Итак, мистер Воулс со своими тремя дочерьми в Лондоне и отцом в Тоунтонской долине неуклонно исполняет свой долг в качестве бревна, подпирающего некое ветхое строение, которое превратилось в западню и угрожает гибелью всем. А очень многие люди в очень многих случаях рассматривают вопрос не с точки зрения перехода от Зла к Добру (о чем и речи нет), но всегда лишь с точки зрения ущерба или пользы для почтеннейшего легиона Воулсов.
   Еще десять минут, и лорд-канцлер закроет заседание в последний раз перед долгими каникулами. Мистер Воулс, его молодой клиент и несколько синих мешков, набитых бумагами как попало, отчего они, словно объевшиеся удавы, сделались совершенно бесформенными, – мистер Воулс, его клиент и мешки вернулись в конторскую нору. Мистер Воулс, спокойный и невозмутимый, как и подобает столь почтенному человеку, стягивает с рук свои узкие черные перчатки, словно сдирая с себя кожу, стягивает с головы тесный цилиндр, словно снимая скальп с собственного черепа, и садится за письменный стол. Клиент швыряет свой цилиндр и перчатки на пол, отталкивает их ногой, не глядя на них и не желая знать, куда они девались, бросается в кресло, издавая не то вздох, не то стон; опускает больную голову на руку и всем своим видом являет воплощение «Юности в отчаянии».
   – Опять ничего не сделано! – говорит Ричард. – Ничего, ничего не сделано!
   – Не говорите, что ничего не сделано, сэр, – возражает бесстрастный Воулс. – Едва ли это справедливо, сэр… едва ли справедливо!
   – Но что же именно сделано? – хмуро спрашивает Ричард.
   – В этом заключается не весь вопрос, – отвечает Воулс. – Вопрос может, также идти о том, что именно делается, что именно делается?
   – А что же делается? – спрашивает угрюмый клиент.
   Воулс сидит, облокотившись на письменный стол, и спокойно соединяет кончики пяти пальцев правой руки с кончиками пяти пальцев левой, затем так же спокойно разъединяет их и, медленно впиваясь глазами в клиента, отвечает:
   – Многое делается, сэр. Мы налегли плечом на колесо, мистер Карстон, и колесо вертится.
   – Да, но это колесо Иксиона[157]. А как же мне прожить следующие четыре-пять месяцев, будь они прокляты! – восклицает молодой человек, вскочив с кресла и шагая по комнате.
   – Мистер Карстон, – отвечает Воулс, не спуская глаз с Ричарда, куда бы тот ни повернулся, – вы слишком нетерпеливы, и я сожалею об этом в ваших же интересах. Извините меня, если я посоветую вам поменьше волноваться, поменьше рваться вперед. Надо бы вам получше держать себя в руках.
   – Иначе говоря, надо бы мне подражать вам, мистер Воулс? – говорит Ричард с нетерпеливым смехом, снова присаживаясь и отбивая сапогом барабанную дробь на ковре, не украшенном никакими узорами.
   – Сэр, – отвечает Воулс, не отрывая взгляда от клиента и как будто неторопливо поедая его глазами с аппетитом заядлого крючкотвора. – Сэр, – продолжает Воулс глухим, утробным голосом и с безжизненным спокойствием, – я не столь самонадеян, чтобы предлагать себя вам или кому-нибудь другому в качестве образца для подражания. Позвольте мне только оставить доброе имя своим трем дочерям, и этого с меня довольно, – я не своекорыстный человек. Но, раз уж вы столь язвительно сравниваете себя со мной, я сознаюсь, что мне хотелось бы привить вам немножко моей, – вы, сэр, склонны назвать это бесчувственностью, пусть так, ничего не имею против, скажем, бесчувственности, – немножко моей бесчувственности.
   – Мистер Воулс, я не хотел обвинять вас в бесчувственности, – оправдывается несколько смущенный клиент.
   – Я полагаю, что хотели, сэр, сами того не ведая, – отвечает беспристрастный Воулс. – Что ж, это очень естественно. Мой долг защищать ваши интересы хладнокровно, и я вполне понимаю, что в такое время, как теперь, когда вы так возбуждены, я могу показаться вам бесчувственным. Мои дочери, пожалуй, знают меня лучше; мой престарелый отец, возможно, знает меня лучше. Но они познакомились со мною гораздо раньше, чем вы, к тому же доверчивое око привязанности не похоже на подозрительное око деловых отношений. Я отнюдь не жалуюсь, сэр, на то, что око деловых отношений подозрительно, – совсем напротив. Заботясь о ваших интересах, я приветствую любую проверку, которой меня пожелают подвергнуть; меня следует проверять; я стремлюсь к тому, чтобы меня проверяли. Но ваши интересы, мистер Карстон, требуют хладнокровия и методичности с моей стороны; иначе нельзя… нет, сэр, даже ради того, чтобы доставить вам удовольствие.
   Взглянув на конторскую кошку, которая терпеливо сторожит мышиную норку, мистер Воулс снова впивается глазами в молодого клиента, зачаровывая его взглядом, и продолжает глухим, как бы застегнутым на все пуговицы, едва слышным голосом, словно в нем сидит нечистый дух, который не хочет выйти наружу и не желает вещать громко.
   – Вам угодно знать, сэр, что вам делать во время каникул? Полагаю, что вы, господа офицеры, можете доставить себе немало развлечений, – стоит только захотеть. Если бы вы спросили меня, что буду делать я во время каникул, мне было бы легче вам ответить. Я буду защищать ваши интересы. Меня вы всегда найдете здесь, и я день и ночь защищаю ваши интересы. Это мой долг, мистер Карстон, и для меня нет различий между судебными сессиями и каникулами. Если вы пожелаете посоветоваться со мной относительно ваших интересов, вы найдете меня здесь во всякое время. Другие юристы уезжают из города; я – нет. Я отнюдь не осуждаю их за то, что они уезжают; я просто говорю, что сам я не уезжаю. Этот пюпитр – ваша скала, сэр!
   Мистер Воулс хлопает по пюпитру, и раздается гулкий звук, кажется, будто хлопнули по крышке гроба. Но только – не Ричарду. Ему в этом звуке слышится что-то ободряющее. Быть может, мистер Воулс понимает это.
   – Я отлично знаю, мистер Воулс, – говорит Ричард более дружественным и добродушным тоном, – что вы честнейший малый – другого такого на свете нет – и когда имеешь дело с вами, знаешь, что имеешь дело с опытным юристом, которого нельзя провести. Но поставьте себя на мое место: я веду беспорядочную жизнь, с каждым днем все глубже и глубже увязаю во всяких трудностях, постоянно надеюсь и постоянно разочаровываюсь, замечаю в себе самом одну перемену за другой – и все к худшему, а во всем остальном не вижу перемен к лучшему, – представьте это себе, и вы скажете, как я иногда говорю, что я в очень тяжелом положении.
   – Вы уже знаете, сэр, – отзывается мистер Воулс, – что я никогда не подаю надежд. Я с самого начала сказал вам, мистер Карстон, что надежд я не подаю никогда. А в таком случае, как данный, когда большая часть судебных пошлин покрывается вычетами из спорного наследства, подавать надежды – значит не заботиться о своей репутации. Может показаться, будто я стремлюсь только к своей выгоде. И все же, когда вы говорите, что нет никаких перемен к лучшему, я должен опровергнуть ваше мнение, так как оно не соответствует действительности.
   – Да? – говорит Ричард, повеселев. – Но почему вы так думаете?
   – Мистер Карстон, ваши интересы защищает…
   – Скала, как вы только что сказали.
   – Именно, сэр! – подтверждает мистер Воулс и, покачивая головой, легонько похлопывает по пустому пюпитру, извлекая из него такой звук, что чудится, будто пепел где-то сыплется на пепел[158] и прах сыплется на прах. – Именно скала. А это уже кое-что. Ваши интересы я защищаю отдельно от прочих, а значит они не оттеснены чужими интересами и не затерялись среди них. Это уже кое-что. Тяжба не спит, мы ее будим, расшевеливаем, двигаем. Это уже кое-что. В тяжбе теперь фактически участвуют не одни только Джарндисы. Это уже кое-что. Никто теперь не может повернуть ее по-своему, сэр. А это уже безусловно кое-что.
   Внезапно вспыхнув, Ричард хлопает кулаком по столу.
   – Мистер Воулс! Скажи мне кто-нибудь, когда я впервые приехал к Джону Джарндису, что он не тот бескорыстный друг, каким казался, что на самом-то деле он таков, каким впоследствии мало-помалу предстал перед нами, я в самых сильных выражениях опроверг бы эту клевету и со всей своей горячностью защищал бы его. Так плохо я тогда знал жизнь! Теперь же объявляю вам, что он сделался для меня воплощением тяжбы; что если раньше она казалась мне чем-то отвлеченным, то теперь она воплотилась в Джоне Джарндисе; что чем больше я страдаю, тем больше возмущаюсь им, и каждая новая проволочка, каждое новое разочарование – только новое оскорбление мне, нанесенное Джоном Джарндисом.
   – Нет, нет, – возражает Воулс, – не надо так говорить. Всем нам следует быть потерпеливее. Что до меня, то я никого не осуждаю, сэр. Никогда никого не осуждаю.
   – Мистер Воулс, – спорит разгневанный клиент, – вы не хуже меня знаете, что он задушил бы нашу тяжбу, будь это в его силах.
   – Он не участвовал в ней активно, – соглашается мистер Воулс с притворной неохотой. – Он, безусловно, не участвовал в ней активно. Но, как бы то ни было… как бы то ни было, он, возможно, питает благие намерения. Кто может читать в сердцах, мистер Карстон?
   – Вы можете, – отвечает Ричард.
   – Я, мистер Карстон?
   – Можете настолько, чтобы знать, какие у него намерения. Противоположны наши интересы или нет? Скажите… мне… это! – говорит Ричард, сопровождая последние три слова ударами кулаком по своей верной «скале».
   – Мистер Карстон, – отзывается мистер Воулс, не делая ни малейшего движения и не мигая жадными глазами. – Я не исполнил бы своего долга в качестве вашего поверенного, я изменил бы вашим интересам, если бы назвал их совпадающими с интересами мистера Джарндиса. Они не совпадают, сэр. Я никогда никому не приписываю неблаговидных побуждений, ведь я – отец и сам имею отца, и я никогда никому не приписываю неблаговидных побуждений. Но я не должен отступать от своего профессионального долга, даже если это порождает семейные ссоры. Насколько я понимаю, вы сейчас советуетесь со мной, как вашим поверенным, относительно ваших интересов? Не так ли? В таком случае, я вам отвечу, что ваши интересы не совпадают с интересами мистера Джарндиса.
   – Конечно, нет! – восклицает Ричард. – Вы поняли это давным-давно.
   – Мистер Карстон, – продолжает Воулс, – я не хочу говорить ничего лишнего о третьем лице. Я желаю оставить своим трем дочерям – Эмме, Джейн и Кэролайн – свое незапятнанное доброе имя вместе с маленьким состоянием, которое я, возможно, накоплю трудолюбием и усидчивостью. Кроме того, я стремлюсь сохранять хорошие отношения со своими собратьями по профессии. Когда мистер Скимпол оказал мне честь, сэр (я не скажу – очень высокую честь, ибо никогда не унижаюсь до лести), – честь свести нас с вами в этой комнате, я заявил вам, что не могу высказать вам своего мнения или дать совет касательно ваших интересов, покуда эти интересы вверены другому юристу. И я отозвался должным образом о конторе Кенджа и Карбоя, которая пользуется прекрасной репутацией. Вы, сэр, тем не менее нашли нужным отказаться от услуг этой конторы и поручить защиту ваших интересов мне. Вы мне передали ее чистыми руками, сэр, и я принял ее на себя чистыми руками. Теперь эти интересы играют в моей конторе важнейшую роль. Органы пищеварения у меня работают плохо, как вы, вероятно, уже слышали от меня самого, и отдых мог бы дать мне возможность поправиться; но я не буду отдыхать, сэр, пока остаюсь вашим ходатаем. Когда бы я вам ни потребовался, вы найдете меня здесь. Вызовите меня куда угодно, и я явлюсь. В течение долгих каникул, сэр, я посвящу свой досуг все более и более пристальному изучению ваших интересов и подготовлюсь к тому, чтобы после осенней сессии Михайлова дня сдвинуть с места землю и небо (включая, конечно, и лорд-канцлера); когда же я в конечном итоге поздравлю вас, сэр, – продолжает мистер Воулс с суровостью решительного человека, – когда я в конечном итоге от всего сердца поздравлю вас с получением крупного наследства, сэр, – о чем мог бы сказать кое-что дополнительно, только я никогда не подаю надежд, – вы ничего не будете мне должны, помимо того небольшого излишка, который поверенный получает от клиента сверх полагающегося ему установленного по таксе гонорара, вычитаемого из спорного имущества. Я не предъявляю к вам никаких претензий, мистер Карстон, кроме одной: я прошу вас отдать мне должное, ибо я ревностно и энергично выполняю свои профессиональные обязанности, выполняю их отнюдь не медлительно и не по старинке, сэр. Когда же мои обязанности будут успешно выполнены, мы расстанемся.
   В заключение Воулс присовокупляет добавочный пункт к этой декларации своих принципов, сказав, что, поскольку мистер Карстон собирается вернуться в полк, не будет ли мистер Карстон столь любезен подписать приказ своему банкиру выдать ему, Воулсу, двадцать фунтов.
   – За последнее время у меня было много мелких консультаций и совещаний, сэр, – объясняет Воулс, перелистывая свой деловой дневник, – издержек накопилось порядочно, а я не выдаю себя за богача. Когда мы с вами заключили наше теперешнее соглашение, я откровенно заявил вам, – а я придерживаюсь того принципа, что поверенный и клиент должны быть вполне откровенны друг с другом, – я откровенно заявил вам, что человек я небогатый, и если вы желаете иметь богатого поверенного, вам лучше оставить свои документы в конторе Кенджа. Нет, мистер Карстон, здесь вы не найдете ни положительных, ни отрицательных сторон богатства, сэр. Вот это, – и Воулс опять хлопает по пустому пюпитру, – ваша скала, но ни на что большее она не претендует.
   Клиент, чье уныние как-то незаметно рассеялось и чьи угасавшие надежды разгорелись снова, берет перо и чернила и подписывает чек, недоуменно раздумывая и соображая, какое число на нем поставить, а это значит, что его вклад в банке довольно скуден. Все это время Воулс, застегнутый на все пуговицы как телесно, так и душевно, не отрывает от него пристального взгляда. Все это время кошка, прижившаяся в конторе Воулса, следит за мышиной норкой.
   Но вот, наконец, клиент пожимает руку мистеру Воулсу, умоляя его ради самого неба и ради самой земли сделать все возможное, чтобы «вызволить его» из Канцлерского суда. Мистер Воулс, никогда не подающий надежд, кладет ладонь на плечо своего клиента и с улыбкой отвечает:
   – Я всегда здесь, сэр. Если вы пожелаете обратиться ко мне лично или письменно, вы всегда найдете меня здесь, сэр, и я буду плечом подталкивать колесо. Так они расстаются, и Воулс, оставшись один, выписывает из своего делового дневника разные разности и переносит их в счетную книгу на благо своим трем дочерям. Так трудолюбивая лисица или медведь, быть может, подсчитывают добытых цыплят или заблудившихся путников, собираясь кормить ими своих детенышей, которым, впрочем, никак нельзя уподобить троих застегнутых на все пуговицы некрасивых, сухопарых девиц, обитающих вместе со своим родителем Воулсом в Кеннигтоне[159], где они занимают грязный коттедж, расположенный в болотистом саду.
   Выйдя из непроглядного мрака Саймондс-Инна на залитую солнцем Канцлерскую улицу – сегодня и здесь, оказывается, светит солнце, – Ричард шагает в задумчивости, потом сворачивает к Линкольнс-Инну и прохаживается в тени линкольнс-иннских деревьев. Часто падала узорная тень этих деревьев на многих подобных прохожих, и все они были на один лад: понурая голова, обгрызанные ногти, хмурый взор, замедленный шаг, мечтательный вид человека, не знающего, что с собой делать; все доброе, что было в душе, разъело ее и разъедено само; вся жизнь испорчена. Этот прохожий еще не оборван, но, может быть, и он когда-нибудь станет оборванцем. Канцлерский суд, черпающий мудрость только в Прецедентах, очень богат подобными «Прецедентами», так почему же один человек должен отличаться от десятка тысяч других людей?
   Но упадок его начался еще так недавно, что, уходя отсюда и неохотно покидая на несколько долгих месяцев это место, хоть и столь ему ненавистное, Ричард, быть может, думает, что попал в какое-то исключительное положение. На сердце у него тяжело от терзающих забот, напряженного ожидания, недоверия и сомнения, и он, быть может, скорбно спрашивает себя, вспоминая о том дне, когда впервые пришел сюда, почему сегодняшний день так не похож на тот, почему он, Ричард, так не похож на того юношу, каким он был тогда, почему вся его душа так не похожа на его прежнюю душу. Но несправедливость порождает несправедливость; но когда борешься с тенями и они тебя побеждают, хочется создать себе реального противника; но когда тяжба твоя неосязаема и разобраться в ней не может никто, ибо время для этого давно миновало, чувствуешь горькое облегчение, нападая на друга, который мог бы тебя спасти от гибели, и в нем хочешь видеть своего врага. Ричард сказал Воулсу правду. В каком бы состоянии духа он ни был, в ожесточенном или смягченном, он все равно винит в своих горестях этого друга, ибо друг мешал ему достичь цели, к которой он, Ричард, стремился; а ведь если у него и может быть цель, то лишь та, которая ныне поглощает его целиком; кроме того, противник и угнетатель из плоти и крови служит ему самооправданием.
   Значит ли это, что Ричард – чудовище? Или, может быть, Канцлерский суд оказался бы очень богат такими «прецедентами», если б о них удалось получить справку у того ангела, который ведает деяниями человеческими?
   Две пары глаз, привыкших видеть таких юношей, как Ричард, смотрят ему вслед, когда он, кусая ногти и погруженный в тяжелые думы, пересекает площадь и скрывается из виду в тени южных ворот. Обладатели этих глаз, мистер Гаппи и мистер Уивл, разговаривают, опершись на невысокий каменный парапет под деревьями. Ричард прошел мимо, совсем близко от них, ничего не замечая, кроме земли у себя под ногами.
   – Уильям, – говорит мистер Уивл, расправляя бакенбарды, – вот оно где, горение-то! Только это не самовозгорание, а тление; вот это что.
   – Да! – отзывается мистер Гаппи. – Теперь уж ему не выпутаться из тяжбы Джарндисов, а в долгах он по уши, надо думать. Впрочем, я о нем мало что знаю. Когда он поступил на испытание к нам в контору, он на всех свысока смотрел – будто на Монумент[160] залез. У нас он и в клерках служил и клиентом был, но кем бы он ни был, хорошо, что я от него избавился! Да, Тони, так вот, значит, чем они занимаются, как я уже тебе говорил.
   Снова скрестив руки, мистер Гаппи опять прислоняется к парапету и продолжает интересный разговор.
   – Все еще занимаются этим, – говорит мистер Гаппи, – все еще производят учет товаров, все еще пересматривают бумаги, все еще роются в горах всякой рухляди, этак они и лет за семь не управятся.
   – А Смолл им помогает?
   – Смолл от нас уволился – за неделю предупредил об уходе. Сказал Кенджу, что его дедушка не справляется со своими делами – трудно стало старику, – а ему, Смоллу, выгодно заняться ими. Между мною и Смоллом возникло охлаждение из-за того, что он был таким скрытным. Но он сказал, что мы с тобой первые начали скрытничать, – и, конечно, был прав, ведь мы и впрямь скрывали от него кое-что, – ну, я тогда опять подружился с ним. Вот как я узнал, что они все еще этим занимаются.
   – Ты туда ни разу не заходил?
   – Тони, – говорит мистер Гаппи, немного смущенный, – говоря откровенно, мне не очень-то хочется идти в этот дом – разве что с тобой вместе; поэтому я туда не заходил и поэтому предложил тебе встретиться сегодня со мною, чтобы забрать оттуда твои вещи. Теперь час пробил! Тони, – мистер Гаппи становится таинственно и вкрадчиво красноречивым, – я должен еще раз внушить тебе, что не зависящие от меня обстоятельства произвели прискорбные перемены и в моих планах на жизнь, самых для меня дорогих, и в том отказавшем мне во взаимности образе, о котором я раньше говорил тебе как другу. Тот образ теперь развенчан и тот кумир повержен. Что касается документов, которые я задумал было достать с твоей дружеской помощью и представить в суд в качестве вещественных доказательств, то единственное мое желание – бросить всю эту затею и предать ее забвению. Считаешь ли ты возможным, считаешь ли ты хоть сколько-нибудь вероятным (спрашиваю тебя, Тони, как друга), – ведь ты был знаком с этим взбалмошным и скрытным стариком, который пал жертвой… самопроизвольной огненной стихии; считаешь ли ты, Тони, хоть сколько-нибудь вероятным, что он тогда передумал и запрятал куда-то письма, после того как ты в последний раз виделся с ним, и что они в ту ночь не сгорели?
   Мистер Уивл некоторое время размышляет. Качает головой. Говорит, что это совершенно невероятно.
   – Тони, – продолжает мистер Гаппи, направляясь к переулку, где жил Крук, – еще раз пойми меня как друг. He входя в дальнейшие объяснения, я могу повторить, что тот кумир повержен. Теперь единственная моя цель – все предать забвению. Я дал обет сделать это. И я должен выполнить свой обет и ради самого себя, ради развенчанного образа, и вследствие не зависящих меня обстоятельств. Если бы ты хоть одним движением руки, хоть взмахом ресниц намекнул мне, что где-то в твоем прежнем жилище лежат бумаги, хоть чуть-чуть похожие на те письма, я бросил бы их в огонь, сэр, под свою личную ответственность.
   Мистер Уивл кивает. Мистер Гаппи возвысился до небес в собственных глазах после того, как высказал эти отчасти юридические, отчасти романтические соображения – ибо этот джентльмен обожает разговаривать в форме допроса и изъясняться в форме резюме или судебной речи, – и сейчас он с достойным видом шествует в сопровождении друга к переулку.
   Ни разу, с тех пор как он стал переулком, не доставался ему такой «Фортунатов кошель» сплетен, каким оказались события, происходящие в лавке умершего старьевщика. Ежедневно в восемь часов утра мистера Смоллуида-старшего подвозят к перекрестку, и несут в лавку в сопровождении миссис Смоллуид, Джуди и Барта, и ежедневно все они сидят там весь день напролет, до девяти вечера, наскоро, по-походному, подкрепляясь не очень сытными яствами, доставленными из кухмистерской и весь день напролет ищут и рыщут, роются копаются и ныряют в сокровищах дорогого покойника. Что это за сокровища – неизвестно, ибо наследники скрывают тайну так тщательно, что переулок прямо бесятся. В бреду любопытства ему мерещатся гинеи, которые сыплются из чайников, чаши для пунша, до краев полные кронами, старые кресла и тюфяки, набитые ценными бумагами Английского банка. Переулок, покупает за шесть пенсов историю мистера Дэниела Дансера и его сестры (с ярко раскрашенной картинкой на складной вклейке), а также – историю мистера Ивса[161], уроженца Саффолка, и все события этих достоверных историй приписывает биографии мистера Крука. Дважды вызывали мусорщика, чтобы увезти воз бросовой бумаги, золы и разбитых бутылок, и когда мусорщик приезжал, весь переулок собирался и рылся в его корзинах. Не раз люди видели, как оба джентльмена, пишущие хищными перышками на листках тонкой бумаги, снуют по всему околотку, избегая друг друга, так как их недавнее содружество распалось. «Солнечный герб» устраивает Гармонические вечера, умело извлекая выгоду из этих волнующих событий. Маленького Суиллса вознаграждают громкими аплодисментами за «речитативные» (как выражаются музыканты) намеки на эти события, и певец вдохновенно вставляет в свои обычные номера отсебятину, посвященную этой теме. Даже мисс М. Мелвилсон, исполняя снова вошедшую в моду каледонскую песенку «Мы дремлем», подчеркивает фразу «собаки обожают варево» (какое именно, неизвестно) с таким лукавством и таким кивком в сторону соседнего дома, что все мгновенно понимают ее намек на мистера Смоллуида, который обожает находить деньги, и в награду дважды вызывают ее на бис. Тем не менее переулок не может ничего узнать, и, как сообщают миссис Пайпер и миссис Перкинс бывшему жильцу Крука, чье появление служит сигналом к общему сбору, обыватели беспрерывно находятся в состоянии брожения, томимые жаждой узнать все и даже больше.
   Глаза всего переулка устремлены на мистера Уивла и мистера Гаппи, когда они стучат в запертую дверь дома, принадлежавшего дорогому покойнику, достигая тем самым вершины своей популярности. Когда же их, против всеобщего ожидания, впускают в дом, они тотчас же теряют популярность и даже начинают вызывать подозрение – от них, мол, ничего хорошего не жди.
   Во всем доме ставни закрыты более или менее плотно, а в нижнем этаже так темно, что не худо бы зажечь там свечи. Мистер Смоллуид-младший ведет приятелей в заднюю комнату при лавке, где они, придя прямо с улицы, залитой солнцем, сначала не видят ничего – такая здесь тьма. Но вот мало-помалу они различают мистера Смоллуида-старшего, сидящего в своем кресле на краю не то колодца, не то могилы, набитой рваной бумагой, в которой добродетельная Джуди роется, как могильщица, тогда как миссис Смоллуид приютилась поблизости на полу в целом снежном сугробе из обрывков печатных и рукописных бумаг, которыми ее любезно осыпали весь день вместо комплиментов. Вся эта компания, и Смолл в том числе, почернела от пыли и грязи и приобрела какой-то бесовский вид, под стать виду самой комнаты. А комната, сейчас пуще прежнего заваленная хламом и рухлядью, стала еще грязнее, – если только можно было покрыться более толстым слоем грязи, – и в ней остались жуткие следы ее покойного обитателя и даже его надписи мелом на стене.