Страница:
– А что, батюшка, правда ли, что наши идут в туретчину?
– Я по важному делу, – сказал Чаадаев.
На лицах Сергея Львовича и Надежды Осиповны выразился интерес.
– Государь император высказал желание… Какой тут поднялся шум! В этот шум влились и радостные восклицания матери, и честолюбивые тирады отца, и ликование сестры, и возбужденные выкрики сына… Государь император? Но как до его величества дошло?.. Но какие стихи?.. Но дайте же выслушать все по порядку!..
От возбуждения вдруг начинали друг с другом спорить.
– Ко мне приезжал мой дура к… – рассказывал подробности Чаадаев.
Кто? И Сергей Львович с удивлением, со смущением, с восторгом узнал, что мой дурак – это хорошо ему знакомый командир гвардейского корпуса, непосредственный начальник Чаадаева генерал-адъютант Васильчиков… Что позволяет себе нынешняя молодежь! Что за молодежь… Сергей Львович не удержался и преподал молодым людям урок:
– Ныне все говорят о преобразованиях… Набили себе головы чепухой… Ну и что хорошего произойдет от смешения сословий?
Но не об этом сейчас речь! Что представить на суд его императорского величества?
– Невольно вспоминаешь о Екатерине Великой, – не мог удержаться Сергей Львович. – Вот была государыня!.. Вот были славные для России дни! И каждое сословие знало круг своих дел… И доходы дворян были от хлебопашества, скотоводства, винокурения, а не от фабрик…
– Екатерина? – тотчас возразил Пушкин. – Хитрая, лицемерная государыня, настоящий Тартюф в юбке…
Спор сразу сделался жарким – это был отголосок обострившихся отношений в семье, и по тому, как сердился Сергей Львович, как резко осадил сына, Чаадаев с удивлением убедился, что его друг, несомненно в е-ликий человек, у себя в доме играет заурядную роль двадцатилетнего молодого человека, лишь недавно вступившего на службу, лишь делающего первые служебные шаги, не добившегося еще никаких успехов и целиком зависящего от отцовских средств…
Так что же представить на суд его императорскому величеству?
– Я полагаю, нужно первую песнь «Руслана и Людмилы», – предложил Сергей Львович.
Он разумно важное это дело взял в надежные отцовские руки. И пояснил:
– Если государю понравится первая песнь – он захочет прочитать и вторую…
– Но первую песнь вот-вот напечатает «Невский зритель»! – в раздражении вскричал молодой автор. – А третью песнь вот-вот напечатает «Сын отечества»…
Нет, он уже принял решение! И повел друга в свою комнату.
И опять Чаадаев удивился. Каким бедным выглядело жилище его друга!.. На заваленном бумагами и книгами старомодном письменном столе, стоявшем вблизи окна, расчистили место. Придвинули шаткие стулья.
Конечно, нужно представить царю «Деревню»! Летом в Михайловском он написал это важное, обширное, программное стихотворение… В первой его половине – мирная, сельская идиллия, пейзаж Михайловских рощ и озер, и мирные рассуждения философа, любителя природы – как раз в духе поучений Чаадаева: освободиться от оков суеты, находить счастье в истине и труде… И вдруг – как удары набата: ужасные картины рабства и человеческих страданий…
Вот возможность осуществить свой план: повлиять на царя! К этому стремились сейчас многие. Александр Муравьев передал царю через князя Волконского свою «Записку». Николай Тургенев для царя готовил доклад о положении крестьян… Составлялись коллективные адреса… Писались петиции… А теперь стихотворение «Деревня», уже широко распространившееся как карманная литература, напомнит царю о давних его обещаниях отменить крепостное право в России…
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный И Рабство, падшее по манию царя, И над отечеством Свободы просвещенной Взойдет ли наконец прекрасная Заря!
Чаадаев увез список со стихотворениями. А Пушкин остался дома.
– Я читаю «Adele et Theodore» госпожи Жанлис, – рассказывала Ольга. – Как удивительно: барон d'Almane имеет дочь Adele и сына Theodore, и высшая цель его – воспитание детей… Ах, эти письма к графине d'Ostalis!..
У него не было прежней близости с сестрой: она писала ему записки, они уединялись и разговаривали, но ее воображение занято было одним – женихами, и, когда она расспрашивала о Модесте Корфе, ничтожном, чистеньком, приглаженном Моде Корфе, в ее глазах сквозь робость, лукавство, застенчивость проглядывала неодолимая заинтересованность; увы, она была обыкновенной барышней!
А родители? Они не отставали от общего раболепства! У императора был кучер Илья – и они своего кучера Ивана, которого прежде именовали Автомедо-ном, теперь именовали Ильей… они неутомимо стремились туда, где надеялись встретить императора…
Но Сергей Львович проявлял себя, как настоящий феодал: этот человек, у которого в библиотеке собраны были Вольтер, Монтескье, Руссо, позволял себе кричать! А почему? Он был недоволен служебными неуспехами сына, дурными сведениями о нем, скандальными его историями и отсутствием в его душе нравственности и религии…
VI
Визгливые девицы полезли в карету. Эту карету хозяин, Никита Всеволожский, выписал из Вены – она была просторная, на высоких рессорах, с опускающейся лесенкой… Кто-то из военных надел ливрею и вскочил на запятки. Кто-то вырядился в армяк и круглую кучерскую шляпу. А мальчика-калмыка, с кривыми ногами и скуластым плоским лицом, посадили форейтором… Верховые в седлах сопровождали карету эскортом. Перед большим, богатым домом Никиты Всеволожского на Екатерингофском проспекте напротив церкви Николы Морского компания долго шумела, топталась, маячила, и полицейский наряд, совершающий обход, свернул, не желая связываться с аристократами… В морозном, саднящем воздухе клубился белесый пар, снег похрустывал под ногами, а звонницы и купола церкви, уйдя в небо, казалось, плыли под высокими облаками в лунном свете.
– А я за кучера! – Пушкину хотелось залезть на козлы. Но пришлось сесть в карету.
Лошади рванули, карета, наклоняясь на поворотах, понеслась под дробный стук копыт, под протяжный, не смолкающий вопль форейтора-калмыка: «Поды-ы…» Мелькали пустые улицы, набережные, мостики…
– Стой! – Командовал молодой компанией плотный человек лет под сорок, с пышными баками и буйной шевелюрой, с крупными резкими чертами лица и воспаленными, блестящими глазами. Это был хорошо известный в обеих столицах Толстой-Американец. Он из Москвы приехал погостить в Петербург. – На Невский! – скомандовал он.
И покатили на Невский.
– Стой!
И карета остановилась.
Пушкин выскочил вслед за Толстым-Американцем: он старался ни на шаг не отстать от этого человека, который успел сильно поразить его воображение… Вот кого хотел бы он иметь своим другом!.. Вот кого хотел бы иметь секундантом, даже противником, перед кем хотел бы выказать храбрость, стойкость, присутствие духа!..
– Мамзели, – голос у Толстого-Американца был густой, рокочущий. – Послушайте меня внимательно… У меня пистолет…
Девицы испуганно заверещали. Дверца была открыта, из кареты валил пар, и видна была красная бархатная обивка и бесформенная груда тел: здесь – ажурный женский чулок, там – шляпка с перьями…
Но Толстой-Американец в самом деле держал в руке пистолет.
– Мамзели, мы будем охотиться на волков. – Шутил он или говорил серьезно?.. – Вы читали, конечно, «Санкт-Петербургские ведомости»? Вы знаете, что волки, спасаясь от сильных морозов, вошли в город!.. Один волк в Каретной части набежал на пожарного служителя… Другого на Охте застрелил отставной солдат, карауливший склады… Третьего видели на Невском…
Дорогие петербургские прелестницы и дешевые театральные сильфиды, не зная, чему верить и чему не верить, повизгивали и похохатывали…
Поскакали опять, шибче прежнего, чуть не задевая на поворотах фонарные столбы. Невский был пуст, огни в витринах погашены.
– Стой!
По тротуару проходил молодой человек во фризовой шинели с медными пуговицами – неотъемлемым знаком мелкого чиновничества.
– Милостивый государь, – обратился к нему Толстой-Американец, – вы не видели волков?
Тот принял вопрос за шутку и рассмеялся. Но Толстой-Американец вдруг вскипел неподдельным негодованием.
– Да как вы смеете смеяться над нами! – вскричал он. – Как смеете, милостивый государь!
И сильные его руки трясли молодого человека. А с запяток, с козел, из кареты выскочили еще люди…
– Господа, – бормотал молодой чиновник, растерянно оглядываясь, – оставьте меня… Господа, я вовсе и не думал над вами смеяться!..
Но Толстой-Американец крутил ему руки. Он жгутом из белой простыни привязывал его к фонарю с накладной арматурой, с металлическим щитом Oeil de boeuf[43].
– Ты смеялся над нами, – говорил Толстой-Американец. – А теперь мы тебя выпорем…
– Господа, – чиновник рванулся всем телом. – Я не смогу жить, если вы совершите надо мной такое неприличие!..
– Не тужи, не плачь, детинка, в нос попала кофеинка – авось проглочу, – приговаривал Толстой-Американец любимую свою присказку.
– Но вам показалось… и если я виноват… я прошу простить меня…
– Слушай, оставь его, – сказал Пушкин. Ему сделалось нестерпимо жаль беднягу. – Оставь его… Он виноват, конечно, но он уже получил свое…
Толстой-Американец выпрямился, повернулся к Пушкину и посмотрел на него злым взглядом.
– Я не люблю советов, – сказал он резко. – И
друзья, которые лезут давать мне советы, нужны мне… как фонарь без свеч…
У него было лицо порочного, разнузданного, злого человека, с брезгливо опущенными углами губ, с набухшими мешочками под глазами, с синевой щек; у него под светским лоском и образованностью, в общем-то, жило одно желание – напакостить ближнему.
– Нет, ты все же оставь его, – настойчиво сказал – Пушкин.
Беднягу оставили плачущего, в растерзанной одежде.
С криком, с гиканьем покатили дальше – свернули на Большую Миллионную, вернулись на Невский, поскакали по Садовой…
– Стой!
Крепкие руки Толстого-Американца теперь выволокли из полосатой будки старика инвалида, с нафабренными усами, с приколотым к груди на ленточке Георгиевским крестом. Старик от страха выронил алебарду из рук.
– Ну-ка, давай: арис-барис-кукопарис!..
– Барин, Христос с тобой, да ты кто?
– Я князь московский, Дмитрий Донской…
– А пачпорт есть?
– Волк!.. – закричал кто-то.
Из подворотни выбежала собака.
Толстой-Американец стрелял, не целясь, – собака рухнула, даже не взвизгнув.
Но уже на выстрел спешили квартальный со своей командой.
– Хватай их, ребята!.. Крути им руки… Ряженые?.. Кто такие?
Но, услышав весьма громкие в Петербурге имена, квартальный изменил поведение.
– Отставить! – скомандовал он. – Олухи, дураки, – кричал он своей команде, – не сметь трогать!.. – И взял под козырек, провожая карету.
Натешившись, поскакали обратно.
– Быть в свете и не быть известным, – поучал Федор Толстой-Американец молодого Пушкина, – все равно что вовсе не существовать. А что нужно, чтобы сделаться известным? Одни предпочитают прослыть дансёрами, эдак ловко вальсировать, как Зефиры; другие желают прослыть сочинителями, даже не умея письма написать; третьи – мудрецами, не имея ни мудрости, ни опыта… Все это не трудно: затверди список сочинений, одних хвали, других ругай, говори о Гомере и Феокрите, положи на свой письменный стол Боссюэта и Дидерота, расскажи несколько исторических анекдотов…
Этот человек был не глуп, был образован, имел наблюдательный глаз и острый ум!..
– Но сам я предпочел стать известным другим путем! – с силой сказал Толстой-Американец. – Не тужи, не плачь, детинка, в нос попала кофеинка… И стал известным!
Его известность обладала неодолимой притягательностью!
Вернулись к особняку Всеволожского.
По мраморной освещенной лампами и кенкетами лестнице, с зеркалами и кадками зеленых растений – Пушкин въехал верхом на лошади. Под аплодисменты и крики браво он осушил, одной рукой держась за луку седла, а другую поднимая все выше и выше, бутылку шампанского и бросил порожнюю бутылку. Зеленые осколки посыпались по ступеням. Гнедая кобыла равнодушно терлась шеей о мраморную балюстраду.
Кутеж продолжался в роскошном кабинете. На позолоченных столиках с мозаичными досками расставлены были батареи вин со свисающими с бутылок на серебряных цепочках щитками.
– Был у нас на борту доктор Бринкен, – рассказывал Толстой-Американец о своем кругосветном путешествии. – Однажды я говорю: доктор, я болен. Он дает мне лекарство. Я говорю: это лекарство горькое. Он дает другое. Но я говорю ему: и это горькое. Наконец привязал его к стулу и напоил всеми лекарствами…
И пошли рассказы о дебошах, хулиганстве, насилии, о том, как пьяного корабельного священника он припечатал государственной печатью к палубе, о том, как научил орангутанга испортить корабельный журнал, обо всех его скандальных приключениях, кончившихся тем, что адмирал Крузенштерн, потеряв терпение, ссадил его на берег где-то неподалеку от Америки.
Компания веселилась. Мальчик-калмык, взятый из астраханских владений Всеволожских, теперь в национальном халате и мягких сапожках, при каждом неприличном слове подходил к виновнику и, радостно улыбаясь, говорил ему: «Здравия желаю!»
А потом затеяли сцены, благо были начинающие актрисы, однако для этих сцен не только театральные, но вообще никакие наряды не требовались: изображали изгнание Адама и Евы, а потом Содом и Гоморру, погрязшие в разврате и пороках…
У Всеволожского компания оставалась до утра. В большом доме с множеством комнат места хватало для всех.
VII
Тогда в гостиной пол устилался ковром с изображением кругов, циркулей, планет, созвездий. Столы ставились в виде прямоугольника, ибо известно: еще до Птолемея прямоугольником изображалась вселенная, – а председатель постукивал молотком, ибо сказано: стучите – и вам откроют, просите – и вам дастся, ищите – и обрящете…
Лампа в гостиной имела зеленый колпак, зеленый цвет – цвет надежды, юности, дружбы. Общество называлось «Зеленая лампа».
Здесь по очереди читали стихи, разбирали театральные новости, произносили политические речи. Все сидящие за столом – между собой равны. Вот важный принцип – равенство.
Сначала занимались политикой.
И здесь осуждали Александра!
– Клиот спас Александру Македонскому жизнь, а тот в гневе убил его. – Это был намек на то, что государь отступил от задуманных некогда реформ…
– Он заключил в темницу философа Каллисфена, ученика Аристофана. – Это был намек на его измену былым либеральным друзьям.
– Да, Александр Македонский отвернулся от верных своих македонцев, он полюбил персов…
Эти достойные люди, друзья Пушкина, настроены были весьма либерально. Таков был дух времени.
Молодой, щеголеватый редактор вестника «Journal de St. Petersbourg», издаваемого на французском языке министерством иностранных дел – Улыбышев, прочитал свое сочинение. Оно называлось «Un reve» – Сон. Вот идет он по городу – но что это за город, неужто Петербург? Вместо дворца самодержца – Собрание представителей; в бывших казармах – школы, академии, библиотеки; в храмах – проповедь в пользу бедных; в судах – чиновники не в иноземных платьях, а в русских кафтанах; в Аничковом дворце – статуи великих, послуживших родине… Великие события разбили наши цепи и вынесли нас в пврвые ряды европейских народов… И главное – но возможно ли такое? – мы читаем, что хотим, и, как во всех цивилизованных странах, высказываем свои мысли, и цензура отменена…
Сон был аллегорический. И, слушая этот сон, молодые либералисты переносились силой воображения из страны рабства и тирании в страну с законно-свободными учреждениями…
Ах, сбудется ли в России этот сон?
А вот еще одно сочинение: «Conversation entre Bonaparte et un voyageur anglais»[44]. И что же следовало из этого разговора? Что в Европе куда как неспокойно… Какая цель у Священного союза? Поход против неверных? Лига монархов против народов?
Но хватит, хватит о политике! Перейдем к театральным делам… И все оживились. Итак – новый спор: кто лучше в роли Эсфири – Семенова или Сашенька Колосова?
– Госпожа Семенова одарена талантом, живым и верным чувством и конечно же не имеет соперниц! – утверждали поклонники Семеновой.
– Но госпожа Колосова дебютировала в роли Эсфири – и восхитила всех совершенством игры и прелестной своей наружностью, – возражали поклонники Сашеньки Колосовой.
Одни восхваляли голос Семеновой, другие – живость Колосовой; одним нравился греческий профиль Семеновой, другим – глаза Колосовой. Обсуждали их декламацию, движения, манеры, спорили и единодушно ругали публику, которая конечно же похожа на некоего прекраснодушного зятя, о котором тесть сказал: он хороший человек, что ни поставь перед ним – все съест…
Барков – вот кто прочитает театральные рецензии… Что же, он готов! Мелодрама «Виктор, или Дитя в лесу»: гостинодворская публика приучила актеров к выбору для бенефисов подобных пьес – с нелепым планом и нелепым действием; в этой пьесе даже батальные сцены не удались. Далее балет «Рауль де Креки»…
Этот молодой лейб-улан, безобразной внешностью похожий на сатира, был завсегдатаем кулис, писал рецензии, еженедельные театральные обзоры, переводы опер… Он был сторонником Катенина и Сашеньки Колосовой.
– Что касается перевода господина Катенина – у всякого свой вкус, но, по моему мнению, дай бог таких переводов побольше…
И эта реплика тотчас вызвала возражение Гнедича, который тоже был здесь.
Человек десять – двенадцать сидели в мягких креслах на атласных подушках, и у каждого на пальце было кольцо с вырезанным светильником и девизом: «Свет и надежда». Военные расстегнули крючки мундиров; статские в свободной позе закинули нога на ногу – остриженные по последней моде, в искусно повязанных галстуках и в особо узких панталонах. Мальчик-калмык разносил господам зажженные трубки.
Пушкин радостно поглядывал на своих милых, умных друзей. Ему нравилось это общество. Здесь все равны, все либералисты, здесь беседа течет свободно, а председательствует – веселье…
Со своего места поднялся литератор, сочинитель стихов на французском языке, переводчик Тибула, автор сатирических посланий – адъютант Генерального штаба и он же владелец значительных поместий в Тверской, Новгородской и прочих поместьях – Яков Толстой. Он прочитает стихотворение послание Пушкину.
Склонись, о Пушкин! Феба ради, На просьбу слабого певца, И вспомни, как к моей отраде Ты мне Посланье обещал…
Все они просили у Пушкина стихов к себе – Посланиями Пушкина хвастались, иные даже отдавали их напечатать в малом количестве в типографию.
Ты вспомни, как, тебя терзая, Согласье выпросил тогда, Как сонным голосом, зевая, На просьбу ты мне молвил: да!
Он напомнил Пушкину о том, как после позднего собрания вез его на дрожках вдоль Фонтанки к дому.
Да, слава молодого поэта росла! И эти блестящие гвардейские офицеры и камер-юнкеры – в театре и в гостиных на бале составляли восторженную его свиту:
На что мне длинное посланье? Твоих стихов десятка три, Вот, Пушкин, все мое желанье, Меня ты ими подари.
Наступала очередь Пушкина. Он улыбался, он сиял. Вот у него с собой несколько тетрадок: это будущий сборник «Стихотворения Александра Пушкина»!
Здесь были его лицейские и послелицейские стихотворения – исправленные по многу раз совместно с Жуковским.
Он уже договорился с издателем! Уже писарь перебелил их.
– А вот подписные листы! – Он поднял пачку. – Не желает ли кто-нибудь подписаться?
Все желали! Некоторые взяли даже по нескольку билетов…
Он объяснил: он издаст сборник по образцу Батюшкова и Жуковского – в двух томах, в двух разделах и с портретом. Первый раздел – «Элегии». Он перечислил некоторые «Гроб Анакреона», «Пробуждение», «Выздоровление», «К ней», «Разлука», «Уныние» – всего пятнадцать… Разные стихотворения: «Веселый пир», «В альбом Пущину», «К портрету Жуковского» – всего двадцать девять… Что же касается портрета – портрета у него еще нет.
Откинув, как обычно, назад голову, подняв руку, он прочитал одно из стихотворений:
Откуда чудный шум, неистовые клики? Кого, куда зовут и бубны и тимпан? Что значат радостные лики И песни поселян?
Он читал стихотворение «Торжество Вакха». Разве не на радость дана нам жизнь? Разве не для счастья дана нам бесценная молодость?.. Шествует сильный бог по Индии, фавны, сильваны, сатиры и нимфы – в его свите, их пляски неистовы, а поселяне ведут хороводы – вот упоение младостью, вот сладость наслаждений…
Потом Пушкина отозвал Федор Глинка. Вездесущий полковник в «Зеленой лампе» не только участвовал, но частенько председательствовал. Он предостерег Пушкина: как адъютант и доверенное лицо петербургского генерал-губернатора графа Милорадовича он имел доступ к полицейской переписке.
– На тебя доносы! В Петербург приехал из Малороссии некий Василий Назарович Каразин – человек лет пятидесяти, деятельный, весьма кляузный. В театре он видел, как из рук в руки передают твои Ноэли, твою Оду на Вольность – и прочее, и прочее…
Пушкин пожал плечами.
– Что же я должен делать?
– Быть осторожен…
– Я не старик! – резко возразил Пушкин.
И все направились в соседний зал, к пиршественному столу. Какое же общество в России могло обойтись без застолья?
VIII
Сейчас он был самим собой…
…Забвенных струн касаюсь я…
Звон этих слов заполнил комнату, оттесняя, заглушая все прочие звуки. Он вслушивался в слова: …Коснулся я забвенных струн…
Это прозвучало мягче. Сердце тревожно забилось. …Коснусь я вновь забвенных струн…
Сердце билось, сладостная тревога, счастье заполнили душу.
…Решусь: влюбленный говорун, Касаюсь вновь ленивых струн…
IX
– Благодарю, благодарю, – восторженно говорил он, даже заикаясь от волнения. – Я думал, на петербургском шлагбауме нужно начертать Дантовы слова: «Оставь надежду навсегда…» Но есть, есть… есть надежда! И эту надежду нам дали вы!..
Уже всех обошли слова Александра, сказанные генералу Васильчикову о стихотворении «Деревня»: «Поблагодарите Пушкина за добрые чувства, которые внушают его стихи».
Как было не восхищаться, не радоваться Николаю Тургеневу! Ведь именно его мысли выразил Пушкин: рабство уничтожится царской властью, просвещение приведет к гражданским свободам!..
– Значит, государь вспомнил о былых своих обещаниях! – восклицал он. – Значит, государь готов отменить крепостное право!..
И, усадив Пушкина рядом с собой, принялся читать ему записку «Нечто о крепостном состоянии в России». Эту записку он через того же генерала Василь-чикова представит царю.
– Я по важному делу, – сказал Чаадаев.
На лицах Сергея Львовича и Надежды Осиповны выразился интерес.
– Государь император высказал желание… Какой тут поднялся шум! В этот шум влились и радостные восклицания матери, и честолюбивые тирады отца, и ликование сестры, и возбужденные выкрики сына… Государь император? Но как до его величества дошло?.. Но какие стихи?.. Но дайте же выслушать все по порядку!..
От возбуждения вдруг начинали друг с другом спорить.
– Ко мне приезжал мой дура к… – рассказывал подробности Чаадаев.
Кто? И Сергей Львович с удивлением, со смущением, с восторгом узнал, что мой дурак – это хорошо ему знакомый командир гвардейского корпуса, непосредственный начальник Чаадаева генерал-адъютант Васильчиков… Что позволяет себе нынешняя молодежь! Что за молодежь… Сергей Львович не удержался и преподал молодым людям урок:
– Ныне все говорят о преобразованиях… Набили себе головы чепухой… Ну и что хорошего произойдет от смешения сословий?
Но не об этом сейчас речь! Что представить на суд его императорского величества?
– Невольно вспоминаешь о Екатерине Великой, – не мог удержаться Сергей Львович. – Вот была государыня!.. Вот были славные для России дни! И каждое сословие знало круг своих дел… И доходы дворян были от хлебопашества, скотоводства, винокурения, а не от фабрик…
– Екатерина? – тотчас возразил Пушкин. – Хитрая, лицемерная государыня, настоящий Тартюф в юбке…
Спор сразу сделался жарким – это был отголосок обострившихся отношений в семье, и по тому, как сердился Сергей Львович, как резко осадил сына, Чаадаев с удивлением убедился, что его друг, несомненно в е-ликий человек, у себя в доме играет заурядную роль двадцатилетнего молодого человека, лишь недавно вступившего на службу, лишь делающего первые служебные шаги, не добившегося еще никаких успехов и целиком зависящего от отцовских средств…
Так что же представить на суд его императорскому величеству?
– Я полагаю, нужно первую песнь «Руслана и Людмилы», – предложил Сергей Львович.
Он разумно важное это дело взял в надежные отцовские руки. И пояснил:
– Если государю понравится первая песнь – он захочет прочитать и вторую…
– Но первую песнь вот-вот напечатает «Невский зритель»! – в раздражении вскричал молодой автор. – А третью песнь вот-вот напечатает «Сын отечества»…
Нет, он уже принял решение! И повел друга в свою комнату.
И опять Чаадаев удивился. Каким бедным выглядело жилище его друга!.. На заваленном бумагами и книгами старомодном письменном столе, стоявшем вблизи окна, расчистили место. Придвинули шаткие стулья.
Конечно, нужно представить царю «Деревню»! Летом в Михайловском он написал это важное, обширное, программное стихотворение… В первой его половине – мирная, сельская идиллия, пейзаж Михайловских рощ и озер, и мирные рассуждения философа, любителя природы – как раз в духе поучений Чаадаева: освободиться от оков суеты, находить счастье в истине и труде… И вдруг – как удары набата: ужасные картины рабства и человеческих страданий…
Вот возможность осуществить свой план: повлиять на царя! К этому стремились сейчас многие. Александр Муравьев передал царю через князя Волконского свою «Записку». Николай Тургенев для царя готовил доклад о положении крестьян… Составлялись коллективные адреса… Писались петиции… А теперь стихотворение «Деревня», уже широко распространившееся как карманная литература, напомнит царю о давних его обещаниях отменить крепостное право в России…
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный И Рабство, падшее по манию царя, И над отечеством Свободы просвещенной Взойдет ли наконец прекрасная Заря!
Чаадаев увез список со стихотворениями. А Пушкин остался дома.
– Я читаю «Adele et Theodore» госпожи Жанлис, – рассказывала Ольга. – Как удивительно: барон d'Almane имеет дочь Adele и сына Theodore, и высшая цель его – воспитание детей… Ах, эти письма к графине d'Ostalis!..
У него не было прежней близости с сестрой: она писала ему записки, они уединялись и разговаривали, но ее воображение занято было одним – женихами, и, когда она расспрашивала о Модесте Корфе, ничтожном, чистеньком, приглаженном Моде Корфе, в ее глазах сквозь робость, лукавство, застенчивость проглядывала неодолимая заинтересованность; увы, она была обыкновенной барышней!
А родители? Они не отставали от общего раболепства! У императора был кучер Илья – и они своего кучера Ивана, которого прежде именовали Автомедо-ном, теперь именовали Ильей… они неутомимо стремились туда, где надеялись встретить императора…
Но Сергей Львович проявлял себя, как настоящий феодал: этот человек, у которого в библиотеке собраны были Вольтер, Монтескье, Руссо, позволял себе кричать! А почему? Он был недоволен служебными неуспехами сына, дурными сведениями о нем, скандальными его историями и отсутствием в его душе нравственности и религии…
VI
Большая компания долго и шумно кутила. Несмотря на поздний час, поехали кататься…
Здорово, рыцари лихие
Любви, свободы и вина!
Для нас, союзники младые,
Надежды лампа зажжена.
Здорово, рыцари лихие
Любви, свободы и вина!
«Юрьеву»
Визгливые девицы полезли в карету. Эту карету хозяин, Никита Всеволожский, выписал из Вены – она была просторная, на высоких рессорах, с опускающейся лесенкой… Кто-то из военных надел ливрею и вскочил на запятки. Кто-то вырядился в армяк и круглую кучерскую шляпу. А мальчика-калмыка, с кривыми ногами и скуластым плоским лицом, посадили форейтором… Верховые в седлах сопровождали карету эскортом. Перед большим, богатым домом Никиты Всеволожского на Екатерингофском проспекте напротив церкви Николы Морского компания долго шумела, топталась, маячила, и полицейский наряд, совершающий обход, свернул, не желая связываться с аристократами… В морозном, саднящем воздухе клубился белесый пар, снег похрустывал под ногами, а звонницы и купола церкви, уйдя в небо, казалось, плыли под высокими облаками в лунном свете.
– А я за кучера! – Пушкину хотелось залезть на козлы. Но пришлось сесть в карету.
Лошади рванули, карета, наклоняясь на поворотах, понеслась под дробный стук копыт, под протяжный, не смолкающий вопль форейтора-калмыка: «Поды-ы…» Мелькали пустые улицы, набережные, мостики…
– Стой! – Командовал молодой компанией плотный человек лет под сорок, с пышными баками и буйной шевелюрой, с крупными резкими чертами лица и воспаленными, блестящими глазами. Это был хорошо известный в обеих столицах Толстой-Американец. Он из Москвы приехал погостить в Петербург. – На Невский! – скомандовал он.
И покатили на Невский.
– Стой!
И карета остановилась.
Пушкин выскочил вслед за Толстым-Американцем: он старался ни на шаг не отстать от этого человека, который успел сильно поразить его воображение… Вот кого хотел бы он иметь своим другом!.. Вот кого хотел бы иметь секундантом, даже противником, перед кем хотел бы выказать храбрость, стойкость, присутствие духа!..
– Мамзели, – голос у Толстого-Американца был густой, рокочущий. – Послушайте меня внимательно… У меня пистолет…
Девицы испуганно заверещали. Дверца была открыта, из кареты валил пар, и видна была красная бархатная обивка и бесформенная груда тел: здесь – ажурный женский чулок, там – шляпка с перьями…
Но Толстой-Американец в самом деле держал в руке пистолет.
– Мамзели, мы будем охотиться на волков. – Шутил он или говорил серьезно?.. – Вы читали, конечно, «Санкт-Петербургские ведомости»? Вы знаете, что волки, спасаясь от сильных морозов, вошли в город!.. Один волк в Каретной части набежал на пожарного служителя… Другого на Охте застрелил отставной солдат, карауливший склады… Третьего видели на Невском…
Дорогие петербургские прелестницы и дешевые театральные сильфиды, не зная, чему верить и чему не верить, повизгивали и похохатывали…
Поскакали опять, шибче прежнего, чуть не задевая на поворотах фонарные столбы. Невский был пуст, огни в витринах погашены.
– Стой!
По тротуару проходил молодой человек во фризовой шинели с медными пуговицами – неотъемлемым знаком мелкого чиновничества.
– Милостивый государь, – обратился к нему Толстой-Американец, – вы не видели волков?
Тот принял вопрос за шутку и рассмеялся. Но Толстой-Американец вдруг вскипел неподдельным негодованием.
– Да как вы смеете смеяться над нами! – вскричал он. – Как смеете, милостивый государь!
И сильные его руки трясли молодого человека. А с запяток, с козел, из кареты выскочили еще люди…
– Господа, – бормотал молодой чиновник, растерянно оглядываясь, – оставьте меня… Господа, я вовсе и не думал над вами смеяться!..
Но Толстой-Американец крутил ему руки. Он жгутом из белой простыни привязывал его к фонарю с накладной арматурой, с металлическим щитом Oeil de boeuf[43].
– Ты смеялся над нами, – говорил Толстой-Американец. – А теперь мы тебя выпорем…
– Господа, – чиновник рванулся всем телом. – Я не смогу жить, если вы совершите надо мной такое неприличие!..
– Не тужи, не плачь, детинка, в нос попала кофеинка – авось проглочу, – приговаривал Толстой-Американец любимую свою присказку.
– Но вам показалось… и если я виноват… я прошу простить меня…
– Слушай, оставь его, – сказал Пушкин. Ему сделалось нестерпимо жаль беднягу. – Оставь его… Он виноват, конечно, но он уже получил свое…
Толстой-Американец выпрямился, повернулся к Пушкину и посмотрел на него злым взглядом.
– Я не люблю советов, – сказал он резко. – И
друзья, которые лезут давать мне советы, нужны мне… как фонарь без свеч…
У него было лицо порочного, разнузданного, злого человека, с брезгливо опущенными углами губ, с набухшими мешочками под глазами, с синевой щек; у него под светским лоском и образованностью, в общем-то, жило одно желание – напакостить ближнему.
– Нет, ты все же оставь его, – настойчиво сказал – Пушкин.
Беднягу оставили плачущего, в растерзанной одежде.
С криком, с гиканьем покатили дальше – свернули на Большую Миллионную, вернулись на Невский, поскакали по Садовой…
– Стой!
Крепкие руки Толстого-Американца теперь выволокли из полосатой будки старика инвалида, с нафабренными усами, с приколотым к груди на ленточке Георгиевским крестом. Старик от страха выронил алебарду из рук.
– Ну-ка, давай: арис-барис-кукопарис!..
– Барин, Христос с тобой, да ты кто?
– Я князь московский, Дмитрий Донской…
– А пачпорт есть?
– Волк!.. – закричал кто-то.
Из подворотни выбежала собака.
Толстой-Американец стрелял, не целясь, – собака рухнула, даже не взвизгнув.
Но уже на выстрел спешили квартальный со своей командой.
– Хватай их, ребята!.. Крути им руки… Ряженые?.. Кто такие?
Но, услышав весьма громкие в Петербурге имена, квартальный изменил поведение.
– Отставить! – скомандовал он. – Олухи, дураки, – кричал он своей команде, – не сметь трогать!.. – И взял под козырек, провожая карету.
Натешившись, поскакали обратно.
– Быть в свете и не быть известным, – поучал Федор Толстой-Американец молодого Пушкина, – все равно что вовсе не существовать. А что нужно, чтобы сделаться известным? Одни предпочитают прослыть дансёрами, эдак ловко вальсировать, как Зефиры; другие желают прослыть сочинителями, даже не умея письма написать; третьи – мудрецами, не имея ни мудрости, ни опыта… Все это не трудно: затверди список сочинений, одних хвали, других ругай, говори о Гомере и Феокрите, положи на свой письменный стол Боссюэта и Дидерота, расскажи несколько исторических анекдотов…
Этот человек был не глуп, был образован, имел наблюдательный глаз и острый ум!..
– Но сам я предпочел стать известным другим путем! – с силой сказал Толстой-Американец. – Не тужи, не плачь, детинка, в нос попала кофеинка… И стал известным!
Его известность обладала неодолимой притягательностью!
Вернулись к особняку Всеволожского.
По мраморной освещенной лампами и кенкетами лестнице, с зеркалами и кадками зеленых растений – Пушкин въехал верхом на лошади. Под аплодисменты и крики браво он осушил, одной рукой держась за луку седла, а другую поднимая все выше и выше, бутылку шампанского и бросил порожнюю бутылку. Зеленые осколки посыпались по ступеням. Гнедая кобыла равнодушно терлась шеей о мраморную балюстраду.
Кутеж продолжался в роскошном кабинете. На позолоченных столиках с мозаичными досками расставлены были батареи вин со свисающими с бутылок на серебряных цепочках щитками.
– Был у нас на борту доктор Бринкен, – рассказывал Толстой-Американец о своем кругосветном путешествии. – Однажды я говорю: доктор, я болен. Он дает мне лекарство. Я говорю: это лекарство горькое. Он дает другое. Но я говорю ему: и это горькое. Наконец привязал его к стулу и напоил всеми лекарствами…
И пошли рассказы о дебошах, хулиганстве, насилии, о том, как пьяного корабельного священника он припечатал государственной печатью к палубе, о том, как научил орангутанга испортить корабельный журнал, обо всех его скандальных приключениях, кончившихся тем, что адмирал Крузенштерн, потеряв терпение, ссадил его на берег где-то неподалеку от Америки.
Компания веселилась. Мальчик-калмык, взятый из астраханских владений Всеволожских, теперь в национальном халате и мягких сапожках, при каждом неприличном слове подходил к виновнику и, радостно улыбаясь, говорил ему: «Здравия желаю!»
А потом затеяли сцены, благо были начинающие актрисы, однако для этих сцен не только театральные, но вообще никакие наряды не требовались: изображали изгнание Адама и Евы, а потом Содом и Гоморру, погрязшие в разврате и пороках…
У Всеволожского компания оставалась до утра. В большом доме с множеством комнат места хватало для всех.
VII
Но в этом же доме Никиты Всеволожского собиралось серьезное общество.
С тобою пить мы будем снова,
Открытым сердцем говоря
Насчет глупца, вельможи злого,
Насчет холопа записного,
Насчет небесного царя,
А иногда насчет земного.
«В.В. Энгелъгардту»
Тогда в гостиной пол устилался ковром с изображением кругов, циркулей, планет, созвездий. Столы ставились в виде прямоугольника, ибо известно: еще до Птолемея прямоугольником изображалась вселенная, – а председатель постукивал молотком, ибо сказано: стучите – и вам откроют, просите – и вам дастся, ищите – и обрящете…
Лампа в гостиной имела зеленый колпак, зеленый цвет – цвет надежды, юности, дружбы. Общество называлось «Зеленая лампа».
Здесь по очереди читали стихи, разбирали театральные новости, произносили политические речи. Все сидящие за столом – между собой равны. Вот важный принцип – равенство.
Сначала занимались политикой.
И здесь осуждали Александра!
– Клиот спас Александру Македонскому жизнь, а тот в гневе убил его. – Это был намек на то, что государь отступил от задуманных некогда реформ…
– Он заключил в темницу философа Каллисфена, ученика Аристофана. – Это был намек на его измену былым либеральным друзьям.
– Да, Александр Македонский отвернулся от верных своих македонцев, он полюбил персов…
Эти достойные люди, друзья Пушкина, настроены были весьма либерально. Таков был дух времени.
Молодой, щеголеватый редактор вестника «Journal de St. Petersbourg», издаваемого на французском языке министерством иностранных дел – Улыбышев, прочитал свое сочинение. Оно называлось «Un reve» – Сон. Вот идет он по городу – но что это за город, неужто Петербург? Вместо дворца самодержца – Собрание представителей; в бывших казармах – школы, академии, библиотеки; в храмах – проповедь в пользу бедных; в судах – чиновники не в иноземных платьях, а в русских кафтанах; в Аничковом дворце – статуи великих, послуживших родине… Великие события разбили наши цепи и вынесли нас в пврвые ряды европейских народов… И главное – но возможно ли такое? – мы читаем, что хотим, и, как во всех цивилизованных странах, высказываем свои мысли, и цензура отменена…
Сон был аллегорический. И, слушая этот сон, молодые либералисты переносились силой воображения из страны рабства и тирании в страну с законно-свободными учреждениями…
Ах, сбудется ли в России этот сон?
А вот еще одно сочинение: «Conversation entre Bonaparte et un voyageur anglais»[44]. И что же следовало из этого разговора? Что в Европе куда как неспокойно… Какая цель у Священного союза? Поход против неверных? Лига монархов против народов?
Но хватит, хватит о политике! Перейдем к театральным делам… И все оживились. Итак – новый спор: кто лучше в роли Эсфири – Семенова или Сашенька Колосова?
– Госпожа Семенова одарена талантом, живым и верным чувством и конечно же не имеет соперниц! – утверждали поклонники Семеновой.
– Но госпожа Колосова дебютировала в роли Эсфири – и восхитила всех совершенством игры и прелестной своей наружностью, – возражали поклонники Сашеньки Колосовой.
Одни восхваляли голос Семеновой, другие – живость Колосовой; одним нравился греческий профиль Семеновой, другим – глаза Колосовой. Обсуждали их декламацию, движения, манеры, спорили и единодушно ругали публику, которая конечно же похожа на некоего прекраснодушного зятя, о котором тесть сказал: он хороший человек, что ни поставь перед ним – все съест…
Барков – вот кто прочитает театральные рецензии… Что же, он готов! Мелодрама «Виктор, или Дитя в лесу»: гостинодворская публика приучила актеров к выбору для бенефисов подобных пьес – с нелепым планом и нелепым действием; в этой пьесе даже батальные сцены не удались. Далее балет «Рауль де Креки»…
Этот молодой лейб-улан, безобразной внешностью похожий на сатира, был завсегдатаем кулис, писал рецензии, еженедельные театральные обзоры, переводы опер… Он был сторонником Катенина и Сашеньки Колосовой.
– Что касается перевода господина Катенина – у всякого свой вкус, но, по моему мнению, дай бог таких переводов побольше…
И эта реплика тотчас вызвала возражение Гнедича, который тоже был здесь.
Человек десять – двенадцать сидели в мягких креслах на атласных подушках, и у каждого на пальце было кольцо с вырезанным светильником и девизом: «Свет и надежда». Военные расстегнули крючки мундиров; статские в свободной позе закинули нога на ногу – остриженные по последней моде, в искусно повязанных галстуках и в особо узких панталонах. Мальчик-калмык разносил господам зажженные трубки.
Пушкин радостно поглядывал на своих милых, умных друзей. Ему нравилось это общество. Здесь все равны, все либералисты, здесь беседа течет свободно, а председательствует – веселье…
Со своего места поднялся литератор, сочинитель стихов на французском языке, переводчик Тибула, автор сатирических посланий – адъютант Генерального штаба и он же владелец значительных поместий в Тверской, Новгородской и прочих поместьях – Яков Толстой. Он прочитает стихотворение послание Пушкину.
Все эти лейб-уланы, лейб-егери, семеновцы, сотрудники Коллегии иностранных дел – писали стихи, но кто из них мог сравниться с Пушкиным? В обществе он пользовался безоговорочным поклонением. Все они славословили его гений: да, ему от богов дана сила витийства, нежность, вкус, лира его золотая, резец его пламенный, и ему, истинному пииту, плетут на Пинде венок Музы…
О ты, который с юных лет
Прельщаешь лирой золотою!
Направя к Пинду свой полет,
Летишь во храм его стрелою…
Склонись, о Пушкин! Феба ради, На просьбу слабого певца, И вспомни, как к моей отраде Ты мне Посланье обещал…
Все они просили у Пушкина стихов к себе – Посланиями Пушкина хвастались, иные даже отдавали их напечатать в малом количестве в типографию.
Ты вспомни, как, тебя терзая, Согласье выпросил тогда, Как сонным голосом, зевая, На просьбу ты мне молвил: да!
Он напомнил Пушкину о том, как после позднего собрания вез его на дрожках вдоль Фонтанки к дому.
Да, слава молодого поэта росла! И эти блестящие гвардейские офицеры и камер-юнкеры – в театре и в гостиных на бале составляли восторженную его свиту:
На что мне длинное посланье? Твоих стихов десятка три, Вот, Пушкин, все мое желанье, Меня ты ими подари.
Наступала очередь Пушкина. Он улыбался, он сиял. Вот у него с собой несколько тетрадок: это будущий сборник «Стихотворения Александра Пушкина»!
Здесь были его лицейские и послелицейские стихотворения – исправленные по многу раз совместно с Жуковским.
Он уже договорился с издателем! Уже писарь перебелил их.
– А вот подписные листы! – Он поднял пачку. – Не желает ли кто-нибудь подписаться?
Все желали! Некоторые взяли даже по нескольку билетов…
Он объяснил: он издаст сборник по образцу Батюшкова и Жуковского – в двух томах, в двух разделах и с портретом. Первый раздел – «Элегии». Он перечислил некоторые «Гроб Анакреона», «Пробуждение», «Выздоровление», «К ней», «Разлука», «Уныние» – всего пятнадцать… Разные стихотворения: «Веселый пир», «В альбом Пущину», «К портрету Жуковского» – всего двадцать девять… Что же касается портрета – портрета у него еще нет.
Откинув, как обычно, назад голову, подняв руку, он прочитал одно из стихотворений:
Откуда чудный шум, неистовые клики? Кого, куда зовут и бубны и тимпан? Что значат радостные лики И песни поселян?
Он читал стихотворение «Торжество Вакха». Разве не на радость дана нам жизнь? Разве не для счастья дана нам бесценная молодость?.. Шествует сильный бог по Индии, фавны, сильваны, сатиры и нимфы – в его свите, их пляски неистовы, а поселяне ведут хороводы – вот упоение младостью, вот сладость наслаждений…
Да, упьемся жизнью, да, предадимся наслаждениям, есть жизнь, есть смерть – и никакие мудрецы ничего не добавят к этим простым истинам…
Эван, эвое! Дайте чаши!
Носите свежие венцы!
Невольники, где тирсы наши?
Бежим на мирный бой, отважные бойцы.
Да, лови счастье, но смерть прими хладнокровно и мудро, когда она придет. А пока живешь, умей свои порывы, стремления, мысли, радости, горести, взвешивать на простых весах с двумя чашами: жизни и смерти, смерти и жизни…
Друзья, в сей день благословенный
Забвенью бросим суеты!
Теки, вино, струею пенной
В честь Вакха, муз и красоты!
Потом Пушкина отозвал Федор Глинка. Вездесущий полковник в «Зеленой лампе» не только участвовал, но частенько председательствовал. Он предостерег Пушкина: как адъютант и доверенное лицо петербургского генерал-губернатора графа Милорадовича он имел доступ к полицейской переписке.
– На тебя доносы! В Петербург приехал из Малороссии некий Василий Назарович Каразин – человек лет пятидесяти, деятельный, весьма кляузный. В театре он видел, как из рук в руки передают твои Ноэли, твою Оду на Вольность – и прочее, и прочее…
Пушкин пожал плечами.
– Что же я должен делать?
– Быть осторожен…
– Я не старик! – резко возразил Пушкин.
И все направились в соседний зал, к пиршественному столу. Какое же общество в России могло обойтись без застолья?
VIII
В эти часы работы никто и никогда не видел его… Он являлся к своим друзьям полный нетерпеливой жажды жизни – веселый, говорливый, суетный, обидчивый, вспыльчивый… Или появлялся в гостиных – мрачный, раздраженный, скучающий, тоскливый…
Ты мне велишь, о друг мой нежный,
На лире легкой и небрежной
Старинны были напевать
И музе верной посвящать
Часы бесценного досуга…
«Руслан и Людмила»
Сейчас он был самим собой…
…Забвенных струн касаюсь я…
Звон этих слов заполнил комнату, оттесняя, заглушая все прочие звуки. Он вслушивался в слова: …Коснулся я забвенных струн…
Это прозвучало мягче. Сердце тревожно забилось. …Коснусь я вновь забвенных струн…
Сердце билось, сладостная тревога, счастье заполнили душу.
…Решусь: влюбленный говорун, Касаюсь вновь ленивых струн…
IX
Он пришел в знакомый дом, бывшее убежище «Арзамаса», и Николай Тургенев бросился ему навстречу.
На крыльях вымысла носимый,
Ум улетал за край земной;
И между тем грозы незримой
Сбиралась туча надо мной!..
«Руслан и Людмила»
– Благодарю, благодарю, – восторженно говорил он, даже заикаясь от волнения. – Я думал, на петербургском шлагбауме нужно начертать Дантовы слова: «Оставь надежду навсегда…» Но есть, есть… есть надежда! И эту надежду нам дали вы!..
Уже всех обошли слова Александра, сказанные генералу Васильчикову о стихотворении «Деревня»: «Поблагодарите Пушкина за добрые чувства, которые внушают его стихи».
Как было не восхищаться, не радоваться Николаю Тургеневу! Ведь именно его мысли выразил Пушкин: рабство уничтожится царской властью, просвещение приведет к гражданским свободам!..
– Значит, государь вспомнил о былых своих обещаниях! – восклицал он. – Значит, государь готов отменить крепостное право!..
И, усадив Пушкина рядом с собой, принялся читать ему записку «Нечто о крепостном состоянии в России». Эту записку он через того же генерала Василь-чикова представит царю.