Библиотека Пионера. том 5
повесть
Издательство "Детская литература"
Москва 1973
Рисунки В. Высоцкого
ДЫМ В РАСПАДКЕ*
(* Распадок - узкая долина.)
Мало-помалу нами овладело уныние. Мы мечтали о великих подвигах,
которые могли бы удивить мир, но подвиги нам не удавались.
Мы - это Генька, Пашка, Катеринка и я.
Сначала нас было только двое: Генька и я; потом присоединились
Пашка Долгих и Катеринка. Я был против Катеринки, потому что она
всегда приставала со своим "а почему?" и спорила. Она мне вообще не
правилась: большеглазая, тугие косички торчат в разные стороны,
верткая, как юла. Катеринка определенно нарушала наше суровое мужское
содружество, вносила в него какое-то легкомыслие и ребячество. Я так
прямо и заявил, что категорически возражаю, и Пашка тоже поддержал
меня. Но Генька сказал, что это неправильно: Катеринка -
эвакуированная, и мы должны проявить к ней чуткость и внимание.
Катеринка с матерью приехали к нам еще во время войны. Дом у них
там, на Украине, фашисты разбомбили, отец погиб на фронте. Наш колхоз
выделил им избу и все прочее, и, когда война окончилась, Марья
Осиповна, Катеринкина мать, сказала: "От добра добра не ищут. И тут
люди живут, и ничего, хорошие люди... Чего же мы будем мыкаться
взад-вперед?.." Так они и остались...
Пашка сказал, что он не против чуткости и внимания, но девчонки -
они очень бестолковые, техникой не интересуются, а только мешают
самостоятельным людям и часто ревут. Катериика показала Пашке язык и
сказала, что "еще посмотрим, кто первый заревет".
Если говорить правду, ревела она не так уж часто и вообще была
ничего: в куклы не играла, тряпками не интересовалась и могла за себя
постоять, хотя сама она худенькая и не очень сильная. Когда Васька
Щербатый попробовал дразниться, Катерин не недолго думая стукнула его
и не отступила, пока их не разнял Захар Васильевич. Приняли ее в наш
класс, и мы ходили в школу все вместе. (Нас всех перевели уже в
седьмой класс, один Пашка еще в шестом.)
Мы мечтали о великих делах, но, как только у нас появлялся
какой-нибудь замысел, неизменно оказывалось, что в прошлом кто-то уже
опередил нас и то, что мы еще только задумывали, было уже сделано.
Нельзя же заново изобретать паровоз или самолет, если их давно
изобрели, открывать новые страны, если вся земля пройдена вдоль и
поперек и никаких новых стран больше нет, или побеждать гитлеровцев,
если их уже победили! По всему выходило, что мы родились слишком
поздно и пути к славе для нас закрыты. Я высказался в этом смысле
дома, но мать удивленно посмотрела на меня и сказала:
- Экий ты еще дурачок! Люди радуются, а он горюет... Славы ему
захотелось! Иди вон на огороде славу зарабатывай...
Все ребята согласились, что, конечно, какая же может быть слава
на огороде, а если и может быть, то куда ей, огородной славе, до
военной! А Пашка сказал:
- Странное дело, почему это матери детей любят, а не понимают?
Вот раньше в книжках здорово писали: "Благословляю тебя, сын мой, на
подвиг..." А тут - на огород!.. Давеча мне для поршня понадобился
кусок кожи. Ну, я отрезал от старого сапога, а мать меня скалкой ка-ак
треснет... Вот и благословила!
Пашка хочет быть как Циолковский и всегда что-нибудь изобретает.
Он построил большую машину, чтобы наливать воду в колоду для коровы.
Это была, как Пашка говорил, первая модель, а для колхоза он собирался
построить большую. Машина получилась нескладная, сама воду наливать не
могла; зато если вручную налить ведрами бочонок, который Пашка
пристроил сверху, то потом достаточно было нажать рычаг, чтобы бочонок
опрокинулся и почти половина воды попала в колоду.
Мать поругивала Пашку за то, что он нагородил у колодца всяких
палок и рычагов, однако все до поры обходилось мирно. Но однажды
Пашкин отец возвращался с фермы в сумерки, наступил на рычаг, и его
окатило с головы до ног. Он тут же изломал Пашкину "механику" и задал
бы самому изобретателю, да тот убежал к дяде кузнецу.
Федор Елизарович, или дядя Федя, как его все зовут, кажется
сердитым, потому что у него лохматая черная борода, на лбу глубокие
морщины, глаза прячутся под нависшими и тоже лохматыми бровями. На
самом деле он добрый: пускает нас в кузницу посмотреть и иногда
позволяет покачать длинное коромысло, от которого идет рычаг к
большому меху.
Мех старый, латаный, и, если сильно качать, он начинает гулко
вздыхать и охать, будто сейчас заплачет. Тогда пламя над горном
исчезает, вместо него разом с искрами вылетает синий свет, и в нем
танцуют раскаленные угольки. Дядя Федя ловко выхватывает из горна
искрящийся кусок железа и, словно примериваясь, ударяет по нему
молотком так, что огненные брызги летят во все стороны; потом
быстро-быстро околачивает со всех сторон, пока раскаленное железо не
вытянется в зуб бороны или еще во что-нибудь, а затем, не глядя,
бросает в бак с водой. Все у него идет так быстро и ловко, что нам
каждый раз становится завидно. Но дядя Федя, как мы ни просим, ковать
нам не дает.
- Нет, ребята, - говорит он. - Кузнец начинается вон с той штуки,
- кивает он на тяжелую кувалду. - Вот когда вы играючи ею махать
будете - другой разговор. А сейчас ваше дело - расти. Может, потом и в
кузнецы определитесь.
Мы все, кроме Катеринки, можем поднять кувалду и даже легонько
тюкнуть по наковальне, но размахнуться ею не под силу даже Геньке.
С дядей Федей мы дружим и, когда он отдыхает, разговариваем о
разных разностях. Он, правда, не больно разговорчив, так что говорим
больше мы сами, а он, щурясь, покуривает свою коротенькую, окованную
медью трубку и только кивает головой.
Дядя Федя всегда заступается за нас перед другими. Его все
уважают и слушают, он депутат сельсовета, ходит в Колтубы на собрания
и получает "Правду".
Вот и теперь Пашка прибежал под его защиту.
- Что, опять набедокурил? - спросил дядя Федя.
- Я не б-бедокурил, я м-машину изобрел. Я же не виноват, что
папаня под ноги не п-поглядел... - И Пашка рассказал, как все
произошло.
- Эх ты, механик!.. Ну ладно, пойдем на расправу.
Он закрыл кузницу и пошел к Пашкиному дому. Пашка приуныл, но
побрел следом, приготовившись, в случае чего, дать тягу.
Отец уже переоделся и, должно быть, поостыл, но, когда Пашка
вошел в избу, нахмурился:
- У тебя что, вихры чешутся? А ну-ка, поди сюда.
- Ты погоди, Анисим, - остановил его дядя Федя. - Вихры не уйдут.
Приструнить, конечно, следует, ну и торопиться с этим не к чему. Коли
бы он просто озоровал - другое дело. А у него мозги видишь куда
направлены?..
- Я вижу, куда они направлены. Только и знает - выдумывать...
- Вот я и говорю: выдумывает. Может, до чего и путного
додумается. А через вихры всякую охоту думать очень даже просто
отбить.
Потом дядя Федя пожаловался на сталистое железо, Пашкин отец
перевел разговор на ферму, которой он заведует, - тем дело и
кончилось.
У меня нет пристрастия к технике - мне больше нравится читать
книги и слушать разные истории. Но все книги, какие я мог достать, уже
читаны и перечитаны, и я попробовал написать про нашу деревню
сочинение вроде летописи. Тетрадей мне было жалко, и, потом, они все
по арифметике или в две косых, а кто же пишет летопись в две косых! Я
выпросил у отца большую конторскую книгу, написал на обложке:
"Летопись. Древняя, средняя и новая история деревни Тыжи, сочиненная
Н. И. Березиным", и перерисовал из книги подходящую картинку - битва
русских с монгольскими завоевателями. Про битвы в нашей деревне я
ничего не слыхал, но так как во всякой истории обязательно бывают
войны и сражения, то я решил, что и в нашей деревне они тоже были.
Далее, как полагается, шло описание деревни:
"Деревня Тыжа стоит на реке Тыже. В деревне всего двадцать один
двор. С востока Тыжа омывается речкой Тыжей, а с запада ничем не
омывается, и там дорога к селу Колтубы. Это от нас километров пять или
семь (точно установить не удалось: все ходят и ездят, а никто не
мерил). Там находятся школа-семилетка и сельсовет, а в нем телефон. От
Колтубов через Большую Чернь* идет дорога к Чуйскому тракту, по
которому ходят автомашины. За Тыжей тянутся колхозные поля. Они идут
над самым берегом, потому что недалеко от берега поднимается большая
гора и она вся поросла листвяком.** (* Чернь - черневая тайга: тайга
из темных хвойных пород. ** Листвяк - лиственница.)
С севера находятся горы и тайга, а к югу идет такая крепь и
дебрь, что пройти совсем немыслимо. Еще зимой туда-сюда, а летом ни
верхом, ни пеши не пробраться. На что Захар Васильевич ходок, и тот
туда не ходит. Еще дальше находятся гольцы,* а в погожий день
далеко-далеко виднеются белки.** (* Гольцы - оголенные скалистые
вершины. ** Белки - покрытые снегом горы.)
Заложена деревня в..."
Вот тут и начались затруднения. Основание деревни относилось,
конечно, к древней истории, но никаких древностей мне не удалось
обнаружить. Самой древней была бабка Луша - она уже почти ничего не
видела, не слышала и даже не знала, сколько ей лет: "Года мои
немеряные. Кто их считал! Живу и живу помаленьку".
Чтобы задобрить бабку Лушу, я принес ей полное лукошко кислицы,
но так ничего и не добился. Она только и знала, что твердила:
- Было голо место. Пришли мы - батюшки-страсти: зверье-каменье!..
Чисто казнь, а не жизнь. Потом ничего, обвыкли, к месту приросли...
Они ведь, места-то наши, хо-о-рошие!..
Древняя история не получилась. Ничего не вышло и со средней
историей. Дед Савва, к которому я пристал с расспросами, отмахнулся:
- Какая у нашей деревни история! Бились в этой чащобе, бедовали -
ой, как люто бедовали! - вот и вся история. Жизнь, она нам с
семнадцатого году забрезжила. Ну, а по-настоящему-то с колхоза жизнь
начинается... Да. Вот она, какая история. Нашего веку еще только
начало, историю-то потом писать будут... А вот раньше бывалоча... - И
начал рассказывать, как он в 1904 году воевал с японцами и заслужил
Георгия, но это уж никак не вязалось с историей деревни.
История Тыжи осталась ненаписанной, я спрятал книгу в укладку, но
на деревне узнали про нее, и меня после этого иначе и не зовут, как
"Колька-летописец".
Так, один за другим, рухнули все наши замыслы и начинания.
Мы еще надеялись на Геньку. Генька был врун. Его так и звали:
"Генька-врун". Врал он без всякого расчета, верил в только что
выдуманное им самим и, рассказывая свои выдумки, так увлекался, что
вслед за ним увлекались и мы. Теперь только Генька мог придумать
что-нибудь такое, что вывело бы нас из тупика. Но Генька исчез. Целый
день его не было ни в избе, ни в деревне, и, куда он девался, не знала
даже его мать.
Ожидая Геньку, мы долго сидели на заросшем лопухами и репейником
дворе Пестовых. Старик и старуха Пестовы померли еще во время войны,
изба стояла заколоченная, и мы всегда там собирались, потому что там
никто нам не мешал.
Серо-синие гольцы стали розовыми, над Тыжей повисла лохматая вата
тумана. Пора было расходиться.
Но в тот момент, когда Пашка сказал: "Ну, я пошел", затрещали
кусты и появился запыхавшийся, растрепанный Генька. Рубашка у него
была разорвана, колени и руки испачканы землей и смолой, а во всю щеку
тянулась глубокая, уже засохшая царапина. Он опасливо оглянулся
вокруг, присел на корточки и спросил зловещим шепотом:
- Умеете вы хранить тайну?
От волнения у меня пересохло в горле, глаза у Катеринки стали еще
больше, а Пашка встревоженно засопел. Это было самой заветной нашей
мечтой - знать хоть какую-нибудь, хоть самую маленькую тайну! И, хотя
ни разу мы не сталкивались ни с чем, что напоминало бы тайну, конечно
же, никто не мог сохранить ее лучше нас. Но какие могли быть тайны в
Тыже, если все от мала до велика знали все обо всех и обо всем и
ничто, решительно ничто не содержало намека даже на пустяковый
секрет!..
Генька опять оглянулся и еще тише сказал:
- В районе населенного пункта Тыжа появились диверсанты!
- Врешь! - сказала Катеринка.
- Вру? - задохнулся от негодования Генька. - А вы знаете, где я
сегодня был? Я, может, десять километров на животе по-пластунски
прополз... - Он показал исцарапанные, испачканные руки. - В распадке
за Голой гривой* я видел дым. А потом я нашел... (* Грива - гряда,
хребет.)
- Что?
- Вот! - И Генька протянул нам обрывок бумаги.
Это была не обычная бумага, а толстая и гладкая, с одной стороны
белая, с другой - разлинованная бледно-зелеными линиями, как тетрадь
по арифметике, только совсем мелко. По этим клеточкам карандашом
проведены извилистые, изломанные линии, возле линий - маленькие
стрелки и цифры, а сбоку нарисована большая стрелка, упирающаяся в
букву N.
Странная бумага уничтожила все наши сомнения.
- Ну? - не выдержала молчания Катеринка.
- Мы пойдем туда и выследим их!
- А может, это не диверсанты? Откуда им взяться? - заколебался я.
- Много ты понимаешь! Далеко ли граница-то?
- Там же Монголия. А у нас с Монголией дружба.
Генька презрительно посмотрел на меня:
- Ну да... А ламы?
- Кто такой "ламы"? - спросил Пашка.
- Лама - это монгольский поп. У нас их нет, а в Монголии они есть
и называются ламы. (Он здорово много знал, этот Генька!) Вот
диверсанты или шпионы переоделись под ламу - и к нам!
- Надо в аймак* сообщить, - сказал Пашка. (* Аймак - район.)
- Ну да, как же! А орден? Кто поймает, тому и орден дадут.
Об орденах мечтали мы все, и потому Пашкино предложение никто не
поддержал.
- Ну вот... Если кто боится, я не неволю. Дело опасное, и пойдут
самые стойкие.
- Девчонок не брать! - сказал Пашка.
- А почему? - вскипела Катеринка. - Думаешь, я боюсь? Я
нисколечко не боюсь! Ты раньше меня испугаешься.
- Понимаешь, Катеринка, - сказал Геннадий, - может, придется
долго по-пластунски...
- Я не хуже вас ползаю! - закричала Катеринка. - Тоже выискались!
Только попробуйте не взять - я всем расскажу! Вот сейчас пойду к Ивану
Потапычу и расскажу!
Обидевшись, Катеринка действительно могла выполнить свою угрозу,
и тогда прощай все: бумагу отберут, сообщат в аймак, да еще может и
влететь...
- Эх, - сказал Генька, - связались мы с тобой!.. Ну ладно, пошли!
- Куда же на ночь глядя? - заколебался Пашка. - А дома что
скажут? Да и не найдешь ничего в потемках.
В самом деле, стало совсем темно, в окнах зажглись огни.
Генька озадаченно почесал затылок:
- Да, дела не будет... Хорошо! Утром на зорьке сбор здесь...
Мы всегда мечтали о какой-нибудь тайне, но, появившись, она
оказалась таким гнетущим грузом, что я совершенно изнемог, пока мать
собирала на стол и мы ужинали.
- Ты чего притих? - подозрительно присматриваясь ко мне, спросила
мать.
- Набегался, - отозвался отец. - Носятся целый день как
оглашенные. Видишь, у него и ложка из рук вываливается...
Я наклонился над тарелкой и сделал вид, будто целиком поглощен
пшенной кашей, но она застревала у меня в горле. Волна нежности к отцу
и матери и горькой жалости к себе охватила меня. Что, если это мой
последний ужин в родной избе, последний раз я вижу мать, отца и
маленькую Соню?..
Мне хотелось приласкаться к ним, дать понять, как значителен этот
вечер - может быть, последний, проводимый вместе... Однако, побоявшись
пробудить подозрения и вызвать расспросы, я ограничился только тем,
что после ужина отдал Соне свою коллекцию цветных картинок, которую
она давно выпрашивала у меня. Но сестренка не поняла значения
происшедшего и так хотела спать, что даже нисколько не удивилась.
Я долго вертелся на печке, и мне думалось, что я не сомкну глаз.
Но, когда мать загремела ухватами, я вдруг очнулся, и оказалось, что
уже наступило утро. Давясь горячей картошкой, я кое-как позавтракал и,
окинув все прощальным взглядом, побежал к избе Пестовых.
Чтобы скорее добраться, я побежал напрямик, задами, и неожиданно
со всего размаху налетел на Ваську Щербатого. Он нес в крынке молоко и
еле удержал запотевшую, скользкую крынку, когда я, выбежав из-за
погреба, столкнулся с ним. Молоко тоненькой струйкой плеснулось на
землю. Хотя разлилось совсем немного, Васька не упустил бы случая
подраться и уже поставил крынку на землю, но в это время его мать
вышла на крыльцо и крикнула:
- Васька! Долго ты будешь прохлаждаться? Дядя-то голодный
сидит...
Васька только погрозил мне кулаком, подхватил крынку и убежал в
избу. Я было остановился, чтобы разузнать, какой такой дядя объявился
у Васьки - они жили только вдвоем: он да мать, но вспомнил, что
ребята, может, уже поджидают меня, и побежал дальше.
Все были в сборе. Генька торжественно оглядел нас и сказал:
- Никто не забоялся, не передумал? Ну ладно, пошли!..
Как только мы вышли за околицу, Генька сразу же начал вести
наблюдение: он то осматривал обступившие деревню гривы, то пристально
вглядывался в пыльную дорогу, изрытую овечьими и коровьими копытами.
Ни на дороге, ни на гривах ничего интересного не было, и Пашка
пренебрежительно фыркнул:
- Будет тебе форсить-то!
Но вдруг шедший впереди Генька расставил руки, преграждая нам
путь, нагнулся к земле: овечьи и коровьи следы перекрывались
отпечатками больших мужских сапог; следы человека пересекали дорогу и
исчезали в придорожной траве. Генька прошел сбоку, присматриваясь к
ним, потом вернулся обратно и, торжествуя, посмотрел на нас:
- Видали?
- А что тут видеть? Мало ли кто мог пройти! Наши небось и ходили.
- Нет, не наши, а хромой! Ты посмотри лучше.
- Ну и что? Архип ногу стер, вот и захромал.
Генька заколебался. Это и в самом деле могли быть следы
колхозного пастуха, на зорьке прогнавшего стадо. Он еще раз посмотрел
на следы и решительно свернул с дороги.
Мы перевалили через гриву у деревни и начали взбираться на бом*,
за которым Генька нашел таинственный чертеж. Шагов за двести до
вершины Генька остановил нас и пополз вперед один. Через некоторое
время он появился снова и прошептал: (* Бом - скала или гора, отрог
горного хребта, пересекающий речную долину.)
- Положение без перемен. Можно идти дальше.
Мы пошли вперед, пригибаясь и перебегая от куста к кусту, а
потом, по команде, легли и поползли.
Бом полого спускается в сторону нашей деревни, но северный скат
его крут, а местами обрывист.
Добравшись до вершины, мы приросли к месту: снизу, от подножия,
там, где протекает Тыжа, делающая петлю вокруг бома, поднимался дымок
костра... Утро было безветренное, и в ярком солнечном свете, на темном
фоне пихтача, этот столбик голубоватого дыма был отчетливо виден.
Генька удивленно уставился на безмятежно курящийся дымок. Вчера
он был значительно дальше, за Голой гривой, а теперь оказался совсем
близко, и, если бы не горы, его давно бы заметили в деревне. Значит,
отчаянной храбрости и наглости были эти диверсанты, если среди бела
дня не побоялись расположиться неподалеку от деревни!
Мне вдруг стало жарко и трудно дышать, будто я с разбегу окунулся
в горячую воду и не могу ни вынырнуть, ни вздохнуть. Вчера я, как и
все, поверил Геньке, но где-то в глубине копошились сомнения: может
быть, он просто придумал новую игру, а таинственную бумагу подобрал
где-нибудь раньше?.. Но дым был у нас перед глазами, и это никак не
было похоже на игру, потому что, увидев его, растерялся и сам Генька.
Затаив дыхание, мы подползли к обрыву, нависающему над берегом
Тыжи, и заглянули вниз.
Прямо под обрывом белела маленькая палатка, рядом с ней горел
костер. Вокруг не было ни души. Потом из палатки появился человек в
клетчатой рубахе и широкополой шляпе. Он поднес что-то к глазам - мы
догадались, что это бинокль, - и начал медленно осматривать горы по ту
сторону реки. Хотя он стоял спиной к нам и не мог нас видеть, мы
все-таки подались немного назад и укрылись в большетравье.
- Ой, смотрите! - сказала вдруг Катеринка.
На вершине высокой горы по ту сторону реки что-то сверкнуло.
Потом опять и опять. Вспышки света с разными промежутками следовали
одна за другой. Человек внизу не отрываясь смотрел в бинокль на
верхушку горы и, конечно, видел эти вспышки. Потом он опустил бинокль,
вынул какую-то вещь из кармана и начал то открывать, то закрывать
правой рукой то, что держал в левой.
- Зеркало! - догадался Генька. - Сигнализирует! Видите?
Это была самая настоящая сигнализация. Значит, диверсанты были не
выдумкой. И не один, а целая банда! Кто знает, сколько сообщников
этого, в шляпе, скрывалось по окрестным горам, урочищам* и распадкам!
Если оказались они на этой горе, то ведь могли быть и в других местах,
прятаться в непролазной чаще... (* Урочище - участок, чем-либо
отличающийся от окружающей местности.)
Пашка побледнел и, заикаясь - он всегда заикается, когда боится,
- сказал:
- А м-может, лучше в-все-таки в аймак?
Генька, наверно, тоже струсил, но не подавал виду. А мне стало
как-то беспокойно и вспомнился дом. В горнице сейчас пахнет лепешками
и свежевымытым полом. Отец, должно быть, ставит самовар, а Соня ему
помогает - старается запихать в самоварную трубу длинную зеленую ветку
с листьями. Из трубы валит густой белый дым. Он стелется по земле, ест
Соне глаза, она от досады топает ногами, изо всех сил зажмуривается,
но все-таки не уходит и вслепую тычет веткой в самоварную трубу. Отец,
улыбаясь, наблюдает за Соней и говорит: "Молодец, доченька! Расти
хозяйкой!" А мать доит корову. Корова вкусно жует посоленный кусок
хлеба и косит карим глазом; белая пенная струя бьет в подойник...
Вернусь ли я ко всему этому?
Мы отползли в кусты и начали совещаться.
Несмотря на нашу решимость умереть, но победить, было очевидно,
что для безусловной победы сил явно недостаточно. Пашка сказал, что он
вовсе не хочет умирать, и Катеринка сейчас же поймала его: "Ага, вот и
струсил! А я ничуточки не боюсь!" Геннадий пристыдил их обоих, так как
сейчас не время дразниться.
Благоразумнее всего было бы сообщить в аймак: там есть два
милиционера, и Генька сам видел, что у них настоящие наганы в кобурах
и с медными шомполами. Но в Колтубах все равно к телефону нас не
пустят, и, значит, без взрослых, так или иначе, не обойтись. Потом,
это заняло бы не меньше шести часов, даже если туда и обратно бежать
бегом, а мало ли что могли натворить за это время диверсанты!
Оставалось одно: сообщить обо всем Ивану Потаповичу. Генькин отец -
председатель колхоза, а на фронте был старшиной, и он, конечно, сразу
придумает, что нужно делать. Слава, таким образом, опять ускользала от
нас. Но Генька решительно сказал, что нужно жертвовать личным успехом
в интересах государственной безопасности. Он, наверно, где-нибудь это
вычитал - так гладко и внушительно у него получилось.
И мы решили пожертвовать личным успехом.
Пашка предложил всем вместе идти к Ивану Потаповичу и рассказать,
как было дело, но Геннадий высмеял это предложение, так как диверсанты
в наше отсутствие могут скрыться и найти их тогда будет труднее. Идти
должен один, а остальные, замаскировавшись, будут непрерывно вести
наблюдение.
- Пусть Павел идет, - сказала Катеринка. - Все равно он боится.
- Вовсе я не боюсь! Сама трусиха!..
Но Генька остановил их:
- Что вы, маленькие? Я думаю, идти нужно Катеринке... Ты не
боишься, но, если дело дойдет до драки, - ты же девочка и не умеешь
бросать камни...
- Нет, умею!
- Подожди, не в этом дело! Ты быстро бегаешь, а тут нельзя терять
ни минуты.
Катеринка на самом деле бегала быстрее нас всех, ее никто не мог
догнать. Она немножко даже покраснела от гордости и согласилась:
- Только дай мне ту бумагу, а то Иван Потапыч не поверит.
Это было правильно, потому что Иван Потапович действительно не
поверил бы, а таинственный чертеж мог убедить кого угодно.
Катеринка взяла бумагу и, мелькнув косичками, нырнула в кусты. А
мы возобновили наблюдение.
Над костром висел котелок, в нем что-то варилось, и диверсант
помешивал варево. Потом он снял котелок и принялся есть. Покончив с
завтраком, сходил к Тыже, вымыл котелок, поставил его на солнце для
просушки, а сам скрылся в палатке.
Мы уже думали, что он лег спать, но он появился снова и, сев
неподалеку от речки, стал что-то писать в маленькой книжке. Это
продолжалось так долго, что у нас онемели вытянутые шеи и затекли
руки, а он все сидел и сидел.
Мы опять отползли и стали совещаться. Генька предложил пробраться
поближе, чтобы видеть все, как следует, а то мы просто сидим тут и
сторожим его. Пашка сказал, что больше ничего и не надо: наше дело -
дожидаться, пока придут из деревни. А я был согласен с Генькой. Мы
решили, что Пашка останется на обрыве, а Генька и я, сделав обходный
маневр, попробуем пробраться к самой палатке.
- Только если сбежишь, - сказал Геннадий Пашке, - смотри тогда!
У Пашки позиция была совершенно безопасная, с нее нетрудно было
улепетнуть в случае, если бы дело приняло плохой оборот, и он
пренебрежительно оттопырил губы:
- Как бы сами не сбежали!
Пройдя с полкилометра по увалу*, мы спустились к реке и, прячась
в кустах, поползли вперед. Никогда не думал, что они такие цепкие и
колючие. Мы исцарапались и ободрались, пока шагах в пятидесяти не
забелела палатка. Дальше мы пробирались как только могли осторожнее, и
каждый шорох казался нам оглушительным громом. Не дыша, мы ползли все
вперед и вперед, и вот прямо перед нами в просветах между листьями
показалась клетчатая рубаха диверсанта. Диверсант, ничего не
подозревая, занимался своим делом, а мы лежали за его спиной, не сводя
с него глаз. (* Увал - южный склон горы.)
Сначала у меня затекли руки, ноги и заболела шея. Потом так
засвербило в носу, что я едва не умер от желания чихнуть, но уткнулся
повесть
Издательство "Детская литература"
Москва 1973
Рисунки В. Высоцкого
ДЫМ В РАСПАДКЕ*
(* Распадок - узкая долина.)
Мало-помалу нами овладело уныние. Мы мечтали о великих подвигах,
которые могли бы удивить мир, но подвиги нам не удавались.
Мы - это Генька, Пашка, Катеринка и я.
Сначала нас было только двое: Генька и я; потом присоединились
Пашка Долгих и Катеринка. Я был против Катеринки, потому что она
всегда приставала со своим "а почему?" и спорила. Она мне вообще не
правилась: большеглазая, тугие косички торчат в разные стороны,
верткая, как юла. Катеринка определенно нарушала наше суровое мужское
содружество, вносила в него какое-то легкомыслие и ребячество. Я так
прямо и заявил, что категорически возражаю, и Пашка тоже поддержал
меня. Но Генька сказал, что это неправильно: Катеринка -
эвакуированная, и мы должны проявить к ней чуткость и внимание.
Катеринка с матерью приехали к нам еще во время войны. Дом у них
там, на Украине, фашисты разбомбили, отец погиб на фронте. Наш колхоз
выделил им избу и все прочее, и, когда война окончилась, Марья
Осиповна, Катеринкина мать, сказала: "От добра добра не ищут. И тут
люди живут, и ничего, хорошие люди... Чего же мы будем мыкаться
взад-вперед?.." Так они и остались...
Пашка сказал, что он не против чуткости и внимания, но девчонки -
они очень бестолковые, техникой не интересуются, а только мешают
самостоятельным людям и часто ревут. Катериика показала Пашке язык и
сказала, что "еще посмотрим, кто первый заревет".
Если говорить правду, ревела она не так уж часто и вообще была
ничего: в куклы не играла, тряпками не интересовалась и могла за себя
постоять, хотя сама она худенькая и не очень сильная. Когда Васька
Щербатый попробовал дразниться, Катерин не недолго думая стукнула его
и не отступила, пока их не разнял Захар Васильевич. Приняли ее в наш
класс, и мы ходили в школу все вместе. (Нас всех перевели уже в
седьмой класс, один Пашка еще в шестом.)
Мы мечтали о великих делах, но, как только у нас появлялся
какой-нибудь замысел, неизменно оказывалось, что в прошлом кто-то уже
опередил нас и то, что мы еще только задумывали, было уже сделано.
Нельзя же заново изобретать паровоз или самолет, если их давно
изобрели, открывать новые страны, если вся земля пройдена вдоль и
поперек и никаких новых стран больше нет, или побеждать гитлеровцев,
если их уже победили! По всему выходило, что мы родились слишком
поздно и пути к славе для нас закрыты. Я высказался в этом смысле
дома, но мать удивленно посмотрела на меня и сказала:
- Экий ты еще дурачок! Люди радуются, а он горюет... Славы ему
захотелось! Иди вон на огороде славу зарабатывай...
Все ребята согласились, что, конечно, какая же может быть слава
на огороде, а если и может быть, то куда ей, огородной славе, до
военной! А Пашка сказал:
- Странное дело, почему это матери детей любят, а не понимают?
Вот раньше в книжках здорово писали: "Благословляю тебя, сын мой, на
подвиг..." А тут - на огород!.. Давеча мне для поршня понадобился
кусок кожи. Ну, я отрезал от старого сапога, а мать меня скалкой ка-ак
треснет... Вот и благословила!
Пашка хочет быть как Циолковский и всегда что-нибудь изобретает.
Он построил большую машину, чтобы наливать воду в колоду для коровы.
Это была, как Пашка говорил, первая модель, а для колхоза он собирался
построить большую. Машина получилась нескладная, сама воду наливать не
могла; зато если вручную налить ведрами бочонок, который Пашка
пристроил сверху, то потом достаточно было нажать рычаг, чтобы бочонок
опрокинулся и почти половина воды попала в колоду.
Мать поругивала Пашку за то, что он нагородил у колодца всяких
палок и рычагов, однако все до поры обходилось мирно. Но однажды
Пашкин отец возвращался с фермы в сумерки, наступил на рычаг, и его
окатило с головы до ног. Он тут же изломал Пашкину "механику" и задал
бы самому изобретателю, да тот убежал к дяде кузнецу.
Федор Елизарович, или дядя Федя, как его все зовут, кажется
сердитым, потому что у него лохматая черная борода, на лбу глубокие
морщины, глаза прячутся под нависшими и тоже лохматыми бровями. На
самом деле он добрый: пускает нас в кузницу посмотреть и иногда
позволяет покачать длинное коромысло, от которого идет рычаг к
большому меху.
Мех старый, латаный, и, если сильно качать, он начинает гулко
вздыхать и охать, будто сейчас заплачет. Тогда пламя над горном
исчезает, вместо него разом с искрами вылетает синий свет, и в нем
танцуют раскаленные угольки. Дядя Федя ловко выхватывает из горна
искрящийся кусок железа и, словно примериваясь, ударяет по нему
молотком так, что огненные брызги летят во все стороны; потом
быстро-быстро околачивает со всех сторон, пока раскаленное железо не
вытянется в зуб бороны или еще во что-нибудь, а затем, не глядя,
бросает в бак с водой. Все у него идет так быстро и ловко, что нам
каждый раз становится завидно. Но дядя Федя, как мы ни просим, ковать
нам не дает.
- Нет, ребята, - говорит он. - Кузнец начинается вон с той штуки,
- кивает он на тяжелую кувалду. - Вот когда вы играючи ею махать
будете - другой разговор. А сейчас ваше дело - расти. Может, потом и в
кузнецы определитесь.
Мы все, кроме Катеринки, можем поднять кувалду и даже легонько
тюкнуть по наковальне, но размахнуться ею не под силу даже Геньке.
С дядей Федей мы дружим и, когда он отдыхает, разговариваем о
разных разностях. Он, правда, не больно разговорчив, так что говорим
больше мы сами, а он, щурясь, покуривает свою коротенькую, окованную
медью трубку и только кивает головой.
Дядя Федя всегда заступается за нас перед другими. Его все
уважают и слушают, он депутат сельсовета, ходит в Колтубы на собрания
и получает "Правду".
Вот и теперь Пашка прибежал под его защиту.
- Что, опять набедокурил? - спросил дядя Федя.
- Я не б-бедокурил, я м-машину изобрел. Я же не виноват, что
папаня под ноги не п-поглядел... - И Пашка рассказал, как все
произошло.
- Эх ты, механик!.. Ну ладно, пойдем на расправу.
Он закрыл кузницу и пошел к Пашкиному дому. Пашка приуныл, но
побрел следом, приготовившись, в случае чего, дать тягу.
Отец уже переоделся и, должно быть, поостыл, но, когда Пашка
вошел в избу, нахмурился:
- У тебя что, вихры чешутся? А ну-ка, поди сюда.
- Ты погоди, Анисим, - остановил его дядя Федя. - Вихры не уйдут.
Приструнить, конечно, следует, ну и торопиться с этим не к чему. Коли
бы он просто озоровал - другое дело. А у него мозги видишь куда
направлены?..
- Я вижу, куда они направлены. Только и знает - выдумывать...
- Вот я и говорю: выдумывает. Может, до чего и путного
додумается. А через вихры всякую охоту думать очень даже просто
отбить.
Потом дядя Федя пожаловался на сталистое железо, Пашкин отец
перевел разговор на ферму, которой он заведует, - тем дело и
кончилось.
У меня нет пристрастия к технике - мне больше нравится читать
книги и слушать разные истории. Но все книги, какие я мог достать, уже
читаны и перечитаны, и я попробовал написать про нашу деревню
сочинение вроде летописи. Тетрадей мне было жалко, и, потом, они все
по арифметике или в две косых, а кто же пишет летопись в две косых! Я
выпросил у отца большую конторскую книгу, написал на обложке:
"Летопись. Древняя, средняя и новая история деревни Тыжи, сочиненная
Н. И. Березиным", и перерисовал из книги подходящую картинку - битва
русских с монгольскими завоевателями. Про битвы в нашей деревне я
ничего не слыхал, но так как во всякой истории обязательно бывают
войны и сражения, то я решил, что и в нашей деревне они тоже были.
Далее, как полагается, шло описание деревни:
"Деревня Тыжа стоит на реке Тыже. В деревне всего двадцать один
двор. С востока Тыжа омывается речкой Тыжей, а с запада ничем не
омывается, и там дорога к селу Колтубы. Это от нас километров пять или
семь (точно установить не удалось: все ходят и ездят, а никто не
мерил). Там находятся школа-семилетка и сельсовет, а в нем телефон. От
Колтубов через Большую Чернь* идет дорога к Чуйскому тракту, по
которому ходят автомашины. За Тыжей тянутся колхозные поля. Они идут
над самым берегом, потому что недалеко от берега поднимается большая
гора и она вся поросла листвяком.** (* Чернь - черневая тайга: тайга
из темных хвойных пород. ** Листвяк - лиственница.)
С севера находятся горы и тайга, а к югу идет такая крепь и
дебрь, что пройти совсем немыслимо. Еще зимой туда-сюда, а летом ни
верхом, ни пеши не пробраться. На что Захар Васильевич ходок, и тот
туда не ходит. Еще дальше находятся гольцы,* а в погожий день
далеко-далеко виднеются белки.** (* Гольцы - оголенные скалистые
вершины. ** Белки - покрытые снегом горы.)
Заложена деревня в..."
Вот тут и начались затруднения. Основание деревни относилось,
конечно, к древней истории, но никаких древностей мне не удалось
обнаружить. Самой древней была бабка Луша - она уже почти ничего не
видела, не слышала и даже не знала, сколько ей лет: "Года мои
немеряные. Кто их считал! Живу и живу помаленьку".
Чтобы задобрить бабку Лушу, я принес ей полное лукошко кислицы,
но так ничего и не добился. Она только и знала, что твердила:
- Было голо место. Пришли мы - батюшки-страсти: зверье-каменье!..
Чисто казнь, а не жизнь. Потом ничего, обвыкли, к месту приросли...
Они ведь, места-то наши, хо-о-рошие!..
Древняя история не получилась. Ничего не вышло и со средней
историей. Дед Савва, к которому я пристал с расспросами, отмахнулся:
- Какая у нашей деревни история! Бились в этой чащобе, бедовали -
ой, как люто бедовали! - вот и вся история. Жизнь, она нам с
семнадцатого году забрезжила. Ну, а по-настоящему-то с колхоза жизнь
начинается... Да. Вот она, какая история. Нашего веку еще только
начало, историю-то потом писать будут... А вот раньше бывалоча... - И
начал рассказывать, как он в 1904 году воевал с японцами и заслужил
Георгия, но это уж никак не вязалось с историей деревни.
История Тыжи осталась ненаписанной, я спрятал книгу в укладку, но
на деревне узнали про нее, и меня после этого иначе и не зовут, как
"Колька-летописец".
Так, один за другим, рухнули все наши замыслы и начинания.
Мы еще надеялись на Геньку. Генька был врун. Его так и звали:
"Генька-врун". Врал он без всякого расчета, верил в только что
выдуманное им самим и, рассказывая свои выдумки, так увлекался, что
вслед за ним увлекались и мы. Теперь только Генька мог придумать
что-нибудь такое, что вывело бы нас из тупика. Но Генька исчез. Целый
день его не было ни в избе, ни в деревне, и, куда он девался, не знала
даже его мать.
Ожидая Геньку, мы долго сидели на заросшем лопухами и репейником
дворе Пестовых. Старик и старуха Пестовы померли еще во время войны,
изба стояла заколоченная, и мы всегда там собирались, потому что там
никто нам не мешал.
Серо-синие гольцы стали розовыми, над Тыжей повисла лохматая вата
тумана. Пора было расходиться.
Но в тот момент, когда Пашка сказал: "Ну, я пошел", затрещали
кусты и появился запыхавшийся, растрепанный Генька. Рубашка у него
была разорвана, колени и руки испачканы землей и смолой, а во всю щеку
тянулась глубокая, уже засохшая царапина. Он опасливо оглянулся
вокруг, присел на корточки и спросил зловещим шепотом:
- Умеете вы хранить тайну?
От волнения у меня пересохло в горле, глаза у Катеринки стали еще
больше, а Пашка встревоженно засопел. Это было самой заветной нашей
мечтой - знать хоть какую-нибудь, хоть самую маленькую тайну! И, хотя
ни разу мы не сталкивались ни с чем, что напоминало бы тайну, конечно
же, никто не мог сохранить ее лучше нас. Но какие могли быть тайны в
Тыже, если все от мала до велика знали все обо всех и обо всем и
ничто, решительно ничто не содержало намека даже на пустяковый
секрет!..
Генька опять оглянулся и еще тише сказал:
- В районе населенного пункта Тыжа появились диверсанты!
- Врешь! - сказала Катеринка.
- Вру? - задохнулся от негодования Генька. - А вы знаете, где я
сегодня был? Я, может, десять километров на животе по-пластунски
прополз... - Он показал исцарапанные, испачканные руки. - В распадке
за Голой гривой* я видел дым. А потом я нашел... (* Грива - гряда,
хребет.)
- Что?
- Вот! - И Генька протянул нам обрывок бумаги.
Это была не обычная бумага, а толстая и гладкая, с одной стороны
белая, с другой - разлинованная бледно-зелеными линиями, как тетрадь
по арифметике, только совсем мелко. По этим клеточкам карандашом
проведены извилистые, изломанные линии, возле линий - маленькие
стрелки и цифры, а сбоку нарисована большая стрелка, упирающаяся в
букву N.
Странная бумага уничтожила все наши сомнения.
- Ну? - не выдержала молчания Катеринка.
- Мы пойдем туда и выследим их!
- А может, это не диверсанты? Откуда им взяться? - заколебался я.
- Много ты понимаешь! Далеко ли граница-то?
- Там же Монголия. А у нас с Монголией дружба.
Генька презрительно посмотрел на меня:
- Ну да... А ламы?
- Кто такой "ламы"? - спросил Пашка.
- Лама - это монгольский поп. У нас их нет, а в Монголии они есть
и называются ламы. (Он здорово много знал, этот Генька!) Вот
диверсанты или шпионы переоделись под ламу - и к нам!
- Надо в аймак* сообщить, - сказал Пашка. (* Аймак - район.)
- Ну да, как же! А орден? Кто поймает, тому и орден дадут.
Об орденах мечтали мы все, и потому Пашкино предложение никто не
поддержал.
- Ну вот... Если кто боится, я не неволю. Дело опасное, и пойдут
самые стойкие.
- Девчонок не брать! - сказал Пашка.
- А почему? - вскипела Катеринка. - Думаешь, я боюсь? Я
нисколечко не боюсь! Ты раньше меня испугаешься.
- Понимаешь, Катеринка, - сказал Геннадий, - может, придется
долго по-пластунски...
- Я не хуже вас ползаю! - закричала Катеринка. - Тоже выискались!
Только попробуйте не взять - я всем расскажу! Вот сейчас пойду к Ивану
Потапычу и расскажу!
Обидевшись, Катеринка действительно могла выполнить свою угрозу,
и тогда прощай все: бумагу отберут, сообщат в аймак, да еще может и
влететь...
- Эх, - сказал Генька, - связались мы с тобой!.. Ну ладно, пошли!
- Куда же на ночь глядя? - заколебался Пашка. - А дома что
скажут? Да и не найдешь ничего в потемках.
В самом деле, стало совсем темно, в окнах зажглись огни.
Генька озадаченно почесал затылок:
- Да, дела не будет... Хорошо! Утром на зорьке сбор здесь...
Мы всегда мечтали о какой-нибудь тайне, но, появившись, она
оказалась таким гнетущим грузом, что я совершенно изнемог, пока мать
собирала на стол и мы ужинали.
- Ты чего притих? - подозрительно присматриваясь ко мне, спросила
мать.
- Набегался, - отозвался отец. - Носятся целый день как
оглашенные. Видишь, у него и ложка из рук вываливается...
Я наклонился над тарелкой и сделал вид, будто целиком поглощен
пшенной кашей, но она застревала у меня в горле. Волна нежности к отцу
и матери и горькой жалости к себе охватила меня. Что, если это мой
последний ужин в родной избе, последний раз я вижу мать, отца и
маленькую Соню?..
Мне хотелось приласкаться к ним, дать понять, как значителен этот
вечер - может быть, последний, проводимый вместе... Однако, побоявшись
пробудить подозрения и вызвать расспросы, я ограничился только тем,
что после ужина отдал Соне свою коллекцию цветных картинок, которую
она давно выпрашивала у меня. Но сестренка не поняла значения
происшедшего и так хотела спать, что даже нисколько не удивилась.
Я долго вертелся на печке, и мне думалось, что я не сомкну глаз.
Но, когда мать загремела ухватами, я вдруг очнулся, и оказалось, что
уже наступило утро. Давясь горячей картошкой, я кое-как позавтракал и,
окинув все прощальным взглядом, побежал к избе Пестовых.
Чтобы скорее добраться, я побежал напрямик, задами, и неожиданно
со всего размаху налетел на Ваську Щербатого. Он нес в крынке молоко и
еле удержал запотевшую, скользкую крынку, когда я, выбежав из-за
погреба, столкнулся с ним. Молоко тоненькой струйкой плеснулось на
землю. Хотя разлилось совсем немного, Васька не упустил бы случая
подраться и уже поставил крынку на землю, но в это время его мать
вышла на крыльцо и крикнула:
- Васька! Долго ты будешь прохлаждаться? Дядя-то голодный
сидит...
Васька только погрозил мне кулаком, подхватил крынку и убежал в
избу. Я было остановился, чтобы разузнать, какой такой дядя объявился
у Васьки - они жили только вдвоем: он да мать, но вспомнил, что
ребята, может, уже поджидают меня, и побежал дальше.
Все были в сборе. Генька торжественно оглядел нас и сказал:
- Никто не забоялся, не передумал? Ну ладно, пошли!..
Как только мы вышли за околицу, Генька сразу же начал вести
наблюдение: он то осматривал обступившие деревню гривы, то пристально
вглядывался в пыльную дорогу, изрытую овечьими и коровьими копытами.
Ни на дороге, ни на гривах ничего интересного не было, и Пашка
пренебрежительно фыркнул:
- Будет тебе форсить-то!
Но вдруг шедший впереди Генька расставил руки, преграждая нам
путь, нагнулся к земле: овечьи и коровьи следы перекрывались
отпечатками больших мужских сапог; следы человека пересекали дорогу и
исчезали в придорожной траве. Генька прошел сбоку, присматриваясь к
ним, потом вернулся обратно и, торжествуя, посмотрел на нас:
- Видали?
- А что тут видеть? Мало ли кто мог пройти! Наши небось и ходили.
- Нет, не наши, а хромой! Ты посмотри лучше.
- Ну и что? Архип ногу стер, вот и захромал.
Генька заколебался. Это и в самом деле могли быть следы
колхозного пастуха, на зорьке прогнавшего стадо. Он еще раз посмотрел
на следы и решительно свернул с дороги.
Мы перевалили через гриву у деревни и начали взбираться на бом*,
за которым Генька нашел таинственный чертеж. Шагов за двести до
вершины Генька остановил нас и пополз вперед один. Через некоторое
время он появился снова и прошептал: (* Бом - скала или гора, отрог
горного хребта, пересекающий речную долину.)
- Положение без перемен. Можно идти дальше.
Мы пошли вперед, пригибаясь и перебегая от куста к кусту, а
потом, по команде, легли и поползли.
Бом полого спускается в сторону нашей деревни, но северный скат
его крут, а местами обрывист.
Добравшись до вершины, мы приросли к месту: снизу, от подножия,
там, где протекает Тыжа, делающая петлю вокруг бома, поднимался дымок
костра... Утро было безветренное, и в ярком солнечном свете, на темном
фоне пихтача, этот столбик голубоватого дыма был отчетливо виден.
Генька удивленно уставился на безмятежно курящийся дымок. Вчера
он был значительно дальше, за Голой гривой, а теперь оказался совсем
близко, и, если бы не горы, его давно бы заметили в деревне. Значит,
отчаянной храбрости и наглости были эти диверсанты, если среди бела
дня не побоялись расположиться неподалеку от деревни!
Мне вдруг стало жарко и трудно дышать, будто я с разбегу окунулся
в горячую воду и не могу ни вынырнуть, ни вздохнуть. Вчера я, как и
все, поверил Геньке, но где-то в глубине копошились сомнения: может
быть, он просто придумал новую игру, а таинственную бумагу подобрал
где-нибудь раньше?.. Но дым был у нас перед глазами, и это никак не
было похоже на игру, потому что, увидев его, растерялся и сам Генька.
Затаив дыхание, мы подползли к обрыву, нависающему над берегом
Тыжи, и заглянули вниз.
Прямо под обрывом белела маленькая палатка, рядом с ней горел
костер. Вокруг не было ни души. Потом из палатки появился человек в
клетчатой рубахе и широкополой шляпе. Он поднес что-то к глазам - мы
догадались, что это бинокль, - и начал медленно осматривать горы по ту
сторону реки. Хотя он стоял спиной к нам и не мог нас видеть, мы
все-таки подались немного назад и укрылись в большетравье.
- Ой, смотрите! - сказала вдруг Катеринка.
На вершине высокой горы по ту сторону реки что-то сверкнуло.
Потом опять и опять. Вспышки света с разными промежутками следовали
одна за другой. Человек внизу не отрываясь смотрел в бинокль на
верхушку горы и, конечно, видел эти вспышки. Потом он опустил бинокль,
вынул какую-то вещь из кармана и начал то открывать, то закрывать
правой рукой то, что держал в левой.
- Зеркало! - догадался Генька. - Сигнализирует! Видите?
Это была самая настоящая сигнализация. Значит, диверсанты были не
выдумкой. И не один, а целая банда! Кто знает, сколько сообщников
этого, в шляпе, скрывалось по окрестным горам, урочищам* и распадкам!
Если оказались они на этой горе, то ведь могли быть и в других местах,
прятаться в непролазной чаще... (* Урочище - участок, чем-либо
отличающийся от окружающей местности.)
Пашка побледнел и, заикаясь - он всегда заикается, когда боится,
- сказал:
- А м-может, лучше в-все-таки в аймак?
Генька, наверно, тоже струсил, но не подавал виду. А мне стало
как-то беспокойно и вспомнился дом. В горнице сейчас пахнет лепешками
и свежевымытым полом. Отец, должно быть, ставит самовар, а Соня ему
помогает - старается запихать в самоварную трубу длинную зеленую ветку
с листьями. Из трубы валит густой белый дым. Он стелется по земле, ест
Соне глаза, она от досады топает ногами, изо всех сил зажмуривается,
но все-таки не уходит и вслепую тычет веткой в самоварную трубу. Отец,
улыбаясь, наблюдает за Соней и говорит: "Молодец, доченька! Расти
хозяйкой!" А мать доит корову. Корова вкусно жует посоленный кусок
хлеба и косит карим глазом; белая пенная струя бьет в подойник...
Вернусь ли я ко всему этому?
Мы отползли в кусты и начали совещаться.
Несмотря на нашу решимость умереть, но победить, было очевидно,
что для безусловной победы сил явно недостаточно. Пашка сказал, что он
вовсе не хочет умирать, и Катеринка сейчас же поймала его: "Ага, вот и
струсил! А я ничуточки не боюсь!" Геннадий пристыдил их обоих, так как
сейчас не время дразниться.
Благоразумнее всего было бы сообщить в аймак: там есть два
милиционера, и Генька сам видел, что у них настоящие наганы в кобурах
и с медными шомполами. Но в Колтубах все равно к телефону нас не
пустят, и, значит, без взрослых, так или иначе, не обойтись. Потом,
это заняло бы не меньше шести часов, даже если туда и обратно бежать
бегом, а мало ли что могли натворить за это время диверсанты!
Оставалось одно: сообщить обо всем Ивану Потаповичу. Генькин отец -
председатель колхоза, а на фронте был старшиной, и он, конечно, сразу
придумает, что нужно делать. Слава, таким образом, опять ускользала от
нас. Но Генька решительно сказал, что нужно жертвовать личным успехом
в интересах государственной безопасности. Он, наверно, где-нибудь это
вычитал - так гладко и внушительно у него получилось.
И мы решили пожертвовать личным успехом.
Пашка предложил всем вместе идти к Ивану Потаповичу и рассказать,
как было дело, но Геннадий высмеял это предложение, так как диверсанты
в наше отсутствие могут скрыться и найти их тогда будет труднее. Идти
должен один, а остальные, замаскировавшись, будут непрерывно вести
наблюдение.
- Пусть Павел идет, - сказала Катеринка. - Все равно он боится.
- Вовсе я не боюсь! Сама трусиха!..
Но Генька остановил их:
- Что вы, маленькие? Я думаю, идти нужно Катеринке... Ты не
боишься, но, если дело дойдет до драки, - ты же девочка и не умеешь
бросать камни...
- Нет, умею!
- Подожди, не в этом дело! Ты быстро бегаешь, а тут нельзя терять
ни минуты.
Катеринка на самом деле бегала быстрее нас всех, ее никто не мог
догнать. Она немножко даже покраснела от гордости и согласилась:
- Только дай мне ту бумагу, а то Иван Потапыч не поверит.
Это было правильно, потому что Иван Потапович действительно не
поверил бы, а таинственный чертеж мог убедить кого угодно.
Катеринка взяла бумагу и, мелькнув косичками, нырнула в кусты. А
мы возобновили наблюдение.
Над костром висел котелок, в нем что-то варилось, и диверсант
помешивал варево. Потом он снял котелок и принялся есть. Покончив с
завтраком, сходил к Тыже, вымыл котелок, поставил его на солнце для
просушки, а сам скрылся в палатке.
Мы уже думали, что он лег спать, но он появился снова и, сев
неподалеку от речки, стал что-то писать в маленькой книжке. Это
продолжалось так долго, что у нас онемели вытянутые шеи и затекли
руки, а он все сидел и сидел.
Мы опять отползли и стали совещаться. Генька предложил пробраться
поближе, чтобы видеть все, как следует, а то мы просто сидим тут и
сторожим его. Пашка сказал, что больше ничего и не надо: наше дело -
дожидаться, пока придут из деревни. А я был согласен с Генькой. Мы
решили, что Пашка останется на обрыве, а Генька и я, сделав обходный
маневр, попробуем пробраться к самой палатке.
- Только если сбежишь, - сказал Геннадий Пашке, - смотри тогда!
У Пашки позиция была совершенно безопасная, с нее нетрудно было
улепетнуть в случае, если бы дело приняло плохой оборот, и он
пренебрежительно оттопырил губы:
- Как бы сами не сбежали!
Пройдя с полкилометра по увалу*, мы спустились к реке и, прячась
в кустах, поползли вперед. Никогда не думал, что они такие цепкие и
колючие. Мы исцарапались и ободрались, пока шагах в пятидесяти не
забелела палатка. Дальше мы пробирались как только могли осторожнее, и
каждый шорох казался нам оглушительным громом. Не дыша, мы ползли все
вперед и вперед, и вот прямо перед нами в просветах между листьями
показалась клетчатая рубаха диверсанта. Диверсант, ничего не
подозревая, занимался своим делом, а мы лежали за его спиной, не сводя
с него глаз. (* Увал - южный склон горы.)
Сначала у меня затекли руки, ноги и заболела шея. Потом так
засвербило в носу, что я едва не умер от желания чихнуть, но уткнулся