Как-то раз утром я вместе с Чарли отправилась в Сомерс-Таун. Чем ближе я подходила к знакомому дому, тем больше мне хотелось повернуть вспять, – ведь я предвидела, как безнадежны будут мои старания повлиять на мистера Скимпола и как много шансов на то, что он нанесет мне жестокое поражение. Тем не менее я решила, что делать нечего, – раз уж я пришла сюда, отступать поздно. Дрожащей рукой я постучала в дверь, повторяю – рукой, потому что дверной молоток исчез, и после длительных переговоров меня впустила какая-то ирландка, которая стояла во дворике и, пока я стучала, кочергой отбивала крышку от бочки для воды, должно быть на растопку.
   Мистер Скимпол лежал в своей комнате на диване, поигрывая на флейте, и при виде меня пришел в восторг. Кто же должен принимать меня, спросил он? Которую из его дочерей я предпочла бы видеть в роли церемониймейстера? Дочь Насмешницу, дочь Красавицу или дочь Мечтательницу? А может быть, я хочу видеть всех трех сразу в одном роскошном букете?
   Уже наполовину побежденная, я ответила, что, с его разрешения, хотела бы поговорить с ним наедине.
   – Дорогая мисс Саммерсон, с величайшей радостью! – отозвался он, подвигая свое кресло поближе ко мне и сияя очаровательной улыбкой. – Но, разумеется, говорить мы будем не о делах. А, стало быть, об удовольствиях!
   Я сказала, что, конечно, пришла не по делу, но тема нашего разговора будет не из приятных.
   – Если так, дорогая мисс Саммерсон, – промолвил он с самой искренней веселостью, – вы про нее и не говорите. К чему говорить о вещах, которые нельзя назвать приятными? Я никогда о них не говорю. А ведь вы гораздо приятнее меня во всех отношениях. Вы приятны вполне; я же не вполне приятен. Поэтому, если уж я никогда не говорю о неприятных вещах, так вам тем более не к лицу о них говорить! Итак, с этим покончено, давайте поболтаем о чем-нибудь другом.
   Мне было неловко, но я все-таки решилась сказать, что хочу говорить о том, для чего явилась сюда.
   – Я сказал бы, что это ошибка, – промолвил мистер Скимпол с легким смехом, – если бы считал, что мисс Саммерсон способна ошибаться. Но я этого не считаю!
   – Мистер Скимпол, – начала я, глядя ему в глаза, – я так часто слышала от вас самих, что вы ничего не смыслите в житейских делах…
   – То есть в наших трех друзьях из банкирского дома – Фунте, Шиллинге и… как бишь зовут младшего компаньона? Пенс? – принялся шутить мистер Скимпол. – Правильно! О них я не имею ни малейшего представления!
   – Так, может быть, вы не посетуете на меня за навязчивость, – продолжала я. – Но, мне кажется, вы обязаны знать, что Ричард теперь обеднел.
   – Боже мой! – воскликнул мистер Скимпол. – Но я тоже обеднел, как мне говорят.
   – И что дела его очень запутаны.
   – Как и мои – точь-в-точь! – отозвался мистер Скимпол с ликующим видом.
   – Ада, естественно, этим очень встревожена и, вероятно, тревожится еще больше, когда вынуждена принимать гостей; а Ричарда никогда не оставляет тяжкая забота; ну вот я и решила взять на себя смелость сказать вам… не можете ли вы… не…
   Мне было очень трудно высказаться до конца, но мистер Скимпол взял мои руки в свои и с сияющим лицом очень быстро докончил мою фразу:
   – Не бывать у них? Конечно, не буду больше бывать, дорогая мисс Саммерсон; безусловно не буду. Да и зачем мне у них бывать? Если я куда-нибудь иду, я иду, чтобы получить удовольствие. Я никогда не хожу туда, где буду страдать, потому что я создан для удовольствий. Страдание само приходит ко мне, когда хочет. Надо сказать, что в последнее время я почти не получал удовольствия, когда заходил к нашему милому Ричарду, а вы так практичны и проницательны, что объяснили мне, почему так вышло. Наши молодые друзья утратили ту юношескую поэтичность, которая некогда была в них столь пленительной, и начали думать: «Вот человек, которому нужны фунты». Это правда; мне то и дело нужны фунты – но не для себя, а для торговцев, которые то и дело норовят получить их с меня. Далее, наши молодые друзья понемножку становятся меркантильными и начинают думать: «Вот человек, который уже получил фунты… то есть взял их в долг», – а я и вправду брал. Я всегда занимаю фунты. Выходит, что наши молодые друзья, опустившиеся до прозы (о чем приходится очень пожалеть), так сказать, вырождаются, лишаясь способности доставлять мне удовольствие. А раз так, с какой стати я к ним пойду? Смешно!
   Сияющая улыбка, с какой он, разглагольствуя, поглядывал на меня, и бескорыстно благожелательное выражение его лица были просто поразительны.
   – А кроме того, – продолжал он свои рассуждения тоном безмятежной уверенности в себе, – если я не иду туда, где буду страдать, – а пойди я туда, я поступил бы чудовищно, наперекор самой сущности своей жизни, – так зачем мне идти куда-то, чтобы причинять страдания другим? Если я навещу наших молодых друзей теперь, когда они в неуравновешенном состоянии духа, я причиню им страдание. Мое общество будет им неприятно. Они могут сказать: «Вот человек, который занимал фунты, но не может вернуть эти фунты», – чего я, разумеется, не могу, – и речи быть не может! Если так, вежливость требует, чтобы я к ним не ходил… я и не буду ходить.
   Кончив свою речь, он с чувством поцеловал мне руку и поблагодарил меня. Только утонченный такт мисс Саммерсон, сказал он, помог ему разобраться во всем этом.
   Я была очень смущена, но решила, что раз уж я добилась своей главной цели, мне все равно, что он столь извращенным путем пришел к единомыслию со мной. Мне нужно было, однако, сказать ему еще кое о чем, и тут уж я была уверена, что меня ничем не смутишь.
   – Мистер Скимпол, – начала я, – осмелюсь сказать еще кое-что перед тем, как уйти: недавно я с удивлением узнала из самых достоверных источников, что вам было известно, с кем ушел бедный больной мальчик из Холодного дома, и что вы в связи с этим согласились принять подарок. Я не сказала об этом опекуну, из боязни его огорчить; но вам я могу сознаться, что очень удивилась.
   – Не может быть! Неужели вы действительно удивились, дорогая мисс Саммерсон? – переспросил мистер Скимпол, шутливо поднимая брови.
   – Очень.
   Он немного подумал об этом с приятнейшим и чуть лукавым видом и, наконец, окончательно отказавшись понять мое удивление, проговорил самым чарующим тоном:
   – Вы знаете, я сущее дитя. Скажите, почему же вы удивились?
   Мне не хотелось объяснять все подробно, но мистер Скимпол сам попросил меня об этом, потому-де, что ему очень любопытно это знать, и я в самых мягких выражениях, какие могла придумать, дала ему понять, что он тогда погрешил против своих нравственных обязанностей. Это показалось ему очень интересным и забавным, и он отозвался на мою речь словами: «Неужели правда?» – сказанными с неподдельным простодушием.
   – Вы же знаете, что я не могу отвечать за свои поступки, нисколько на это не претендую. И никогда не мог. Ответственность – это такая штука, которая всегда была выше меня… или ниже, – пояснил мистер Скимпол, – я даже не знаю точно, выше или ниже; но, насколько я понимаю, наша дорогая мисс Саммерсон (которая отличается практическим здравым смыслом и ясностью ума) намекает, вероятно, на то, что я тогда принял деньги, не так ли?
   Я опрометчиво согласилась с этим.
   – Ага! В таком случае, – проговорил мистер Скимпол, качая головой, – я, как видите, безнадежно не способен уразуметь все это.
   Я решила уйти и встала, но добавила еще, что нехорошо было променять доверие опекуна на взятку.
   – Дорогая мисс Саммерсон, – возразил мистер Скимпол с неподражаемой наивной веселостью, – никто не может дать взятку мне.
   – Даже мистер Баккет? – спросила я.
   – Даже он, – ответил мистер Скимпол. – Никто не может. Деньги для меня не имеют никакой цены. Я ими не интересуюсь; я в них ничего не смыслю; я в них не нуждаюсь: я их не берегу… они уплывают от меня мгновенно. Как же можно дать взятку мне?
   Я сказала, что думаю иначе, хоть и не способна с ним спорить.
   – Напротив, – продолжал мистер Скимпол, – в подобных случаях я как раз стою выше прочих людей. В подобных случаях я способен действовать, руководствуясь философией. Я не опутан предрассудками, как итальянский младенец свивальниками. Я свободен, как воздух. Я, как жена Цезаря[189], чувствую себя выше всяких подозрений.
   Он так легко, с такой шаловливой беспристрастностью убеждал сам себя, жонглируя своей аргументацией, словно пуховым шариком, что в этом с ним, пожалуй, не мог бы сравниться никто на свете!
   – Рассмотрите этот случай, дорогая мисс Саммерсон. Вот мальчик, которого привели в дом и уложили на кровать в таком состоянии, которое мне очень не нравится. Когда этот мальчик уже на кровати, приходит человек… точь-в-точь как в детской песенке «Дом, который построил Джек»[190]. Вот человек, который спрашивает о мальчике, приведенном в дом и уложенном на кровать в состоянии, которое мне очень не нравится. Вот банкнот, предложенный человеком, который спрашивает о мальчике, приведенном в дом и уложенном на кровать в состоянии, которое мне очень не нравится. Вот Скимпол, который принимает банкнот, предложенный человеком, который спрашивает о мальчике, приведенном в дом и уложенном на кровать в состоянии, которое мне очень не нравится. Вот факты. Прекрасно. Должен ли был вышеозначенный Скимпол отказаться от банкнота? Почему он должен был отказаться от банкнота? Скимпол противится, он спрашивает Баккета: «Зачем это нужно? Я в этом ничего не смыслю; мне это ни к чему; берите это обратно». Баккет все-таки просит Скимпола принять банкнот. Имеются ли такие причины, в силу которых Скимпол, не извращенный предрассудками, может взять банкнот? Имеются. Скимпол о них осведомлен. Что же это за причины? Скимпол рассуждает следующим образом: вот дрессированная рысь – энергичный полицейский инспектор, неглупый человек, который весьма своеобразно проявляет свою энергию, отличаясь тонкостью замыслов и их выполнения; который ловит для нас наших друзей и врагов, когда они от нас убежали; возвращает нам наше имущество, когда его у нас украли; достойно мстит за нас, когда нас убили. Занимаясь своим искусством, этот энергичный полицейский инспектор преисполнился непоколебимой веры в деньги – он находит их очень полезными для себя и приносит ими большую пользу обществу. Неужели я должен расшатывать эту веру Баккета только потому, что у меня самого ее нет; неужели я стану умышленно притуплять оружие Баккета; неужели я решусь буквально парализовать Банкета в его будущей сыскной работе? И еще одно. Если со стороны Скимпола предосудительно взять банкнот, значит со стороны Банкета предосудительно его предлагать – и даже гораздо более предосудительно, так как Банкет опытнее Скимпола. Но Скимпол стремится уважать Банкета; Скимпол, хоть он и человек маленький, считает необходимым уважать Банкета для поддержания общественного строя. Государство настоятельно требует от него доверять Банкету. И он доверяет. Вот и все!
   Мне нечего было возразить на это рассуждение, и поэтому я распрощалась с мистером Скимполом. Однако мистер Скимпол, который был в прекрасном расположении духа, и слышать не хотел, чтобы я вернулась домой в сопровождении одной только «Ковинсовой малютки», как он все еще называл Чарли, и сам проводил меня до дому. По дороге он занимал меня приятным разговором о том о сем; а прощаясь, заверил, что никогда не позабудет, с какой деликатностью и тактом я разъяснила ему, как ему надо себя вести с нашими молодыми друзьями.
   Как-то так вышло, что я больше не встречала мистера Скимпола; поэтому лучше мне тут же рассказать все, что я знаю о его дальнейшей жизни. Опекун и он охладели друг к другу главным образом из-за случая с Джо, а также потому, что мистер Скимпол (как мы впоследствии узнали от Ады) бездушно пренебрег просьбами опекуна не вымогать денег у Ричарда. Его крупный долг опекуну никак не повлиял на их разрыв. Мистер Скимпол умер лет через пять после этого, оставив дневник, письма и разные материалы автобиографического характера; все это было опубликовано и рисовало его как жертву коварной интриги, которую человечество замыслило против простодушного младенца. Говорят, будто книга получилась занимательная, но я, открыв ее как-то раз, прочла из нее только одну фразу, случайно попавшуюся мне на глаза, и дальше уже читать не стала. Вот эта фраза: «Джарндис, как и почти все, кого я знал, – это воплощенное Себялюбие».
   А теперь я подхожу к тем главам своего повествования, которые очень близко касаются меня самой, и опишу события, которых никак не предвидела. Если время от времени во мне и возникали воспоминания о том, каким было когда-то мое несчастное лицо, то лишь потому, что они были частью воспоминаний о тех годах моей жизни, которые уже миновали… миновали так же, как детство и отрочество. Я не утаила ни одной из многих моих слабостей, связанных с этим, но правдиво описала их такими, какими они сохранились в моей памяти. Хочу и надеюсь поступать так же до самого последнего слова на этих страницах, которое, видимо, скоро будет дописано.
   Бежали месяцы, а моя дорогая девочка, по-прежнему черпая силы в надеждах, которые поведала мне, сияла в своем жалком жилище, словно прекрасная звезда. Ричард, совсем замученный, изможденный, день за днем продолжал торчать в суде, безучастно просиживал там весь день напролет, даже если знал, что дело его ни в коем случае не будет разбираться, и, таким образом, сделался там одним из самых бессменных завсегдатаев. Вряд ли хоть кто-нибудь из судейских помнил, каким был Ричард, когда впервые пришел в суд.
   И он был так поглощен своей навязчивой идеей, что иной раз, в веселую минуту, признавался, что ему не пришлось бы даже дышать свежим воздухом, «не будь Вудкорта» Только мистер Вудкорт и мог иногда на несколько часов отвлечь внимание Ричарда от тяжбы и даже расшевелить его в те дни, когда он погружался в очень тревожившую нас летаргию души и тела, приступы которой учащались с каждым месяцем. Моя дорогая девочка была права, когда говорила, что, заботясь о ее благе, он с тем большим рвением цепляется за свой самообман. Я тоже не сомневалась, что его желание возместить растраченное еще больше возросло от жалости к молодой жене и, наконец, уподобилось одержимости игрока.
   Я уже говорила, что навещала их как можно чаще. Если я проводила у них вечер, то обычно возвращалась вдвоем с Чарли в наемной карете; а бывало и так, что опекун встречал меня по дороге, и мы шли домой вместе. Однажды мы с ним условились встретиться в восемь часов вечера. На этот раз мне не удалось уйти, как всегда, точно в назначенное время, потому что я кое-что шила для своей дорогой девочки и, заканчивая работу, должна была сделать еще несколько стежков; но задержалась я очень ненадолго и, убрав рабочую корзинку, в последний раз поцеловала свою дорогую подругу, пожелала ей спокойной ночи и заторопилась вниз. Мистер Вудкорт пошел меня проводить, так как сумерки уже сгустились.
   Когда мы подошли к месту, где я обычно встречалась с опекуном, – а это было недалеко и мистер Вудкорт уже не раз провожал меня туда, – опекуна там не оказалось. Мы подождали с полчаса, прохаживаясь взад и вперед, но он не приходил. Тогда мы решили, что или ему что-то помешало прийти, или он приходил, но, не дождавшись меня, ушел; и мистер Вудкорт предложил проводить меня до дому пешком.
   Мы в первый раз шли вдвоем, если не считать тех случаев, когда он провожал меня до обычного места встречи с опекуном, которое было совсем близко. Всю дорогу мы говорили о Ричарде и Аде. Свою благодарность ему за то, что он сделал, я никогда не выражала словами, – в то время она была больше всяких слов, – но я надеялась, что, быть может, он догадывается о том, что я чувствовала так глубоко.
   Придя домой и поднявшись наверх, мы узнали, что опекуна нет дома, а миссис Вудкорт тоже ушла. Мы были в той самой комнате, куда я привела свою краснеющую подругу, когда ее девичье сердце избрало себе юного возлюбленного, который потом стал ее мужем и так страшно изменился, – в той самой комнате, где мы с опекуном любовались на них, когда они уходили, озаренные солнцем, в расцвете своих надежд и окрыленные верой друг в друга.
   Мы стояли у открытого окна и смотрели вниз, на улицу, как вдруг мистер Вудкорт заговорил со мной. Я сразу поняла, что он меня любит. Я сразу поняла, что мое рябое лицо казалось ему ничуть не изменившимся. Я сразу поняла, что чувство, которое я принимала за жалость и сострадание, в действительности было преданной, великодушной, верной любовью. Ах! Как поздно я это поняла… как поздно, поздно! Такова была моя первая неблагодарная мысль. Как поздно!
   – Когда я вернулся, – сказал он мне, – когда я возвратился таким же бедняком, каким был до отъезда, и увидел вас, а вы тогда только что встали с постели после болезни, но так нежно заботились о других, ничуть не думая о себе…
   – Полно, мистер Вудкорт, не надо, не надо! – умоляла я его. – Я не заслуживаю ваших похвал. В то время я часто думала о себе, очень часто!
   – Верьте мне, любовь всей моей жизни, – сказал он, – что моя похвала – не похвала влюбленного, но истинная правда. Вы не знаете, что видят в Эстер Саммерсон все те, кем она окружена, не знаете, как много сердец она трогает и пробуждает, как благоговейно все восхищаются ею и как ее любят!
   – О мистер Вудкорт! – воскликнула я. – Быть любимой – это такое счастье! Такое счастье! Я горжусь этой великой честью и плачу от радости и горя… от радости – потому, что меня любят, от горя – потому, что я недостаточно этого заслуживаю… но думать о вашей любви я не имею права.
   Я сказала это, уже овладев собой, – ведь когда он так превозносил меня и я слышала, как в его дрожащем голосе звучит глубокая вера в меня, я жаждала как можно лучше заслужить его похвалу. А заслужить ее было еще не поздно. И хотя в этот вечер я перевернула непредвиденную страницу своей жизни, но в течение всех грядущих лет я могла жить так, чтобы стать достойной его похвал. Эта мысль утешала и вдохновляла меня, и, думая об этом, я видела, что благодаря ему во мне раскрываются новые достоинства.
   Он нарушил молчание.
   – Плоха была бы моя вера в любимую, которая вечно будет мне так же дорога, как теперь, если бы после того, как она сказала, что не имеет права думать о моей любви, я все-таки настаивал бы на своем, – проговорил он с такой глубокой искренностью, что она придала мне твердости, хоть я и не могла удержаться от слез. – Милая Эстер, позвольте мне только добавить, что то глубокое чувство к вам, с которым я уехал за границу, стало еще более глубоким, когда я вернулся на родину. Я все время надеялся, – с того самого часа, когда в моей жизни впервые блеснул луч какого-то успеха, – надеялся, что скажу вам о своей любви. Я все время опасался, что скажу вам о ней напрасно. Сегодня сбылись и мои надежды и мои опасения. Я вас огорчаю. Ни слова больше.
   Мне почудилось, будто я на мгновение превратилась в того безгрешного ангела, каким он меня считал, и с великой скорбью поняла, как тяжело ему терять меня! Мне хотелось помочь ему в его горе, так же хотелось, как в тот день, когда он впервые меня пожалел.
   – Дорогой мистер Вудкорт, – начала я, – прежде чем мы расстанемся сегодня, я должна вам сказать еще кое-что. Я не могу сказать это так, как хотела бы… и никогда не смогу… но…
   Мне снова пришлось заставить себя вспомнить о том, что я должна быть достойной его любви и горя, и только после этого я смогла продолжать.
   – Я глубоко чувствую ваше великодушие и сохраню это драгоценное воспоминание до своего смертного часа. Я хорошо знаю, как я изменилась, знаю, что вам известно мое происхождение, и понимаю, какое это возвышенное чувство – такая верная любовь, как ваша. То, что вы мне сказали, не могло бы так взволновать меня и не имело бы для меня такой большой цены, если бы это сказал любой другой человек. И это не пропадет даром. От этого я сама стану лучше.
   Он закрыл глаза рукой и отвернулся. Стану ли я когда-нибудь достойной его слез?
   – Если мы по-прежнему будем встречаться с вами, – когда будем ухаживать за Ричардом и Адой, а также, надеюсь, и при более благоприятных обстоятельствах, – и вы увидите, что я в чем-то стала лучше, знайте – это зародилось во мне сегодня вечером благодаря вам. И не думайте, дорогой, дорогой мистер Вудкорт, никогда не думайте, что я забуду этот вечер… Верьте, что пока бьется мое сердце, оно всегда будет гордо и счастливо тем, что вы полюбили меня.
   Он взял мою руку и поцеловал ее. Он вполне овладел собой, и это еще больше меня ободрило.
   – Судя по тому, что вы сейчас сказали, – промолвила я, – можно надеяться, что вы будете работать там, где хотели?
   – Да, – ответил он. – Я добился этого с помощью мистера Джарндиса, а вы так хорошо его знаете, что вам легко догадаться, как велика была его помощь.
   – Бог да благословит его за это, – сказала я, протянув ему руку, – и благослови вас бог во всех ваших начинаниях!
   – Это пожелание поможет мне работать лучше, – отозвался он. – Оно поможет мне выполнять мои новые обязанности, как новое священное поручение, данное вами.
   – Бедный Ричард! – невольно воскликнула я. – Что он будет делать, когда вы уедете?
   – Мне пока еще рано уезжать. Но даже если бы надо было, я не покинул бы его, дорогая мисс Саммерсон.
   И еще об одном должна была я сказать ему на прощанье. Я знала, что, умолчав об этом, я буду менее достойной той любви, которую не могла принять.
   – Мистер Вудкорт, – начала я, – прежде чем расстаться со мной, вы будете рады узнать от меня, что будущее представляется мне ясным и светлым, что я совершенно счастлива и вполне довольна своей судьбой, что мне не о чем жалеть и нечего желать.
   Он ответил, что бесконечно рад это слышать.
   – С самого детства, – сказала я, – обо мне неустанно заботился лучший из людей – человек, с которым я связана такими узами привязанности, благодарности и любви, что за всю свою жизнь, как бы я ни старалась, я не смогу выразить всей глубины чувств, которые испытываю к нему в течение одного-единственного дня.
   – Я разделяю эти чувства, – отозвался он. Ведь вы говорите о мистере Джарндисе.
   – Вам хорошо известны его достоинства, – сказала я, – но лишь немногие могут понять величие его души так, как понимаю я. Все его самые высокие и лучшие качества открылись мне ярче всего в том, как он строил мою такую счастливую жизнь. И если бы вы раньше не питали к нему чувств величайшего уважения и почтения, – а я знаю, вы его уважаете и почитаете, – эти чувства возникли бы у вас теперь, после моих слов, и в вашей душе пробудилась бы благодарность к нему за меня.
   Он с самой горячей искренностью подтвердил мои слова. Я снова протянула ему руку.
   – До свидания, – сказала я, – прощайте!
   – «До свидания» – то есть до новой встречи завтра; а «прощайте» – в знак того, что мы навсегда прощаемся с этой темой?
   – Да.
   – До свидания; прощайте!
   Он ушел, а я стояла у темного окна и смотрела на улицу. Его любовь, столь верная и великодушная, явилась так неожиданно, что не прошло и минуты после его ухода, как твердость снова изменила мне, и слезы, хлынувшие у меня из глаз, помешали мне видеть все, что было за окном.
   Но то были не слезы горя и сожаления. Нет. Он назвал меня «любовь всей моей жизни», сказал, что я вечно буду так же дорога ему, как теперь, и сердце мое едва могло вынести радостное торжество, принесенное мне этими словами. Моя первая безумная мысль исчезла. Нет, не поздно услышала я его слова, ибо не поздно было вдохновиться ими, чтобы идти по пути добра, верности, благодарности и довольствоваться своей судьбой… Как легок был мой путь! Насколько легче его пути!

Глава LXII
Еще одна неожиданность

   В тот вечер я была в таком состоянии, что не могла никого видеть. Я не могла даже взглянуть на себя в зеркало, – мне казалось, что мои слезы укоряют меня. Не зажигая свечи, я в темноте ушла к себе в комнату, в темноте помолилась и в темноте легла спать. Мне не нужно было света и для того, чтобы перечитать письмо опекуна, – это письмо я знала на память. Я достала его и мысленно прочла при том ярком свете благородства и любви, которые исходили от него; потом легла в постель, положив письмо на подушку.
   Наутро я встала спозаранку и позвала Чарли гулять. Мы накупили цветов для обеденного стола, а вернувшись, принялись расставлять их в вазы, и вообще дел у нас было по горло. Встали мы так рано, что до завтрака оставалось еще много времени, и я успела позаниматься с Чарли; а Чарли (которая по-прежнему не обнаруживала никаких успехов в грамматике) на этот раз отвечала с блеском, так что мы обе показали себя с лучшей стороны во всех отношениях. Вошел опекун и сказал: «Ну, дорогая, сегодня вид у вас еще более свежий, чем у ваших цветов!» А миссис Вудкорт процитировала и перевела несколько строф из «Мьюлинуиллинуода», в которых воспевалась озаренная солнцем горная вершина, после чего сравнила меня с нею.
   Все это было так приятно, что я, кажется, сделалась еще более похожей на эту самую вершину. После завтрака я стала искать удобного случая поговорить с опекуном, – заглядывала туда-сюда, пока не увидела, что он сидит у себя в комнате… той самой, где я провела вчерашний вечер… и что с ним никого нет. Тогда я под каким-то предлогом вошла туда со своими ключами и закрыла за собой дверь.