Страница:
Откинув назад голову, мистер Чедбенд делает паузу, но мистера Снегсби уже не завлечь на путь гибели. Опираясь на стол, мистер Чедбенд наклоняется вперед и ногтем упомянутого большого пальца как бы вонзает в мистера Снегсби следующие слова:
– Это, – вещает Чедбенд, – луч лучей, солнце солнц, месяц месяцев, звезда звезд. Это – свет Ии-си-тины.
Мистер Чедбенд выпрямляется опять и торжествующе смотрит на мистера Снегсби, словно желая знать, как чувствует себя его слушатель после этих слов.
– Ии-си-тина! – повторяет мистер Чедбенд, снова пронзая мистера Снегсби. – Не утверждайте, что это не есть светильник светильников. Говорю вам, это так. Говорю вам миллион раз, это так. Так! Говорю вам, что буду провозвещать это вам, хотите вы или не хотите… нет, чем меньше вы этого хотите, тем громче я буду провозвещать вам это. Я буду трубить в трубы! Говорю вам, что, если вы восстанете против этого, вы падете, вы будете сломлены, вы будете раздавлены, вы будете раздроблены, вы будете разбиты вдребезги.
Этот поток красноречия, сила которого вызывает глубокое восхищение у последователей мистера Чедбенда, не только приводит к тому, что мистер Чедбенд неприятно обливается потом, но и выставляет ни в чем не повинного мистера Снегсби заядлым врагом добродетели с медным лбом и каменным сердцем, отчего несчастный торговец теряется еще больше и, придя в самое угнетенное состояние духа, чувствует, что попал в какое-то фальшивое положение; но тут мистер Чедбенд приканчивает его смертельным ударом.
– Друзья мои! – начинает он снова после того, как некоторое время отирал платком потную голову, от которой валит столь горячий пар, что платок, должно быть, нагревается и тоже извергает клубы пара после каждого прикосновения к голове. – Преследуя цель, которой мы стремимся достигнуть при помощи слабых наших дарований, попытаемся же в духе любви определить, что есть Ии-си-тина, о коей я говорю. Ибо, юные друзья мои, – неожиданно обращается он к подмастерьям и Гусе, приводя их в оцепенелое замешательство, – если лекарь пропишет мне каломель или касторовое масло, я, натурально, имею право спросить: что есть каломель и что есть касторовое масло? Я имею право узнать это, прежде чем приму одно из этих лекарств или оба сразу. Итак, юные друзья мои, что же в таком случае есть Ии-си-тина? Во-первых (в духе любви), юные друзья мои, что есть обычная Ии-си-тина, – обычная, подобно рабочей одежде, подобно будничному платью? Есть ли это ложь? (А-ах! – вздыхает миссис Снегсби.)
– Есть ли это умолчание?
(Миссис Снегсби трепещет в знак отрицания.)
– Есть ли это мысленная оговорка? (Миссис Снегсби качает головой очень медленно и с чрезвычайно загадочным видом.)
– Нет, друзья мои, ни то, ни другое, ни третье не есть Ии-си-тина! Ни одно из этих наименований для нее не подходит: Когда сей юный язычник, присутствующий ныне среди нас, – правда, сейчас он, друзья мои, заснул, так как печать равнодушия и смертных грехов легла на его веки, но не будите его, ибо надлежит мне бороться, сражаться, биться и победить ради него, – итак, когда сей юный закоренелый язычник рассказывал нам всякий вздор и чушь о том о сем, о леди, о соверене, было ли это Ии-си-тиной? Нет. И если это было ею отчасти, было ли это Ии-си-тиной целиком и вполне? Нет, друзья мои, отнюдь нет!
Если бы мистер Снегсби выдержал взгляд своей «крошечки», который проникает в его глаза – окна его души, – и обыскивает всю его внутреннюю обитель, он был бы не таким человеком, каким родился. Но он не выдержал – он съежился и поник.
– Или, юные друзья мои, – продолжает Чедбенд, снисходя до уровня их понимания и весьма назойливо подчеркивая елейно-кроткой улыбкой, как долго ему пришлось опускаться с высот для этой цели, – если хозяин этого дома пойдет по городу и там увидит угря и вернется и войдет к хозяйке этого дома и скажет ей: «Сара, возрадуйся со мною, ибо я видел слона!», будет ли это Ии-си-тиной?
На глазах у миссис Снегсби показываются слезы.
– Или, юные друзья мои, предположим, что он видел слона, а вернувшись, сказал: «Слушайте, город опустел, я видел только угря!», будет ли это Ии-си-тиной?
Миссис Снегсби громко всхлипывает.
– Или же, юные друзья мои, – продолжает Чедбенд, подстрекаемый этими звуками, – предположим, что бесчеловечные родители сего уснувшего язычника – ибо родители у него были, юные друзья мои, сие не внушает сомнения, – предположим, что родители, покинув его на съедение волкам и стервятникам, бешеным псам, юным газелям и змеям, вернулись в свои обиталища и принялись за свои трубки и кубки, за свои флейты и пляски, за свои хмельные напитки, и говядину, и домашнюю птицу, будет ли это Ии-си-тиной?
На этот вопрос миссис Снегсби отвечает тем, что становится жертвой судорог, – жертвой не смиренной, но рыдающей и вопящей, да так пронзительно, что весь Кукс-Корт звенит от ее воплей. В конце концов она падает в обморок, и ее приходится тащить наверх по узкой лесенке тем же способом, каким переносят рояли. Страдания ее неописуемы и производят ошеломляющее впечатление на всех присутствующих; но вот курьеры, прибывшие из спальни, докладывают, что муки страдалицы прекратились, – она только совсем обессилела, – и мистер Снегсби, затисканный и помятый во время переноски «рояля», донельзя оробевший и ослабевший, отваживается выглянуть из-за двери и войти в гостиную.
Все это время Джо сидел на том месте, где проснулся, непрестанно теребя свою шапку и засовывая клочки меха в рот. Он выплевывает их с покаянным видом, чувствуя себя от природы неисправимым, закоренелым грешником, которому, значит, незачем и стараться не спать, потому что он-то уж все равно никогда ничего знать не будет.
Но, может быть, Джо, есть на свете книга интересная и трогательная даже для существ, столь близких к животным, как ты, – книга, повествующая о делах, совершенных на этой земле ради простых людей, – и если бы Чедбенды, перестав заслонять собой ее свет, только указали тебе на нее в простодушном благоговении, не стремясь ее приукрасить – ибо она достаточно красноречива и без их жалкой помощи, – ты, возможно, и не заснул бы, ты даже нашел бы в ней, чему поучиться!
Джо никогда не слыхал о такой книге. Что ее творцы, что его преподобие Чедбенд – это для Джо «все едино»; но его преподобие Чедбенда Джо знает хорошо и скорей согласился бы бежать от него в течение целого часа, чем пять минут кряду слушать его суесловие.
«Незачем мне тут больше околачиваться, – думает Джо. – Нынче вечером мистеру Снегсби не до меня».
И Джо, волоча ноги, спускается к выходу.
Но внизу стоит добросердечная Гуся, уцепившись руками за перила кухонной лестницы и едва удерживаясь от грозящего ей припадка, – так ее расстроили вопли миссис Снегсби. Свой ужин, состоящий из хлеба и сыра, она отдает Джо, с которым впервые осмеливается перекинуться несколькими словами.
– На вот тебе, покушай, бедный мальчуган, – говорит Гуся.
– Премного благодарен, сударыня, – отзывается Джо.
– Небось есть хочется?
– Еще бы! – отвечает Джо.
– А куда девались твои отец с матерью, а?
Джо перестает жевать и стоит столбом. Ведь Гуся, эта сиротка, питомица христианского святого, чей храм находится в Тутинге, погладила Джо по плечу, – первый раз в жизни он почувствовал, что до него дотронулась рука порядочного человека.
– Не знаю я про них ничего, – говорит Джо.
– Я тоже не знаю про своих! – восклицает Гуся.
Она подавляет в себе симптомы близкого припадка, по вдруг пугается чего-то и, сбежав с лестницы, исчезает.
– Джо! – тихо шепчет мистер Снегсби мальчику, остановившемуся на ступеньке.
– Да, мистер Снегсби.
– Я не заметил, как ты ушел… вот тебе еще полкроны, Джо. Очень хорошо, что ты ничего не сказал о той леди, которую мы с тобой видели на днях. Вышло бы худо. Ни в коем случае не проболтайся, Джо.
– Ну, я пошел, хозяин.
Итак, спокойной ночи.
Призрачная тень в белье с оборками и ночном чепце следует за владельцем писчебумажной лавки, проникает в комнату, из которой он вышел, и скользит наверх. И отныне, куда бы он ни направился, его провожает не только его тень, но и чья-то другая, и эта другая тень следует за ним почти так же неотступно, почти так же бесшумно, как его собственная. И в какую бы тайну ни проникла его собственная тень, все, замешанные в эту тайну, берегитесь! Знайте, что бдительная миссис Снегсби тут как тут – кость от его кости, плоть от его плоти, тень от его тени.
Глава XXVI
– Это, – вещает Чедбенд, – луч лучей, солнце солнц, месяц месяцев, звезда звезд. Это – свет Ии-си-тины.
Мистер Чедбенд выпрямляется опять и торжествующе смотрит на мистера Снегсби, словно желая знать, как чувствует себя его слушатель после этих слов.
– Ии-си-тина! – повторяет мистер Чедбенд, снова пронзая мистера Снегсби. – Не утверждайте, что это не есть светильник светильников. Говорю вам, это так. Говорю вам миллион раз, это так. Так! Говорю вам, что буду провозвещать это вам, хотите вы или не хотите… нет, чем меньше вы этого хотите, тем громче я буду провозвещать вам это. Я буду трубить в трубы! Говорю вам, что, если вы восстанете против этого, вы падете, вы будете сломлены, вы будете раздавлены, вы будете раздроблены, вы будете разбиты вдребезги.
Этот поток красноречия, сила которого вызывает глубокое восхищение у последователей мистера Чедбенда, не только приводит к тому, что мистер Чедбенд неприятно обливается потом, но и выставляет ни в чем не повинного мистера Снегсби заядлым врагом добродетели с медным лбом и каменным сердцем, отчего несчастный торговец теряется еще больше и, придя в самое угнетенное состояние духа, чувствует, что попал в какое-то фальшивое положение; но тут мистер Чедбенд приканчивает его смертельным ударом.
– Друзья мои! – начинает он снова после того, как некоторое время отирал платком потную голову, от которой валит столь горячий пар, что платок, должно быть, нагревается и тоже извергает клубы пара после каждого прикосновения к голове. – Преследуя цель, которой мы стремимся достигнуть при помощи слабых наших дарований, попытаемся же в духе любви определить, что есть Ии-си-тина, о коей я говорю. Ибо, юные друзья мои, – неожиданно обращается он к подмастерьям и Гусе, приводя их в оцепенелое замешательство, – если лекарь пропишет мне каломель или касторовое масло, я, натурально, имею право спросить: что есть каломель и что есть касторовое масло? Я имею право узнать это, прежде чем приму одно из этих лекарств или оба сразу. Итак, юные друзья мои, что же в таком случае есть Ии-си-тина? Во-первых (в духе любви), юные друзья мои, что есть обычная Ии-си-тина, – обычная, подобно рабочей одежде, подобно будничному платью? Есть ли это ложь? (А-ах! – вздыхает миссис Снегсби.)
– Есть ли это умолчание?
(Миссис Снегсби трепещет в знак отрицания.)
– Есть ли это мысленная оговорка? (Миссис Снегсби качает головой очень медленно и с чрезвычайно загадочным видом.)
– Нет, друзья мои, ни то, ни другое, ни третье не есть Ии-си-тина! Ни одно из этих наименований для нее не подходит: Когда сей юный язычник, присутствующий ныне среди нас, – правда, сейчас он, друзья мои, заснул, так как печать равнодушия и смертных грехов легла на его веки, но не будите его, ибо надлежит мне бороться, сражаться, биться и победить ради него, – итак, когда сей юный закоренелый язычник рассказывал нам всякий вздор и чушь о том о сем, о леди, о соверене, было ли это Ии-си-тиной? Нет. И если это было ею отчасти, было ли это Ии-си-тиной целиком и вполне? Нет, друзья мои, отнюдь нет!
Если бы мистер Снегсби выдержал взгляд своей «крошечки», который проникает в его глаза – окна его души, – и обыскивает всю его внутреннюю обитель, он был бы не таким человеком, каким родился. Но он не выдержал – он съежился и поник.
– Или, юные друзья мои, – продолжает Чедбенд, снисходя до уровня их понимания и весьма назойливо подчеркивая елейно-кроткой улыбкой, как долго ему пришлось опускаться с высот для этой цели, – если хозяин этого дома пойдет по городу и там увидит угря и вернется и войдет к хозяйке этого дома и скажет ей: «Сара, возрадуйся со мною, ибо я видел слона!», будет ли это Ии-си-тиной?
На глазах у миссис Снегсби показываются слезы.
– Или, юные друзья мои, предположим, что он видел слона, а вернувшись, сказал: «Слушайте, город опустел, я видел только угря!», будет ли это Ии-си-тиной?
Миссис Снегсби громко всхлипывает.
– Или же, юные друзья мои, – продолжает Чедбенд, подстрекаемый этими звуками, – предположим, что бесчеловечные родители сего уснувшего язычника – ибо родители у него были, юные друзья мои, сие не внушает сомнения, – предположим, что родители, покинув его на съедение волкам и стервятникам, бешеным псам, юным газелям и змеям, вернулись в свои обиталища и принялись за свои трубки и кубки, за свои флейты и пляски, за свои хмельные напитки, и говядину, и домашнюю птицу, будет ли это Ии-си-тиной?
На этот вопрос миссис Снегсби отвечает тем, что становится жертвой судорог, – жертвой не смиренной, но рыдающей и вопящей, да так пронзительно, что весь Кукс-Корт звенит от ее воплей. В конце концов она падает в обморок, и ее приходится тащить наверх по узкой лесенке тем же способом, каким переносят рояли. Страдания ее неописуемы и производят ошеломляющее впечатление на всех присутствующих; но вот курьеры, прибывшие из спальни, докладывают, что муки страдалицы прекратились, – она только совсем обессилела, – и мистер Снегсби, затисканный и помятый во время переноски «рояля», донельзя оробевший и ослабевший, отваживается выглянуть из-за двери и войти в гостиную.
Все это время Джо сидел на том месте, где проснулся, непрестанно теребя свою шапку и засовывая клочки меха в рот. Он выплевывает их с покаянным видом, чувствуя себя от природы неисправимым, закоренелым грешником, которому, значит, незачем и стараться не спать, потому что он-то уж все равно никогда ничего знать не будет.
Но, может быть, Джо, есть на свете книга интересная и трогательная даже для существ, столь близких к животным, как ты, – книга, повествующая о делах, совершенных на этой земле ради простых людей, – и если бы Чедбенды, перестав заслонять собой ее свет, только указали тебе на нее в простодушном благоговении, не стремясь ее приукрасить – ибо она достаточно красноречива и без их жалкой помощи, – ты, возможно, и не заснул бы, ты даже нашел бы в ней, чему поучиться!
Джо никогда не слыхал о такой книге. Что ее творцы, что его преподобие Чедбенд – это для Джо «все едино»; но его преподобие Чедбенда Джо знает хорошо и скорей согласился бы бежать от него в течение целого часа, чем пять минут кряду слушать его суесловие.
«Незачем мне тут больше околачиваться, – думает Джо. – Нынче вечером мистеру Снегсби не до меня».
И Джо, волоча ноги, спускается к выходу.
Но внизу стоит добросердечная Гуся, уцепившись руками за перила кухонной лестницы и едва удерживаясь от грозящего ей припадка, – так ее расстроили вопли миссис Снегсби. Свой ужин, состоящий из хлеба и сыра, она отдает Джо, с которым впервые осмеливается перекинуться несколькими словами.
– На вот тебе, покушай, бедный мальчуган, – говорит Гуся.
– Премного благодарен, сударыня, – отзывается Джо.
– Небось есть хочется?
– Еще бы! – отвечает Джо.
– А куда девались твои отец с матерью, а?
Джо перестает жевать и стоит столбом. Ведь Гуся, эта сиротка, питомица христианского святого, чей храм находится в Тутинге, погладила Джо по плечу, – первый раз в жизни он почувствовал, что до него дотронулась рука порядочного человека.
– Не знаю я про них ничего, – говорит Джо.
– Я тоже не знаю про своих! – восклицает Гуся.
Она подавляет в себе симптомы близкого припадка, по вдруг пугается чего-то и, сбежав с лестницы, исчезает.
– Джо! – тихо шепчет мистер Снегсби мальчику, остановившемуся на ступеньке.
– Да, мистер Снегсби.
– Я не заметил, как ты ушел… вот тебе еще полкроны, Джо. Очень хорошо, что ты ничего не сказал о той леди, которую мы с тобой видели на днях. Вышло бы худо. Ни в коем случае не проболтайся, Джо.
– Ну, я пошел, хозяин.
Итак, спокойной ночи.
Призрачная тень в белье с оборками и ночном чепце следует за владельцем писчебумажной лавки, проникает в комнату, из которой он вышел, и скользит наверх. И отныне, куда бы он ни направился, его провожает не только его тень, но и чья-то другая, и эта другая тень следует за ним почти так же неотступно, почти так же бесшумно, как его собственная. И в какую бы тайну ни проникла его собственная тень, все, замешанные в эту тайну, берегитесь! Знайте, что бдительная миссис Снегсби тут как тут – кость от его кости, плоть от его плоти, тень от его тени.
Глава XXVI
Меткие стрелки
Зимнее утро обратило свой бледный лик к окружающим Лестер-сквер кварталам и мутными очами видит, что местным жителям не хочется вылезать из постелей. Впрочем, тут очень многие никогда не встают спозаранку даже в самую ясную погоду, ибо это не ранние пташки, а ночные птицы, и когда солнце стоит высоко, они спят на насесте, а когда сияют звезды, смотрят в оба и подстерегают добычу. За выцветшими, грязными ставнями и занавесками, на верхних этажах и в мансардах, более или менее искусно скрываясь под фальшивыми именами, фальшивыми волосами, фальшивыми титулами, фальшивыми драгоценностями и фальшивыми биографиями, целая колония бандитов спит первым сном. Это «рыцари зеленого стола» – шулеры, – которые могут немало порассказать об иностранных галерах и отечественных ступальных колесах[128], зная их по личному опыту; это шпионы могущественных правительств, вечно дрожащие от жалкого страха и малодушия; это гнусные предатели, трусы, дуэлисты, бреттеры, картежники, жулики, мошенники, лжесвидетели, и некоторые из них прячут под грязными космами клейма, и все они кровожадней Нерона и преступнее заключенных в Ньюгетской тюрьме[129]. Но как ни порочен дьявол, когда он носит бумазейное платье или рабочую блузу (а дьявол может быть очень порочным и в этом наряде), и в какой бы другой личине он ни являлся, он особенно коварен, черств и несносен, когда вкалывает булавку в манишку, называет себя джентльменом, имеет визитные карточки и знаки отличия, поигрывает на бильярде и знает толк в векселях и заемных письмах. В этой личине он все еще обитает на улицах, ведущих к Лестер-скверу, и мистер Баккет разыщет его там, когда найдет нужным.
Но зимнему утру он не нужен, и его оно не будит. Зато оно разбудило мистера Джорджа и его закадычного друга в «Галерее-Тире». Они встают, скатывают и убирают свои тюфяки. Мистер Джордж, побрившись перед крошечным зеркальцем, марширует с обнаженной головой и обнаженной грудью к колодцу во дворике и вскоре возвращается, сияя после мытья желтым мылом, обливанья ледяной водой и растиранья. Пока он вытирается широким купальным полотенцем, фыркая, словно какой-то воинственный водолаз, только что вынырнувший из воды, – причем жесткие его волосы вьются на загорелых висках тем круче, чем сильней он их трет, так что их, пожалуй, невозможно расчесать иначе, как железными граблями или конской скребницей, – пока он вытирается, фыркает, растирается и отдувается, поворачивая голову из стороны в сторону, чтобы посуше вытереть шею, и резко наклоняясь вперед, чтобы не замочить своих солдатских ног, Фил, стоя на коленях, разводит огонь в камине с таким видом, словно наблюдать всю эту процедуру для него все равно, что вымыться самому, и словно излишек здоровья, которым пышет хозяин, передается ему, Филу, и достаточно восстанавливает его силы хотя бы на один день.
Вытершись досуха, мистер Джордж принимается скрести себе голову двумя жесткими щетками сразу, и – так беспощадно, что Фил, который подметает пол, задевая плечом за стены, сочувственно подмигивает. Но вот мистер Джордж, наконец, причесался, а что касается декоративной стадии его туалета, то она завершается быстро. Затем он, как и в любое другое утро, набивает трубку с длинным чубуком, зажигает ее и, покуривая, шагает взад и вперед по галерее, в то время как Фил готовит завтрак, собираясь подать горячие булочки и кофе, от которых распространяется сильный запах. Мистер Джордж курит в задумчивости и прохаживается замедленным шагом. Быть может, эта утренняя трубка посвящена памяти покойного Гридли.
– Так, значит, Фил, – говорит Джордж, владелец «Галереи-Тира», сделав несколько кругов в молчании, – сегодня ты видел во сне деревню?
Он говорит это, вспомнив, что Фил, вылезая из постели, удивленным тоном рассказал ему свой сон.
– Да, начальник.
– Ну, и какая ж она была?
– Право, не могу сказать, начальник, какая она была, – говорит Фил, подумав.
– Так почем ты знаешь, что это была деревня?
– Должно быть, потому, что там была трава. А на траве – лебеди, – отвечает Фил, опять подумав.
– А что же лебеди делали на траве?
– Щипали ее, надо полагать, – отвечает Фил.
Хозяин снова начинает шагать взад и вперед, а слуга снова принимается готовить завтрак. Его работа не должна бы затягиваться – ведь нужно только очень незатейливо накрыть стол для завтрака на двоих да поджарить ломоть свиной грудинки на огне, разведенном на ржавой решетке камина; но за каждой вещью Филу приходится идти окольным путем, чуть не вокруг всей галереи, причем он никогда не приносит двух вещей сразу, так что все это берет довольно много времени. Наконец завтрак готов, и когда Фил объявляет об этом, мистер Джордж, постучав трубкой по выступу в камине, чтобы выбить из нее пепел, ставит ее в уголок и садится завтракать. Он накладывает себе еду на тарелку, и лишь после этого Фил, который сидит за длинным узким столиком напротив хозяина, следует его примеру; но он ставит тарелку себе на колени, то ли из скромности, то ли, чтобы не бросались в глаза его почерневшие руки, или просто потому, что привык есть таким манером.
– Да, деревня, – говорит мистер Джордж, орудуя ножом и вилкой. – А ты, Фил, ее, наверно, и не видывал?
– Болото видел как-то раз, – отвечает Фил, с удовольствием уплетая завтрак.
– Какое болото?
– Просто болото, командир, – объясняет Фил.
– Да где ж ты его видел?
– Не помню где, – говорит Фил, – только я его видел, начальник. Плоское такое. И все в тумане.
Фил называет хозяина попеременно то начальником, то командиром, выражая этим равную степень уважения и почтительности, и так называет только мистера Джорджа.
– А я родился в деревне, Фил.
– Да что вы, командир?
– Да. Там и вырос.
Фил, подняв свою единственную бровь, с почтительным интересом смотрит на хозяина и делает огромный глоток кофе.
– Я знаю, как всякая птица поет, – говорит мистер Джордж, – не много найдется в Англии таких трав или ягод, каких я не мог бы назвать, не много найдется деревьев, на какие я не сумел бы влезть. Когда-то я был настоящим деревенским мальчуганом. Моя матушка жила в деревне.
– Надо думать, она была прекрасной старушкой, начальник, – замечает Фил.
– Да! И не так уж она была стара… тридцать пять лет тому назад, – говорит мистер Джордж. – Но, бьюсь об заклад, что и в девяносто лет она могла бы держаться почти так же прямо, как я сейчас, да и в плечах была бы почти такой же широкой.
– Она умерла девяноста лет, начальник? – спрашивает Фил.
– Нет. Ну, ладно! Оставим ее в покое, благослови ее бог! – говорит кавалерист. – С чего это я разболтался о деревенских мальчишках, беглецах и бездельниках? Из-за тебя, конечно! Так, значит, ты деревни не видывал… кроме как во сне да болота наяву? Так, что ли?
Фил качает головой.
– А хотелось бы увидеть?
– Да нет, пожалуй, не очень, – отвечает Фил.
– С тебя хватит и города, а?
– Видите ли, командир, – объясняет Фил, – ведь я ничего другого не знаю, а насчет того, чтобы гнаться за чем-нибудь новеньким, пожалуй, уж из лет вышел.
– А сколько же тебе лет, Фил? – спрашивает кавалерист, помолчав и поднося ко рту блюдечко, от которого идет пар.
– Сколько-то с восьмеркою, – отвечает Фил. – Никак не восемьдесят, но и не восемнадцать. Где-то между.
Мистер Джордж неторопливо опустил блюдечко, не прикоснувшись к его содержимому, и начинает с улыбкой: «Что за черт, Фил…», но не доканчивает фразы, заметив, что Фил считает по своим грязным пальцам.
– Мне было ровно восемь, по исчислениям приходского совета, когда я убежал с медником, – говорит Фил. – Раз послали меня куда-то, и вижу я, сидит у какой-то лачуги медник – один у своего горна греется, – вот благодать-то! Ну, он и говорит мне: «Не хочешь ли, паренек, побродить со мной?» Я говорю: «Да», ну вот мы с ним да с горном и зашагали к нему домой в Клеркенуэл. Это первого апреля было. Я тогда умел считать до десяти, и вот наступает опять первое апреля, я и говорю себе: «Ну, брат, теперь тебе восемь и один». А на следующее первое апреля опять говорю себе: «Ну, брат, теперь тебе восемь и два». Дальше – больше, сравнялось мне восемь и один десяток, потом – восемь и два десятка. Ну, а когда уж столько наросло, я и запутался; а все ж таки всегда знаю, что мне восемь и сколько-то еще.
– Так, – отзывается мистер Джордж, снова принимаясь за еду. – А куда же девался медник?
– Допился до больницы, начальник, а в больнице его, говорят, положили… в стеклянный ящик, – с таинственным видом отвечает Фил.
– Зато ты сразу же повысился в чине? Продолжал его дело, Фил?
– Да, командир, худо ли, хорошо ли, продолжал его дело. Не больно-то оно было выгодное, – бродил я все по таким местам, как Сэфрон-Хилл, Хэттон-гарден, Клеркенуэл, Смитфилд[130], а там одна голь перекатная живет, – посуда до тех пор на огне стоит, пока совсем не распаяется, – и чинить уж нечего. При жизни хозяина почти что все бродячие медники у нас останавливались – хозяин на них больше зарабатывал, чем на починке. Ну, а ко мне они заходить не стали. Ведь я не то, что он. Он им, бывало, хорошую песню споет. А я не умел. Он им, бывало, сыграет что-нибудь на каком хочешь котелке – хоть на чугунном, хоть на оловянном. А я только и умел, что чинить да лудить эти самые котелки – не мастер я по части музыки. Да еще больно я некрасивый был – бабы ихние на меня и глядеть не хотели.
– Очень уж они были разборчивые. В толпе ты не хуже других, Фил, – говорит кавалерист с ласковой улыбкой.
– Нет, начальник, – возражает Фил, качая головой. – Куда уж мне! Правда, когда я ушел с медником, наружность у меня была ничего себе, хотя тоже похвалиться нечем; ну, а потом, как пришлось мне еще мальчишкой раздувать горн своим собственным ртом, да цвет лица себе портить, да волосы подпаливать, да дым глотать; как пришлось самого себя клеймами метить – ведь мне сроду не везло, то и дело, бывало, о раскаленную медь обжигался; как пришлось мне сражаться с медником, – это уж, когда я подрос, – а дрались мы чуть не всякий раз, как он, бывало, хватит лишнего, что с ним чуть не каждый день случалось, ну, я и подурнел – больно уж чудной, совсем чудной стала моя красота, и это еще в молодых летах. Ну, а потом, как протрубил я годков двенадцать в темной кузнице, где много было охотников сыграть со мной шутку, да как поджарился я во время несчастного случая на газовом заводе, да как вылетел из окна, когда набивал гильзы для фейерверка, так вот и сделался таким уродом, что можно за деньги показывать.
Тем не менее Фил безропотно покоряется горькой своей судьбе и, вполне довольный, просит разрешения налить себе еще чашечку кофе. Попивая кофе, он продолжает:
– После этого самого взрыва, – когда я гильзы для фейерверка набивал, – мы с вами и познакомились, командир. Помните?
– Помню, Фил. Ты тогда брел куда-то на солнцепеке.
– Ковылял, начальник, вдоль стенки…
– Правильно, Фил, – плечом ее задевал…
– В ночном колпаке! – возбужденно восклицает Фил.
– В ночном колпаке…
– Плелся на костылях! – кричит Фил еще более возбужденно.
– На костылях. И вот…
– И вот вы остановились, – кричит Фил, ставя чашку с блюдцем на стол и торопливо убирая тарелку с колен, – и говорите мне: «Эй, товарищ! Ты, сдается мне, был на войне!» Я тогда не нашелся что ответить, командир; меня прямо ошарашило, – гляжу, сильный такой человек, здоровый, смелый, и вдруг остановился, заговорил со мной: а что я тогда был – калека, кожа да кости. А вы со мной разговариваете, и слова у вас прямо от сердца идут, так что мне это словно стаканчик хмельного, и вы говорите: «Отчего это у тебя? Несчастный случай, что ли? Ты, как видно, был опасно ранен. Что у тебя болит, старина? Приободрись-ка да расскажи мне!» Приободрись! Да я уже приободрился. Ну, тут я вам что-то сказал, а вы тоже мне что-то сказали, а я вам еще, а вы мне еще – дальше – больше, и вот я здесь, командир. Я здесь, командир! – кричит Фил, вскочив со стула, и, сам того не замечая, принимается ковылять вдоль стены. – И если нужна мишень или если от этого будет польза вашему заведению, – пускай клиенты целятся в меня. Моей красоты им все равно не испортить. Кто-кто, а я выдержу! Пускай! Если им нужен человек для бокса, пускай колотят меня. Пусть себе дубасят меня по башке, сколько душе угодно. Кому как, а мне хоть бы что. Если им нужен легковес для борьбы, хоть корнуэллской, хоть девонширской, хоть ланкаширской, хоть на какой хочешь манер, пусть себе швыряют меня на обе лопатки. Кому-кому, а мне это не повредит. Меня жизнь швыряла на всякие манеры!
Произнеся эту неожиданную речь с большой страстностью и сопроводив ее наглядными примерами из всех видов спорта, о которых в ней упоминалось, Фил Сквод ковыляет вдоль трех сторон галереи, задевая плечом за стену, потом вдруг отрывается от нее и, ринувшись на своего командира, бодает его головой, чтобы выразить свою преданность. Потом он убирает со стола остатки завтрака.
Мистер Джордж, весело рассмеявшись и похлопав его по плечу, помогает ему убрать посуду и привести в порядок заведение к предстоящему рабочему дню. Покончив с этим, он делает гимнастику с гирями, а затем, взвесившись на весах и заметив, что «слишком я раздобрел», с величайшей серьезностью начинает в одиночку упражняться в фехтовании. Между тем Фил принимается за работу у своего стола – что-то привинчивает и отвинчивает, подчищает и подпиливает, продувает крошечные дырочки, покрывается еще более толстым слоем грязи и, кажется, проделывает все операции, какие только можно проделать с ружьем.
Но занятия хозяина и служителя неожиданно прерываются шумом шагов в коридоре, – необычным шумом, возвещающим о приходе необычных посетителей. Шаги эти, приближаясь к галерее, слышны все отчетливей, и вот появляются люди, которых на первый взгляд можно принять за участников потешного шествия, отмечающих пятого ноября годовщину Порохового заговора[131].
Два носильщика несут в кресле расслабленного, безобразного старика, а при нем состоит тощая девица, с похожей на маску физиономией, у которой «щека щеку ест», и если бы не ее крепко и вызывающе сжатые губы, могло бы показаться, что эта девица сейчас примется декламировать популярные вирши про те времена, когда заговорщики покушались взорвать Старую Англию. Но вот кресло опускают на пол, а старик в кресле охает:
– Ох, боже мой! Ох ты, господи! Меня всего растрясло! – и добавляет: – Как поживаете, любезный друг, как поживаете?
Тут мистер Джордж узнает в старике почтенного мистера Смоллуида, который выехал проветриться, захватив с собой свою внучку Джуди в качестве телохранительницы.
– Мистер Джордж, любезный друг мой, как поживаете? – говорит дедушка Смоллуид, разжимая правую руку, которой он по дороге стиснул шею одного из носильщиков, да так, что чуть было его не задушил. – Вас не удивляет мой приезд, любезный друг мой?
– Вряд ли я удивился бы больше, появись здесь ваш «друг в Сити», – отвечает мистер Джордж.
– Я очень редко выезжаю из дому, – говорит мистер Смоллуид, тяжело дыша. – Вот уже много месяцев как не выезжал. Хлопотливо это… да и дорого. Но мне так хотелось видеть вас, дорогой мистер Джордж. Как поживаете, сэр?
– Не плохо, – отвечает мистер Джордж. – Надеюсь, и вы тоже.
– Вы должны жить лучше, чем «не плохо», любезный друг, – говорит мистер Смоллуид, хватая его за обе руки. – Я привез свою внучку Джуди. Не мог от нее отвязаться. Ей прямо не терпелось повидаться с вами.
– Хм! Что-то непохоже! – бормочет мистер Джордж.
– И вот мы наняли карету и поставили в нее кресло, а тут у вас за углом меня вынули и перенесли сюда, чтобы я мог повидаться со своим любезным другом в его собственном заведении! Этот вот, – говорит дедушка Смоллуид, указывая на носильщика, который чуть было не погиб от удушения, а теперь уходит, отхаркиваясь, – Этот привез нас сюда. Ему ничего лишнего не полагается. Плата за переноску входит в плату за проезд, – так мы договорились. А этого молодца, – он показывает на другого носильщика, – мы наняли на улице за пинту пива. Она стоит два пенса. Джуди, уплати этому молодцу два пенса. Я не знал наверное, что у вас есть свой служитель, любезный друг; а знал бы, ни за что бы не стал нанимать этого молодца.
Но зимнему утру он не нужен, и его оно не будит. Зато оно разбудило мистера Джорджа и его закадычного друга в «Галерее-Тире». Они встают, скатывают и убирают свои тюфяки. Мистер Джордж, побрившись перед крошечным зеркальцем, марширует с обнаженной головой и обнаженной грудью к колодцу во дворике и вскоре возвращается, сияя после мытья желтым мылом, обливанья ледяной водой и растиранья. Пока он вытирается широким купальным полотенцем, фыркая, словно какой-то воинственный водолаз, только что вынырнувший из воды, – причем жесткие его волосы вьются на загорелых висках тем круче, чем сильней он их трет, так что их, пожалуй, невозможно расчесать иначе, как железными граблями или конской скребницей, – пока он вытирается, фыркает, растирается и отдувается, поворачивая голову из стороны в сторону, чтобы посуше вытереть шею, и резко наклоняясь вперед, чтобы не замочить своих солдатских ног, Фил, стоя на коленях, разводит огонь в камине с таким видом, словно наблюдать всю эту процедуру для него все равно, что вымыться самому, и словно излишек здоровья, которым пышет хозяин, передается ему, Филу, и достаточно восстанавливает его силы хотя бы на один день.
Вытершись досуха, мистер Джордж принимается скрести себе голову двумя жесткими щетками сразу, и – так беспощадно, что Фил, который подметает пол, задевая плечом за стены, сочувственно подмигивает. Но вот мистер Джордж, наконец, причесался, а что касается декоративной стадии его туалета, то она завершается быстро. Затем он, как и в любое другое утро, набивает трубку с длинным чубуком, зажигает ее и, покуривая, шагает взад и вперед по галерее, в то время как Фил готовит завтрак, собираясь подать горячие булочки и кофе, от которых распространяется сильный запах. Мистер Джордж курит в задумчивости и прохаживается замедленным шагом. Быть может, эта утренняя трубка посвящена памяти покойного Гридли.
– Так, значит, Фил, – говорит Джордж, владелец «Галереи-Тира», сделав несколько кругов в молчании, – сегодня ты видел во сне деревню?
Он говорит это, вспомнив, что Фил, вылезая из постели, удивленным тоном рассказал ему свой сон.
– Да, начальник.
– Ну, и какая ж она была?
– Право, не могу сказать, начальник, какая она была, – говорит Фил, подумав.
– Так почем ты знаешь, что это была деревня?
– Должно быть, потому, что там была трава. А на траве – лебеди, – отвечает Фил, опять подумав.
– А что же лебеди делали на траве?
– Щипали ее, надо полагать, – отвечает Фил.
Хозяин снова начинает шагать взад и вперед, а слуга снова принимается готовить завтрак. Его работа не должна бы затягиваться – ведь нужно только очень незатейливо накрыть стол для завтрака на двоих да поджарить ломоть свиной грудинки на огне, разведенном на ржавой решетке камина; но за каждой вещью Филу приходится идти окольным путем, чуть не вокруг всей галереи, причем он никогда не приносит двух вещей сразу, так что все это берет довольно много времени. Наконец завтрак готов, и когда Фил объявляет об этом, мистер Джордж, постучав трубкой по выступу в камине, чтобы выбить из нее пепел, ставит ее в уголок и садится завтракать. Он накладывает себе еду на тарелку, и лишь после этого Фил, который сидит за длинным узким столиком напротив хозяина, следует его примеру; но он ставит тарелку себе на колени, то ли из скромности, то ли, чтобы не бросались в глаза его почерневшие руки, или просто потому, что привык есть таким манером.
– Да, деревня, – говорит мистер Джордж, орудуя ножом и вилкой. – А ты, Фил, ее, наверно, и не видывал?
– Болото видел как-то раз, – отвечает Фил, с удовольствием уплетая завтрак.
– Какое болото?
– Просто болото, командир, – объясняет Фил.
– Да где ж ты его видел?
– Не помню где, – говорит Фил, – только я его видел, начальник. Плоское такое. И все в тумане.
Фил называет хозяина попеременно то начальником, то командиром, выражая этим равную степень уважения и почтительности, и так называет только мистера Джорджа.
– А я родился в деревне, Фил.
– Да что вы, командир?
– Да. Там и вырос.
Фил, подняв свою единственную бровь, с почтительным интересом смотрит на хозяина и делает огромный глоток кофе.
– Я знаю, как всякая птица поет, – говорит мистер Джордж, – не много найдется в Англии таких трав или ягод, каких я не мог бы назвать, не много найдется деревьев, на какие я не сумел бы влезть. Когда-то я был настоящим деревенским мальчуганом. Моя матушка жила в деревне.
– Надо думать, она была прекрасной старушкой, начальник, – замечает Фил.
– Да! И не так уж она была стара… тридцать пять лет тому назад, – говорит мистер Джордж. – Но, бьюсь об заклад, что и в девяносто лет она могла бы держаться почти так же прямо, как я сейчас, да и в плечах была бы почти такой же широкой.
– Она умерла девяноста лет, начальник? – спрашивает Фил.
– Нет. Ну, ладно! Оставим ее в покое, благослови ее бог! – говорит кавалерист. – С чего это я разболтался о деревенских мальчишках, беглецах и бездельниках? Из-за тебя, конечно! Так, значит, ты деревни не видывал… кроме как во сне да болота наяву? Так, что ли?
Фил качает головой.
– А хотелось бы увидеть?
– Да нет, пожалуй, не очень, – отвечает Фил.
– С тебя хватит и города, а?
– Видите ли, командир, – объясняет Фил, – ведь я ничего другого не знаю, а насчет того, чтобы гнаться за чем-нибудь новеньким, пожалуй, уж из лет вышел.
– А сколько же тебе лет, Фил? – спрашивает кавалерист, помолчав и поднося ко рту блюдечко, от которого идет пар.
– Сколько-то с восьмеркою, – отвечает Фил. – Никак не восемьдесят, но и не восемнадцать. Где-то между.
Мистер Джордж неторопливо опустил блюдечко, не прикоснувшись к его содержимому, и начинает с улыбкой: «Что за черт, Фил…», но не доканчивает фразы, заметив, что Фил считает по своим грязным пальцам.
– Мне было ровно восемь, по исчислениям приходского совета, когда я убежал с медником, – говорит Фил. – Раз послали меня куда-то, и вижу я, сидит у какой-то лачуги медник – один у своего горна греется, – вот благодать-то! Ну, он и говорит мне: «Не хочешь ли, паренек, побродить со мной?» Я говорю: «Да», ну вот мы с ним да с горном и зашагали к нему домой в Клеркенуэл. Это первого апреля было. Я тогда умел считать до десяти, и вот наступает опять первое апреля, я и говорю себе: «Ну, брат, теперь тебе восемь и один». А на следующее первое апреля опять говорю себе: «Ну, брат, теперь тебе восемь и два». Дальше – больше, сравнялось мне восемь и один десяток, потом – восемь и два десятка. Ну, а когда уж столько наросло, я и запутался; а все ж таки всегда знаю, что мне восемь и сколько-то еще.
– Так, – отзывается мистер Джордж, снова принимаясь за еду. – А куда же девался медник?
– Допился до больницы, начальник, а в больнице его, говорят, положили… в стеклянный ящик, – с таинственным видом отвечает Фил.
– Зато ты сразу же повысился в чине? Продолжал его дело, Фил?
– Да, командир, худо ли, хорошо ли, продолжал его дело. Не больно-то оно было выгодное, – бродил я все по таким местам, как Сэфрон-Хилл, Хэттон-гарден, Клеркенуэл, Смитфилд[130], а там одна голь перекатная живет, – посуда до тех пор на огне стоит, пока совсем не распаяется, – и чинить уж нечего. При жизни хозяина почти что все бродячие медники у нас останавливались – хозяин на них больше зарабатывал, чем на починке. Ну, а ко мне они заходить не стали. Ведь я не то, что он. Он им, бывало, хорошую песню споет. А я не умел. Он им, бывало, сыграет что-нибудь на каком хочешь котелке – хоть на чугунном, хоть на оловянном. А я только и умел, что чинить да лудить эти самые котелки – не мастер я по части музыки. Да еще больно я некрасивый был – бабы ихние на меня и глядеть не хотели.
– Очень уж они были разборчивые. В толпе ты не хуже других, Фил, – говорит кавалерист с ласковой улыбкой.
– Нет, начальник, – возражает Фил, качая головой. – Куда уж мне! Правда, когда я ушел с медником, наружность у меня была ничего себе, хотя тоже похвалиться нечем; ну, а потом, как пришлось мне еще мальчишкой раздувать горн своим собственным ртом, да цвет лица себе портить, да волосы подпаливать, да дым глотать; как пришлось самого себя клеймами метить – ведь мне сроду не везло, то и дело, бывало, о раскаленную медь обжигался; как пришлось мне сражаться с медником, – это уж, когда я подрос, – а дрались мы чуть не всякий раз, как он, бывало, хватит лишнего, что с ним чуть не каждый день случалось, ну, я и подурнел – больно уж чудной, совсем чудной стала моя красота, и это еще в молодых летах. Ну, а потом, как протрубил я годков двенадцать в темной кузнице, где много было охотников сыграть со мной шутку, да как поджарился я во время несчастного случая на газовом заводе, да как вылетел из окна, когда набивал гильзы для фейерверка, так вот и сделался таким уродом, что можно за деньги показывать.
Тем не менее Фил безропотно покоряется горькой своей судьбе и, вполне довольный, просит разрешения налить себе еще чашечку кофе. Попивая кофе, он продолжает:
– После этого самого взрыва, – когда я гильзы для фейерверка набивал, – мы с вами и познакомились, командир. Помните?
– Помню, Фил. Ты тогда брел куда-то на солнцепеке.
– Ковылял, начальник, вдоль стенки…
– Правильно, Фил, – плечом ее задевал…
– В ночном колпаке! – возбужденно восклицает Фил.
– В ночном колпаке…
– Плелся на костылях! – кричит Фил еще более возбужденно.
– На костылях. И вот…
– И вот вы остановились, – кричит Фил, ставя чашку с блюдцем на стол и торопливо убирая тарелку с колен, – и говорите мне: «Эй, товарищ! Ты, сдается мне, был на войне!» Я тогда не нашелся что ответить, командир; меня прямо ошарашило, – гляжу, сильный такой человек, здоровый, смелый, и вдруг остановился, заговорил со мной: а что я тогда был – калека, кожа да кости. А вы со мной разговариваете, и слова у вас прямо от сердца идут, так что мне это словно стаканчик хмельного, и вы говорите: «Отчего это у тебя? Несчастный случай, что ли? Ты, как видно, был опасно ранен. Что у тебя болит, старина? Приободрись-ка да расскажи мне!» Приободрись! Да я уже приободрился. Ну, тут я вам что-то сказал, а вы тоже мне что-то сказали, а я вам еще, а вы мне еще – дальше – больше, и вот я здесь, командир. Я здесь, командир! – кричит Фил, вскочив со стула, и, сам того не замечая, принимается ковылять вдоль стены. – И если нужна мишень или если от этого будет польза вашему заведению, – пускай клиенты целятся в меня. Моей красоты им все равно не испортить. Кто-кто, а я выдержу! Пускай! Если им нужен человек для бокса, пускай колотят меня. Пусть себе дубасят меня по башке, сколько душе угодно. Кому как, а мне хоть бы что. Если им нужен легковес для борьбы, хоть корнуэллской, хоть девонширской, хоть ланкаширской, хоть на какой хочешь манер, пусть себе швыряют меня на обе лопатки. Кому-кому, а мне это не повредит. Меня жизнь швыряла на всякие манеры!
Произнеся эту неожиданную речь с большой страстностью и сопроводив ее наглядными примерами из всех видов спорта, о которых в ней упоминалось, Фил Сквод ковыляет вдоль трех сторон галереи, задевая плечом за стену, потом вдруг отрывается от нее и, ринувшись на своего командира, бодает его головой, чтобы выразить свою преданность. Потом он убирает со стола остатки завтрака.
Мистер Джордж, весело рассмеявшись и похлопав его по плечу, помогает ему убрать посуду и привести в порядок заведение к предстоящему рабочему дню. Покончив с этим, он делает гимнастику с гирями, а затем, взвесившись на весах и заметив, что «слишком я раздобрел», с величайшей серьезностью начинает в одиночку упражняться в фехтовании. Между тем Фил принимается за работу у своего стола – что-то привинчивает и отвинчивает, подчищает и подпиливает, продувает крошечные дырочки, покрывается еще более толстым слоем грязи и, кажется, проделывает все операции, какие только можно проделать с ружьем.
Но занятия хозяина и служителя неожиданно прерываются шумом шагов в коридоре, – необычным шумом, возвещающим о приходе необычных посетителей. Шаги эти, приближаясь к галерее, слышны все отчетливей, и вот появляются люди, которых на первый взгляд можно принять за участников потешного шествия, отмечающих пятого ноября годовщину Порохового заговора[131].
Два носильщика несут в кресле расслабленного, безобразного старика, а при нем состоит тощая девица, с похожей на маску физиономией, у которой «щека щеку ест», и если бы не ее крепко и вызывающе сжатые губы, могло бы показаться, что эта девица сейчас примется декламировать популярные вирши про те времена, когда заговорщики покушались взорвать Старую Англию. Но вот кресло опускают на пол, а старик в кресле охает:
– Ох, боже мой! Ох ты, господи! Меня всего растрясло! – и добавляет: – Как поживаете, любезный друг, как поживаете?
Тут мистер Джордж узнает в старике почтенного мистера Смоллуида, который выехал проветриться, захватив с собой свою внучку Джуди в качестве телохранительницы.
– Мистер Джордж, любезный друг мой, как поживаете? – говорит дедушка Смоллуид, разжимая правую руку, которой он по дороге стиснул шею одного из носильщиков, да так, что чуть было его не задушил. – Вас не удивляет мой приезд, любезный друг мой?
– Вряд ли я удивился бы больше, появись здесь ваш «друг в Сити», – отвечает мистер Джордж.
– Я очень редко выезжаю из дому, – говорит мистер Смоллуид, тяжело дыша. – Вот уже много месяцев как не выезжал. Хлопотливо это… да и дорого. Но мне так хотелось видеть вас, дорогой мистер Джордж. Как поживаете, сэр?
– Не плохо, – отвечает мистер Джордж. – Надеюсь, и вы тоже.
– Вы должны жить лучше, чем «не плохо», любезный друг, – говорит мистер Смоллуид, хватая его за обе руки. – Я привез свою внучку Джуди. Не мог от нее отвязаться. Ей прямо не терпелось повидаться с вами.
– Хм! Что-то непохоже! – бормочет мистер Джордж.
– И вот мы наняли карету и поставили в нее кресло, а тут у вас за углом меня вынули и перенесли сюда, чтобы я мог повидаться со своим любезным другом в его собственном заведении! Этот вот, – говорит дедушка Смоллуид, указывая на носильщика, который чуть было не погиб от удушения, а теперь уходит, отхаркиваясь, – Этот привез нас сюда. Ему ничего лишнего не полагается. Плата за переноску входит в плату за проезд, – так мы договорились. А этого молодца, – он показывает на другого носильщика, – мы наняли на улице за пинту пива. Она стоит два пенса. Джуди, уплати этому молодцу два пенса. Я не знал наверное, что у вас есть свой служитель, любезный друг; а знал бы, ни за что бы не стал нанимать этого молодца.