При входе посетителей мистер Смоллуид и Джуди немедленно складывают руки и прекращают свои раскопки.
   – Ага! – каркает старик. – Как поживаете, джентльмены? Как поживаете? Пришли забрать свое имущество, мистер Уивл? Прекрасно, прекрасно. Ха! Ха! А не приди вы за ним вовремя, нам пришлось бы его распродать, чтобы выручить плату за хранение. Вы здесь опять чувствуете себя как дома, надо полагать? Рад вас видеть, рад вас видеть!
   Мистер Уивл благодарит его и озирается. Взгляд мистера Гаппи следует за взглядом мистера Уивла. Взгляд мистера Уивла возвращается к исходной точке, не обнаружив ничего нового. Взгляд мистера Гаппи тоже возвращается к исходной точке и встречается со взглядом мистера Смоллуида. Приветливый старец все еще лепечет, как заведенный механизм, завод которого скоро кончится: «Как поживаете, сэр… как вы… как…» Но вот завод кончился, и старик, запнувшись, ухмыляется молча, а мистер Гаппи вздрагивает, заметив мистера Талкингхорна, который стоит в темном углу напротив, заложив руки за спину.
   – Этот джентльмен был так добр, что согласился взять на себя хлопоты по моим делам, – говорит дедушка Смоллуид. – Я неподходящий клиент для столь прославленного юриста, но он такой любезный!
   Мистер Гаппи слегка подталкивает локтем приятеля, побуждая его еще раз оглянуться кругом, и суетливо кланяется мистеру Талкингхорну, который отвечает легким кивком. Мистер Талкингхорн смотрит перед собой с таким видом, словно ему нечего делать и даже, пожалуй, немного забавно видеть нечто для него новое.
   – Тут, наверное, много всякого добра, сэр, – говорит мистер Гаппи мистеру Смоллуиду.
   – Да все больше хлам и тряпье, дорогой мой друг! Хлам и тряпье! Мы с Бартом и моей внучкой Джуди стараемся сделать опись того, что годится для продажи. Но пока что набрали немного; мы… набрали… немного… ха!
   Завод мистера Смоллуида опять кончился; тем временем взгляд мистера Уивла, сопровождаемый взглядом мистера Гаппи, снова обежал комнату и вернулся к исходной точке.
   – Ну, сэр, – говорит мистер Уивл, – мы больше не станем вам докучать, так позвольте нам пройти наверх.
   – Куда угодно, дорогой сэр, куда угодно! Вы у себя дома. Будьте как дома, прошу вас!
   Торопясь наверх, мистер Гаппи вопросительно поднимает брови и смотрит на Тони. Тони качает головой. Войдя в его прежнюю комнату, они видят, что она все такая же мрачная и зловещая, а под заржавленной каминной решеткой все еще лежит пепел от угля, горевшего в ту памятную ночь. Приятелям очень не хочется ни к чему прикасаться, и, прежде чем дотронуться до какой-нибудь вещи, они тщательно сдувают с нее пыль. Вообще у них нет ни малейшего желания задерживаться здесь, поэтому они спешат поскорей уложить скудное движимое имущество Тони и, не решаясь говорить громко, только перешептываются.
   – Смотри! – говорит Тони, отшатываясь. – Опять эта ужасная кошка… лезет сюда!
   Мистер Гаппи прячется за кресло.
   – Мне про нее Смолл говорил. В ту ночь она прыгала и кидалась на все и всех, рвала что попало когтями, как сущий дракон, потом забралась на крышу, недели две там шаталась и, наконец, шлепнулась вниз через дымовую трубу, худая, как скелет. Видал ты такую бестию? Смотрит, как будто все понимает, правда? Точь-в-точь, как сам Крук! Брысь! Пошла вон, ведьма!
   Стоя в дверях, хвост трубой и по-тигриному разинув пасть от уха да уха, Леди Джейн, как видно, не намерена повиноваться; но тут входит мистер Талкингхорн и спотыкается о нее, а она фыркает на его поношенные брюки, злобно шипит, и, выгнув спину дугой, мчится вверх по лестнице. Может быть, ей опять захотелось побродить по крышам и вернуться домой через дымовую тpy6y.
   – Мистер Гаппи, можно сказать вам несколько слов? – осведомляется мистер Талкингхорн.
   Мистер Гаппи занят – он снимает со стены гравюры из «Галереи Звезд Британской Красоты» и укладывает эти произведения искусства в старую замызганную шляпную картонку.
   – Сэр, – отвечает он, краснея, – я стремлюсь обходиться вежливо со всеми юристами и особенно, смею заверить, с таким знаменитым, как вы… добавлю искренне, сэр, – со столь прославленным, как вы. Тем не менее, мистер Талкингхорн, если вы желаете сказать мне несколько слов, сэр, я могу выслушать вас лишь при том условии, что вы скажете их в присутствии моего друга.
   – Вот как? – говорит мистер Талкингхорн.
   – Да, сэр. У меня есть на то причины – отнюдь не личного характера, но мне они представляются вполне уважительными.
   – Бесспорно, бесспорно. – Мистер Талкингхорн совершенно невозмутим, точь-в-точь каменная плита перед камином, к которому он неторопливо подошел. – Но дело это не столь важное, мистер Гаппи, чтобы вы из-за меня трудились ставить какие-то условия. – Он делает паузу в усмехается, а усмешка у него такая же тусклая и потертая, как его брюки. – Вас можно поздравить, мистер Гаппи; вы удачливый молодой человек, сэр.
   – Похоже на то, мистер Талкингхорн; я не жалуюсь.
   – Какие тут жалобы!.. Великосветские друзья, свободный вход в знатные дома, доступ к элегантным леди! В Лондоне найдется немало людей, которые дали бы уши себе отрезать, лишь бы очутиться на вашем месте, мистер Гаппи.
   Мистер Гаппи отвечает с таким видом, словно он сам дал бы себе отрезать свои все гуще и гуще краснеющие уши, только бы сейчас сделаться одним из этих людей перестать быть самим собой:
   – Сэр, если я занимаюсь своим делом и выполняю все, что от меня требуется у Кенджа и Карбоя, то мои друзья и знакомые не должны интересовать ни моих хозяев, ни любых других юристов, в том числе мистера Талкингхорна. Я не обязан давать более подробные объяснения, и при всем моем уважении к вам, сэр, и, не в обиду будь сказано… повторяю, не в обиду будь сказано…
   – Ну, конечно!
   – …я вообще не желаю давать никаких объяснений.
   – Так, так… – отзывается мистер Талкингхорн, невозмутимо кивая головой. – Прекрасно… Я вижу по этим портретам, что вы весьма интересуетесь высшим светом, сэр?
   С этими словами он обращается к удивленному Тони, и тот признает справедливость этого обвинения, впрочем не очень тяжкого.
   – Это похвально и свойственно большинству англичан, – отмечает мистер Талкингхорн.
   Все это время он стоял на предкаминной плите спиной к закопченному камину, а теперь оглядывается во круг, приложив к глазам очки.
   – Кто это? «Леди Дедлок». Хм! В общем, очень похожий портрет, но недостаточно выразительно передана сила характера. Всего доброго, джентльмены, всего доброго!
   После его ухода мистер Гаппи, обливаясь потом, собирается с силами и спешит снять со стен последние портреты из «Галереи Звезд Британской Красоты», причем леди Дедлок он снимает под самый конец.
   – Тони, давай-ка поскорей уложим вещи и вон отсюда, – возбужденно говорит он своему изумленному товарищу. – Не стоит больше скрывать от тебя, Тони, что с одной из представительниц этой лебединой стаи аристократок – той самой, чей портрет я сейчас держу в руках, у меня когда-то бывали тайные встречи и беседы. Могло наступить такое время, когда я мог бы открыть все это тебе. Но оно никогда не наступит. Данная мною клятва, поверженный кумир, а также не зависящие от меня обстоятельства требуют, чтобы все это было предано забвению. Я прошу тебя как друг, во имя твоею интереса к светской хронике и в память о тех небольших займах, которыми я, возможно, помогал тебе, предай все это забвению, не задав мне ни единого вопроса!
   Эту просьбу мистер Гаппи высказывает в состоянии, близком к умопомешательству на почве юриспруденции, душевное смятение его друга проявляется во всей его шевелюре и даже в холеных бакенбардах.

Глава XL
Дела государственные и дела семейные

   Не одну неделю находится Англия в ужасном состоянии. Лорд Кудл подал в отставку, сэр Томас Дудл не пожелал принять пост, а так как, кроме Кудла и Дудла, во всей Великобритании не было никого (о ком стоило бы говорить), то в ней не было и правительства. К счастью, поединок между этими великими людьми, одно время казавшийся неминуемым, не состоялся, – ведь если бы оба пистолета выстрелили и Кудл с Дудлом укокошили один другого, Англии, надо думать, пришлось бы дожидаться правительства до тех пор, пока не вырастут маленький Кудл и маленький Дудл, ныне бегающие в платьицах и длинных чулках. Но это грозное национальное бедствие предотвратил лорд Кудл, который вовремя спохватился и признал, что, выражая в пылу полемики ненависть и презрение ко всей позорной деятельности сэра Томаса Дудла, он хотел сказать только то, что партийные разногласия никогда не помешают ему воздать этой деятельности дань самого горячего восхищения; с другой стороны, как весьма своевременно выяснилось, сэр Томас Дудл в глубине души считает лорда Кудла воплощением доблести и чести, каковым он и останется в памяти потомства. И все же Англия не одну неделю находилась в гнетуще затруднительном положении, так как не имела кормчего (по удачному выражению сэра Лестера Дедлока), способного бороться со штормом; хотя сама Англия, как ни странно, по-видимому, не очень беспокоилась, а продолжала есть и лить, сочетаться браком в выдавать замуж, как и во времена допотопной древности. Но Кудл видел опасность, и Дудл видел опасность, и все их сторонники и приспешники совершенно ясно предвидели опасность. Наконец сэр Томас Дудл не только соблаговолил принять пост, но сделал это, что называется, на широкую ногу, притащив с собой и приняв на службу всех своих племянников, всех своих двоюродных братьев и всех своих зятьев. Таким образом, надежда для старого корабля еще не потеряна.
   И вот Дудл решил, что пора ему воззвать к стране – преимущественно в виде соверенов и пива. Перевоплотившись в то и другое, он доступен во множестве мест сразу и сам может взывать к значительной части населения одновременно. Сейчас Британия ревностно прикарманивает Дудла в виде соверенов и проглатывает Дудла в виде пива, клянясь до исступления, что не делает ни того, ни другого, – только стремится к вящему расцвету своей славы и укреплению нравственности, – а лондонский сезон внезапно заканчивается, так как все дудлисты и кудлисты разъезжаются, чтобы помочь Британии, занятой священнодействием выборов в парламент.
   Поэтому домоправительница Дедлоков миссис Раунсуэлл, – хоть она и не получила никаких приказаний, – предвидит, что в Чесни-Уолд скоро приедут господа вместе с немалой толпой родственников и других лиц, способных так или иначе содействовать важному делу, предусмотренному конституцией. И поэтому величавая старуха, схватив Время за вихор, водит его вверх и вниз по лестницам, по галереям, коридорам и комнатам, дабы оно теперь же – пока не успеет еще немного постареть, – удостоверилось, что все приведено в порядок: полы натерты до блеска, ковры разостланы, из драпировок выбита пыль, постели оправлены, подушки взбиты, кладовые и кухни вымыты и готовы к услугам, словом, весь дом имеет тот вид, какой подобает достоинству его хозяев – Дедлоков.
   Сегодня, в этот летний вечер, приготовления оканчиваются к закату солнца. Печальным и торжественным кажется старый дом, где жить очень удобно, но нет обитателей, если не считать портретов на стенах. «И они приходили и уходили, – мог бы сказать в раздумье какой-нибудь ныне здравствующий Дедлок, проходя мимо этих портретов; и они видели эту галерею такой же безлюдной и безмолвной, какой я вижу ее сейчас; и они воображали, как воображаю я, что пусто станет в этом поместье, когда они уйдут; и им трудно было поверить, как трудно мне, что оно может обходиться без них; и они сейчас исчезли для меня, как я исчез для них, закрыв за собой дверь, которая захлопнулась с шумом, гулко раскатившимся по дому; и они преданы равнодушному забвению; и они умерли».
   Но вот запылали стекла окон, выходящих на запад, прекрасные, когда на них смотришь снаружи, и в этот закатный час словно вставленные не в тусклый серый камень, а в сверкающий золотой чертог, и свет, погаснув в остальных окнах, хлынул внутрь, богатый, щедрый, и затопил комнаты, как летнее изобилие затопляет поля. И тогда начинают оттаивать застывшие Дедлоки. Странно оживают их черты, когда тени листьев шевелятся в галерее. Надутый судья в углу, увлекшись, невольно подмигивает. У баронета – с тупо вытаращенными глазами и жезлом в руке – появляется ямочка на подбородке. В грудь каменной пастушки проникает луч света и тепла, и будь это сто лет назад, он мог бы ее согреть. Прабабушка Волюмнии в туфлях на высоких каблучках и очень похожая на правнучку (лицо прабабки за целых два века предсказало появление на свет этой девственницы), испускает сияние, уподобляясь святой в ореоле. Фрейлина Карла Второго[162] с большими круглыми глазами (и прочими прелестями под стать глазам) словно купается в пылающих водах, что, пылая, струятся.
   Но пламя солнца гаснет. Полы уже во мгле, и тень медленно ползет вверх по стене, разя Дедлоков, как старость и смерть. И вот на портрет миледи, висящий над огромным камином, падает вещая тень какого-то старого дерева, и портрет бледнеет, трепещет, и чудится, будто чья-то огромная рука держит не то покрывало, не то саван, ожидая случая набросить его на миледи. Все темнее становится тень, все выше она поднимается по стене… вот уже потолок окутан красноватым сумраком… вот огонь погас.
   Вся перспектива парка, с террасы казавшаяся такой близкой, торжественно отошла куда-то вдаль и преобразилась, как многие из тех красот, что кажутся нам столь же близкими и так же преобразятся, обратившись в далекий призрак. Поднимаются легкие туманы, падает роса, и воздух тяжел от сладостных благоуханий сада. Вот, превращаясь в огромные лесные массивы, сливаются друг с другом рощи, и каждая стала как бы одним густолиственным деревом. Вот, разлучая деревья, всходит луна и, постелив между стволами светлые дорожки, мостит светом аллею под высокими, как в соборе, причудливо изломанными сводами.
   А теперь луна стоит уже высоко, и огромный дом, по-прежнему безлюдный, напоминает тело, покинутое жизнью. Теперь, прокрадываясь по комнатам, жутко думать даже о живых людях, которые когда-то спали в этих уединенных опочивальнях, а об умерших – тем более. Теперь настало время теней, когда каждый угол кажется пещерой, каждая ступенька вниз – ямой; когда цветные стекла в окнах отбрасывают на пол бледные, блеклые пятна; когда толстые балки на лестнице можно принять за что угодно и за все на свете, только не за балки; когда тусклые отблески падают на доспехи, и не поймешь, отблески это падают или доспехи, крадучись, движутся, а в шлемах с опущенными забралами мерещатся страшные головы. Но из всех теней в Чесни-Уолде тень на портрете миледи в продолговатой гостиной ложится первой и уползает последней. В этот поздний час, при лунном свете, тень походит на зловещие руки, поднятые вверх и с каждым дуновением ветра угрожающие прекрасному лицу.
   – Ей нехорошо, сударыня, – говорит один из грумов в приемной миссис Раунсуэлл.
   – Миледи нездорова? Что с ней такое?
   – Да миледи все время прихварывает, сударыня, с тех самых пор, как в последний раз приезжала сюда, – не со всей родней приезжала, сударыня, но одна; я говорю о том, когда она сюда заглянула, так сказать, вроде перелетной птицы. Миледи выходит из дома реже, чем всегда, и подолгу сидит у себя в покоях.
   – В Чесни-Уолде, Томас, миледи поправится! – говорит домоправительница с гордым самодовольством. – Лучшего воздуха и более здоровой местности во всем свете не сыщешь!
   Насчет этого Томас, возможно, придерживается собственных взглядов и, пожалуй, даже по-своему намекает на них, приглаживая лоснящиеся волосы от затылка к вискам, но высказаться яснее не хочет и уходит в людскую подкрепиться холодным мясным паштетом и элем.
   Этот грум – рыба-лоцман, плывущая впереди более благородной рыбы, акулы. На следующий вечер прибывают сэр Лестер и миледи, и с ними их свита в полном составе, а родственники и другие гости съезжаются со всех четырех сторон. С этого дня и в течение нескольких недель по тем областям страны, к которым Дудл взывает в виде золотого и пивного ливня, какие-то таинственные личности без громких имен носятся с деловитым видом, хотя все они просто-напросто беспокойные натуры и никогда ничего не делают, где бы они ни были.
   Сэр Лестер находит, что во время событий государственного значения родственники приносят пользу. У достопочтенного Боба Стейблса нет соперников в искусстве занимать охотников за обедом. У прочих родственников нет соперников в уменье объезжать избирательные участки и трибуны и распинаться за интересы Англии. Волюмния немножко бестолкова, но породиста, и многие ценят ее бойкую болтовню и французские каламбуры, такие старые, что в круговороте времен они приобрели прелесть новизны, многие дорожат честью вести обольстительную Дедлок к столу и даже привилегией танцевать с нею. Когда совершаются события государственного значения, патриотическому делу можно послужить и танцами, и Волюмния неустанно пляшет ради неблагодарного отечества, отказавшего ей в пенсии.
   Миледи не очень старается занимать толпу гостей и, все еще чувствуя недомогание, обычно выходит из своих покоев только во второй половине дня. Но на всех унылых обедах и гнетущих завтраках, на балах, словно скованных взглядом василиска[163], и на прочих тоскливых празднествах уже одно ее появление вносит приятное разнообразие. Что касается сэра Лестера, ему и в голову не приходит, что те, кому посчастливилось быть принятыми в его доме, могут хоть в чем-нибудь нуждаться, и, пребывая в состоянии божественного удовлетворения, он вращается в обществе гостей, напоминая великолепный холодильник.
   День за днем родственники трусят по пыли и скачут по придорожному дерну, объезжая избирательные участки и трибуны (в кожаных рукавицах и с арапниками, когда снуют по деревням, и в лайковых перчатках и с хлыстиками, когда снуют по городкам), и день за днем привозят донесения, по поводу которых сэр Лестер разглагольствует после обеда. День за днем эти беспокойные люди, обычно не имеющие решительно никаких занятий, кажутся по горло занятыми. День за днем Волюмния по-родственному болтает с сэром Лестером о положении нации, и сэр Лестер склоняется к выводу, что Волюмния вдумчивей, чем он полагал.
   – Как наши дела? – спрашивает Волюмния, сжимая руки. – Все ли у нас благополучно?
   Грандиозная кампания теперь уже почти закончилась, и через несколько дней Дудл перестанет взывать к стране. Сэр Лестер отобедал и только что появился в продолговатой гостиной – яркая звезда, сверкающая сквозь тучи родственников.
   – Волюмния, – ответствует сэр Лестер, держа в руках какой-то список, – наши дела идут сносно.
   – Только сносно!
   Настало лето, и погода теплая, но по вечерам специально для сэра Лестера топят камин. Сэр Лестер садятся на свое любимое место, отгороженное экраном от камина, и очень решительным, но чуть-чуть недовольным тоном – словно желая сказать: «Я не обыкновенный человек, и если говорю «сносно», это слово не следует понимать в его обычном значении», – повторяет:
   – Волюмния, наши дела идут сносно.
   – У вас-то, во всяком случае, нет противников, – уверенно говорит Волюмния.
   – Да, Волюмния. Наша обезумевшая страна, как это ни печально, во многих отношениях утратила здравый смысл, но…
   – Все-таки еще не настолько свихнулась, чтобы дойти до этого. Приятно слышать!
   Удачно закончив фразу сэра Лестера, Волюмния вернула себе его благосклонность. Сэр Лестер, милостиво наклонив голову, как будто говорит себе: «В общем, она неглупая женщина, хотя порой говорит не подумав».
   И в самом деле, обольстительная Дедлок совершенно напрасно подняла вопрос о противниках – ведь на всех выборах сэр Лестер неизменно выставляет свою кандидатуру, как своего рода крупный оптовый заказ, который следует выполнить срочно. Два других принадлежащих ему парламентских места он считает как бы розничными заказами меньшего значения и просто направляет своим «поставщикам» угодных ему кандидатов с приказанием: «Будьте любезны изготовить из этих материалов двух членов парламента и по выполнении заказа прислать их на дом».
   – Должен признать, Волюмния, что во многих местах народ, к прискорбию, выказал дурное умонастроение и на этот раз оппозиция правительству носила самый решительный и неукротимый характер.
   – Пр-роходимцы! – бормочет Волюмния.
   – Больше того, – продолжает сэр Лестер, окидывая взором родственников, расположившихся кругом на диванах и оттоманках, – больше того, даже во многих местах, точнее, почти во всех тех местах, где правительство одержало победу над некоей кликой…
   (Заметим кстати, что кудлисты всегда обзывают дудлистов «кликой», а дудлисты платят тем же кудлистам.)
   – …даже в этих местах, как я вынужден сообщить вам с краской стыда за англичан, наша партия восторжествовала лишь ценою огромных затрат. Сотни, – уточняет сэр Лестер, оглядывая родственников со все возрастающим достоинством и обостряющимся негодованием, – сотни тысяч фунтов пришлось истратить!
   Есть у Волюмнии небольшой грешок – слишком она наивна, а наивность очень идет к детскому платьицу с широким кушаком и нагрудничку, но как-то не вяжется с румянами и жемчужным ожерельем. Так или иначе Волюмния по наивности вопрошает:
   – Истратить? На что?
   – Волюмния! – с величайшей суровостью выговаривает ей сэр Лестер. – Волюмния!
   – Нет, нет, я не хотела сказать «на что», – спешит оправдаться Волюмния, взвизгнув по привычке. – Какая я глупая! Я хотела сказать: «Очень грустно!»
   – Я рад, – отзывается сэр Лестер, – что вы хотели «сказать: „Очень грустно“.
   Волюмния спешит высказать убеждение, что этих противных людей необходимо судить как предателей и силой заставить их поддерживать «нашу партию».
   – Я рад, Волюмния, – повторяет сэр Лестер, не обращая внимания на эту попытку умаслить его, – что вы хотели сказать: «Очень грустно». Конечно, это позор для избирателей. Но раз уж вы, хоть и нечаянно, хоть и не желая задать столь неразумный вопрос, спросили меня: «На что?» – позвольте мне вам ответить. На неизбежные расходы. И, полагаясь на ваше благоразумие, Волюмния, я надеюсь, что вы не будете говорить на эту тему ни здесь, ни в других местах.
   Обращаясь к Волюмнии, сэр Лестер считает своим долгом сохранять суровое выражение лица, так как в народе поговаривают, будто примерно в двухстах петициях по поводу выборов эти «неизбежные расходы» будут откровенно и бесцеремонно названы «подкупом», а некоторые безбожные шутники уже предложили исключить из церковной службы обычную молитву «за парламент» и посоветовать прихожанам вместо этого молиться за шестьсот пятьдесят восемь джентльменов[164], «болящих и недугующих».
   – Я думаю, – снова начинает Волюмния, оправившись, после небольшой передышки, от недавней экзекуции, – я думаю, мистер Талкингхорн заработался до смерти.
   – Не знаю, с какой стати мистеру Талкингхорну зарабатываться до смерти, – возражает сэр Лестер, открывая глаза. – Я не знаю, чем занят мистер Талкингхорн. Он не выставлял своей кандидатуры.
   Волюмния полагает, что его услугами пользовались. Сэр Лестер желает знать, кто пользовался и для чего именно? Волюмния, вторично посрамленная, предполагает, что кто-нибудь… для консультации и устройства дел. Сэр Лестер не имеет понятия, нуждался ли какой-нибудь клиент мистера Талкингхорна в услугах своего поверенного.
   Леди Дедлок, сидя у открытого окна и облокотившись на подушку, лежащую на подоконнике, не отрывает глаз от вечерних теней, падающих на парк, но с тех пор как заговорили о поверенном, она как будто начинает прислушиваться к беседе.
   Один из родственников, томный, усатый кузен, развалившийся на диване в полном изнеможении, сообщает, что кто-то сказал ему вчера, будто Талкингхогн ездил в эти, как их… железные области… на консультацию п'какому-то де'у, и раз уж дгака сегодня закончилась, вот было бы здогово, явись он с известием, что кандидата кудлистов пгговалили с тггеском.
   Меркурий, разнося кофе, докладывает сэру Лестеру, что приехал мистер Талкингхорн и сейчас обедает. Миледи на мгновение оборачивается, потом снова начинает смотреть в окно.
   Волюмния счастлива, что ее Любимец здесь. Он такой оригинал, такой солидный господин, такой поразительный человек, который знает столько всякой всячины, но никогда ни о чем не рассказывает! Волюмния убеждена, что он франкмасон[165]. Наверное, он возглавляет какую-нибудь ложу, – наденет короткий фартук, и все ему поклоняются, словно идолу, а вокруг все свечи, свечи и лопаточки. Все эти бойкие фразы обольстительная Дедлок пролепетала, как всегда, ребяческим тоном, продолжая вязать кошелек.