Страница:
– Нет. А где произошло убийство?
– Слушайте, Джордж, – говорит мистер Баккет, – смотрите не выдайте сами себя. Сейчас скажу, почему я за вами пришел. На Линкольновых полях произошло убийство… убили одного джентльмена, некоего Талкингхорна. Застрелили вчера вечером. Потому-то я и пришел за вами.
Кавалерист опускается в кресло, которое стоит сзади него, и на лбу его выступают крупные капли пота, а по лицу разливается мертвенная бледность.
– Баккет! Полно! Быть не может, чтобы мистера Талкингхорна убили и вы заподозрили меня!
– Джордж, – отвечает мистер Баккет, беспрерывно двигая указательным пальцем, – это не только может быть, но так оно и есть. Преступление было совершено вчера в десять часов вечера. Вы, конечно, знаете, где вы были вчера в десять часов вечера и, надо думать, сможете представить доказательства – где именно.
– Вчера вечером! Вчера вечером! – повторяет кавалерист в раздумье. И вдруг его осеняет: – Господи, да ведь вчера вечером я был там!
– Я это знал, Джордж, – отзывается мистер Баккет очень непринужденно. – Я это знал. А также – что вы там бывали частенько. Люди видели, как вы околачивались в конторе Талкингхорна, не раз слыхали, как вы препирались с ним, и может быть – наверное я этого не говорю, заметьте себе, – но, может быть, слышали, как он вас называл злонамеренным, преступным, опасным субъектом.
Кавалерист открывает рот, словно хочет подтвердить все это, но не в силах вымолвить ни слова.
– Слушайте, Джордж, – продолжает мистер Баккет, положив шляпу на стол с таким деловым видом, словно он не сыщик, арестовавший заподозренного, а какой-нибудь драпировщик, который пришел к заказчику, – я хочу, да и весь вечер хотел, – чтобы все у нас с вами обошлось по-хорошему. Скажу вам откровенно, что сэр Лестер Дедлок, баронет, обещал награду в сто гиней за поимку убийцы. Мы с вами всегда были в хороших отношениях, но по долгу службы я обязан вас арестовать, и если кто-то должен заработать эти сто гиней, не все ли равно, я их заработаю или кто другой. Итак, вы, надо думать, поняли, что я должен вас забрать, и будь я проклят, если не заберу. Придется мне звать на подмогу, или обойдемся без этого?
Мистер Джордж уже пришел в себя и стал навытяжку, как солдат.
– Пойдемте, – говорит он. – Я готов.
– Джордж, – продолжает мистер Баккет, – подождите минутку! – и все с тем же деловым видом, словно сам он – драпировщик, а кавалерист – окно, на которое нужно повесить драпировки, вытаскивает из кармана наручники. – Обвинение тяжкое, Джордж; я обязан их надеть.
Кавалерист, вспыхнув от гнева, колеблется, но лишь мгновение, и, стиснув руки, протягивает их Баккету со словами:
– Ладно! Надевайте!
Мистер Баккет вмиг надевает на них наручники.
– Ну как? Удобно? Если нет, так и скажите, – я хочу, чтоб у нас с вами все обошлось по-хорошему, насколько позволяет долг службы; а то у меня в кармане есть другая пара.
Это замечание он делает с видом очень почтенного ремесленника, который стремится выполнить заказ аккуратно и вполне удовлетворить заказчика.
– Годятся? Прекрасно! Теперь слушайте, Джордж! – Он шарит в углу, достает плащ и закутывает в него кавалериста. – Отправляясь за вами, я позаботился о вашем самолюбии и прихватил с собой вот это. Чудесно! Кто теперь заметит, что на вас наручники?
– Один я, – отвечает кавалерист. – Но, раз так, окажите мне еще одну услугу – надвиньте-ка мне шляпу на глаза.
– Вздор какой! Неужели вы это серьезно? А стоит ли? Право, не стоит.
– Не могу я смотреть в лицо всем встречным, когда у меня эти штуки на руках, – настаивает мистер Джордж. – Ради бога, надвиньте мне шляпу на глаза.
Мистер Баккет выполняет эту настоятельную просьбу, сам надевает шляпу и выводит свою добычу на улицу; кавалерист идет таким же ровным шагом, как и всегда, но голова его сидит на плечах не так прямо, как раньше, и когда нужно перейти улицу или завернуть за угол, мистер Баккет направляет его, подталкивая локтем.
Глава L
– Слушайте, Джордж, – говорит мистер Баккет, – смотрите не выдайте сами себя. Сейчас скажу, почему я за вами пришел. На Линкольновых полях произошло убийство… убили одного джентльмена, некоего Талкингхорна. Застрелили вчера вечером. Потому-то я и пришел за вами.
Кавалерист опускается в кресло, которое стоит сзади него, и на лбу его выступают крупные капли пота, а по лицу разливается мертвенная бледность.
– Баккет! Полно! Быть не может, чтобы мистера Талкингхорна убили и вы заподозрили меня!
– Джордж, – отвечает мистер Баккет, беспрерывно двигая указательным пальцем, – это не только может быть, но так оно и есть. Преступление было совершено вчера в десять часов вечера. Вы, конечно, знаете, где вы были вчера в десять часов вечера и, надо думать, сможете представить доказательства – где именно.
– Вчера вечером! Вчера вечером! – повторяет кавалерист в раздумье. И вдруг его осеняет: – Господи, да ведь вчера вечером я был там!
– Я это знал, Джордж, – отзывается мистер Баккет очень непринужденно. – Я это знал. А также – что вы там бывали частенько. Люди видели, как вы околачивались в конторе Талкингхорна, не раз слыхали, как вы препирались с ним, и может быть – наверное я этого не говорю, заметьте себе, – но, может быть, слышали, как он вас называл злонамеренным, преступным, опасным субъектом.
Кавалерист открывает рот, словно хочет подтвердить все это, но не в силах вымолвить ни слова.
– Слушайте, Джордж, – продолжает мистер Баккет, положив шляпу на стол с таким деловым видом, словно он не сыщик, арестовавший заподозренного, а какой-нибудь драпировщик, который пришел к заказчику, – я хочу, да и весь вечер хотел, – чтобы все у нас с вами обошлось по-хорошему. Скажу вам откровенно, что сэр Лестер Дедлок, баронет, обещал награду в сто гиней за поимку убийцы. Мы с вами всегда были в хороших отношениях, но по долгу службы я обязан вас арестовать, и если кто-то должен заработать эти сто гиней, не все ли равно, я их заработаю или кто другой. Итак, вы, надо думать, поняли, что я должен вас забрать, и будь я проклят, если не заберу. Придется мне звать на подмогу, или обойдемся без этого?
Мистер Джордж уже пришел в себя и стал навытяжку, как солдат.
– Пойдемте, – говорит он. – Я готов.
– Джордж, – продолжает мистер Баккет, – подождите минутку! – и все с тем же деловым видом, словно сам он – драпировщик, а кавалерист – окно, на которое нужно повесить драпировки, вытаскивает из кармана наручники. – Обвинение тяжкое, Джордж; я обязан их надеть.
Кавалерист, вспыхнув от гнева, колеблется, но лишь мгновение, и, стиснув руки, протягивает их Баккету со словами:
– Ладно! Надевайте!
Мистер Баккет вмиг надевает на них наручники.
– Ну как? Удобно? Если нет, так и скажите, – я хочу, чтоб у нас с вами все обошлось по-хорошему, насколько позволяет долг службы; а то у меня в кармане есть другая пара.
Это замечание он делает с видом очень почтенного ремесленника, который стремится выполнить заказ аккуратно и вполне удовлетворить заказчика.
– Годятся? Прекрасно! Теперь слушайте, Джордж! – Он шарит в углу, достает плащ и закутывает в него кавалериста. – Отправляясь за вами, я позаботился о вашем самолюбии и прихватил с собой вот это. Чудесно! Кто теперь заметит, что на вас наручники?
– Один я, – отвечает кавалерист. – Но, раз так, окажите мне еще одну услугу – надвиньте-ка мне шляпу на глаза.
– Вздор какой! Неужели вы это серьезно? А стоит ли? Право, не стоит.
– Не могу я смотреть в лицо всем встречным, когда у меня эти штуки на руках, – настаивает мистер Джордж. – Ради бога, надвиньте мне шляпу на глаза.
Мистер Баккет выполняет эту настоятельную просьбу, сам надевает шляпу и выводит свою добычу на улицу; кавалерист идет таким же ровным шагом, как и всегда, но голова его сидит на плечах не так прямо, как раньше, и когда нужно перейти улицу или завернуть за угол, мистер Баккет направляет его, подталкивая локтем.
Глава L
Повесть Эстер
Вернувшись из Дила, я нашла у себя записку от Кедди Джеллиби (так мы все еще называли ее), в которой говорилось, что здоровье Кедди, пошатнувшееся за последнее время, теперь ухудшилось, и она будет невыразимо рада, если я приеду повидаться с нею. Записка была коротенькая – всего в несколько строчек, написанных в постели, с которой больная не могла встать, – вложенная в письмо ко мне от мужа Кедди, очень встревоженного и просившего меня исполнить ее просьбу. Теперь Кедди была матерью, а я – крестной бедненькой малютки, крохотной девочки со старческим личиком, до того маленьким, что оно почти скрывалось в оборках чепчика, и худенькими ручонками с длинными пальчиками, вечно сжатыми в кулачки под подбородком. Девочка лежала так целый день, широко раскрыв глазенки, похожие на блестящие крапинки, и словно недоумевая (казалось мне), почему она родилась столь крошечной и слабенькой. Когда ее перекладывали, она плакала; если же ее не трогали, вела себя так терпеливо, словно хотела только одного – спокойно лежать и думать. На личике у нее выделялись странные темные жилки, а под глазами – странные темные пятнышки, смутно напоминавшие мне о «чернильных временах» в жизни бедной Кедди; в общем, девочка производила очень жалкое впечатление на тех, кто к ней еще не привык.
Но сама Кедди к ней, конечно, привыкла и лучшей дочки не желала. Она забывала о своих недомоганиях, строя всевозможные планы и мечтая о том, как будет воспитывать свою крошку Эстер, да как крошка Эстер выйдет замуж, и даже как она, Кедди, состарившись, будет бабушкой крошечных Эстер крошки Эстер, и в этом так трогательно сказывалась ее любовь к ребенку, которым она так гордилась, что я поддалась бы искушению рассказать о ее мечтах подробно, если бы не вспомнила вовремя, что уже сильно уклонилась в сторону.
Теперь вернусь к записке. Отношение Кедди ко мне носило какой-то суеверный характер – оно возникло в ту давнюю ночь, когда она спала, положив голову ко мне на колени, и становилось все более суеверным. Она почти верила, – сказать правду, даже твердо верила, – что всякий раз, как мы встречаемся, я приношу ей счастье. Конечно, все это были выдумки любящей подруги, и мне почти стыдно о них упоминать, но доля правды в них могла оказаться теперь, когда Кедди заболела. Поэтому я, с согласия опекуна, поспешила уехать в Лондон, а там и она и Принц встретили меня так радушно, что и передать нельзя.
На другой день я снова отправилась посидеть с больной, отправилась и на следующий. Поездки эти ничуть меня не утомляли – надо было только встать пораньше, проверить счета и до отъезда распорядиться по хозяйству. Но после того как я съездила в город три раза, опекун сказал мне, когда я вечером вернулась домой:
– Нет, Хозяюшка милая, нет, этак не годится. Вода точит и камень, а эти частые поездки могут подточить здоровье нашей Хлопотуньи. Переедем-ка все в Лондон и поживем на своей прежней квартире.
– Только не делайте этого ради меня, дорогой опекун, – сказала я, – ведь я ничуть не утомляюсь.
И это была истинная правда. Я только радовалась, что кому-то нужна.
– Ну, так ради меня, – не сдавался опекун, – или ради Ады, или ради нас обоих. Позвольте, завтра, кажется, чей-то день рождения?
– Именно, – подтвердила я, целуя свою дорогую девочку, которой на другой день должен был исполниться двадцать один год.
– Вот видите; а ведь это большое событие, – заметил опекун полушутливо, полусерьезно, – и по этому случаю моей прелестной кузине придется заняться равными необходимыми формальностями в связи с ее совершеннолетием, выходит, что всем нам будет удобнее пожить в Лондоне. Значит, в Лондон мы и уедем. Решено. Теперь поговорим о другом: в каком состоянии вы оставили Кедди?
– В очень плохом, опекун. Боюсь, что ее здоровье и силы восстановятся не скоро.
– То есть как – «не скоро»? – озабоченно спросил опекун.
– Пожалуй, она проболеет несколько недель, как это ни грустно.
– Так! – Он принялся ходить по комнате, засунув руки в карманы и глубоко задумавшись. – Ну, а что вы скажете насчет ее доктора, милая моя? Он хороший врач?
Мне пришлось сознаться, что я не могу сказать о нем ничего дурного, хотя мы с Принцем не дальше как сегодня сошлись на том, что не худо бы проверить диагноз этого доктора, пригласив на консилиум другого врача.
– Знаете что, – быстро сказал опекун, – надо пригласить Вудкорта.
Мысль о нем не приходила мне в голову, и слова опекуна застали меня врасплох. На мгновение все, что связывалось у меня с мистером Вудкортом, как будто вернулось и привело меня в смятение.
– Вы ничего не имеете против него, Хлопотунья?
– Против него, опекун? Конечно, нет.
– И вы не думаете, что больная будет против?
Я не только не думала этого, но даже была убеждена, что она будет верить ему и он ей очень понравится. И я сказала, что она знакома с ним, так как они часто встречались, когда он так участливо лечил мисс Флайт.
– Прекрасно! – отозвался опекун. – Сегодня он уже был у нас, дорогая моя, и завтра я поговорю с ним об этом.
Во время этого короткого разговора я чувствовала, – не знаю почему, ведь Ада молчала и мы даже не смотрели друг на друга, – чувствовала, что моя дорогая девочка живо помнит, как весело она обняла меня за талию, когда не кто иная, как наша Кедди принесла мне маленький прощальный подарок. И я поняла – необходимо сказать Аде и Кедди тоже о том, что мне предстоит сделаться хозяйкой Холодного дома, а если я стану все откладывать да откладывать, я буду в своих же глазах менее достойной любви хозяина этого дома. И вот, когда мы поднялись наверх и подождали, пока часы пробьют полночь, чтобы я первая смогла прижать к сердцу и поздравить свою любимую подругу с днем ее рождения, я стала говорить ей, как некогда говорила самой себе, о том, что ее кузен Джон добр и благороден и что меня ждет счастливая жизнь. Никогда еще, кажется, за все годы нашей дружбы моя дорогая девочка не была со мной так нежна, как в ту ночь. А я была так рада этому, так утешалась, сознавая, что правильно поступила, преодолев свою совсем ненужную скрытность, что была в десять раз счастливее прежнего. Всего несколько часов назад я не думала, что скрываю свою помолвку умышленно, но теперь, когда высказалась, почувствовала, что ясней понимаю, почему молчала так долго.
На другой день мы переехали в Лондон. Наша прежняя квартира была не занята, и мы в каких-нибудь полчаса так удобно устроились в ней, словно никогда из нее не уезжали. Мистер Вудкорт обедал у нас по случаю дня рождения моей милой девочки, и мы очень приятно провели вечер, хотя, конечно, ощущали большую пустоту, ибо в этот торжественный день с нами не было Ричарда. А потом я несколько недель, – помнится, восемь или девять, – целыми днями сидела у Кедди; вот почему я все это время видела Аду очень мало, – никогда еще мы не виделись с нею так мало с тех пор, как познакомились, если не считать периода моей болезни. Правда, она часто приходила к Кедди, но там обе мы должны были развлекать и ободрять больную и потому не могли говорить по душам, как бывало. Если я возвращалась домой ночевать, мы с Адой не разлучались весь вечер; но Кедди плохо спала от боли, и я нередко оставалась у нее на всю ночь, чтобы ухаживать за нею.
Что за чудесная женщина была эта Кедди, как она любила мужа и свою маленькую жалкую крошку; а ведь ей надо было заботиться и обо всем доме! Самоотверженная, безропотная, она так горячо желала поскорей выздороветь ради своих близких, так боялась причинить кому-нибудь беспокойство, так была встревожена тем, что муж ее лишился своей помощницы, а об удобствах мистера Тарвидропа необходимо заботиться по-прежнему… словом, я только теперь узнала, до чего она хорошая. И как странно было думать, что она недвижно лежит день за днем, бледная и беспомощная, в том доме, где танцы – самое главное в жизни, где подмастерья с раннего утра упражняются под аккомпанемент «киски» в бальном зале, а неопрятный мальчуган всю вторую половину дня вальсирует один в пустой кухне.
По просьбе Кедди я взяла на себя верховное руководство и наблюдение за ее комнатками, вычистила их, убрала, передвинула ее кровать и другие вещи в светлый, веселый уголок, не такой душный, как тот, который она занимала раньше; и с тех пор мы завели такой обычай: сначала приводили в полный порядок свой туалет, потом я клала ей на руки мою малюсенькую тезку, а сама усаживалась рядом поболтать, поработать или почитать вслух. В один из таких спокойных часов я сказала Кедди про перемены в Холодном доме.
Кроме Ады, нас навещали и другие посетители. В первую очередь – Принц, который забегал к нам в перерывах между занятиями, осторожно входил, стараясь не шуметь, присаживался и с любящей тревогой глядел на Кедди и свою маленькую дочку. Хорошо ли, плохо ли чувствовала себя Кедди, она неизменно уверяла мужа, что ей почти совсем хорошо, а я – да простит мне небо! – неизменно подтверждала ее слова. Это так радовало Принца, что он иной раз вынимал из кармана свою «киску» и проводил смычком по одной-двум струнам, чтобы позабавить малютку; только это ему никогда не удавалось, – моя крошечная тезка как будто даже не замечала, что он играет.
Бывала у нас и миссис Джеллиби. Она заходила от случая к случаю, как всегда рассеянная, и тихо сидела, не глядя на внучку, но устремив глаза куда-то вдаль, словно все ее внимание было поглощено каким-нибудь юным бориобульцем, пребывающим на своих родных берегах. Поблескивая глазами, по-прежнему безмятежная и растрепанная, она говорила: «Ну, Кедди, дитя мое, как ты себя чувствуешь сегодня?» – и приятно улыбалась, не слушая ответа; или заводила разговор о том, сколько писем она получила за последнее время, сколько ответов написала, или какое количество кофе может производить колония Бориобула-Гха. Все это она говорила с благодушным и нескрываемым презрением к нашей столь узкой деятельности.
Бывал у нас и мистер Тарвидроп-старший, ради которого с утра до вечера и с вечера до утра принимались бесчисленные предосторожности. Если малютка плакала, ее чуть не душили из боязни, что детский крик, упаси боже, обеспокоит мистера Тарвидропа. Если ночью нужно было разжечь огонь в камине, это делали чуть ли не тайком и всячески стараясь не шуметь, чтобы не потревожить его сон. Если для удобства Кедди нужно было что-нибудь принести из другой комнаты, она сначала тщательно обдумывала вопрос – а не может ли эта вещь понадобиться ему? В ответ на это внимание он заходил к невестке раз в день, осеняя ее благодатью своего присутствия и с такой снисходительностью, с таким покровительственным видом, с таким изяществом озаряя все вокруг сиянием своей напыщенной особы, что я могла бы подумать (если б не видела его насквозь): ну, Кедди нашла себе благодетеля на всю жизнь!
– Моя Кэролайн, – говорил он, наклоняясь к ней, насколько это ему удавалось, – скажите мне, что сегодня вы чувствуете себя лучше.
– О, гораздо лучше; благодарю вас, мистер Тарвидроп, – отвечала Кедди.
– Я в восторге! В упоении! А наша милая мисс Саммерсон еще не совсем извелась от усталости?
Тут он закатывал глаза и посылал мне воздушный поцелуй, хотя приятно отметить, что он перестал ухаживать за мной с тех пор, как я так изменилась.
– Вовсе нет, – уверяла я его.
– Чудесно! Мы должны заботиться о нашей дорогой Кэролайн, мисс Саммерсон. Мы не должны скупиться ни на какие лекарства, лишь бы она поправилась. Мы должны хорошо кормить ее… Моя милая Кэролайн, – обращался он к своей невестке с бесконечно щедрым и покровительственным видом, – не отказывайте себе ни в чем, моя прелесть. Изъявите желание и удовлетворяйте его, дочь моя. Все, что есть в этом доме, все, что есть в моей комнате, – все к вашим услугам, дорогая. Прошу вас даже, – добавлял он порой, ярче прежнего блистая своим «хорошим тоном», – не обращайте внимания на мои скромные потребности, если они противоречат вашим, моя Кэролайн. Ваши нужды важнее моих.
– Он так давно превратил свой «хороший тон» в привилегию для себя и повинность для других (унаследованную Принцем от покойной матери), что они приобрели право давности, и я не раз видела, как и Кедди и ее муж умилялись до слез, тронутые столь преданным самоотречением.
– Нет, дорогие мои, – внушал им мистер Тарвидроп, и я, видя, как бедная Кедди обнимает его толстую шею своей худенькой рукой, сама готова была прослезиться, но уже по другой причине, – нет, нет! Я обещал никогда не покидать вас. Исполняйте только свой долг по отношению ко мне, любите меня, и никакой другой награды я не требую. А теперь всего доброго! Я направляюсь в парк.
Там он прогуливался и нагуливал себе аппетит к обеду – обедал же он в ресторане. Хочу верить, что я не придираюсь к мистеру Тарвидропу-старшему, но я не замечала в нем качеств более достойных, чем те, о которых правдиво рассказываю здесь, если не считать того, что он, несомненно, был расположен к Пищику и очень торжественно брал его с собой на прогулку, – причем всегда отсылал мальчугана домой перед тем, как сам шел обедать – а иной раз дарил ему медяк. Но, насколько я знаю, даже это его бескорыстное внимание к ребенку требовало довольно больших расходов от других лиц, ибо Пищика надо было привести в достаточно парадный вид, чтобы профессор «хорошего тона» мог водить его за ручку гулять, так что малыша пришлось с головы до ног одеть во все новенькое за счет Кедди и ее мужа.
И, наконец, в числе наших посетителей был мистер Джеллиби. Когда он приходил к нам по вечерам, кротким голосом спрашивал Кедди, как ее здоровье, а потом садился, прислонившись головой к стене и не делая больше никаких попыток вымолвить еще хоть слово, я, право же, чувствовала к нему большое расположение. Если он заставал меня в хлопотах, занятой каким-нибудь пустяковым делом, он иногда порывался снять сюртук, как бы всей душой желая мне помочь, но дальше этого дело не шло. Так он и просиживал весь вечер, прислонившись головой к стене и пристально глядя на задумчивую малютку, а мне было трудно избавиться от нелепой мысли, что они понимают друг друга.
Перечисляя наших гостей, я еще не назвала мистера Вудкорта, но ведь он теперь лечил Кедди и потому постоянно бывал у нее. Под его наблюдением она быстро начала поправляться, да и немудрено – так он был мягок, так опытен, так неутомим в своих стараниях. За это время я много раз виделась с мистером Вудкортом, хоть и не так много, как можно было ожидать, – ведь, зная, что можно спокойно оставить Кедди на его попечении, я нередко уходила домой до его прихода. И все-таки мы встречались часто. Теперь я совершенно примирилась с собой, но тем не менее радовалась при мысли о том, что он до сих пор жалеет меня; а что он действительно меня жалеет, это я чувствовала. Он работал теперь ассистентом у мистера Беджера, имевшего большую практику, но сам пока не строил определенных планов на будущее.
Когда Кедди стала выздоравливать, я заметила, что моя милая Ада в чем-то переменилась. Не могу сказать, когда именно я впервые это заметила, так как наблюдала это во многих мелочах, ничтожных каждая в отдельности, но в целом приобретавших некоторое значение. Сопоставив их одну с другой, я пришла к выводу, что Ада уже не так откровенно и весело разговаривает со мной, как бывало. Любила она меня так же нежно и преданно, как и раньше, в этом я ни минуты не сомневалась, но у нее как будто было тайное горе, которого она мне не поверяла; казалось, она молча жалела кого-то.
Этого я никак не могла понять, но мне было так дорого счастье моей красавицы, что ее душевное состояние меня тревожило, и я часто раздумывала, что именно могло ее так печалить. Наконец, убедившись, что Ада что-то скрывает от меня из боязни меня огорчить, я вообразила, будто она сама немного огорчена – из-за меня… моим признанием насчет Холодного дома.
Как могла я убедить себя в том, что это похоже на правду, не знаю. Мне и в голову не приходило, что, предполагая это, я придаю слишком большое значение своей особе. Сама-то ведь я не огорчалась; я была вполне довольна и совершенно счастлива. А все-таки Ада могла думать – думать за меня, хотя сама я выбросила из головы все подобные мысли, – о том, что когда-то было, но теперь изменилось, и мне было так легко поверить в свое предположение, что я и поверила.
Что мне сделать, чтобы успокоить свою милую девочку (думала я тогда), как доказать ей, что подобные чувства мне чужды? Что ж, оставалось только казаться как можно более оживленной да работать как можно усерднее, но это я всегда старалась делать. Однако болезнь Кедди, то больше, то меньше, мешала мне исполнять мои домашние обязанности (хотя по утрам я всегда задерживалась, чтобы приготовить завтрак опекуну, и он сто раз говорил со смехом, что в доме, очевидно, две хозяйки, потому что его Хозяюшка всегда на месте); и вот я решилась быть прилежной и веселой вдвойне. Я хлопотала по дому, напевая все песни, какие звала; все шила и шила, как одержимая, все болтала и болтала без умолку и утром, и днем, и вечером.
Тем не менее все та же тень лежала между мною и моей милочкой.
– Итак, Хлопотунья, – заметил опекун как-то раз вечером, когда мы сидели втроем и он закрыл книгу, которую читал, – Вудкорт вылечил Кедди Джеллиби. И теперь она совсем здорова?
– Да, – ответила я, – и она платит ему такой горячей благодарностью, которая ценнее всякого богатства, опекун.
– Правильно; но я все же хотел бы, чтоб он получил и богатство, – сказал опекун, – всем сердцем желал бы.
И я желала этого. Так я и сказала.
– Еще бы! Мы охотно помогли бы ему разбогатеть, знай мы только, как это сделать. Ведь правда, Хозяюшка?
Не отрываясь от шитья, я рассмеялась и ответила, что не уверена, стоит ли это делать, – ведь богатство может его испортить, и тогда он, пожалуй, будет приносить меньше пользы людям, так как некоторые больные, например мисс Флайт, да и сама Кедди и многие другие, уже не смогут его приглашать, а обойтись без него им будет трудно.
– Это верно, – сказал опекун. – Об этом я не подумал. Однако вы, наверное, согласитесь, что хорошо бы помочь ему разбогатеть, но лишь настолько, чтобы ему хватало на жизнь, не правда ли? Настолько, чтобы он мог работать со спокойной душой? Настолько, чтобы иметь уютный домашний очаг и домашних богов… а может быть и домашнюю богиню?
– Это совсем другое дело, – проговорила я. – С этим мы все должны согласиться.
– Конечно, все, – отозвался опекун. – Я очень ценю Вудкорта, очень уважаю и осторожно расспрашивал его об его планах на будущее. Трудно предлагать помощь человеку независимому по натуре и такому гордому, как он. И все же я был бы рад помочь ему, если бы знал, как за это приняться. Он, видимо, подумывает о новом путешествии. Жаль было бы лишаться такого человека.
– Может быть, это откроет для него новый мир, – сказала я.
– Все может быть, Хлопотунья, – согласился опекун. – От старого мира он, вероятно, не ждет ничего хорошего. А вы знаете, мне иногда кажется, что он переживает какое-то разочарование или горе. Вы ни о чем таком не слыхали?
Я покачала головой.
– Хм! Стало быть, я ошибся, – сказал опекун.
Тут наступила маленькая пауза, и, решив, ради моей милой девочки, что лучше ее заполнить, я, продолжая работать, стала напевать песню, которую опекун особенно любил.
– Вы думаете, что мистер Вудкорт снова отправится в путешествие? – спросила я, промурлыкав свою песню до конца.
– Не знаю наверное, милая моя, но мне кажется, что он, возможно, уедет за границу надолго.
– Куда бы он ни поехал, он увезет с собой наши лучшие сердечные пожелания, – проговорила я, – и хотя это не богатство, он от них, во всяком случае, не обеднеет, правда, опекун?
– Конечно, Хлопотунья, – ответил он.
Я сидела на своем обычном месте – в кресле, рядом с опекуном. Раньше, до получения письма, я обычно занимала другое кресло, а это стало моим лишь теперь. Взглянув на Аду, сидевшую напротив, я увидела, что она смотрит на меня глазами полными слез, и слезы текут по ее щекам. Тут я почувствовала, что мне нужно быть ровной и веселой, чтобы раз навсегда вывести из заблуждения свою подругу и успокоить ее любящее сердце. Впрочем, я и так уже была ровной и веселой, а значит, мне оставалось только быть самой собой.
Поэтому я заставила свою дорогую девочку опереться на мое плечо, – как далека я была от мысли, какое бремя лежит у нее на душе! – сказала, что ей не по себе, и, обняв ее, увела наверх. Когда мы вошли в свою комнату, Ада, быть может, уже была готова сделать мне признание, которое явилось бы для меня огромной неожиданностью, но я даже не попыталась вызвать ее на откровенность – мне и в голову не пришло, что это как раз то, в чем она нуждается.
– Ах, моя милая, добрая Эстер, – промолвила Ада, – если бы только я могла решиться поговорить с тобой и кузеном Джоном, когда вы вместе!
– Да что с тобой, моя милочка! – старалась я успокоить ее. – Ада! Что же мешает тебе поговорить с нами?
Ада только опустила голову и крепче прижала меня к груди.
– Ты, конечно, не забываешь, моя прелесть, – сказала я, улыбаясь, – какие мы с ним спокойные, старозаветные люди и как твердо я решила быть самой скромной из замужних дам? Ты не забываешь, какая счастливая и мирная жизнь мне предстоит и кому я этим обязана? Я уверена, Ада, что ты никогда не забудешь о том, какой он чудесный человек. Этого нельзя забыть.
– Конечно, нет, Эстер, никогда!
Но сама Кедди к ней, конечно, привыкла и лучшей дочки не желала. Она забывала о своих недомоганиях, строя всевозможные планы и мечтая о том, как будет воспитывать свою крошку Эстер, да как крошка Эстер выйдет замуж, и даже как она, Кедди, состарившись, будет бабушкой крошечных Эстер крошки Эстер, и в этом так трогательно сказывалась ее любовь к ребенку, которым она так гордилась, что я поддалась бы искушению рассказать о ее мечтах подробно, если бы не вспомнила вовремя, что уже сильно уклонилась в сторону.
Теперь вернусь к записке. Отношение Кедди ко мне носило какой-то суеверный характер – оно возникло в ту давнюю ночь, когда она спала, положив голову ко мне на колени, и становилось все более суеверным. Она почти верила, – сказать правду, даже твердо верила, – что всякий раз, как мы встречаемся, я приношу ей счастье. Конечно, все это были выдумки любящей подруги, и мне почти стыдно о них упоминать, но доля правды в них могла оказаться теперь, когда Кедди заболела. Поэтому я, с согласия опекуна, поспешила уехать в Лондон, а там и она и Принц встретили меня так радушно, что и передать нельзя.
На другой день я снова отправилась посидеть с больной, отправилась и на следующий. Поездки эти ничуть меня не утомляли – надо было только встать пораньше, проверить счета и до отъезда распорядиться по хозяйству. Но после того как я съездила в город три раза, опекун сказал мне, когда я вечером вернулась домой:
– Нет, Хозяюшка милая, нет, этак не годится. Вода точит и камень, а эти частые поездки могут подточить здоровье нашей Хлопотуньи. Переедем-ка все в Лондон и поживем на своей прежней квартире.
– Только не делайте этого ради меня, дорогой опекун, – сказала я, – ведь я ничуть не утомляюсь.
И это была истинная правда. Я только радовалась, что кому-то нужна.
– Ну, так ради меня, – не сдавался опекун, – или ради Ады, или ради нас обоих. Позвольте, завтра, кажется, чей-то день рождения?
– Именно, – подтвердила я, целуя свою дорогую девочку, которой на другой день должен был исполниться двадцать один год.
– Вот видите; а ведь это большое событие, – заметил опекун полушутливо, полусерьезно, – и по этому случаю моей прелестной кузине придется заняться равными необходимыми формальностями в связи с ее совершеннолетием, выходит, что всем нам будет удобнее пожить в Лондоне. Значит, в Лондон мы и уедем. Решено. Теперь поговорим о другом: в каком состоянии вы оставили Кедди?
– В очень плохом, опекун. Боюсь, что ее здоровье и силы восстановятся не скоро.
– То есть как – «не скоро»? – озабоченно спросил опекун.
– Пожалуй, она проболеет несколько недель, как это ни грустно.
– Так! – Он принялся ходить по комнате, засунув руки в карманы и глубоко задумавшись. – Ну, а что вы скажете насчет ее доктора, милая моя? Он хороший врач?
Мне пришлось сознаться, что я не могу сказать о нем ничего дурного, хотя мы с Принцем не дальше как сегодня сошлись на том, что не худо бы проверить диагноз этого доктора, пригласив на консилиум другого врача.
– Знаете что, – быстро сказал опекун, – надо пригласить Вудкорта.
Мысль о нем не приходила мне в голову, и слова опекуна застали меня врасплох. На мгновение все, что связывалось у меня с мистером Вудкортом, как будто вернулось и привело меня в смятение.
– Вы ничего не имеете против него, Хлопотунья?
– Против него, опекун? Конечно, нет.
– И вы не думаете, что больная будет против?
Я не только не думала этого, но даже была убеждена, что она будет верить ему и он ей очень понравится. И я сказала, что она знакома с ним, так как они часто встречались, когда он так участливо лечил мисс Флайт.
– Прекрасно! – отозвался опекун. – Сегодня он уже был у нас, дорогая моя, и завтра я поговорю с ним об этом.
Во время этого короткого разговора я чувствовала, – не знаю почему, ведь Ада молчала и мы даже не смотрели друг на друга, – чувствовала, что моя дорогая девочка живо помнит, как весело она обняла меня за талию, когда не кто иная, как наша Кедди принесла мне маленький прощальный подарок. И я поняла – необходимо сказать Аде и Кедди тоже о том, что мне предстоит сделаться хозяйкой Холодного дома, а если я стану все откладывать да откладывать, я буду в своих же глазах менее достойной любви хозяина этого дома. И вот, когда мы поднялись наверх и подождали, пока часы пробьют полночь, чтобы я первая смогла прижать к сердцу и поздравить свою любимую подругу с днем ее рождения, я стала говорить ей, как некогда говорила самой себе, о том, что ее кузен Джон добр и благороден и что меня ждет счастливая жизнь. Никогда еще, кажется, за все годы нашей дружбы моя дорогая девочка не была со мной так нежна, как в ту ночь. А я была так рада этому, так утешалась, сознавая, что правильно поступила, преодолев свою совсем ненужную скрытность, что была в десять раз счастливее прежнего. Всего несколько часов назад я не думала, что скрываю свою помолвку умышленно, но теперь, когда высказалась, почувствовала, что ясней понимаю, почему молчала так долго.
На другой день мы переехали в Лондон. Наша прежняя квартира была не занята, и мы в каких-нибудь полчаса так удобно устроились в ней, словно никогда из нее не уезжали. Мистер Вудкорт обедал у нас по случаю дня рождения моей милой девочки, и мы очень приятно провели вечер, хотя, конечно, ощущали большую пустоту, ибо в этот торжественный день с нами не было Ричарда. А потом я несколько недель, – помнится, восемь или девять, – целыми днями сидела у Кедди; вот почему я все это время видела Аду очень мало, – никогда еще мы не виделись с нею так мало с тех пор, как познакомились, если не считать периода моей болезни. Правда, она часто приходила к Кедди, но там обе мы должны были развлекать и ободрять больную и потому не могли говорить по душам, как бывало. Если я возвращалась домой ночевать, мы с Адой не разлучались весь вечер; но Кедди плохо спала от боли, и я нередко оставалась у нее на всю ночь, чтобы ухаживать за нею.
Что за чудесная женщина была эта Кедди, как она любила мужа и свою маленькую жалкую крошку; а ведь ей надо было заботиться и обо всем доме! Самоотверженная, безропотная, она так горячо желала поскорей выздороветь ради своих близких, так боялась причинить кому-нибудь беспокойство, так была встревожена тем, что муж ее лишился своей помощницы, а об удобствах мистера Тарвидропа необходимо заботиться по-прежнему… словом, я только теперь узнала, до чего она хорошая. И как странно было думать, что она недвижно лежит день за днем, бледная и беспомощная, в том доме, где танцы – самое главное в жизни, где подмастерья с раннего утра упражняются под аккомпанемент «киски» в бальном зале, а неопрятный мальчуган всю вторую половину дня вальсирует один в пустой кухне.
По просьбе Кедди я взяла на себя верховное руководство и наблюдение за ее комнатками, вычистила их, убрала, передвинула ее кровать и другие вещи в светлый, веселый уголок, не такой душный, как тот, который она занимала раньше; и с тех пор мы завели такой обычай: сначала приводили в полный порядок свой туалет, потом я клала ей на руки мою малюсенькую тезку, а сама усаживалась рядом поболтать, поработать или почитать вслух. В один из таких спокойных часов я сказала Кедди про перемены в Холодном доме.
Кроме Ады, нас навещали и другие посетители. В первую очередь – Принц, который забегал к нам в перерывах между занятиями, осторожно входил, стараясь не шуметь, присаживался и с любящей тревогой глядел на Кедди и свою маленькую дочку. Хорошо ли, плохо ли чувствовала себя Кедди, она неизменно уверяла мужа, что ей почти совсем хорошо, а я – да простит мне небо! – неизменно подтверждала ее слова. Это так радовало Принца, что он иной раз вынимал из кармана свою «киску» и проводил смычком по одной-двум струнам, чтобы позабавить малютку; только это ему никогда не удавалось, – моя крошечная тезка как будто даже не замечала, что он играет.
Бывала у нас и миссис Джеллиби. Она заходила от случая к случаю, как всегда рассеянная, и тихо сидела, не глядя на внучку, но устремив глаза куда-то вдаль, словно все ее внимание было поглощено каким-нибудь юным бориобульцем, пребывающим на своих родных берегах. Поблескивая глазами, по-прежнему безмятежная и растрепанная, она говорила: «Ну, Кедди, дитя мое, как ты себя чувствуешь сегодня?» – и приятно улыбалась, не слушая ответа; или заводила разговор о том, сколько писем она получила за последнее время, сколько ответов написала, или какое количество кофе может производить колония Бориобула-Гха. Все это она говорила с благодушным и нескрываемым презрением к нашей столь узкой деятельности.
Бывал у нас и мистер Тарвидроп-старший, ради которого с утра до вечера и с вечера до утра принимались бесчисленные предосторожности. Если малютка плакала, ее чуть не душили из боязни, что детский крик, упаси боже, обеспокоит мистера Тарвидропа. Если ночью нужно было разжечь огонь в камине, это делали чуть ли не тайком и всячески стараясь не шуметь, чтобы не потревожить его сон. Если для удобства Кедди нужно было что-нибудь принести из другой комнаты, она сначала тщательно обдумывала вопрос – а не может ли эта вещь понадобиться ему? В ответ на это внимание он заходил к невестке раз в день, осеняя ее благодатью своего присутствия и с такой снисходительностью, с таким покровительственным видом, с таким изяществом озаряя все вокруг сиянием своей напыщенной особы, что я могла бы подумать (если б не видела его насквозь): ну, Кедди нашла себе благодетеля на всю жизнь!
– Моя Кэролайн, – говорил он, наклоняясь к ней, насколько это ему удавалось, – скажите мне, что сегодня вы чувствуете себя лучше.
– О, гораздо лучше; благодарю вас, мистер Тарвидроп, – отвечала Кедди.
– Я в восторге! В упоении! А наша милая мисс Саммерсон еще не совсем извелась от усталости?
Тут он закатывал глаза и посылал мне воздушный поцелуй, хотя приятно отметить, что он перестал ухаживать за мной с тех пор, как я так изменилась.
– Вовсе нет, – уверяла я его.
– Чудесно! Мы должны заботиться о нашей дорогой Кэролайн, мисс Саммерсон. Мы не должны скупиться ни на какие лекарства, лишь бы она поправилась. Мы должны хорошо кормить ее… Моя милая Кэролайн, – обращался он к своей невестке с бесконечно щедрым и покровительственным видом, – не отказывайте себе ни в чем, моя прелесть. Изъявите желание и удовлетворяйте его, дочь моя. Все, что есть в этом доме, все, что есть в моей комнате, – все к вашим услугам, дорогая. Прошу вас даже, – добавлял он порой, ярче прежнего блистая своим «хорошим тоном», – не обращайте внимания на мои скромные потребности, если они противоречат вашим, моя Кэролайн. Ваши нужды важнее моих.
– Он так давно превратил свой «хороший тон» в привилегию для себя и повинность для других (унаследованную Принцем от покойной матери), что они приобрели право давности, и я не раз видела, как и Кедди и ее муж умилялись до слез, тронутые столь преданным самоотречением.
– Нет, дорогие мои, – внушал им мистер Тарвидроп, и я, видя, как бедная Кедди обнимает его толстую шею своей худенькой рукой, сама готова была прослезиться, но уже по другой причине, – нет, нет! Я обещал никогда не покидать вас. Исполняйте только свой долг по отношению ко мне, любите меня, и никакой другой награды я не требую. А теперь всего доброго! Я направляюсь в парк.
Там он прогуливался и нагуливал себе аппетит к обеду – обедал же он в ресторане. Хочу верить, что я не придираюсь к мистеру Тарвидропу-старшему, но я не замечала в нем качеств более достойных, чем те, о которых правдиво рассказываю здесь, если не считать того, что он, несомненно, был расположен к Пищику и очень торжественно брал его с собой на прогулку, – причем всегда отсылал мальчугана домой перед тем, как сам шел обедать – а иной раз дарил ему медяк. Но, насколько я знаю, даже это его бескорыстное внимание к ребенку требовало довольно больших расходов от других лиц, ибо Пищика надо было привести в достаточно парадный вид, чтобы профессор «хорошего тона» мог водить его за ручку гулять, так что малыша пришлось с головы до ног одеть во все новенькое за счет Кедди и ее мужа.
И, наконец, в числе наших посетителей был мистер Джеллиби. Когда он приходил к нам по вечерам, кротким голосом спрашивал Кедди, как ее здоровье, а потом садился, прислонившись головой к стене и не делая больше никаких попыток вымолвить еще хоть слово, я, право же, чувствовала к нему большое расположение. Если он заставал меня в хлопотах, занятой каким-нибудь пустяковым делом, он иногда порывался снять сюртук, как бы всей душой желая мне помочь, но дальше этого дело не шло. Так он и просиживал весь вечер, прислонившись головой к стене и пристально глядя на задумчивую малютку, а мне было трудно избавиться от нелепой мысли, что они понимают друг друга.
Перечисляя наших гостей, я еще не назвала мистера Вудкорта, но ведь он теперь лечил Кедди и потому постоянно бывал у нее. Под его наблюдением она быстро начала поправляться, да и немудрено – так он был мягок, так опытен, так неутомим в своих стараниях. За это время я много раз виделась с мистером Вудкортом, хоть и не так много, как можно было ожидать, – ведь, зная, что можно спокойно оставить Кедди на его попечении, я нередко уходила домой до его прихода. И все-таки мы встречались часто. Теперь я совершенно примирилась с собой, но тем не менее радовалась при мысли о том, что он до сих пор жалеет меня; а что он действительно меня жалеет, это я чувствовала. Он работал теперь ассистентом у мистера Беджера, имевшего большую практику, но сам пока не строил определенных планов на будущее.
Когда Кедди стала выздоравливать, я заметила, что моя милая Ада в чем-то переменилась. Не могу сказать, когда именно я впервые это заметила, так как наблюдала это во многих мелочах, ничтожных каждая в отдельности, но в целом приобретавших некоторое значение. Сопоставив их одну с другой, я пришла к выводу, что Ада уже не так откровенно и весело разговаривает со мной, как бывало. Любила она меня так же нежно и преданно, как и раньше, в этом я ни минуты не сомневалась, но у нее как будто было тайное горе, которого она мне не поверяла; казалось, она молча жалела кого-то.
Этого я никак не могла понять, но мне было так дорого счастье моей красавицы, что ее душевное состояние меня тревожило, и я часто раздумывала, что именно могло ее так печалить. Наконец, убедившись, что Ада что-то скрывает от меня из боязни меня огорчить, я вообразила, будто она сама немного огорчена – из-за меня… моим признанием насчет Холодного дома.
Как могла я убедить себя в том, что это похоже на правду, не знаю. Мне и в голову не приходило, что, предполагая это, я придаю слишком большое значение своей особе. Сама-то ведь я не огорчалась; я была вполне довольна и совершенно счастлива. А все-таки Ада могла думать – думать за меня, хотя сама я выбросила из головы все подобные мысли, – о том, что когда-то было, но теперь изменилось, и мне было так легко поверить в свое предположение, что я и поверила.
Что мне сделать, чтобы успокоить свою милую девочку (думала я тогда), как доказать ей, что подобные чувства мне чужды? Что ж, оставалось только казаться как можно более оживленной да работать как можно усерднее, но это я всегда старалась делать. Однако болезнь Кедди, то больше, то меньше, мешала мне исполнять мои домашние обязанности (хотя по утрам я всегда задерживалась, чтобы приготовить завтрак опекуну, и он сто раз говорил со смехом, что в доме, очевидно, две хозяйки, потому что его Хозяюшка всегда на месте); и вот я решилась быть прилежной и веселой вдвойне. Я хлопотала по дому, напевая все песни, какие звала; все шила и шила, как одержимая, все болтала и болтала без умолку и утром, и днем, и вечером.
Тем не менее все та же тень лежала между мною и моей милочкой.
– Итак, Хлопотунья, – заметил опекун как-то раз вечером, когда мы сидели втроем и он закрыл книгу, которую читал, – Вудкорт вылечил Кедди Джеллиби. И теперь она совсем здорова?
– Да, – ответила я, – и она платит ему такой горячей благодарностью, которая ценнее всякого богатства, опекун.
– Правильно; но я все же хотел бы, чтоб он получил и богатство, – сказал опекун, – всем сердцем желал бы.
И я желала этого. Так я и сказала.
– Еще бы! Мы охотно помогли бы ему разбогатеть, знай мы только, как это сделать. Ведь правда, Хозяюшка?
Не отрываясь от шитья, я рассмеялась и ответила, что не уверена, стоит ли это делать, – ведь богатство может его испортить, и тогда он, пожалуй, будет приносить меньше пользы людям, так как некоторые больные, например мисс Флайт, да и сама Кедди и многие другие, уже не смогут его приглашать, а обойтись без него им будет трудно.
– Это верно, – сказал опекун. – Об этом я не подумал. Однако вы, наверное, согласитесь, что хорошо бы помочь ему разбогатеть, но лишь настолько, чтобы ему хватало на жизнь, не правда ли? Настолько, чтобы он мог работать со спокойной душой? Настолько, чтобы иметь уютный домашний очаг и домашних богов… а может быть и домашнюю богиню?
– Это совсем другое дело, – проговорила я. – С этим мы все должны согласиться.
– Конечно, все, – отозвался опекун. – Я очень ценю Вудкорта, очень уважаю и осторожно расспрашивал его об его планах на будущее. Трудно предлагать помощь человеку независимому по натуре и такому гордому, как он. И все же я был бы рад помочь ему, если бы знал, как за это приняться. Он, видимо, подумывает о новом путешествии. Жаль было бы лишаться такого человека.
– Может быть, это откроет для него новый мир, – сказала я.
– Все может быть, Хлопотунья, – согласился опекун. – От старого мира он, вероятно, не ждет ничего хорошего. А вы знаете, мне иногда кажется, что он переживает какое-то разочарование или горе. Вы ни о чем таком не слыхали?
Я покачала головой.
– Хм! Стало быть, я ошибся, – сказал опекун.
Тут наступила маленькая пауза, и, решив, ради моей милой девочки, что лучше ее заполнить, я, продолжая работать, стала напевать песню, которую опекун особенно любил.
– Вы думаете, что мистер Вудкорт снова отправится в путешествие? – спросила я, промурлыкав свою песню до конца.
– Не знаю наверное, милая моя, но мне кажется, что он, возможно, уедет за границу надолго.
– Куда бы он ни поехал, он увезет с собой наши лучшие сердечные пожелания, – проговорила я, – и хотя это не богатство, он от них, во всяком случае, не обеднеет, правда, опекун?
– Конечно, Хлопотунья, – ответил он.
Я сидела на своем обычном месте – в кресле, рядом с опекуном. Раньше, до получения письма, я обычно занимала другое кресло, а это стало моим лишь теперь. Взглянув на Аду, сидевшую напротив, я увидела, что она смотрит на меня глазами полными слез, и слезы текут по ее щекам. Тут я почувствовала, что мне нужно быть ровной и веселой, чтобы раз навсегда вывести из заблуждения свою подругу и успокоить ее любящее сердце. Впрочем, я и так уже была ровной и веселой, а значит, мне оставалось только быть самой собой.
Поэтому я заставила свою дорогую девочку опереться на мое плечо, – как далека я была от мысли, какое бремя лежит у нее на душе! – сказала, что ей не по себе, и, обняв ее, увела наверх. Когда мы вошли в свою комнату, Ада, быть может, уже была готова сделать мне признание, которое явилось бы для меня огромной неожиданностью, но я даже не попыталась вызвать ее на откровенность – мне и в голову не пришло, что это как раз то, в чем она нуждается.
– Ах, моя милая, добрая Эстер, – промолвила Ада, – если бы только я могла решиться поговорить с тобой и кузеном Джоном, когда вы вместе!
– Да что с тобой, моя милочка! – старалась я успокоить ее. – Ада! Что же мешает тебе поговорить с нами?
Ада только опустила голову и крепче прижала меня к груди.
– Ты, конечно, не забываешь, моя прелесть, – сказала я, улыбаясь, – какие мы с ним спокойные, старозаветные люди и как твердо я решила быть самой скромной из замужних дам? Ты не забываешь, какая счастливая и мирная жизнь мне предстоит и кому я этим обязана? Я уверена, Ада, что ты никогда не забудешь о том, какой он чудесный человек. Этого нельзя забыть.
– Конечно, нет, Эстер, никогда!