул ее из грудного кармана, прижал к губам и с поклоном опять положил в карман. Это так рассмешило мамашу мистера Гаппи, что она завертела головой, заулыбалась еще игривей и, молчаливо ища сочувствия, толкнула локтем Кедди.
– Можно мне немного поговорить с вами наедине? – спросила я.
Тут мамашу мистера Гаппи охватил такой припадок веселья, какого я в жизни не видывала. Смеялась она совершенно беззвучно, но при этом вертела и качала головой, прикладывала платок ко рту, искала у Кедди сочувствия, толкая ее локтем, рукой, плечом, и вообще так расшалилась, что ей лишь с трудом удалось провести Кедди через маленькую двустворчатую дверь в смежную комнату – свою спальню.
– Мисс Саммерсон, – сказал мистер Гаппи, – вы извините причуды родительницы, которая вечно заботится о счастье своего детища. Мамаша, правда, очень надоедлива, но все это у нее от материнской любви.
Я не представляла себе, что можно так густо покраснеть и так измениться в лице, как это случилось с мистером Гаппи, когда я подняла вуаль.
– Я просила вас позволить мне увидеться с вами здесь, мистер Гаппи, – сказала я, – так как решила не заходить в контору мистера Кенджа: я вспомнила о том, что вы однажды говорили мне по секрету, и боялась поставить вас в неловкое положение.
Должно быть, я все-таки поставила его в неловкое положение. Никогда я не видела такого смущения, такого замешательства, такого изумления и страха.
– Мисс Саммерсон, – запинаясь, пробормотал мистер Гаппи. – Я… я… прошу прощения, но мы, юристы, мы… мы считаем необходимым высказываться определенно. Вы говорите о том случае, мисс, когда я… я оказал себе честь сделать вам предложение, которое…
У мистера Гаппи как будто подступил комок к горлу, который он не мог проглотить. Молодой человек взялся рукой за шею, кашлянул, сделал гримасу, снова попытался проглотить комок, опять кашлянул, еще раз сделал гримасу, обвел глазами комнату и принялся судорожно перебирать свои бумаги.
– У меня что-то вроде головокружения, мисс, – объяснил он, – прямо с ног валит. Я… э… – немножко подвержен этому… э… черт возьми!
Я молчала, чтобы дать ему время прийти в себя. И все это время он то прикладывал руку ко лбу, то опускал ее, то отодвигал свое кресло подальше в угол.
– Я хотел бы отметить, мисс… – снова начал мистер Гаппи, – боже мой!., что-то у меня неладно с бронхами, надо думать… хм!., отметить, что в тот раз вы были настолько любезны, что отклонили и отвергли мое предложение. Вы… вы, быть может, не откажетесь подтвердить это? Хотя здесь и нет свидетелей, но, может, этак будет спокойней… у вас на душе… если вы подтвердите?
– Ну, конечно, – ответила я, – на ваше предложение я ответила категорическим отказом, мистер Гаппи.
– Благодарю вас, мисс, – отозвался он и, растопырив дрожащие пальцы, принялся мерить рукой стол. – Это меня успокаивает и делает вам честь… Э… должно быть, у меня бронхит, не иначе!., что-то попало в дыхательное горло… э… может, вы не обидитесь, если я замечу, хоть в этом и нет необходимости, ибо ваш собственный здравый смысл, как, впрочем, и здравый смысл любого другого лица, помогает это понять… может, вы не обидитесь, если я замечу, что то предложение было сделано мною в последний раз… и делу конец?
– Так я это и понимаю, – ответила я.
– Может… э… всякие формальности, пожалуй, излишни, но так вам самой будет спокойнее… может, вы не откажетесь подтвердить это, мисс? – спросил мистер Гаппи.
– Подтверждаю полностью и очень охотно, – ответила я.
– Благодарю вас, – сказал мистер Гаппи. – Очень благородно с вашей стороны, смею заверить. Сожалею, что мои планы на жизнь, в связи с не зависящими от меня обстоятельствами, лишают меня возможности когда-либо вернуться к этому предложению или возобновить его в каком бы то ни было виде или форме; но оно навсегда останется воспоминанием, обвитым… э… цветами под сенью дружбы…
Тут ему пришел на помощь бронхит, и мистер Гаппи перестал мерить стол.
– Можно мне теперь сказать вам то, что я хотела, мистер Гаппи? – спросила я.
– Почту за честь, смею заверить, – ответил мистер Гаппи. – Я глубоко убежден, что ваш здравый смысл и ваше благоразумие, мисс… внушат вам желание говорить со всей возможной искренностью и прямотой, а посему не иначе, как с удовольствием, смею заверить, выслушаю всякое заявление, какое вы пожелаете сделать.
– В тот раз вы были так добры намекнуть…
– Простите, мисс, – перебил меня мистер Гаппи, – но лучше нам не переходить от недвусмысленных суждений к намекам. Я отказываюсь подтвердить, что намекал на что-нибудь.
– Вы сказали в тот раз, – снова начала я, – что желаете позаботиться о моих интересах и улучшить мою судьбу, начав расследование насчет моей особы. Вероятно, вы затеяли все это, узнав, что я сирота и всем обязана великодушию мистера Джарндиса. Итак, вот о чем я хочу попросить вас, мистер Гаппи: будьте так любезны, откажитесь от мысли принести мне пользу подобным образом. Я иногда думала об этом, особенно в последнее время, – с тех пор как заболела. И, наконец, решила – на случай, если вы когда-нибудь вспомните о своей затее и соберетесь что-то сделать в этом направлении, – решила прийти к вам и убедить вас, что вы ошиблись во всех отношениях. Ваши расследования не могут принести мне ни малейшей пользы, ни малейшей радости. Мне известно мое происхождение, и могу вас уверить, что вам не удастся улучшить мою долю никакими расследованиями. Может быть, вы давно уже бросили эту свою затею. Если так, простите за беспокойство. А если нет, прошу вас поверить мне и отказаться от своих планов. Прошу вас – ради моего душевного спокойствия.
– Должен сознаться, мисс, – отозвался мистер Гаппи, – что ваши слова – плод здравого смысла и благоразумия, которые я в вас угадывал. Подобное благоразумие вполне успокаивает меня, и если я сейчас превратно понял ваши намерения, то готов принести исчерпывающие извинения. Но поймите меня правильно, мисс: я приношу извинения лишь в тех ошибках, которые мог совершить во время нынешних наших переговоров, – не иначе, – что подтвердят и ваш здравый смысл и ваше благоразумие.
Надо отдать должное мистеру Гаппи – он почти перестал вилять. Видимо, он теперь был искренне готов исполнить мою просьбу, и лицо у него стало немного пристыженным.
– Будьте любезны, сэр, – продолжала я, заметив, что он хочет что-то сказать, – позвольте мне сразу высказать все, что мне нужно сообщить вам, так чтобы к этому уже не возвращаться. Я пришла к вам насколько возможно секретно, потому что вы сообщили мне о вашей затее как о тайне, которую я твердо решила хранить, да и сохранила, как вам известно. Я уже говорила о своей болезни. Нет смысла скрывать, что если раньше я слегка стеснялась бы попросить вас о чем-нибудь, то теперь мне стесняться уже не нужно. Итак, обращаюсь к вам с просьбой и надеюсь, вы меня достаточно уважаете, чтобы ее выполнить.
Надо снова отдать должное мистеру Гаппи: он смущался все более и более и, наконец, сгорая со стыда и краснея, сказал очень серьезным тоном.
– Даю честное слово, клянусь жизнью и клянусь душой, мисс Саммерсон, что, пока я жив, я буду выполнять ваши желания. Ни шагу не сделаю наперекор. Хотите, могу поклясться, чтобы вам было спокойнее… Когда я в настоящее время даю обещание касательно предмета, о коем идет речь, – скороговоркой продолжал мистер Гаппи, должно быть повторяя по привычке юридическую формулу, – я говорю правду, всю правду полностью и только правду…
– Этого вполне довольно, – сказала я, поднимаясь, – очень вам благодарна. Кедди, милая, я кончила!
Вместе с Кедди вернулась мамаша мистера Гаппи (теперь она уже толкала локтем меня и смеялась мне в лицо своим беззвучным смехом), и мы, наконец, ушли. Мистер Гаппи проводил нас до двери, с видом человека, который или не совсем проснулся, или спит на ходу, и смотрел нам вслед, вытаращив глаза.
Но минуту спустя он выбежал за нами на улицу с непокрытой головой, так что длинные его волосы развевались во все стороны, и, попросив нас остановиться, проговорил с жаром:
– Мисс Саммерсон, клянусь честью и душой, вы можете на меня положиться!
– Я и полагаюсь, – отозвалась я, – и верю вам.
– Простите, мисс, – продолжал мистер Гаппи, делая то шаг вперед, то шаг назад, – но поскольку здесь находятся эта леди… ваша собственная свидетельница… может, у вас будет спокойнее на душе (чего я и желаю), если вы повторите ваши утверждения.
– Кедди, – обратилась я к своей подруге, – вы, пожалуй, не удивитесь, милая, если я скажу вам, что никогда не было никакой помолвки…
– Ни предложения, ни взаимного обещания сочетаться браком, – ввернул мистер Гаппи.
– Ни предложения, ни взаимного обещания сочетаться браком, – подтвердила я, – между этим джентльменом…
– Уильямом Гаппи, проживающим на Пентон-Плейс[156], – пробормотал он.
– Между этим джентльменом, мистером Уильямом Гаппи, проживающим на Пентон-Плейс (Пентонвилл, графство Мидлсекс), и мною.
– Благодарю вас, мисс, – сказал мистер Гаппи, – очень обстоятельное… э… извините меня… как зовут эту леди, как ее имя и фамилия?
Я сказала.
– Замужняя, я полагаю? – осведомился мистер Гаппи. – Замужняя. Благодарю вас. Урожденная Кэролайн Джеллиби; в девичестве проживала в Тейвис-Инне (Сити города Лондона, не числится ни в каком приходе); ныне проживает на улице Ньюмен-стрит, выходящей на Оксфорд-стрит. Очень вам признателен.
Он убежал домой, но опять вернулся бегом.
– Что касается этого предмета, я искренне и от души сожалею, что мои планы на жизнь в связи с не зависящими от меня обстоятельствами препятствуют возобновлению того, с чем некоторое время назад было навеки покончено, – сказал мне мистер Гаппи с жалким и растерянным видом, – но возобновить это невозможно. Ну, как вы думаете, возможно ли это? Прошу вас, ответьте.
Я ответила, что это, конечно, невозможно, – и речи быть не может. Он поблагодарил меня, побежал домой, но опять вернулся.
– Это делает вам великую честь, мисс, смею заверить, – сказал мистер Гаппи. – Если бы можно было воздвигнуть алтарь под сенью дружбы… но, клянусь душой, вы можете положиться на меня во всех отношениях, за исключением и кроме нежной страсти!
Борьба чувств, происходившая в груди мистера Гаппи и заставившая его метаться между порогом его дома и нами, начала привлекать внимание прохожих, – тем более что волосы у молодого человека слишком отросли, а ветер дул сильный, – поэтому мы поспешили удалиться. Я ушла успокоенная, но, когда мы в последний раз оглянулись, оказалось, что мистер Гаппи все еще продолжает метаться туда-сюда, пребывая все в том же смятенном состоянии духа.
Глава XXXIX
Мне не смеяться хотелось, а плакать, но я не сделала ни того, ни другого. Я ободряла и хвалила ее от всего сердца. Ведь я хорошо понимала, что, хотя она вышла за простого учителя танцев и сама непритязательно стремилась сделаться лишь скромной учительницей, но она избрала естественный, здоровый, внушенный любовью путь труда и постоянства, который был не хуже любой миссии.
– Дорогая моя, – проговорила Кедди, очень довольная, – вы представить себе не можете, как вы меня подбодрили. Чем только я вам не обязана! Какие перемены, Эстер, даже в моем маленьком мирке! Помните тот первый вечер, когда я вела себя так невежливо и вся выпачкалась чернилами? Кто мог подумать тогда, что из всех возможных и невозможных занятий я выберу преподавание танцев?
Муж ее, куда-то уходивший во время этого разговора, теперь вернулся и собирался начать упражнения с подмастерьями в бальном зале, а Кедди сказала, что полностью предоставляет себя в мое распоряжение. Но идти нам было еще рано, и я с большим удовольствием сообщила ей это – мне не хотелось уводить ее в часы занятий. Поэтому мы втроем отправились к подмастерьям, и я приняла участие в танцах.
Вот были диковинные ребятишки, эти подмастерья! Кроме грустного мальчугана, который, надеюсь, загрустил не потому, что вальсировал один в пустой кухне, подмастерьями числились еще два мальчика и маленькая, неопрятная хромая девочка в прозрачном платьице и очень безвкусной шляпке (тоже из какого-то прозрачного материала). И как не по-детски вела себя эта девочка, носившая свои бальные туфельки в затрепанном бархатном ридикюле! Как жалки были (когда они не танцевали) эти мальчуганы в рваных чулках и дырявых туфлях с совершенно смятыми задниками, таскавшие в карманах веревочки, камешки и костяшки!
Я спросила Кедди, что побудило их родителей выбрать для своих ребят эту профессию? Кедди ответила, что не знает, – может быть, детей готовят для преподавания танцев, а может быть – для сцены. Родители их – люди бедные; так, например, мать грустного мальчугана торгует имбирным пивом в ларьке.
Мы с величайшей серьезностью танцевали целый час, причем грустный ребенок делал чудеса своими нижними конечностями, в движениях которых можно было подметить некоторые признаки получаемого им удовольствия; но выше его талии этих признаков не наблюдалось. Кедди не сводила глаз с мужа, явно стараясь подражать ему, хотя сама уже успела приобрести грацию и уверенность в движениях, что в соединении с ее хорошеньким личиком и прекрасной фигурой производило чрезвычайно приятное впечатление. Она уже теперь почти целиком взяла на себя обучение подмастерьев, и муж ее редко вмешивался в занятия, – разве что исполнял свою роль в какой-нибудь фигуре, если его участие было необходимо. Но он всегда аккомпанировал. Стоило посмотреть, как жеманилась девочка в прозрачном одеянии и как снисходительно она относилась к мальчикам! Так мы проплясали добрый час.
Когда урок окончился, муж Кедди собрался уходить в какую-то школу, а Кедди убежала принарядиться перед тем как выйти вместе со мной. В это время я сидела в бальном зале и смотрела на подмастерьев. Двое приходящих убежали на лестницу, переобуться и подергать за волосы пансионера, о чем я догадалась по его негодующим крикам. Вернувшись в застегнутых курточках, с бальными туфлями за пазухой, они вынули свертки с хлебом и холодным мясом и принялись закусывать, расположившись под лирой, нарисованной на стене. Девочка в прозрачном платье, сунув туфельки в ридикюль и натянув на ноги стоптанные башмаки, рывком втиснула голову в безвкусную шляпку; а на мой вопрос, любит ли она танцевать, ответила: «Только не с мальчишками», Завязала ленты под подбородком и с презрительным видом ушла домой.
– Мистер Тарвидроп-старший, – сказала Кедди, – очень сожалеет, что еще не кончил своего туалета и потому лишен удовольствия повидать вас перед вашим уходом. Он вас прямо боготворит, Эстер.
Я сказала, что очень ему признательна, но не нашла нужным добавить, что охотно обойдусь без его внимания.
– Он очень долго занимается своим туалетом, – объяснила Кедди, – потому что на него, знаете ли, обращают большое внимание и ему нужно поддерживать свою репутацию. Вы не поверите, до чего он любезен с папой! Он может целый вечер рассказывать папе о принце-регенте, и я ни разу не видела, чтобы папа слушал кого-нибудь с таким интересом.
Я представила себе, как мистер Тарвидроп рисуется своим «хорошим тоном» в присутствии мистера Джеллиби, и пришла в полный восторг от этой картины. Потом я спросила Кедди, не пытается ли он когда-нибудь вызвать ее отца на разговор?
– Нет, – ответила Кедди, – вряд ли, но он всегда говорит сам, обращаясь к папе, и папа очень восхищается им и слушает его с удовольствием. Я знаю, конечно, что папа не имеет понятия о хорошем тоне, но он чудесно ладит с мистером Тарвидропом. Вы себе не представляете, как они подружились. Папа никогда не нюхал табака, а теперь он всякий раз берет понюшку из табакерки мистера Тарвидропа и то поднесет ее к носу, то опустит, и так весь вечер.
Подумать только – надо же было случиться, чтобы именно мистер Тарвидроп-старший явился спасать мистера Джеллиби от Бориобула-Гха! Это показалось мне чрезвычайно странным и забавным.
– Что касается Пищика, – нерешительно продолжала Кедди, – я боялась больше всего на свете (почти так же, как боюсь, что у меня самой родится ребенок), как бы он не обеспокоил мистера Тарвидропа, но мистер Тарвидроп так ласков с мальчиком, что и выразить нельзя. Он сам просит его привести, милая. Позволяет Пищику приносить ему газету в постель, угощает его корочками от своих гренков, гоняет по дому с разными маленькими поручениями, посылает ко мне за мелочью. Словом, чтобы долго не распространяться на эту тему, скажу, что я очень счастлива и должна горячо благодарить судьбу, – весело заключила Кедди. – Так куда же мы пойдем, Эстер?
– На Олд-стрит-роуд, – ответила я, – мне нужно сказать несколько слов одному клерку из юридической конторы, тому, которого послали встретить меня у почтовой станции, когда я приехала в Лондон и познакомилась с вами, дорогая. Я сейчас вспомнила, что этот самый джентльмен отвез нас тогда к вам.
– Если так, кому же идти туда с вами, как не мне, – сказала Кедди.
Мы пошли на Олд-стрит-роуд и, отыскав квартиру миссис Гаппи, спросили, дома ли хозяйка. Миссис Гаппи, сидевшая в гостиной, не дождавшись, пока ее вызовут, выглянула в переднюю с риском, что дверь раздавит ее, как орех, немедленно представилась нам и пригласила нас войти. Это была пожилая женщина в огромном чепце; нос у нее был красноватый, а глаза посоловелые, зато все лицо расплывалось в улыбке. Душная маленькая гостиная была убрана для приема гостей, и здесь висел портрет сына хозяйки, более точный, если можно так выразиться, чем сама натура, – столь настойчиво он подчеркивал все черты оригинала без единого исключения.
Но в гостиной находился не только портрет, мы увидели здесь и оригинал. Разодетый необычайно пестро, он сидел за столом и читал какие-то юридические документы, приставив указательный палец ко лбу.
– Мисс Саммерсон, – проговорил мистер Гаппи, вставая, – ваше посещение превратило мое жилище в оазис. Мамаша, будьте добры, принесите стул для другой леди и не путайтесь под ногами.
Миссис Гаппи, не переставая улыбаться, что придавало ей удивительно игривый вид, исполнила просьбу сына, а сама села в углу и обеими руками прижала к груди носовой платок, словно припарку.
Я представила Кедди, и мистер Гаппи сказал, что все мои друзья встретят у него более чем радушный прием. Затем я перешла к цели своего посещения.
– Я позволила себе написать вам записку, сэр, – начала я.
Желая засвидетельствовать получение записки, мистер Гаппи вынул ее из грудного кармана, прижал к губам и с поклоном опять положил в карман. Это так рассмешило мамашу мистера Гаппи, что она завертела головой, заулыбалась еще игривей и, молчаливо ища сочувствия, толкнула локтем Кедди.
– Можно мне немного поговорить с вами наедине? – спросила я.
Тут мамашу мистера Гаппи охватил такой припадок веселья, какого я в жизни не видывала. Смеялась она совершенно беззвучно, но при этом вертела и качала головой, прикладывала платок ко рту, искала у Кедди сочувствия, толкая ее локтем, рукой, плечом, и вообще так расшалилась, что ей лишь с трудом удалось провести Кедди через маленькую двустворчатую дверь в смежную комнату – свою спальню.
– Мисс Саммерсон, – сказал мистер Гаппи, – вы извините причуды родительницы, которая вечно заботится о счастье своего детища. Мамаша, правда, очень надоедлива, но все это у нее от материнской любви.
Я не представляла себе, что можно так густо покраснеть и так измениться в лице, как это случилось с мистером Гаппи, когда я подняла вуаль.
– Я просила вас позволить мне увидеться с вами здесь, мистер Гаппи, – сказала я, – так как решила не заходить в контору мистера Кенджа: я вспомнила о том, что вы однажды говорили мне по секрету, и боялась поставить вас в неловкое положение.
Должно быть, я все-таки поставила его в неловкое положение. Никогда я не видела такого смущения, такого замешательства, такого изумления и страха.
– Мисс Саммерсон, – запинаясь, пробормотал мистер Гаппи. – Я… я… прошу прощения, но мы, юристы, мы… мы считаем необходимым высказываться определенно. Вы говорите о том случае, мисс, когда я… я оказал себе честь сделать вам предложение, которое…
У мистера Гаппи как будто подступил комок к горлу, который он не мог проглотить. Молодой человек взялся рукой за шею, кашлянул, сделал гримасу, снова попытался проглотить комок, опять кашлянул, еще раз сделал гримасу, обвел глазами комнату и принялся судорожно перебирать свои бумаги.
– У меня что-то вроде головокружения, мисс, – объяснил он, – прямо с ног валит. Я… э… – немножко подвержен этому… э… черт возьми!
Я молчала, чтобы дать ему время прийти в себя. И все это время он то прикладывал руку ко лбу, то опускал ее, то отодвигал свое кресло подальше в угол.
– Я хотел бы отметить, мисс… – снова начал мистер Гаппи, – боже мой!., что-то у меня неладно с бронхами, надо думать… хм!., отметить, что в тот раз вы были настолько любезны, что отклонили и отвергли мое предложение. Вы… вы, быть может, не откажетесь подтвердить это? Хотя здесь и нет свидетелей, но, может, этак будет спокойней… у вас на душе… если вы подтвердите?
– Ну, конечно, – ответила я, – на ваше предложение я ответила категорическим отказом, мистер Гаппи.
– Благодарю вас, мисс, – отозвался он и, растопырив дрожащие пальцы, принялся мерить рукой стол. – Это меня успокаивает и делает вам честь… Э… должно быть, у меня бронхит, не иначе!., что-то попало в дыхательное горло… э… может, вы не обидитесь, если я замечу, хоть в этом и нет необходимости, ибо ваш собственный здравый смысл, как, впрочем, и здравый смысл любого другого лица, помогает это понять… может, вы не обидитесь, если я замечу, что то предложение было сделано мною в последний раз… и делу конец?
– Так я это и понимаю, – ответила я.
– Может… э… всякие формальности, пожалуй, излишни, но так вам самой будет спокойнее… может, вы не откажетесь подтвердить это, мисс? – спросил мистер Гаппи.
– Подтверждаю полностью и очень охотно, – ответила я.
– Благодарю вас, – сказал мистер Гаппи. – Очень благородно с вашей стороны, смею заверить. Сожалею, что мои планы на жизнь, в связи с не зависящими от меня обстоятельствами, лишают меня возможности когда-либо вернуться к этому предложению или возобновить его в каком бы то ни было виде или форме; но оно навсегда останется воспоминанием, обвитым… э… цветами под сенью дружбы…
Тут ему пришел на помощь бронхит, и мистер Гаппи перестал мерить стол.
– Можно мне теперь сказать вам то, что я хотела, мистер Гаппи? – спросила я.
– Почту за честь, смею заверить, – ответил мистер Гаппи. – Я глубоко убежден, что ваш здравый смысл и ваше благоразумие, мисс… внушат вам желание говорить со всей возможной искренностью и прямотой, а посему не иначе, как с удовольствием, смею заверить, выслушаю всякое заявление, какое вы пожелаете сделать.
– В тот раз вы были так добры намекнуть…
– Простите, мисс, – перебил меня мистер Гаппи, – но лучше нам не переходить от недвусмысленных суждений к намекам. Я отказываюсь подтвердить, что намекал на что-нибудь.
– Вы сказали в тот раз, – снова начала я, – что желаете позаботиться о моих интересах и улучшить мою судьбу, начав расследование насчет моей особы. Вероятно, вы затеяли все это, узнав, что я сирота и всем обязана великодушию мистера Джарндиса. Итак, вот о чем я хочу попросить вас, мистер Гаппи: будьте так любезны, откажитесь от мысли принести мне пользу подобным образом. Я иногда думала об этом, особенно в последнее время, – с тех пор как заболела. И, наконец, решила – на случай, если вы когда-нибудь вспомните о своей затее и соберетесь что-то сделать в этом направлении, – решила прийти к вам и убедить вас, что вы ошиблись во всех отношениях. Ваши расследования не могут принести мне ни малейшей пользы, ни малейшей радости. Мне известно мое происхождение, и могу вас уверить, что вам не удастся улучшить мою долю никакими расследованиями. Может быть, вы давно уже бросили эту свою затею. Если так, простите за беспокойство. А если нет, прошу вас поверить мне и отказаться от своих планов. Прошу вас – ради моего душевного спокойствия.
– Должен сознаться, мисс, – отозвался мистер Гаппи, – что ваши слова – плод здравого смысла и благоразумия, которые я в вас угадывал. Подобное благоразумие вполне успокаивает меня, и если я сейчас превратно понял ваши намерения, то готов принести исчерпывающие извинения. Но поймите меня правильно, мисс: я приношу извинения лишь в тех ошибках, которые мог совершить во время нынешних наших переговоров, – не иначе, – что подтвердят и ваш здравый смысл и ваше благоразумие.
Надо отдать должное мистеру Гаппи – он почти перестал вилять. Видимо, он теперь был искренне готов исполнить мою просьбу, и лицо у него стало немного пристыженным.
– Будьте любезны, сэр, – продолжала я, заметив, что он хочет что-то сказать, – позвольте мне сразу высказать все, что мне нужно сообщить вам, так чтобы к этому уже не возвращаться. Я пришла к вам насколько возможно секретно, потому что вы сообщили мне о вашей затее как о тайне, которую я твердо решила хранить, да и сохранила, как вам известно. Я уже говорила о своей болезни. Нет смысла скрывать, что если раньше я слегка стеснялась бы попросить вас о чем-нибудь, то теперь мне стесняться уже не нужно. Итак, обращаюсь к вам с просьбой и надеюсь, вы меня достаточно уважаете, чтобы ее выполнить.
Надо снова отдать должное мистеру Гаппи: он смущался все более и более и, наконец, сгорая со стыда и краснея, сказал очень серьезным тоном.
– Даю честное слово, клянусь жизнью и клянусь душой, мисс Саммерсон, что, пока я жив, я буду выполнять ваши желания. Ни шагу не сделаю наперекор. Хотите, могу поклясться, чтобы вам было спокойнее… Когда я в настоящее время даю обещание касательно предмета, о коем идет речь, – скороговоркой продолжал мистер Гаппи, должно быть повторяя по привычке юридическую формулу, – я говорю правду, всю правду полностью и только правду…
– Этого вполне довольно, – сказала я, поднимаясь, – очень вам благодарна. Кедди, милая, я кончила!
Вместе с Кедди вернулась мамаша мистера Гаппи (теперь она уже толкала локтем меня и смеялась мне в лицо своим беззвучным смехом), и мы, наконец, ушли. Мистер Гаппи проводил нас до двери, с видом человека, который или не совсем проснулся, или спит на ходу, и смотрел нам вслед, вытаращив глаза.
Но минуту спустя он выбежал за нами на улицу с непокрытой головой, так что длинные его волосы развевались во все стороны, и, попросив нас остановиться, проговорил с жаром:
– Мисс Саммерсон, клянусь честью и душой, вы можете на меня положиться!
– Я и полагаюсь, – отозвалась я, – и верю вам.
– Простите, мисс, – продолжал мистер Гаппи, делая то шаг вперед, то шаг назад, – но поскольку здесь находятся эта леди… ваша собственная свидетельница… может, у вас будет спокойнее на душе (чего я и желаю), если вы повторите ваши утверждения.
– Кедди, – обратилась я к своей подруге, – вы, пожалуй, не удивитесь, милая, если я скажу вам, что никогда не было никакой помолвки…
– Ни предложения, ни взаимного обещания сочетаться браком, – ввернул мистер Гаппи.
– Ни предложения, ни взаимного обещания сочетаться браком, – подтвердила я, – между этим джентльменом…
– Уильямом Гаппи, проживающим на Пентон-Плейс[156], – пробормотал он.
– Между этим джентльменом, мистером Уильямом Гаппи, проживающим на Пентон-Плейс (Пентонвилл, графство Мидлсекс), и мною.
– Благодарю вас, мисс, – сказал мистер Гаппи, – очень обстоятельное… э… извините меня… как зовут эту леди, как ее имя и фамилия?
Я сказала.
– Замужняя, я полагаю? – осведомился мистер Гаппи. – Замужняя. Благодарю вас. Урожденная Кэролайн Джеллиби; в девичестве проживала в Тейвис-Инне (Сити города Лондона, не числится ни в каком приходе); ныне проживает на улице Ньюмен-стрит, выходящей на Оксфорд-стрит. Очень вам признателен.
Он убежал домой, но опять вернулся бегом.
– Что касается этого предмета, я искренне и от души сожалею, что мои планы на жизнь в связи с не зависящими от меня обстоятельствами препятствуют возобновлению того, с чем некоторое время назад было навеки покончено, – сказал мне мистер Гаппи с жалким и растерянным видом, – но возобновить это невозможно. Ну, как вы думаете, возможно ли это? Прошу вас, ответьте.
Я ответила, что это, конечно, невозможно, – и речи быть не может. Он поблагодарил меня, побежал домой, но опять вернулся.
– Это делает вам великую честь, мисс, смею заверить, – сказал мистер Гаппи. – Если бы можно было воздвигнуть алтарь под сенью дружбы… но, клянусь душой, вы можете положиться на меня во всех отношениях, за исключением и кроме нежной страсти!
Борьба чувств, происходившая в груди мистера Гаппи и заставившая его метаться между порогом его дома и нами, начала привлекать внимание прохожих, – тем более что волосы у молодого человека слишком отросли, а ветер дул сильный, – поэтому мы поспешили удалиться. Я ушла успокоенная, но, когда мы в последний раз оглянулись, оказалось, что мистер Гаппи все еще продолжает метаться туда-сюда, пребывая все в том же смятенном состоянии духа.
Глава XXXIX
Доверенный и клиент
Надпись «Мистер Воулс», а над нею – «Нижний этаж» начертаны на косяке одной двери в Саймондс-Инне, на Канцлерской улице, а Саймондс-Инн – небольшое полинялое унылое строение со слепыми окнами, – смахивает на громадный мусорный ящик с двумя отделениями и решеткой. По-видимому, Саймонд был скряга и воздвиг это сооружение из старых строительных материалов, к которым легко пристают пыль и грязь, все, что гниет и разрушается, так что дом своим запущенным видом как бы увековечил память Саймонда, который при жизни выглядел не лучше. Это здание – точно памятник с гербом, поставленный Саймонду, и как в одной из «четвертей» герба иногда бывает начертан девиз, так в нижнем этаже Саймондс-Инна помещается юридическая контора мистера Воулса.
Контора мистера Воулса, скромная по своему характеру и укромная по местоположению, зажата в угол и щурится на глухую стену. Темная щель в три фута длиной, мощенная выбитым плитняком, ведет к черной, как деготь, двери мистера Воулса, в закоулок, где и в самое солнечное июльское утро царит непроглядная тьма, а над подвальной лестницей устроен черный навес, о который запоздалые прохожие частенько разбивают себе лоб. Контора у мистера Воулса такая тесная, что клерк может открыть дверь, не вставая с табурета, в то время как другой клерк, работающий бок о бок с ним за тем же столом, может с такой же легкостью мешать угли в камине. Зловоние, похожее на запах паршивой овцы и смешанное с запахом плесени и пыли, позволяет догадываться, что по вечерам (а нередко и днем) здесь жгут свечи из бараньего сала и перебирают пергамент в засаленных ящиках. Да и без этого запаха в конторе было бы нечем дышать, – такая она затхлая и душная. Если это помещение когда-нибудь красили и белили, то, наверное, в незапамятные времена; оба камина дымят, и все тут покрыто копотью; окна с тусклыми потрескавшимися стеклами в тяжелых подъемных рамах имеют лишь одну отличительную черту – твердую решимость вечно оставаться грязными и опущенными, если только их не принудят к противному. Поэтому в жаркую погоду между раздвинутыми челюстями наиболее ветхого из этих окон всегда вставлен пучок лучинок.
Мистер Воулс – очень почтенный человек. Практика у него небольшая, но человек он очень почтенный. Более известные поверенные, уже нажившие или еще наживающие крупные состояния, признают, что он в высшей степени почтенный человек. Он не упускает ни одного случая зашибить деньгу юридической практикой, а это признак почтенности. Он не позволяет себе никаких удовольствий, а это другой признак почтенности. Он сдержан и серьезен – еще один признак почтенности. Пищеварение у него испорчено, что чрезвычайно почтенно. Ради своих трех дочерей он готов содрать семь шкур с одного вола, иначе говоря – с любого своего клиента. И его отец живет на его иждивении в Тоунтонской долине.
Главнейший принцип английской судебной системы сводится к тому, чтобы создавать тяжбу ради самой тяжбы на пользу самой себе. Нет другого принципа, который проводился бы столь же отчетливо, определенно и последовательно по всем ее извилистым и узким путям. Если посмотреть на нее с этой точки зрения, она покажется вполне стройной и логичной системой, а вовсе не теми непроходимыми дебрями, какими ее считают непосвященные. Но пусть они, эти непосвященные, хоть раз ясно поймут, что ее главный принцип – это создавать тяжбу ради самой тяжбы себе на пользу, а им во вред, и они безусловно перестанут роптать.
Но не вполне понимая это, – сознавая это лишь частично и смутно, – непосвященные не всегда охотно терпят ущерб, наносимый их душевному спокойствию, а также карману, и все-таки ропщут, притом очень громко. Тогда почтенность мистера Воулса выдвигается против них в качестве неопровержимого аргумента.
– Отменить этот законодательный акт, любезный сэр? – говорит мистер Кендж строптивому клиенту. – Отменить его, мой дорогой сэр? Никогда с этим не соглашусь. Попробуйте изменить этот закон, сэр, и вы увидите, каковы будут последствия вашей неосмотрительности для определенной категории юристов, очень достойным представителем которой, позвольте вам заметить, можно назвать поверенного противной стороны в данной тяжбе, – мистера Воулса. Сэр, эта категория юристов будет сметена с лица земли. Но вы же не можете позволить себе, скажу больше – весь общественный строй не может позволить себе обойтись без таких юристов, как мистер Воулс. Это трудолюбивые, упорные, солидные люди, большие мастера своего дела. Дорогой сэр, я понимаю, почему вы негодуете на существующее положение вещей; согласен, что вас оно не устраивает, но я никогда не подам голоса за уничтожение целой категории юристов, подобных мистеру Воулсу.
О почтенности мистера Воулса с решающим результатом упоминалось даже на заседаниях парламентских комиссий, что явствует из нижеследующего протокола беседы с одним известным поверенным.
Вопрос (номер пятьсот семнадцать тысяч восемьсот шестьдесят девятый). Если я правильно вас понимаю, ваше судопроизводство, несомненно, сопряжено с волокитой?
Ответ. Да, оно несколько медлительно.
Вопрос. И обходится очень дорого?
Ответ. Безусловно; нельзя вершить правосудие даром.
Вопрос. И вызывает всеобщее недовольство?
Ответ. Этого я не могу сказать. Во мне оно никакого недовольства не вызывает; скорее наоборот.
Вопрос. Но вы полагаете, что реформа нанесет ущерб определенной категории практикующих юристов?
Ответ. Несомненно.
Вопрос. Вы можете назвать для примера какого-либо типичного представителя этой категории?
Ответ. Да, я, не колеблясь, назову мистера Воулса. Реформа – для него разоренье.
Вопрос. Мистер Воулс считается в среде юристов почтенным человеком?
Ответ (который оказался роковым, ибо на десять лет прекратил подобные расследования). В юридическом мире мистер Воулс считается в высшей степени почтенным человеком.
А в дружеском разговоре не менее беспристрастные авторитеты заявляют, частным образом, что им непонятно, куда идет наш век, и утверждают, что мы катимся в пропасть, – ведь вот опять что-то отменили, а подобные перемены – гибель для таких людей, как Воулс, человек неоспоримо почтенный, который содержит отца в Тоунтонской долине и трех дочерей дома. Сделайте еще несколько шагов в этом направлении, говорят они, и что будет с отцом Воулса? Погибать ему, что ли? А куда деваться дочерям Воулса? Прикажете им сделаться белошвейками или пойти в гувернантки? Как будто мистер Воулс и его присные – мелкие вожди дикарей-людоедов, и, когда предлагается искоренить людоедство, их негодующие защитники ставят вопрос так: «Объявите людоедство противозаконным, и вы уморите с голоду Воулсов!»
Контора мистера Воулса, скромная по своему характеру и укромная по местоположению, зажата в угол и щурится на глухую стену. Темная щель в три фута длиной, мощенная выбитым плитняком, ведет к черной, как деготь, двери мистера Воулса, в закоулок, где и в самое солнечное июльское утро царит непроглядная тьма, а над подвальной лестницей устроен черный навес, о который запоздалые прохожие частенько разбивают себе лоб. Контора у мистера Воулса такая тесная, что клерк может открыть дверь, не вставая с табурета, в то время как другой клерк, работающий бок о бок с ним за тем же столом, может с такой же легкостью мешать угли в камине. Зловоние, похожее на запах паршивой овцы и смешанное с запахом плесени и пыли, позволяет догадываться, что по вечерам (а нередко и днем) здесь жгут свечи из бараньего сала и перебирают пергамент в засаленных ящиках. Да и без этого запаха в конторе было бы нечем дышать, – такая она затхлая и душная. Если это помещение когда-нибудь красили и белили, то, наверное, в незапамятные времена; оба камина дымят, и все тут покрыто копотью; окна с тусклыми потрескавшимися стеклами в тяжелых подъемных рамах имеют лишь одну отличительную черту – твердую решимость вечно оставаться грязными и опущенными, если только их не принудят к противному. Поэтому в жаркую погоду между раздвинутыми челюстями наиболее ветхого из этих окон всегда вставлен пучок лучинок.
Мистер Воулс – очень почтенный человек. Практика у него небольшая, но человек он очень почтенный. Более известные поверенные, уже нажившие или еще наживающие крупные состояния, признают, что он в высшей степени почтенный человек. Он не упускает ни одного случая зашибить деньгу юридической практикой, а это признак почтенности. Он не позволяет себе никаких удовольствий, а это другой признак почтенности. Он сдержан и серьезен – еще один признак почтенности. Пищеварение у него испорчено, что чрезвычайно почтенно. Ради своих трех дочерей он готов содрать семь шкур с одного вола, иначе говоря – с любого своего клиента. И его отец живет на его иждивении в Тоунтонской долине.
Главнейший принцип английской судебной системы сводится к тому, чтобы создавать тяжбу ради самой тяжбы на пользу самой себе. Нет другого принципа, который проводился бы столь же отчетливо, определенно и последовательно по всем ее извилистым и узким путям. Если посмотреть на нее с этой точки зрения, она покажется вполне стройной и логичной системой, а вовсе не теми непроходимыми дебрями, какими ее считают непосвященные. Но пусть они, эти непосвященные, хоть раз ясно поймут, что ее главный принцип – это создавать тяжбу ради самой тяжбы себе на пользу, а им во вред, и они безусловно перестанут роптать.
Но не вполне понимая это, – сознавая это лишь частично и смутно, – непосвященные не всегда охотно терпят ущерб, наносимый их душевному спокойствию, а также карману, и все-таки ропщут, притом очень громко. Тогда почтенность мистера Воулса выдвигается против них в качестве неопровержимого аргумента.
– Отменить этот законодательный акт, любезный сэр? – говорит мистер Кендж строптивому клиенту. – Отменить его, мой дорогой сэр? Никогда с этим не соглашусь. Попробуйте изменить этот закон, сэр, и вы увидите, каковы будут последствия вашей неосмотрительности для определенной категории юристов, очень достойным представителем которой, позвольте вам заметить, можно назвать поверенного противной стороны в данной тяжбе, – мистера Воулса. Сэр, эта категория юристов будет сметена с лица земли. Но вы же не можете позволить себе, скажу больше – весь общественный строй не может позволить себе обойтись без таких юристов, как мистер Воулс. Это трудолюбивые, упорные, солидные люди, большие мастера своего дела. Дорогой сэр, я понимаю, почему вы негодуете на существующее положение вещей; согласен, что вас оно не устраивает, но я никогда не подам голоса за уничтожение целой категории юристов, подобных мистеру Воулсу.
О почтенности мистера Воулса с решающим результатом упоминалось даже на заседаниях парламентских комиссий, что явствует из нижеследующего протокола беседы с одним известным поверенным.
Вопрос (номер пятьсот семнадцать тысяч восемьсот шестьдесят девятый). Если я правильно вас понимаю, ваше судопроизводство, несомненно, сопряжено с волокитой?
Ответ. Да, оно несколько медлительно.
Вопрос. И обходится очень дорого?
Ответ. Безусловно; нельзя вершить правосудие даром.
Вопрос. И вызывает всеобщее недовольство?
Ответ. Этого я не могу сказать. Во мне оно никакого недовольства не вызывает; скорее наоборот.
Вопрос. Но вы полагаете, что реформа нанесет ущерб определенной категории практикующих юристов?
Ответ. Несомненно.
Вопрос. Вы можете назвать для примера какого-либо типичного представителя этой категории?
Ответ. Да, я, не колеблясь, назову мистера Воулса. Реформа – для него разоренье.
Вопрос. Мистер Воулс считается в среде юристов почтенным человеком?
Ответ (который оказался роковым, ибо на десять лет прекратил подобные расследования). В юридическом мире мистер Воулс считается в высшей степени почтенным человеком.
А в дружеском разговоре не менее беспристрастные авторитеты заявляют, частным образом, что им непонятно, куда идет наш век, и утверждают, что мы катимся в пропасть, – ведь вот опять что-то отменили, а подобные перемены – гибель для таких людей, как Воулс, человек неоспоримо почтенный, который содержит отца в Тоунтонской долине и трех дочерей дома. Сделайте еще несколько шагов в этом направлении, говорят они, и что будет с отцом Воулса? Погибать ему, что ли? А куда деваться дочерям Воулса? Прикажете им сделаться белошвейками или пойти в гувернантки? Как будто мистер Воулс и его присные – мелкие вожди дикарей-людоедов, и, когда предлагается искоренить людоедство, их негодующие защитники ставят вопрос так: «Объявите людоедство противозаконным, и вы уморите с голоду Воулсов!»