– И еще, Джордж, – говорит ему мать, – мы должны как можно скорее послать за твоим братом. Он умный, рассудительный человек, – так мне говорили, хотя сама я, дорогой мой, почти ничего не знаю о том, что делается за оградой Чесни-Уолда, – и он может многое сделать для тебя.
   – Матушка, – спрашивает кавалерист, – не рано ли мне просить вас об одной милости?
   – Конечно, нет, дорогой мой.
   – Тогда окажите мне только одну великую милость – не пишите об этом брату.
   – О чем не писать, дорогой?
   – Не пишите обо мне. Сознаюсь, матушка, что я просто не могу вынести этой мысли… не могу свыкнуться с нею. Он так не похож на меня, мой брат, он столько сделал, чтобы выйти в люди, пока я прозябал в солдатах, что у меня духу не хватит встретиться с ним в тюрьме и вдобавок – когда меня обвиняют в тяжком преступлении. Можно ли ожидать от такого человека, как он, что подобная новость будет ему приятна? Нельзя. Нет, скройте от него мою тайну, матушка, окажите мне эту незаслуженную милость и кого-кого, а брата не посвящайте в мою тайну.
   – Но не всегда же скрывать, милый Джордж?
   – Может быть, и не всегда, матушка, – хотя, возможно, я когда-нибудь попрошу и об этом; а пока скрывайте, умоляю вас. Если же ему суждено узнать, что его бродяга-брат вернулся, – говорит кавалерист, с сомнением покачивая головой, – то лучше уж я сам скажу ему об этом и посмотрю, как он примет мои слова, а тогда решу, наступать мне или отступать.
   Он горячо настаивает, глубоко убежденный в своей правоте, а по лицу миссис Бегнет видно, что она понимает и одобряет его; поэтому мать сдается и, умолкнув, всем своим видом обещает исполнить его просьбу. За Это он ласково благодарит ее.
   – Во всем остальном, милая моя матушка, я буду самым сговорчивым и послушным сыном; только в этом одном не уступлю. Теперь я готов принять даже адвокатов. Я тут сидел и писал кое-что, – он бросает взгляд на исписанную бумагу, лежащую на столе, – рассказывал совершенно точно обо всем, что знаю насчет покойного, и как вышло, что меня припутали к этому злополучному делу. Написано просто и по всем правилам, не хуже, чем книга приказов по полку, – ни слова лишнего, только то, что относится к делу. Я надумал прочесть это с начала и до конца, как только получу разрешение говорить в свою защиту. Надеюсь, мне и теперь можно будет прочесть это; а впрочем, я сейчас отказываюсь от своей воли и, что бы там ни говорили, что бы ни делали, обещаю не своевольничать.
   Итак, переговоры благополучно закончились соглашением, а время, отведенное для свидания, уже подходит к концу, поэтому миссис Бегнет объявляет, что пора уходить. Старуха мать снова и снова обнимает сына, а сын вновь и вновь прижимает ее к своей широкой груди.
   – Куда вы отведете матушку, миссис Бегнет?
   – Я поеду в городской дом, милый мой, то есть в дом моих господ. У меня там срочное дело, – отвечает миссис Раунсуэлл.
   – Вы наймете карету и проводите туда матушку, миссис Бегнет? Да я и так знаю, что проводите. И спрашивать не к чему.
   Действительно, «не к чему», соглашается миссис Бегнет при помощи зонта.
   – Возьмите ее с собой, старинная моя приятельница, и примите мою благодарность. Поцелуйте от меня Квебек и Мальту, передайте привет крестнику, крепко пожмите руку Дубу, а вот это вам, дорогая моя, – жаль только, что это не десять тысяч фунтов золотом!
   Кавалерист касается губами загорелого лба «старухи», и дверь его камеры закрывается.
   Добрая старая домоправительница хочет отправить миссис Бегнет домой в той же карете, но тщетны все ее мольбы. Живо соскочив на мостовую у подъезда дедлоковского дома и поднявшись вместе с миссис Раунсуэлл на крыльцо, «старуха» пожимает ей руку, удаляется с деловым видом и вскоре, вернувшись в лоно бегнетовского семейства, как ни в чем не бывало снова принимается за мытье овощей.
   Мидеди сидит в той комнате, где вела свой последний разговор с покойным, и смотрит на то место, где он стоял у камина, так неторопливо изучая ее на досуге, как вдруг слышит стук в дверь. Кто это? Миссис Раунсуэлл. Что привело миссис Раунсуэлл в город так неожиданно?
   – Горе, миледи. Тяжкое горе. Ах, миледи, можно мне сказать вам несколько слов?
   Что еще случилось и почему эта всегда спокойная старуха так дрожит? Она гораздо счастливее своей госпожи, как часто думала сама госпожа, так почему же она так трепещет и смотрит на миледи с таким странным недоверием?
   – Что случилось? Сядьте и отдышитесь.
   – Ах, миледи, миледи! Я нашла своего сына… младшего, того, что так давно ушел в солдаты. И он сидит в тюрьме.
   – За долги?
   – Нет, нет, миледи. Я с радостью заплатила бы за него, сколько бы он ни задолжал.
   – За что же он попал в тюрьму?
   – По обвинению в убийстве, миледи, – убийстве, в котором он так же не виновен, как… как я. Его обвиняют в убийстве мистера Талкингхорна.
   Что значит ее взгляд и этот жест мольбы? Почему она подходит так близко? Что за письмо держит она в руках?
   – Леди Дедлок, дорогая моя госпожа, милостивая госпожа, добрая моя госпожа! Вы должны пожалеть меня, вы должны простить меня. Я служила своим господам еще до вашего рождения. Я предана им. Но подумайте о моем дорогом сыне, – ведь на него напраслину взвели.
   – Я его не обвиняю.
   – Нет, миледи, нет. Но другие обвиняют, и он в тюрьме, в опасности. Ах, леди Дедлок, если вы можете сказать хоть слово в его оправдание, скажите это слово!
   Что она такое вообразила, эта старуха? Почему она думает, что женщина, к которой она обращается с подобной просьбой, может опровергнуть несправедливое подозрение, если оно действительно несправедливо? Прекрасные глаза миледи смотрят на домоправительницу с удивлением, чуть ли не с ужасом.
   – Миледи, вчера вечером я выехала из Чесни-Уолда, чтобы на старости лет найти своего пропавшего сына, а в последние дни шаги на Дорожке призрака слышались так часто и такие они были зловещие, каких я ни разу не слыхивала за все эти годы. Ночь за ночью, чуть, бывало, стемнеет, их топот отдавался в ваших покоях, но вчера вечером они звучали так страшно, как никогда. И вот, миледи, вчера, как стемнело, я получила это письмо.
   – Какое письмо?
   – Тише! Тише! – Оглянувшись кругом, домоправительница отвечает испуганным шепотом: – Миледи, я никому о нем ни слова не сказала, я не верю тому, что в нем написано, я знаю, что этого не может быть, я твердо уверена, что это неправда. Но мой сын в опасности, и вы должны меня пожалеть. Если вы знаете что-нибудь такое, что неизвестно другим, если вы кого-нибудь подозреваете, если вы можете разгадать эту загадку, но по какой-то причине молчите, то подумайте обо мне, дорогая моя госпожа, и, несмотря ни на что, расскажите обо всем, что вам известно. Это моя единственная просьба. Я знаю, вы не жестокая, но вы всегда поступаете по-своему, без чужой помощи, ни с кем не водите дружбы, и каждый, кто восхищается вами, как изящной и прекрасной леди, – а восхищаются все, – каждый знает, что вы очень далеки от него, и к вам нельзя подойти близко. Миледи, может быть, гордость или гнев заставляют вас молчать о том, что вам известно, а если так, умоляю вас, подумайте о своей верной служанке, – ведь вся моя жизнь прошла в вашем семействе, и я к нему глубоко привязана, – смягчитесь и помогите оправдать моего сына! Миледи, моя добрая госпожа, – умоляет старая домоправительница с непритворным простодушием, – я такая ничтожная и скромная, а вы от природы такая гордая я далекая ото всех, что, пожалуй, и представить себе не можете, как я страдаю за свое детище; но я так страдаю, что вот даже пришла сюда к вам и осмелилась просить и умолять вас не отвергнуть нас в это ужасное время, если вы можете помочь нам добиться правды!
   Не говоря ни слова, миледи поднимается и берет письмо из ее рук.
   – Вы хотите, чтобы я его прочла?
   – Пожалуйста, прочтите, миледи, но лишь после того, как я уйду, и не забудьте о моей единственной просьбе.
   – Не знаю, чем я могу помочь. Я не скрываю ничего такого, что касается вашего сына. Я никогда его не обвиняла.
   – Миледи, прочитайте это письмо, и, может быть, вы больше пожалеете моего сына за то, что на него взвели поклеп.
   Старая домоправительница уходит, а миледи стоит с письмом в руках. Она действительно не жестокая, и было время, когда лицо этой почтенной женщины, умоляющей ее с такой страстной искренностью, пробудило бы в ней глубокое сострадание. Но миледи так давно привыкла подавлять свои чувства и скрывать истину, столько лет сознательно перевоспитывала себя в той пагубной школе, которая учит людей заглушать свои естественные душевные побуждения, хоронить их в своем сердце, – подобно тому, как мухи далеких эпох погребены в янтаре, – наводить однообразный и тусклый глянец на всех хороших и дурных, глубоко чувствующих и бесчувственных, разумных и неразумных, – так давно привыкла к этому, что, слушая миссис Раунсуэлл, до сих пор подавляла в себе даже удивление.
   Она развертывает письмо. В него вложена печатная заметка о том, как нашли труп человека с пулей в сердце, лежавший ничком на полу; а внизу написано ее имя и слово «убийца».
   Письмо выпало из ее рук. Как долго оно пролежало на полу, она не знает; оно лежит, где упало, но вдруг она отдает себе отчет в том, что перед нею стоит лакей и докладывает о приходе молодого человека, некоего Гаппи. Лакей, должно быть, несколько раз повторил свои слова. – они звенели в ее ушах еще до того, как она начала понимать их смысл.
   – Проводите его сюда.
   Он входит. Подняв письмо, она держит его в руках и старается сосредоточиться. Для мистера Гаппи она все та же леди Дедлок, по-прежнему сдержанная, гордая и холодная.
   – Ваша милость, может быть, мой приход сначала покажется вам непростительной дерзостью, но ведь вы, ваша милость, ни разу не были рады меня видеть, на что я, впрочем, не жалуюсь, так как, принимая во внимание все обстоятельства, радоваться действительно было нечему; но когда я объясню вашей милости, с какой целью явился сейчас, вы, надеюсь, меня не осудите, – говорит мистер Гаппи.
   – Объясняйте.
   – Очень благодарен, ваша милость. Я должен прежде всего сказать вашей милости, – начинает мистер Гаппи, присев на краешек стула и поставив цилиндр на ковер у своих ног, – что мисс Саммерсон, чей образ, как я однажды сказал вашей милости, был в течение одного периода моей жизни запечатлен в моем сердце, пока его не стерли не зависящие от меня обстоятельства, – мисс Саммерсон говорила со мной после того, как я в последний раз имел удовольствие нанести визит вашей милости, и настоятельно просила меня не делать никаких шагов ни в какой области, которая может ее касаться. А поскольку желания мисс Саммерсон для меня закон (исключая желаний, связанных с не зависящими от меня обстоятельствами), я, следовательно, никак не думал, что удостоюсь высокой чести снова нанести визит вашей милости.
   Тем не менее он пришел, угрюмо напоминает ему миледи.
   – Тем не менее я пришел, – признает мистер Гаппи. – Вот я и хочу разъяснить вашей милости, почему я пришел.
   Она просит разъяснить это как можно яснее и короче.
   – А я, – говорит мистер Гаппи обиженным тоном, – настоятельно прошу вашу милость обратить особенное внимание на то, что я пришел сюда не ради себя. Направляясь к вам, я заботился не о своих интересах. Не дай я мисс Саммерсон обещания, которое почитаю священным, ноги бы моей больше не было в этом доме; напротив, я бы держался от него подальше.
   Мистер Гаппи находит, что сейчас ему самая пора запустить обе руки себе в шевелюру.
   – Вы, может, припомните, ваша милость, что, когда я пришел сюда в прошлый раз, я столкнулся с одним человеком, который пользовался большой известностью среди нас, юристов, и чью потерю все мы оплакиваем. С тех пор этот человек принялся вредить мне всюду и везде, можно сказать, весьма некрасивым образом, так что я уж начал побаиваться не на шутку, а не сделал ли я, сам того не ведая, чего-нибудь против желания мисс Саммерсон. Но ведь я, – хвалить себя не годится, однако должен это сказать в свою защиту, – ведь я тоже не плохо знаю свое дело.
   Леди Дедлок устремляет на него строгий, вопросительный взгляд. Мистер Гаппи мгновенно отводит от нее глаза и смотрит куда-то в сторону.
   – Скажу больше, – продолжает он, – было так трудно понять, чего, собственно, добивается этот человек совместно с другими лицами, что, пока мы не понесли утраты, которую оплакиваем, я, можно сказать, увязал в песке, – вы, ваша милость, возможно этого не поняли, ибо вращаетесь в высших кругах, так благоволите считать, что это все равно что «зашел в тупик». Опять же Смолл – это мой приятель, с которым ваша милость незнакомы, – Смолл сделался таким замкнутым и двуличным, что временами было довольно трудно удержаться и не стукнуть его по башке. Так или иначе, но я напряг свои скромные силы и способности, да еще мне помог один наш общий друг, некий мистер Тони Уивл (человек аристократических склонностей – у него в комнате всегда висит портрет вашей милости), и вот теперь у меня появилась причина кое-чего опасаться, почему я и явился предупредить, что вашей милости надо держаться начеку. Прежде всего позвольте спросить, ваша милость: не приходили к вам нынче утром какие-нибудь необычные гости? Я хочу сказать – не светские визитеры, а такие, как, например, бывшая служанка мисс Барбери или один человек, который не владеет своими нижними конечностями, так что его приходится таскать, словно чучело Гая Фокса.
   – Нет.
   – Ну, а я могу заверить вашу милость, что эти посетители сюда явились и их приняли. Надо вам сказать, что я увидел их у подъезда и подождал на углу площади, пока они отсюда не вышли, а тогда отошел и целых полчаса кружил по улицам, чтобы с ними не встретиться.
   – Какое мне дело до всего этого и какое вам дело? Я вас не понимаю. Что вы хотите этим сказать?
   – Ваша милость, я пришел просить вас держаться начеку. Может, в этом нет надобности. Пусть так. В таком случае, я только сделал все возможное, чтобы выполнить обещание, которое дал мисс Саммерсон. Я сильно подозреваю (кое-что Смолл сам выболтал, а кое-что мы выпытали у него), я сильно подозреваю, что те письма, которые я когда-то брался принести вашей милости, а потом считал погибшими, на самом деле вовсе не погибли. Еще я подозреваю, что если в них есть что разглашать, так это разглашают сейчас. И еще – что гости, о которых я упоминал, явились сюда нынче утром, чтобы сорвать на этом хороший куш. И, должно быть, уже сорвали, а нет, так вот-вот сорвут.
   Мистер Гаппи поднимает свой цилиндр и встает.
   – Ваша милость, вам лучше знать, имеет все это хоть какое-нибудь значение или не имеет. Так ли, этак ли, но я старался исполнить желание мисс Саммерсон в том смысле, чтобы ничего больше не затевать и насколько возможно замять то, что я уже успел сделать; с меня этого довольно. Возможно, что не было никакой надобности предостерегать вашу милость и, придя сюда с этой целью, я позволил себе вольность; если так, надеюсь, вы постараетесь забыть мой дерзкий поступок, а я попытаюсь забыть ваше неодобрение. Теперь я распрощаюсь с вашей милостью, и, заверяю вас, нечего бояться, что я опять явлюсь к вам.
   В ответ на эти прощальные заверения она лишь едва поднимает глаза, но вскоре после его ухода звонит в колокольчик.
   – Где сейчас сэр Лестер?
   Меркурий докладывает, что он сидит один в библиотеке, запершись.
   – Приходил ли кто-нибудь к сэру Лестеру сегодня утром?
   Несколько человек по делу. Меркурий описывает их так, как до него описал мистер Гаппи. Довольно; он может идти.
   Так! Все кончено. Имя ее на устах у толпы; муж ее узнал о своем несчастье, позор ее получит огласку, – быть может, слух разносится уже сейчас, пока она это думает, – и вдобавок к громовому удару, которого так долго ждала она, но никак не ждал ее муж, какие-то невидимые доносчики обвиняют ее в убийстве ее врага.
   А врагом ее он действительно был, и она часто, часто, часто желала его смерти. Он враг и теперь, даже в могиле. Тяжкое обвинение свалилось на нее как новая пытка, которой ее подвергает его безжизненная рука. И, вспомнив о том, что в тот вечер она тайком подходила к его дверям, вспомнив, что незадолго перед убийством она уволила свою любимую служанку, – а это могут объяснить ее желанием избавиться от лишних глаз, – вспомнив все это, она трепещет, словно рука палача касается ее шеи.
   Она бросилась на пол и лежит, зарывшись лицом в диванные подушки, а волосы ее разметались в беспорядке. Но вдруг она вскакивает, носится по комнате, снова бросается на пол, мечется, стонет. Она охвачена невыразимым ужасом. Будь она и вправду убийцей, ужас ее не мог бы быть сильнее.
   Ведь если б она действительно задумала совершить убийство и приняла хитроумнейшие предосторожности, ненавистный образ, несмотря на это, разросся бы в ее глазах до гигантских размеров и помешал бы ей предугадать неизбежные последствия преступления – но не успел бы он пасть ниц, как эти последствия хлынули бы на нее нежданным потоком, – как всегда бывает после убийства; и вот теперь она понимает, что когда он ее выслеживал, а она думала: «О, если бы смертельный удар поразил этого старика и убрал с моего пути!» – то эти мысли ей внушало желание уничтожить бесследно – развеять по всем ветрам – улики, собранные им против нее. Недаром она испытала недоброе облегчение, когда узнала о его смерти. Чем была его смерть, как не извлечением камня, замыкавшего гнетущий ее свод, а теперь свод рушится, рассыпаясь на тысячи обломков, и каждый из них давит и ранит ее!
   И вот страшное наваждение охватывает и омрачает ее душу: от этого преследователя – живого или мертвого, окостенелого и бесчувственного при жизни, каким она хорошо его помнит, или столь же окостенелого и бесчувственного теперь, на гробовом ложе, – от этого преследователя нельзя спастись иначе как смертью. Затравленная, она бежит. Смятение чувств – стыда, страха, угрызений совести, отчаяния, – достигнув своего апогея, берет над нею верх; и даже ее непоколебимая уверенность в себе теперь сорвана и унесена прочь, как древесный лист неистовым ураганом.
   Она торопливо пишет несколько строк мужу и, запечатав письмо, оставляет его на столе:
   «Если меня будут разыскивать, обвинив в его убийстве, верьте, что в этом я совершенно не виновна. Во всем остальном не верьте ничему хорошему обо мне, ибо я виновна во всех других проступках, какие мне приписывают, как Вы уже слышали или услышите. В тот роковой вечер он предупредил меня, что расскажет Вам о моем падении. После того как он расстался со мной, я вышла из дому, сказав, что хочу погулять в саду, где иногда гуляю, но на самом деле я решила пойти к нему, чтобы в последний раз попросить его сжалиться надо мной: прекратить муки ожидания – эту ужасную пытку, которой он мучил меня так давно – Вы не знаете, как давно, – и сострадательно нанести удар завтра же утром.
   В доме у него было темно и тихо. Я звонила два раза, но никто не откликнулся, и я вернулась домой.
   Теперь у меня уже нет дома. Я больше не буду обременять Вас. Забудьте в своем справедливом негодовании недостойную женщину, на которую Вы напрасно потратили столько великодушной преданности, – эта женщина покидает Вас с глубоким стыдом, – еще более глубоким, чем стыд, с которым она бежит от самой себя – и прощается с Вами навсегда!»
   Она быстро одевается, прячет лицо под вуалью, прислушивается к чему-то и, не взяв с собой ни драгоценностей, ни денег, спускается по лестнице и, улучив минуту, когда в вестибюле никого нет, открывает, потом закрывает за собой огромную дверь и быстро исчезает из виду, словно ее подхватил и унес резкий морозный ветер.

Глава LVI
Погоня

   Бесстрастно, как и подобает знатным, городской дом Деддоков взирает на другие дома величаво-унылой улицы и ничем не выдает, что внутри его что-то неладно. Тарахтят кареты, раздается стук в двери, высший свет обменивается визитами; пожилые прелестницы с костлявыми шейками и персиковыми щечками, румянец которых приобретает довольно-таки замогильный оттенок при дневном свете, когда эти очаровательные создания смахивают на какой-то сплав из Женщины и Смерти, изображенных на популярной картинке, – пожилые прелестницы ослепляют мужчин. Из холодных конюшен, мягко покачиваясь на рессорах, выезжают кареты, и на их козлах, глубоко погрузившись в пуховые подушки, восседают коротконогие кучера в белокурых париках, а на запятках торчат расфранченные Меркурии с булавами в руках и в треуголках набекрень – зрелище, поистине достойное небожителей.
   Внешне городской дом Дедлоков ничуть не меняется, и проходит много часов, прежде чем внутри его рушится чинное однообразие его жизни. Но вот обворожительная Волюмния, замученная великосветской болезнью – скукой, и находя, что сегодня этот недуг слишком сильно портит ей настроение, решается, наконец, перейти в библиотеку для перемены обстановки. Однако ее осторожный стук не вызывает отклика, и тогда она открывает дверь, заглядывает внутрь и, увидев, что в комнате никого нет, входит.
   В Бате, этом городке, заросшем травой и заселенном стариками, бойкая Дедлок слывет донельзя любопытной девицей, которая пользуется всяким удобным и неудобным случаем шмыгать туда-сюда с золотым лорнетом в руках и совать свой нос во что только можно. И на сей раз она, конечно, не упускает случая попорхать, как птичка, над письмами и бумагами своего родича – быстро клюнуть один документ, заглянуть, склонив головку набок, в другой и, приложив к глазам лорнет, с любознательным и беспокойным видом попрыгать от стола к столу. Увлекшись поисками, она обо что-то спотыкается и, направив лорнет в эту сторону, видит своего родича, – он распростерт на полу, словно поваленное дерево.
   Столь неожиданное открытие придает любимому слабому взвизгиванию Волюмнии изрядную долю искренности, и в доме мгновенно поднимается переполох. Слуги мчатся вверх и вниз по лестницам, яростно звонят звонки, посылают за докторами, леди Дедлок ищут повсюду, но не находят. О ней нет ни слуху ни духу с тех пор, как она позвонила в последний раз. Ее письмо к сэру Лестеру найдено на ее столе; но кто знает, может быть он уже получил другую весть из другого мира – весть, требующую личного ответа, – и теперь все языки человечества, живые и мертвые, ему одинаково чужды.
   Его укладывают в постель, согревают, растирают, обмахивают, прикладывают ему лед к голове и всячески стараются привести его в чувство. Однако день угас и ночь наступила в спальне, прежде чем хриплое его дыхание стало ровным, а в устремленных в одну точку невидящих глазах, перед которыми время от времени водили свечой, впервые мелькнули проблески сознания. Но, с тех пор как он пришел в себя, состояние его непрерывно улучшается – мало-помалу он начинает поворачивать голову, переводить глаза с одного предмета на другой и даже шевелить пальцами в знак того, что слышит и понимает все, что ему говорят.
   Сегодня утром, когда он рухнул на пол, он был красивым осанистым джентльменом, немножко припадающим на ногу, но все же представительным и с упитанным лицом. Теперь он лежит в постели – старик со впалыми щеками, дряхлая тень самого себя. Раньше голос у него был густой и сочный и сэр Лестер так долго был убежден в огромном весе и значении каждого своего слова Для всего человечества, что слова его и вправду звучали так, словно в них был какой-то важный смысл. Но теперь он может только шептать, а все, что он шепчет, звучит так, как и должно звучать, – это бессмысленный лепет, не слова, а звук пустой.
   Его любимая служанка – преданная домоправительница – стоит у его ложа. Это первое, что он осознает, и это явно доставляет ему удовольствие. Сделав несколько тщетных попыток заставить окружающих понять его речь, он делает знак, чтобы ему подали карандаш, но – еле заметный знак, так что его понимают не сразу. Только старая домоправительница догадывается, чего он хочет, и приносит ему аспидную доску.
   Немного погодя он медленно, не своим почерком, царапает на ней слова: «Чесни-Уолд?»
   Нет, отвечает ему домоправительница; он в Лондоне. Ему сделалось дурно сегодня утром, в библиотеке. Как она рада, что случайно оказалась в Лондоне и может теперь ухаживать за ним.
   – Болезнь у вас не тяжелая, сэр Лестер. Завтра вам будет гораздо лучше, сэр Лестер. Так и сказали все эти джентльмены.
   Она говорит это, а слезы текут по ее красивому старческому лицу.
   Окинув глазами всю комнату, больной очень внимательно всматривается в докторов, обступивших кровать, и пишет: «Миледи».
   – Миледи нет дома, сэр Лестер; она вышла до того, как вам сделалось дурно, и еще не знает о вашей болезни.
   Очень волнуясь, он указывает на слово, которое написал. Все стараются его успокоить, но он опять указывает на это слово, а волнение его возрастает. Он видит, как люди переглядываются, не зная, что сказать, и, снова взяв аспидную доску, пишет: «Миледи. Ради бога, где?» Потом испускает стон, в котором звучит мольба.
   Врачи решают, что старуха домоправительница должна отдать ему письмо миледи, содержания которого никто не знает и даже не может предугадать. Она распечатывает и отдает ему письмо, чтобы он сам прочел его. С великим трудом прочитав его два раза, он кладет письмо исписанной страницей вниз, так, чтобы никто не мог ее увидеть, и стонет. Но вот он снова теряет сознание или впадает в забытье, и только спустя час открывает глаза и склоняет голову на руку своей верной и преданной старой служанки. Врачи понимают, что ему легче быть с нею одной и отходят в сторону, возвращаясь лишь тогда, когда нужна их помощь.