– А не опасно сидеть в таком открытом месте?
   – Конечно, нет, Эстер! – спокойно отозвалась Ада.
   Ада ответила мне, но вопрос задала не я.
   Сердце мое забилось снова. Я никогда не слышала этого голоса и до прошлой недели не видела этого лица, но теперь голос подействовал на меня так же странно, как тогда подействовало лицо. В тот же миг передо мной опять всплыли бесчисленные образы моего прошлого.
   Леди Дедлок укрылась в сторожке раньше нас, а сейчас вышла из ее темной глубины. Она стала за моим стулом, положив руку на его спинку. Повернув голову, я увидела, что рука ее почти касается моего плеча.
   – Я вас испугала? – спросила она.
   Нет; то был не страх. Чего мне было бояться?
   – Если мне не изменяет память, – проговорила леди Дедлок, обращаясь к опекуну, – я имею удовольствие говорить с мистером Джарндисом?
   – Ваша память оказала мне такую честь, о которой я не смел и мечтать, леди Дедлок, – ответил опекун.
   – Я узнала вас в церкви, в прошлое воскресенье. Жаль, что ссора сэра Лестера кое с кем из местных жителей, – хоть и не он ее начал, кажется, – лишает меня возможности оказать вам внимание здесь… такая нелепость!
   – Я знаю обо всем этом, – ответил опекун, улыбаясь, – и очень вам признателен.
   Она подала ему руку, не меняя безучастного выражения лица, по-видимому привычного для нее, и заговорила тоже безучастным тоном, но голос у нее был необычайно приятный. Она была очень изящна, очень красива, превосходно владела собой и, как мне показалось, могла бы очаровать и заинтересовать любого человека, если бы только считала нужным снизойти до него. Лесник принес ей стул, и она села на крыльце между нами.
   – А тот молодой джентльмен, о котором вы писали сэру Лестеру и которому сэр Лестер, к сожалению, ничем не мог посодействовать, он нашел свое призвание? – спросила она, обращаясь к опекуну через плечо.
   – Надеюсь, что да, – ответил тот.
   Она, по-видимому, уважала мистера Джарндиса, а сейчас даже старалась расположить его к себе. В ее надменности было что-то очень обаятельное, и когда она заговорила с опекуном через плечо, тон ее сделался более дружеским, – я чуть было не сказала «более простым», но простым он, вероятно, не мог быть.
   – Это, кажется, мисс Клейр, и вы опекаете ее тоже?
   Мистер Джарндис представил Аду по всем правилам.
   – Вы слывете бескорыстным Дон-Кихотом, но берегитесь, как бы вам не потерять своей репутации, если вы будете покровительствовать только таким красавицам, как эта, – сказала леди Дедлок, снова обращаясь к мистеру Джарндису через плечо. – Однако познакомьте же меня и с другой молодой леди, – добавила она и повернулась ко мне.
   – Мисс Саммерсон я опекаю совершенно самостоятельно, – сказал мистер Джарндис. – За нее я не должен давать отчета никакому лорд-канцлеру.
   – Мисс Саммерсон потеряла родителей? – спросила миледи.
   – Да.
   – Такой опекун, как вы, – это для нее большое счастье.
   Леди Дедлок взглянула на меня, а я взглянула на нее и сказала, что это действительно большое счастье. Она сразу же отвернулась с таким видом, словно ей почему-то стало неприятно или что-то не понравилось, и снова заговорила с мистером Джарндисом, обращаясь к нему через плечо:
   – Давно мы с вами не встречались, мистер Джарндис.
   – Да, давненько. Точнее, это я раньше думал, что давно, – пока не увидел вас в прошлое воскресенье, – отозвался он.
   – Вот как! Даже вы начали говорить комплименты; или вы считаете, что они мне нужны? – проговорила она немного пренебрежительно. – Очевидно, я приобрела такую репутацию.
   – Вы приобрели так много, леди Дедлок, – сказал опекун, – что, осмелюсь сказать, вам приходится платить за это кое-какие небольшие пени. Но только не мне.
   – Так много! – повторила она с легким смехом. – Да.
   Уверенная в своем превосходстве, власти и обаянии, – да и в чем только не уверенная! – она, очевидно, считала меня и Аду просто девчонками. И когда, рассмеявшись легким смехом, она молча стала смотреть на дождь, лицо у нее сделалось невозмутимым, ибо она, как видно, предалась своим собственным мыслям, и уже не обращала внимания на окружающих.
   – Если я не ошибаюсь, с моей сестрой вы были знакомы короче, чем со мной, в ту пору, когда мы все были за границей? – проговорила она, снова бросая взгляд на опекуна.
   – Да; с нею я встречался чаще, – ответил он.
   – Мы шли каждая своим путем, – сказала леди Дедлок, – и еще до того, как мы решили расстаться, между нами было мало общего. Жаль, что так вышло, конечно, но ничего не поделаешь.
   Леди Дедлок умолкла и сидела, глядя на дождь. Вскоре гроза начала проходить. Ливень ослабел, молния перестала сверкать, гром гремел уже где-то далеко, над холмами появилось солнце и засияло в мокрой листве и каплях дождя. Мы сидели молча; но вот вдали показался маленький фаэтон, запряженный парой пони, которые везли его бойкой рысцой, направляясь к сторожке.
   – Это посланный возвращается с экипажем, миледи, – проговорил лесник.
   Когда фаэтон подъехал, мы увидели в нем двух женщин. Они вышли с плащами и шалями в руках – сначала та француженка, которую я видела в церкви, потом хорошенькая девушка; француженка – с вызывающим и самоуверенным видом, хорошенькая девушка – нерешительно и в смущении.
   – Это еще что? – сказала леди Дедлок. – Почему вы явились обе?
   – Посланный приехал за «горничной миледи», – сказала француженка, – а пока что ваша горничная – это я.
   – Я думала, вы посылали за мной, миледи, – проговорила хорошенькая девушка.
   – Да, я посылала за тобой, девочка моя, – спокойно ответила леди Дедлок. – Накинь на меня вот эту шаль.
   Она слегка наклонилась, и хорошенькая девушка накинула шаль ей на плечи. Француженка не была удостоена вниманием миледи и только наблюдала за происходящим, крепко стиснув губы.
   – Жаль, что нам вряд ли удастся возобновить наше давнее знакомство, – сказала леди Дедлок мистеру Джарндису. – Разрешите мне прислать назад экипаж для ваших питомиц? Он вернется немедленно.
   Опекун решительно отказался, а миледи любезно попрощалась с Адой, – со мною же не простилась вовсе, – и, опираясь на руку мистера Джарндиса, села в экипаж – небольшой, низенький, с опущенным верхом фаэтон для прогулок по парку.
   – Садись, милая, – приказала она хорошенькой девушке, – ты мне будешь нужна… Трогайте.
   Экипаж отъехал, а француженка, с плащами, висевшими у нее на руке, так и осталась стоять там, где из него вышла.
   Для гордых натур, пожалуй, нет ничего более нестерпимого, чем гордость других людей, и француженка понесла кару за свою навязчивость. Отомстила же она за себя таким странным способом, какой мне и в голову бы не пришел. Она стояла как вкопанная, пока фаэтон не свернул в аллею, потом, как ни в чем не бывало, сбросила с ног туфли и, оставив их валяться на земле, решительными шагами двинулась за экипажем по совершенно мокрой траве.
   – Она с придурью, эта девица? – спросил опекун.
   – Ну, нет, сэр, – ответил лесник, глядя ей вслед вместе с женой. – Ортанз не дура. Башка у нее работает на славу. Только она до черта гордая и горячая… такая гордячка и горячка, каких мало; к тому же ей на днях отказали от места, да еще ставят других выше нее, вот ей это и не по нутру.
   – Но зачем ей шлепать в одних чулках по таким лужам? – спросил опекун.
   – И правда, зачем, сэр? Разве затем, чтобы чуточку поостыть, – ответил лесник.
   – А может, она воображает, что это кровь, – предположила жена лесника. – Она, сдается мне, и по крови ходить не постесняется, коли в ней самой кровь закипит.
   Несколько минут спустя мы проходили мимо дома Дедлоков. Каким бы спокойным он ни был в тот день, когда мы впервые его увидели, сейчас он показался нам погруженным в еще более глубокий покой; а вокруг него сверкала алмазная пыль, веял легкий ветерок, примолкшие было птицы громко пели, все освежилось после дождя, и маленький фаэтон сверкал у подъезда, как серебряная колесница фей.
   Все так же упорно и невозмутимо устремляясь к этому дому – мирная человеческая фигура на фоне идиллического пейзажа, – мадемуазель Ортанз шагала в одних чулках по мокрой траве.

Глава XIX
«Проходи, не задерживайся»

   На Канцлерской улица и по соседству с нею теперь долгие каникулы. Славные суда, то бишь суды Общего права и Справедливости, эти построенные из тика, одетые в броню, скрепленные железом, непробиваемые, как бесстыдные медные лбы, но отнюдь не быстроходные клип-перы, разоружены, расснащены и отведены в док. Летучий Голландец[96] с командой просителей-призраков, вечно умоляющих каждого встречного ознакомиться с их документами, на время отплыл по воле волн бог весть куда. Все судебные здания закрыты; присутственные места, разомлев, спят мертвым сном; даже Вестминстер-холл[97] совсем обезлюдел, и в его тени могли бы петь соловьи, могли бы гулять «истцы», которые ищут не правосудия (как те, что встречаются здесь обычно), но счастья в любви.
   Тэмпл, Канцлерская улица, Сарджентс-Инн[98], Линкольнс-Инн и даже Линкольновы поля напоминают мелководные океанские гавани во время отлива – судопроизводство, что сидит на мели, учреждения, что стоят на якоре, праздные клерки, что от нечего делать лениво раскачиваются на табуретах, которые не примут вертикального положения, пока не начнется прилив судебной сессии, – все они обретаются на суше в тине долгих каникул. Входные двери юридических контор десятками запираются одна за другой, письма и пакеты целыми мешками сносятся в швейцарские. Мостовая против Линкольнс-Инн-Холла заросла бы пышной травой, если бы не рассыльные, которые сидят без дела в тени и, прикрыв от мух головы белыми фартуками, рвут и жуют эту траву с глубокомысленным видом.
   В Лондоне остался только один-единственный судья, но даже он заседает в своей камере не более двух раз в неделю. Вот бы теперь поглядеть на него жителям тех городков его судебного округа, где он бывает на выездной сессии! Пышный парик, красная мантия, меха, свита с алебардами, белые жезлы, – куда все это подевалось!
   Теперь он просто-напросто гладко выбритый джентльмен в белых брюках и белом цилиндре, с бронзовым морским загаром на судейской физиономии и со ссадиной на облупленном солнцем судейском носу, – джентльмен, который по пути в камеру заходит в устричную лавку и пьет имбирное пиво со льдом!
   Адвокатура Англии рассеялась по лицу земли. Как может Англия прожить четыре долгих летних месяца без своей адвокатуры – общепризнанного ее убежища в дни невзгод и единственной ее законной славы в дни процветания, – об этом вопрос не поднимается, ибо сей щит и панцирь Британии, очевидно, не входит в состав ее теперешнего облачения. Ученый джентльмен, который всегда столь страстно негодует на беспримерные оскорбления, нанесенные его клиенту противной стороной, что, кажется, не в силах оправиться от них, теперь поправляется – и гораздо быстрее, чем можно было ожидать – в Швейцарии. Ученый джентльмен, – великий мастер испепелять противников и губить оппонентов своим мрачным сарказмом, – теперь прыгает, как кузнечик, и веселится до упаду на французском курорте. Ученый джентльмен, который по малейшему поводу льет слезы целыми ведрами, вот уже шесть недель не пролил ни одной слезинки. Высокоученый джентльмен, который охлаждал природный жар своего пылкого темперамента в омутах и фонтанах юриспруденции, пока не достиг великого уменья заготовлять впрок неопровержимые аргументы в предвидении судебной сессии, а на сессии ставить в тупик дремлющих судей своими юридическими остротами, непонятными непосвященным, равно как и большинству посвященных, – этот высокоученый джентльмен бродит теперь, привычно наслаждаясь сухостью и пылью, по Константинополю. Прочие рассеянные обломки того же великого Палладиума встречаются на каналах Венеции, на втором пороге Нила, на германских водах, а также рассыпаны по всем песчаным пляжам побережья Англии. Но трудно увидеть хоть один из них на опустевшей Канцлерской улице и по соседству с нею. Если же иной раз и бывает, что какой-нибудь член адвокатской корпорации, одиноко проносясь по этой пустыне, завидит истца, который здесь блуждает, как призрак, бессильный покинуть арену своих страданий, оба они пугаются один другого и жмутся к стенам противоположных домов.
   Никто не запомнит такой жары, какая стоит в эти долгие каникулы. Все молодые клерки безумно влюблены и соответственно своим различным рангам мечтают о блаженстве с предметом своей страсти в Маргете, Рамсгете или Грейвзенде[99]. Все пожилые клерки находят, что семьи их слишком велики. Все бродячие собаки, которые блуждают по Судебным Иннам и задыхаются на лестницах и в прочих душных закоулках, ищут воды и отрывисто воют в исступлении. Все собаки, что водят слепых на улицах, тянут своих хозяев к каждому встречному колодцу или, бросившись к ведру с водой, сбивают их с ног. Лавка с тентом для защиты от солнца, перед входом в которую тротуар полит водой и где в витрине стоит банка с золотыми и серебряными рыбками, кажется каким-то святилищем. Ворота Тэмпл-Бар, к которым примыкают Стрэнд и Флит-стрит[100], накаляются до того, что служат для этих двух улиц чем-то вроде нагревателя внутри кипятильника и всю ночь заставляют их кипеть.
   В Судебных Иннах есть конторы, где можно было бы посидеть в прохладе, если бы стоило покупать прохладу ценой невыносимой скуки; зато в узких уличках, непосредственно прилегающих к этим укромным местам, настоящее пекло. В переулке мистера Крука так жарко, что обыватели распахивают настежь окна и двери и, чуть ли не вывернув свои дома наизнанку, выносят наружу стулья и сидят на тротуаре, а среди них – сам мистер Крук, предающийся учебным занятиям в обществе своей кошки, которой никогда не бывает жарко. «Солнечный герб» прекратил на лето созыв Гармонических собраний, а Маленький Суиллс, получив ангажемент в «Пасторальные сады», расположенные ниже по течению Темзы, выступает там совершенно безобидным образом и поет комические песенки самого невинного содержания, которые, как гласит афиша, ни в малейшей степени не могут задеть самолюбие самых строгих и придирчивых особ.
   Над всем этим юридическим миром, покрытым ржавчиной, безделье и сонная одурь долгих каникул нависли как гигантская паутина. Мистер Снегсби, владелец писчебумажной лавки в Куке-Корте, выходящем на Карситор-стрит, чувствует, что общее безделье и одурь влияют не только на его душу, – душу человека, чувствительного и склонного к созерцанию, – но и на его торговлю, – как уже было сказано, торговлю канцелярскими принадлежностями. Во время долгих каникул у него больше досуга прогуливаться по Степл-Инну и Ролc-Ярду, чем в другие времена года, и он говорит обоим своим подмастерьям о том, как приятно в такую жару сознавать, что живешь на острове и что море плещет и волнуется вокруг тебя!
   Сегодня, в один из этих каникулярных дней, Гуся хлопочет в маленькой гостиной, так как мистер и миссис Снегсби собираются принимать гостей. Гости будут скорее избранные, нежели многочисленные, – только мистер и миссис Чедбенд. Мистер Чедбенд очень любит называть себя и устно и письменно «сосудом»[101], но иные непосвященные, спутав это наименование со словом «судно», порой ошибочно принимают его за человека, имеющего какое-то отношение к мореплаванию, хоть он и выдает себя за «священнослужителя». На самом деле мистер Чедбенд не имеет никакого духовного сана, – впрочем, хулители его находят, что он не способен сказать ничего выдающегося на величайшую из тем, а значит подобное самозванство не может лежать тяжелым грузом на его совести, – однако у него есть последователи, и миссис Снегсби в их числе. Миссис Снегсби лишь с недавнего времени поплыла вверх по течению на буксире у Чедбенда, – это первоклассное судно привлекло ее внимание, когда ей от летнего зноя кровь слегка бросилась в голову.
   – Моя крошечка, – говорит мистер Снегсби воробьям в Степл-Инне, – уж очень, знаете ли, привержена к своей религии!
   Поэтому Гуся, потрясенная тем, что ей предстоит сделаться временной прислужницей Чедбенда, который, как ей известно, обладает даром проповедовать часа по четыре кряду, убирает маленькую гостиную к вечернему чаю. Вся мебель уже выколочена и очищена от пыли, портреты мистера и миссис Снегсби протерты мокрой тряпкой, лучший чайный сервиз стоит на столе, и готовится великолепное угощение: вкусный, еще теплый хлеб, поджаристые крендельки, холодное свежее масло, нарезанная тонкими ломтиками ветчина, язык, сосиски и нежные анчоусы, уложенные рядами в гнездышке из петрушки, не говоря уже о яйцах только что из-под кур – яйца сварят и подадут в салфетке, чтобы не успели остыть, – и о горячих поджаренных ломтиках хлеба, намазанных сливочным маслом. Ибо Чедбенд – это судно, требующее много топлива, – хулители даже считают, что оно обжирается топливом, – и отлично умеет орудовать не только духовным оружием, но и такими материальными орудиями, как нож и вилка.
   Когда все приготовления закончены, мистер Снегсби, облачившись в свой лучший сюртук, осматривает накрытый стол и, почтительно покашливая из-под руки, спрашивает миссис Снегсби:
   – К какому часу ты пригласила мистера и миссис Чедбенд, душечка?
   – К шести, – отвечает миссис Снегсби. Кротко и как бы мимоходом мистер Снегсби отмечает, что «шесть уже пробило».
   – Тебе, чего доброго, хочется начать без них? – язвительно осведомляется миссис Снегсби.
   Мистеру Снегсби этого, по-видимому, очень хочется, но, кротко покашливая, он отвечает:
   – Нет, дорогая, нет. Просто я сказал, который теперь час, только и всего.
   – Что значит час по сравнению с вечностью?! – изрекает миссис Снегсби.
   – Сущие пустяки, душечка, – соглашается мистер Снегсби. – Но когда готовишь угощение к чаю, то готовишь… его, так сказать… к известному часу. А когда час для чаепития назначен, лучше его соблюдать.
   – Соблюдать! – повторяет миссис Снегсби строгим тоном. – Соблюдать! Можно подумать, что мистер Чедбенд идет драться на дуэли.
   – Вовсе нет, душечка, – говорит мистер Снегсби.
   Но вот Гуся, которую поставили сторожить приход гостей у окна спальни, шурша юбками и шаркая шлепанцами, мчится вниз по маленькой лестнице, как те призраки, что, по народным поверьям, бродят в домах, затем влетает в гостиную и с пылающими щеками докладывает, что мистер и миссис Чедбенд показались в переулке. Тотчас же после этого раздается звон колокольчика на внутренней двери в коридоре, и миссис Снегсби строго внушает Гусе, под страхом немедленного водворения ее в Тутинг к благодетелю, доложить о прибытии гостей по всем правилам – ни в коем случае не пропустить этой церемонии. Угрозы хозяйки расстраивают Гусе нервы (до этой минуты бывшие в полном порядке), и она самым ужасным образом нарушает этикет, объявляя:
   – Мистер и миссис Чизминг… то есть как их… дай бог памяти! – после чего скрывается, терзаемая угрызениями совести.
   Мистер Чедбенд – здоровенный мужчина с желтым лицом, расплывшимся в елейной улыбке, и такой тучный, что кажется налитым ворванью. Миссис Чедбенд – строгая, суровая на вид, молчаливая женщина. Мистер Чедбенд ступает мягко и неуклюже, как медведь, обученный ходить на задних лапах. Он не знает, куда девать руки, – кажется, будто они всегда мешают ему и он предпочел бы ползать, – голова у него покрыта обильным потом, и перед тем как заговорить, он неизменно поднимает огромную длань, делая знак слушателям, что собирается их поучать.
   – Друзья мои, – начинает мистер Чедбенд, – мир дому сему! Хозяину его, хозяйке его, отрокам и отроковицам! Друзья мои, почему я жажду мира? Что есть мир? Есть ли это война? Нет. Есть ли это борьба? Нет. Есть ли это состояние прелестное и тихое, и прекрасное и приятное, и безмятежное и радостное? О да! Посему, друзья мои, я желаю мира и вам и сродникам вашим.
   У миссис Снегсби такое выражение лица, словно она до дна души впитала в себя это назидательное поучение, поэтому мистер Снегсби находит своевременным произнести «аминь», что вызывает явное одобрение собравшихся.
   – А теперь, друзья мои, – продолжает мистер Чедбенд, – поелику я коснулся этого предмета…
   Появляется Гуся. Миссис Снегсби, замогильным басом и не отрывая глаз от Чедбенда, произносит с устрашающей отчетливостью:
   – Пошла вон!
   – А теперь, друзья мои, – повторяет Чедбенд, – поелику я коснулся этого предмета и на своей смиренной стезе развиваю его…
   Однако Гуся, непонятно почему, бормочет:
   – Тысяча семьсот восемьдесят два. Замогильный голос повторяет еще более грозно:
   – Пошла вон!
   – А теперь, друзья мои, – снова начинает мистер Чедбенд, – спросим себя в духе любви… Но Гуся твердит свое:
   – Тысяча семьсот восемьдесят два.
   Мистер Чедбенд, немного помолчав со смирением человека, привыкшего к хуле, говорит с елейной улыбкой, в которой его двойной подбородок медленно расплывается складками:
   – Выслушаем сию отроковицу. Говори, отроковица!
   – Тысяча семьсот восемьдесят два его номер, позвольте вам доложить, сэр. Так что он спрашивает, за что дали шиллинг, – лепечет Гуся, едва переводя дух.
   – За что? – отвечает миссис Чедбенд. – За проезд.
   Гуся докладывает, что «он требует шиллинг и восемь пенсов, а не то подаст жалобу на седоков». Миссис Снегсби и миссис Чедбенд чуть не взвизгивают от негодования, но мистер Чедбенд, подняв длань, успокаивает всеобщее волнение.
   – Друзья мои! – объясняет он. – Я вспомнил сейчас, что не выполнил вчера одного своего нравственного долга. Справедливо, чтобы я за это понес какую-либо кару. Мне не должно роптать. Рейчел, доплати восемь пенсов.
   Пока миссис Снегсби, едва дыша, смотрит на мистера Снегсби жестким взглядом, как бы желая сказать: «Слышишь ты этого апостола!», а мистер Чедбенд блистает смирением и елейностью, миссис Чедбенд расплачивается. У мистера Чедбенда есть привычка – его излюбленный конек – сводить такого рода мелочные счеты публично и рисоваться этим по самым пустяковым поводам.
   – Друзья мои, – говорит Чедбенд, – восемь пенсов – это немного. Справедливо было бы потребовать с меня лишний шиллинг и четыре пенса, справедливо было бы потребовать с меня полкроны. О, возликуем, возликуем! О, возликуем!
   После этого пожелания, напоминающего отрывок из духовного стиха, мистер Чедбенд важно шествует к столу, но, прежде чем опуститься в кресло, поднимает длань, приступая к увещеванию.
   – Друзья мои? – начинает он, – что зрим мы ныне, расставленное перед нами? Угощение. Нуждаемся ли мы в угощении, друзья мои? Нуждаемся. А почему мы нуждаемся в угощении, друзья мои? Потому что мы смертны, потому что мы грешны, потому что мы принадлежим Земле, потому что мы не принадлежим воздуху. Можем ли мы летать, друзья мои? Не можем. Почему же не можем мы летать, друзья мои?
   Мистер Снегсби, памятуя успех своего давешнего выступления, решается ответить бодрым тоном знатока: «Крыльев нет». Но в тот же миг съеживается под суровым взглядом миссис Снегсби.
   – Я повторяю вопрос, друзья мои, – продолжает мистер Чедбенд, полностью отвергая и предавая забвенью ответ мистера Снегсби, – почему мы не можем летать? Не потому ли, что нам предопределено ходить? Именно потому. Могли бы мы ходить, друзья мои, не имея сил? Не могли бы. Что сталось бы с нами, если бы мы не имели сил, друзья мои? Наши ноги отказались бы носить нас, наши колени подогнулись бы, наши лодыжки вывихнулись бы, и мы рухнули бы на землю. Так откуда же, друзья мои, черпаем мы на нашей бренной земле силу, потребную членам тела нашего? Не из хлеба ли в его разнообразных видах, – вопрошает Чедбенд, озирая стол, – не из масла ли, каковое сбивается из молока, которое уделяет нам корова; не из яиц ли, кои несет домашняя птица; не из ветчины ли, не из языка ли, не из сосисок ли и тому подобного? Из этого самого. Итак, вкусим же от яств отменных, расставленных перед нами.