Страница:
А Пушкин от бешенства даже сжал кулаки. Пусть его все оставят в покое! Пусть его оставят в покое все эти наставники!
Уныло побрел он дальше. Тоска!.. Но вспомнился Лицей. Сколько святых надежд он оставил в Лицее!..
Улицы были переполнены, будто все жители города, радуясь весне, высыпали из домов. Прохожие толкались. С мостовой, из-под копыт и колес летели брызги.
Какими чистыми, свежими, незапятнанными были его чувства и порывы в Лицее… Вспомнились узорчатые решетки, причудливые беседки, и он среди прекрасных садов, он с книгой, с листом бумаги, с огрызком карандаша в руках, и широко раскрытыми глазами смотрит на подернутое легкой дымкой голубое, без граничное небо…
Ах, тоска!.. И в эту минуту падения, отчаяния, безнадежности ему вспомнилась его первая любовь, трепет первых встреч, первые его ожидания и надежды… Ах, Катя Бакунина! Теперь, когда черты ее стерлись когда она уже никем для него не была, теперь, в воспоминаниях, чувство к ней показалось ему небывалым, невозможным, неповторимым…
Волнение охватило его. Что-то ожило в душе. Волнение нарастало, воспоминания делались ярче, зримее, вытесняя тягостное, тусклое настоящее…
Он заспешил домой. Он принес в свою комнату душевные муки, тоску и хотел излить их на бумагу… Но нет, то, что он написал, было слишком мрачно, резко. И он смягчил… Но нет, то, что у него получилось, было слишком лично. И он исправил… Нужно было смягчить, нужно было исправить, нужно было найти общность и равновесие, потому что даже самая горькая боль и самая светлая радость требовали умеренности, сдержанности, и, только найдя божественные пропорции, мог он вместе с господом богом месить глину жизни, создавая прекрасное…
И он писал, чиркал, искал…
Но краски чуждые, с летами, Спадают ветхой чешуей; Созданье гения пред нами Выходит с прежней красотой.
Когда душа его открывалась до самых глубин – на самой глубине плескались прозрачные голубые озера красоты…
XV
– Ваше сиятельство, – говорил высокий костлявый человек, подаваясь вперед и прижимая руки к груди. – Это не донос, прошу понять меня: как благородный человек, на доносы я не способен…
– Подождите, господин Каразин, – прервал его Кочубей. Торопливость и горячность этого человека мешали ходу его мыслей.
– Но, ваше сиятельство, я думаю о нашей России! – Каразин огляделся, отыскивая стул. Он тщетно ожидал, что ему предложат сесть. – И я посчитал своим долгом предуведомить правительство…
– Вы прислали мне это… – Кочубей держал в руке листок доноса, – с тем намерением, чтобы я представил его императорскому величеству?
– Точно так, – скороговоркой подхватил Каразин. – Но, ваше сиятельство, может быть, сами выражения, мною употребляемые, недостаточно удачны?.. – Каразин опять оглянулся, отыскивая стул. – Вы первый из сановников нашей империи, вы – энергичный и твердый деятель…
Граф Кочубей нахмурился. Эти похвалы в его адрес были не только не обязательны, они были дерзостью. Он бросил пытливый взгляд на странного корреспондента, засыпавшего его доносами. Однако он сдержался.
– Вы считаете, есть опасность?
– О да, величайшая опасность! – воскликнул Каразин, даже припрыгнув на месте. – Величайшая опасность, ваше сиятельство!
– Какая же опасность?
– О, величайшая, ваше превосходительство. – В Каразине будто что-то взорвалось. – Я думаю о нашей России, я страшусь… – В голосе его слышалось исступление.
– Подождите, господин Каразин, – опять остановил его граф. С этим человеком трудно было разговаривать. – Подождите… Признаюсь, я не понял…
– Но, ваше сиятельство!..
У Каразина был высокий лоб, длинные волосы, тонкие губы и горящие фанатизмом глаза.
– Но, ваше сиятельство! Вы сами и не можете судить. Потому что вы в Петербурге живете. Но я приехал в Петербург, я вижу со стороны… Я-то думал, что уж в столице-то, в присутствии-то двора, под глазами-то государя, соблюдается на особе его уважение, дается пример преданности… Ваше сиятельство! Вы послушали бы здешнюю молодежь!..
Эти сведения граф считал очень важными. Столь важные сведения следовало доложить государю.
– Вы говорите о тайном обществе? – Граф уже имел сведения о тайном обществе.
– Я говорю, ваше сиятельство, о тревожных настроениях в обществе. Например, какой-то мальчишка Пушкин, питомец лицейский, написал Оду на Свободу, где вообще досталось фамилии Романовых… И другие стишки… Этот Пушкин государя Александра смеет называть кочующим деспотом… К чему же мы идем?
Но и на тайные общества в доносе были намеки.
– У вас есть эта Ода, о которой вы говорите, на Свобод у… и другие дерзкие стихи?
– Ваше сиятельство, я вспомнил эпиграмму господина Пушкина на господина Стурдзу, – не мог остановиться Каразин. – Я видел списки эпиграммы на графа Аракчеева…
– Вы можете достать дерзкие эти стихи?..
– Ваше сиятельство, я размышляю об обманываемом каждый день нашем возлюбленном императоре Александре…
– Есть у вас эта Ода на Свободу? Но Каразин не мог остановиться:
– Я размышляю, ваше сиятельство, о поганой армии вольнодумцев. Как же так? Великая опасность нависла над Россией.
– Вернемся к делу, – сухо сказал Кочубей.
– О народ, единственный, – воскликнул Каразин. – Тебе не ведана мысль о бунте – даже само адское слово бунт не ведано. И я становлюсь на колени, слезы наполняют мне глаза, я горжусь, что принадлежу народу русскому…
– Вернемся к делу, – настойчиво повторил Кочубей.
– Ваше сиятельство! Сейчас самое время укрепить расслабляющий состав нашего государства. И прежде всего нужно почтение к престолу основать не на религии, – нет, ваше сиятельство, а на законах… Потому что, ваше сиятельство, увы, у нас правительство не уважается. Да, да, правительство само во многом виновато…
Не был ли этот человек сумасшедшим? Он слишком близко подошел к дивану, и Кочубей опасливо выпрямился.
– Вы касаетесь сразу слишком многих материй, – сказал граф.
– Потому что вижу, вижу – гибнет Россия! Пусть государь не верит поклонам и речам, которыми его встречают. Пусть не верит губернаторам, которые ему говорят: все в порядке, все благополучно. Нет! Великие перемены в умах. И правительство способствует, способствует тому всеусиленно…
Не был ли этот человек, в самом деле, сумасшедшим?.. В его фанатичности было что-то отталкивающее. Когда-то, в начале царствования Александра, он послал государю письмо и вызван был в Петербург, но потом из-за неспокойного характера возвращен был в Малороссию, где развил кипучую деятельность в разных областях – на ниве образования и науки, в земледелии, промышленности, охране природы…
– Ну, хорошо. – Кочубей уже принял решение. Этого человека все же нужно было использовать.
– И спасти Россию может единственное, – продолжал горячечно Каразин, – употребление в дело просвещенного дворянства… Однако должен предупредить, что выборы губерниям предоставить сейчас рано…
– Я прошу вас достать в короткий срок и предоставить мне Оду на Свободу, – властно сказал граф. – И другие дерзкие стихи… И карикатуры, и подписи к портрету – по возможности все…
– Нет! – воскликнул Каразин. – Нет, я гнушаюсь мерзкого имени доносчика. – И oн с силой прижал руки к груди. – Поймите меня, вале сиятельство: я думаю о благе России! – Он опять близко подошел к дивану, даже пригнулся к Кочубею: – Статс-секретаря графа Каподистрию я, – проговорил он шепотом, – определенно почитаю агентом чужестранных тайных общее в…
И граф Кочубей инстинктивно вытянул руку, защищаясь от этого человека, и поспешно подозвал дежурного чиновника:
– Проводите господина Каразина…
Оставшись один, он принялся размышлять. Вряд ли доклад, даже сведения о тайном обществе произведет на государя впечатление, вряд ли он даст делу ход. Александр пребывал в апатии и снова своим подчиненным говорил о давней своей мечте: жить частным человеком, в тихом уголке мира, на берегу Рейна…
Но доклад нужно было подготовить.
Граф Кочубей продиктовал дежурному: петербургскому генерал-губернатору графу Мллорадовичу непременно достать Оду на Вольность господина Пушкина.
XVI
Все было как обычно, – лежа в постели, он писал. Но уже возникло ясное и четкое ощущение: нынешняя его петербургская жизнь окончена; его ждет что-то новое…
Он окончил громадную свою поэму и теперь упорно отделывал последние песни…
Рядом с ним на кровати лежали журналы: «Невский зритель» и «Сын отечества» …Руки его дрожали, когда, взяв журнал, он листал шершавые, толстые листы… Вот она, его поэма… В «Невском зрителе» мелким шрифтом напечатана справка:
«Руслан едет отыскивать свою молодую супругу, похищенную волшебником Черномором, находит пустынника, который открывает ему будущее и приглашает остаться ночевать в своей пещере».
И дальше шла почти вся первая песнь – вся сцена в пещере с отшельником, свыше двухсот стихов.
Руслан на мягкий мох ложится Пред умирающим огнем; Он ищет позабыться сном, Вздыхает, медленно вертится…
Он перечитывал строки, вслушивался в звуки.
Живу в моем уединенье С разочарованной душой; И в мире старцу утешенье Природа, мудрость и покой.
Стих звучал плавно, гармонично, легко… Вот она, поэма! Но как публика примет его творение? А в «Сыне отечества» напечатана была почти целиком третья песнь.
– Вставать пора-с… К завтраку… Вспомнился недавний вечер – 26 марта 1820 года: он, превозмогая усталость, дописывал последние строки, чтобы назавтра, на субботе Жуковского, объявить: «Я победил!»
И Жуковский обнял его и, в присутствии многих гостей, подарил портрет с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму «Руслан и Людмила»…»
Слава! Эта поэма принесла ему славу…
Сам издатель «Сына отечества» Николай Иванович Греч приходил к нему домой. Кто в Петербурге не знал этого невысокого, жилистого человека с Владимирским крестом на шее, с задорным хохолком и язвительно тонкими губами… Греч славился как известный писатель, его путевые заметки почитались образцом изящной прозы, с критическими его статьями считались. И главное, он был либералист и считался покровителем и глашатаем молодого поколения… Теперь он брался напечатать «Руслана и Людмилу» отдельной книгой…
– Вставать пора-с… – повторил Никита.
Закончена поэма. И в творчестве, как и в жизни, пора начинать что-то новое…
Поэма будто отделилась от него. Она, готовая, лежала перед ним – и жила теперь своей, самостоятельной жизнью. А он, завершив тяжкий свой труд, ощутил грусть и одиночество.
…Да, закончен, закончен важный и тяжкий этап жизни… Весна тревожила… Нева уже очистилась ото льда, заполнилась парусными кораблями, финскими лайбами, грузовыми баржами, рыболовецкими баркасами, лодками с тентами и яликами. Возле «Биржи» на Стрелке Васильевского острова звучала речь на всех языках, суетились таможенные чиновники; заморские товары, экзотические фрукты сваливались грудами, а от складов смолы, пеньки и сала возчики гнали запряженных в телеги лошадей по каменным спускам к пристани…
И пахло морем, тиной, дальними странами… Неужто и впрямь ждет его дорога… Прочь, прочь из Петербурга!
– …Недовольны-с, – услышал он голос Никиты. Дядька говорил об его отце, Сергее Львовиче.
XVII
В один из апрельских дней в номере Демутовой гостиницы командир гвардейского корпуса генерал адъютант Илларион Васильевич Васильчиков говорил Чаадаеву:
– Я рад первым сообщить вам, дорогой Чаадаев… Лично слышал от государя… Первое же вакантное место флигель-адъютанта его величество предназначает именно вам… – Стоячий воротник мундира подчеркивал выправку генерала, канитель пышных погонов с царскими вензелями колыхалась на его плечах. – Эдак вы нас всех обгоните кой-час!.. – Это к о й – ч а с было любимым выражением генерала. И он пытливо вглядывался в лицо молодого своего адъютанта, испытывая даже смущение оттого, что на лице Чаадаева не появляется то выражение восторга, которое он ожидал. – Это честь, это удача! – вместо Чаадаева выразил восторг сам генерал. А Чаадаев вежливо произнес:
– Искренне польщен… Благодарен.
Его лицо оставалось бесстрастным. Бог мой, он мысленным взором поднялся над суетой, которая волновала всех прочих, – наградами, почестями, удачами, – и это настолько невероятным показалось служаке и царедворцу Васильчикову, что тот испытал, и не первый раз, почти мистическое почтение к молодому своему адъютанту.
– У меня к вам просьба, Илларион Васильевич, – сказал Чаадаев.
И заговорил о своем друге Пушкине. Генерал хорошо знает свет. В свете нет спасения от клеветы! И вот имя молодого поэта, столь одаренного, подающего блистательные надежды, опозорено. Пушкин близок к самоубийству. Не следует ли ему помочь?.. Генерал хорошо знает, что в таких случаях нужно делать. Правительство своим вниманием к молодому человеку поможет вырвать нелепую сплетню с корнем!..
Генерал задумался, подкрутил ус… На обросшем пышными баками лице боевого генерала появилось смешливое выражение. Вдруг он расхохотался. Ну как же, Пушкина он помнит еще по Лицею! Знает ли Чаадаев, что этот шалун своими стихами «Молитва лейб-гусарских офицеров» чуть не вызвал среди офицеров дуэль? Именно он, Васильчиков, и улаживал это дело…
Избави, Господи, Любомирского чванства, Каверина пьянства… Избави, Господи, Кнабенау усов, Пашковских носов…
Да, да, ему пришлось тогда в Царском Селе разбирать это дело и мирить офицеров…
– Если бы государь император на публике оказал милостивое внимание молодому человеку, – подсказал Чаадаев. – Именно на публике…
Васильчиков опять подкрутил ус. А потом принялся делиться со своим адъютантом сокровенными мыслями.
– Как не похожа нынешняя молодежь на нас! Когда я был молод, не многие читали газеты и уж почти никто не говорил о политике; наше дело было утром служить, а вечером веселиться! Дорогой Чаадаев, меня беспокоит нонешнее состояние умов. Сам я держусь такого правила: если молодые люди намереваются делать глупости – нужно вовремя объяснить им дело… Потому что говорунов слишком много, сейчас все записались в либералисты. А что, если чужеземцы, завидуя величию России, воспользуются этим? А что, если брожение в Европе вкрадется и к нам?
Чаадаев внимательно слушал того, кого называл мой дурак.
Генерал-адъютант Илларион Васильевич Васильчиков обладал драгоценным для человека, стремящегося к карьере и процветанию, свойством: когда государь высказывал желание уничтожить крепостное право – он сам подавал петицию; но государь взглянул на дело по-иному – и сам Васильчиков тоже увидел все в ином свете… Теперь Александр считал Россию непригодной для преобразований.
Чаадаев напомнил:
– Если бы государь именно на публике оказал внимание Пушкину…
В Коллегии иностранных дел царила суматоха: ожидали императора.
Перед длинным двухэтажным зданием, с полуколоннами в центре и лепным фронтоном, на тротуаре разложили ковер… Красная ковровая дорожка вела по белым мраморным ступеням вверх. Швейцар, с перевязью на ливрее, в треуголке, с булавой в руке кланялся важным господам.
Уже прибыли оба статс-секретаря по иностранным делам: Нессельроде – маленький человечек, упакованный в тугие воротники и галстуки, с задорным хохолком на гордо вскинутой голове, с холодными глазами и холодными стеклами очков, и Каподистрия – статный, седой, благообразный…
Служащие Коллегии, в парадных мундирах и при орденах, выстроились в длинный ряд вдоль коридора.
Вдоль этого ряда, давая последние указания, торопливо бегал управляющий Коллегией действительный статский советник У бри; холеные, дебелые его щеки покрыл румянец волнения. Обер-секретарь Поляков суетился: старого служителя Дубинина и экспедитора Вельяминова, и в этот день оказавшихся нетрезвыми, нужно было отправить из присутствия в надворные флигели; помещение архива, неопрятное, похожее на чулан, нужно было прикрыть…
Голоса слились в возбужденный гул. Здесь собраны были служащие разных департаментов – и Азиатского, и Европейского – и разных отделов, и архива… Что принесет посещение государя? Один ждал наград, другой – повышения.
– А вот, господа, – поучал молодежь старый служака, – во время царствования императрицы Екатерины Второй здесь служил некий Митин – с отличными способностями, с пылким умом молодой человек, но познакомился с людьми дурными и решился на бесчестие: выкрал деньги и бежал… Но был пойман. «Зачем не хотел ты служить?» – спросила его императрица. А тот, пораженный ее милосердием, упал на колени, все рассказал и был прощен…
Ожидание утомило, вокруг говорили кто о чем.
– Знаете, почему при Екатерине меценатство у нас вошло в моду? Императрица Екатерина повелела обер-штальмейстеру Нарышкину: «Передайте нашим вельможам, чтобы они слово живописец не употребляли как ругательное…»
– Послушайте, господа! У моего батюшки был приятель, а у приятеля сестра – знаменитая ворожея… Как-то матушка беспокоилась, а ворожея разложила карты и говорит: «Не тревожьтесь, ваш муж приедет сегодня вечером…» И не пробило двенадцати, вдруг слышится конский топот: вернулся батюшка…
– Пушкин, и ты здесь? Правда, что император велел тебе передать: «Faites remercier Pouchkine des bons sentiments que ses vers inspirent»[46]. Ай да Пушкин!
А чиновники отдела, в котором темой обычных разговоров была охота, и сейчас обсуждали лучшие места для стрельбы – болотистые, гористые, покрытые кустарником – и предпочтительную дичь: куликов, вальдшнепов, дупельшнепов и кроншнепов…
Но голоса смолкли. Александр в сопровождении свиты поднялся по лестнице. И началась обычная процедура представления чиновников: каждый выступал из ряда с приличествующим поклоном, с приличествующим выражением лица и выслушивал милостивые слова или милостивый вопрос, отвечал с приличествующей живостью и краткостью и отступал назад.
Оба статс-секретаря шли позади императора. Самым смешным было то, что оба русских министра – немец и грек – ни слова не понимали по-русски: в Коллегии иностранных дел вообще не слышалось русских слов.
Александр шел с застывшей любезной улыбкой на устах, с ничего не выражающими глазами, неизменно со всеми вежливый – и всем одинаково чуждый…
Но переводчика Александра Пушкина он все с той же любезной улыбкой кивком головы пригласил подойти… И взорам свидетелей, державшихся на почтительном расстоянии, представилась милостивая беседа… Но что это? Опытные глаза заметили, что переводчик Коллегии Александр Пушкин говорит слишком горячо и долго…
Да, он посчитал, что настал момент, когда можно выполнить план, намеченный им когда-то с Чаадаевым, и в беседе с царем высказать важные, хоть и горькие, истины…
И опытные глаза заметили, что у императора начали гореть уши – а это служило дурным признаком… Что такое!
Разговор, начавшийся о поэзии, уклонился в сторону опасных принципов, легших в основание Оды на Вольность, так называемой системы человеческих прав. Молодой человек заявил себя вольтерьянцем, противником религиозного ханжества, а известно, что именно в вопросах религии Александр был непреклонен…
Пушкин с поклоном отступил в ряд, довольный собой. Знал ли он следствия дерзкой своей выходки? Теперь докладу министра внутренних дел графа Кочубея был дан ход – опасный ход!..
В тот же день петербургскому военному генерал-губернатору графу Милорадовичу был передан приказ государя: произвести на квартире у Пушкина обыск, а Пушкина арестовать.
И стремительно завертелись, закружились события. Уже на следующий день возле дома Клокачева появился некий господин в партикулярном платье, в высоком, черном цилиндре – погулял по набережной, побродил по двору и у дядьки Никиты, который с ведрами спустился по черной лестнице, попросил рукописи его барина – почитать, понаслаждаться… В его ловких, как у фокусника, руках появились ассигнации.
Никита по обыкновению смотрел на свои сапоги, а потом неспешно, глухим голосом сказал:
– Для чего это, однако… А если вам чего надобно, вы к Никите Тимофеевичу, нашему камердинеру, однако… – И направился к дворовым сараям.
Но в тот же день к Пушкиным в квартиру вошел чиновник, и по его мундиру было ясно, из какого он ведомства.
– Прощение, сударыня, – обратился он к Надежде Осиповне, которая испуганно поднялась из-за стола, выпячивая живот. – Прощение, – обратился он к Сергею Львовичу, которому страх даже не позволил подняться. – Господин коллежский секретарь Александр Сергеевич Пушкин, переводчик Коллегии иностранных дел? – обратился он к молодому Пушкину. И представился: – Чиновник особых поручений. – А потом объявил: – Петербургский генерал-губернатор его превосходительство граф Милорадович требует вас к себе – я имею приказ.
Лицо Сергея Львовича сделалось белее салфетки, торчавшей из-за воротника.
– Вы имеете приказ генерал-губернатора графа Милорадовича арестовать моего сына? – пролепетал он.
Но на лице молодого Пушкина появилась судорожная вызывающая улыбка.
– Он должен явиться к графу завтра поутру, – пояснил чиновник.
Что за сумбур начался в доме! Надежда Осиповна в сердцах била посуду. Сергей Львович всхлипывал – и на этот раз это не было просто мольеровской сценой… Слуги шептались.
А на лице Пушкина играла все та же судорожная вызывающая улыбка. Чем хуже – тем лучше! Жить дома невозможно… Конечно, кузина Ивелич успела передать городские толки, и Сергей Львович каждый день вздыхал, глядя не на сына, а куда-то в потолок:
– Не вынесу позора, легшего пятном на герб Пушкиных…
Надежда Осиповна то и дело нравоучительно-строго приговаривала:
– Потерять в мнении света – значит потерять все… Княжка Алина, моя подруга, сошла в могилу…
Но кто во всем виноват? Скупость отца довела его до гибели. Если бы он поступил на военную службу, он был бы избавлен от тысячи унижений. Отец жалел ему деньги даже на извозчика, и в осеннюю грязь, простуженный, он должен был идти пешком… Нужно ли вспоминать недавнюю сцену: ему понадобились туфли, а отец вместо денег предложил приобретенные, видно, еще в царствование Павла туфли – с высоким каблуком, с узким носом, с бархатной тесьмой и, бегая по комнате, тонким голосом выкрикивал:
– Ваш отец пойдет по миру! Пойдет с сумой и посохом!
Сын, схватив дуэльный пистолет, бросился к отцу, и Сергей Львович пронзительно вскрикнул, запрокинул голову и, теряя сознание, повалился на руки своего камердинера.
Уныло побрел он дальше. Тоска!.. Но вспомнился Лицей. Сколько святых надежд он оставил в Лицее!..
Улицы были переполнены, будто все жители города, радуясь весне, высыпали из домов. Прохожие толкались. С мостовой, из-под копыт и колес летели брызги.
Какими чистыми, свежими, незапятнанными были его чувства и порывы в Лицее… Вспомнились узорчатые решетки, причудливые беседки, и он среди прекрасных садов, он с книгой, с листом бумаги, с огрызком карандаша в руках, и широко раскрытыми глазами смотрит на подернутое легкой дымкой голубое, без граничное небо…
Ах, тоска!.. И в эту минуту падения, отчаяния, безнадежности ему вспомнилась его первая любовь, трепет первых встреч, первые его ожидания и надежды… Ах, Катя Бакунина! Теперь, когда черты ее стерлись когда она уже никем для него не была, теперь, в воспоминаниях, чувство к ней показалось ему небывалым, невозможным, неповторимым…
Волнение охватило его. Что-то ожило в душе. Волнение нарастало, воспоминания делались ярче, зримее, вытесняя тягостное, тусклое настоящее…
Это пришло, как образ. Грязь сойдет со святыни, как с картины, испорченной варваром, исчезнут случайные мазки…
Художник варвар кистью сонной
Картину гения чернит
И свой рисунок беззаконный
Над ней бессмысленно чертит.
Он заспешил домой. Он принес в свою комнату душевные муки, тоску и хотел излить их на бумагу… Но нет, то, что он написал, было слишком мрачно, резко. И он смягчил… Но нет, то, что у него получилось, было слишком лично. И он исправил… Нужно было смягчить, нужно было исправить, нужно было найти общность и равновесие, потому что даже самая горькая боль и самая светлая радость требовали умеренности, сдержанности, и, только найдя божественные пропорции, мог он вместе с господом богом месить глину жизни, создавая прекрасное…
И он писал, чиркал, искал…
Но краски чуждые, с летами, Спадают ветхой чешуей; Созданье гения пред нами Выходит с прежней красотой.
Когда душа его открывалась до самых глубин – на самой глубине плескались прозрачные голубые озера красоты…
XV
Граф Кочубей, управляющий министерством внутренних дел, в форменном сюртуке со звездой, с усталым лицом занятого вельможи полулежал на диване. Он не любил казенных кабинетов и работал у себя дома.
В минуту гибели над бездной потаенной
Ты поддержал меня недремлющей рукой;
Ты другу заменил надежду и покой…
«Чаадаеву»
– Ваше сиятельство, – говорил высокий костлявый человек, подаваясь вперед и прижимая руки к груди. – Это не донос, прошу понять меня: как благородный человек, на доносы я не способен…
– Подождите, господин Каразин, – прервал его Кочубей. Торопливость и горячность этого человека мешали ходу его мыслей.
– Но, ваше сиятельство, я думаю о нашей России! – Каразин огляделся, отыскивая стул. Он тщетно ожидал, что ему предложат сесть. – И я посчитал своим долгом предуведомить правительство…
– Вы прислали мне это… – Кочубей держал в руке листок доноса, – с тем намерением, чтобы я представил его императорскому величеству?
– Точно так, – скороговоркой подхватил Каразин. – Но, ваше сиятельство, может быть, сами выражения, мною употребляемые, недостаточно удачны?.. – Каразин опять оглянулся, отыскивая стул. – Вы первый из сановников нашей империи, вы – энергичный и твердый деятель…
Граф Кочубей нахмурился. Эти похвалы в его адрес были не только не обязательны, они были дерзостью. Он бросил пытливый взгляд на странного корреспондента, засыпавшего его доносами. Однако он сдержался.
– Вы считаете, есть опасность?
– О да, величайшая опасность! – воскликнул Каразин, даже припрыгнув на месте. – Величайшая опасность, ваше сиятельство!
– Какая же опасность?
– О, величайшая, ваше превосходительство. – В Каразине будто что-то взорвалось. – Я думаю о нашей России, я страшусь… – В голосе его слышалось исступление.
– Подождите, господин Каразин, – опять остановил его граф. С этим человеком трудно было разговаривать. – Подождите… Признаюсь, я не понял…
– Но, ваше сиятельство!..
У Каразина был высокий лоб, длинные волосы, тонкие губы и горящие фанатизмом глаза.
– Но, ваше сиятельство! Вы сами и не можете судить. Потому что вы в Петербурге живете. Но я приехал в Петербург, я вижу со стороны… Я-то думал, что уж в столице-то, в присутствии-то двора, под глазами-то государя, соблюдается на особе его уважение, дается пример преданности… Ваше сиятельство! Вы послушали бы здешнюю молодежь!..
Эти сведения граф считал очень важными. Столь важные сведения следовало доложить государю.
– Вы говорите о тайном обществе? – Граф уже имел сведения о тайном обществе.
– Я говорю, ваше сиятельство, о тревожных настроениях в обществе. Например, какой-то мальчишка Пушкин, питомец лицейский, написал Оду на Свободу, где вообще досталось фамилии Романовых… И другие стишки… Этот Пушкин государя Александра смеет называть кочующим деспотом… К чему же мы идем?
Но и на тайные общества в доносе были намеки.
– У вас есть эта Ода, о которой вы говорите, на Свобод у… и другие дерзкие стихи?
– Ваше сиятельство, я вспомнил эпиграмму господина Пушкина на господина Стурдзу, – не мог остановиться Каразин. – Я видел списки эпиграммы на графа Аракчеева…
– Вы можете достать дерзкие эти стихи?..
– Ваше сиятельство, я размышляю об обманываемом каждый день нашем возлюбленном императоре Александре…
– Есть у вас эта Ода на Свободу? Но Каразин не мог остановиться:
– Я размышляю, ваше сиятельство, о поганой армии вольнодумцев. Как же так? Великая опасность нависла над Россией.
– Вернемся к делу, – сухо сказал Кочубей.
– О народ, единственный, – воскликнул Каразин. – Тебе не ведана мысль о бунте – даже само адское слово бунт не ведано. И я становлюсь на колени, слезы наполняют мне глаза, я горжусь, что принадлежу народу русскому…
– Вернемся к делу, – настойчиво повторил Кочубей.
– Ваше сиятельство! Сейчас самое время укрепить расслабляющий состав нашего государства. И прежде всего нужно почтение к престолу основать не на религии, – нет, ваше сиятельство, а на законах… Потому что, ваше сиятельство, увы, у нас правительство не уважается. Да, да, правительство само во многом виновато…
Не был ли этот человек сумасшедшим? Он слишком близко подошел к дивану, и Кочубей опасливо выпрямился.
– Вы касаетесь сразу слишком многих материй, – сказал граф.
– Потому что вижу, вижу – гибнет Россия! Пусть государь не верит поклонам и речам, которыми его встречают. Пусть не верит губернаторам, которые ему говорят: все в порядке, все благополучно. Нет! Великие перемены в умах. И правительство способствует, способствует тому всеусиленно…
Не был ли этот человек, в самом деле, сумасшедшим?.. В его фанатичности было что-то отталкивающее. Когда-то, в начале царствования Александра, он послал государю письмо и вызван был в Петербург, но потом из-за неспокойного характера возвращен был в Малороссию, где развил кипучую деятельность в разных областях – на ниве образования и науки, в земледелии, промышленности, охране природы…
– Ну, хорошо. – Кочубей уже принял решение. Этого человека все же нужно было использовать.
– И спасти Россию может единственное, – продолжал горячечно Каразин, – употребление в дело просвещенного дворянства… Однако должен предупредить, что выборы губерниям предоставить сейчас рано…
– Я прошу вас достать в короткий срок и предоставить мне Оду на Свободу, – властно сказал граф. – И другие дерзкие стихи… И карикатуры, и подписи к портрету – по возможности все…
– Нет! – воскликнул Каразин. – Нет, я гнушаюсь мерзкого имени доносчика. – И oн с силой прижал руки к груди. – Поймите меня, вале сиятельство: я думаю о благе России! – Он опять близко подошел к дивану, даже пригнулся к Кочубею: – Статс-секретаря графа Каподистрию я, – проговорил он шепотом, – определенно почитаю агентом чужестранных тайных общее в…
И граф Кочубей инстинктивно вытянул руку, защищаясь от этого человека, и поспешно подозвал дежурного чиновника:
– Проводите господина Каразина…
Оставшись один, он принялся размышлять. Вряд ли доклад, даже сведения о тайном обществе произведет на государя впечатление, вряд ли он даст делу ход. Александр пребывал в апатии и снова своим подчиненным говорил о давней своей мечте: жить частным человеком, в тихом уголке мира, на берегу Рейна…
Но доклад нужно было подготовить.
Граф Кочубей продиктовал дежурному: петербургскому генерал-губернатору графу Мллорадовичу непременно достать Оду на Вольность господина Пушкина.
XVI
Все было как обычно. Со двора донэслись ржание лошадей и окрики кучера, – значит, отец вернулся с утренних визитов… В раскрытое окно лился пахнущий весной воздух. Под кровлей дома возились и шуршали крыльями птицы. Светило солнце…
Владимир в гриднице высокой
Запировал в семье своей.
Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой.
«Руслан и Людмила»
Все было как обычно, – лежа в постели, он писал. Но уже возникло ясное и четкое ощущение: нынешняя его петербургская жизнь окончена; его ждет что-то новое…
Он окончил громадную свою поэму и теперь упорно отделывал последние песни…
Рядом с ним на кровати лежали журналы: «Невский зритель» и «Сын отечества» …Руки его дрожали, когда, взяв журнал, он листал шершавые, толстые листы… Вот она, его поэма… В «Невском зрителе» мелким шрифтом напечатана справка:
«Руслан едет отыскивать свою молодую супругу, похищенную волшебником Черномором, находит пустынника, который открывает ему будущее и приглашает остаться ночевать в своей пещере».
И дальше шла почти вся первая песнь – вся сцена в пещере с отшельником, свыше двухсот стихов.
Руслан на мягкий мох ложится Пред умирающим огнем; Он ищет позабыться сном, Вздыхает, медленно вертится…
Он перечитывал строки, вслушивался в звуки.
Живу в моем уединенье С разочарованной душой; И в мире старцу утешенье Природа, мудрость и покой.
Стих звучал плавно, гармонично, легко… Вот она, поэма! Но как публика примет его творение? А в «Сыне отечества» напечатана была почти целиком третья песнь.
Как он работал над стихом! В черновой его тетради было написано:
Свершив с Рогдаем бой жестокий,
Проехал он дремучий лес;
Пред ним открылся дол широкий
При блеске утренних небес.
А рядом:
Сразив ужасного Рохдая,
Обезоруженный в борьбе,
Коня на север направляя,
Он верит сердцу и судьбе.
А сбоку:
Рохдая грозный победитель…
А снизу:
Сразив кровавого Рохдая…
А друг над другом:
Обезоруженный в бою…
А дальше:
Он лесом едет…
Он шагом едет…
Он едет в сумрачной дубраве
Он мало думает о славе…
Княжна… Людмила… руки простирает…
Надежды смело простирает…
…мысли простирает…
К ней мысли простирает…
Влюбленной думой к ней летит.
Больше трех лет работал он над поэмой! Но и сейчас неутомимо вносил поправки. Вошел Никита с одеждой.
Сразив… Рохдая
Проехал он дремучий лес
Пред ним пустыня озарилась
Сияньем утренних небес…
– Вставать пора-с… К завтраку… Вспомнился недавний вечер – 26 марта 1820 года: он, превозмогая усталость, дописывал последние строки, чтобы назавтра, на субботе Жуковского, объявить: «Я победил!»
И Жуковский обнял его и, в присутствии многих гостей, подарил портрет с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя в тот высокоторжественный день, в который он окончил свою поэму «Руслан и Людмила»…»
Слава! Эта поэма принесла ему славу…
Сам издатель «Сына отечества» Николай Иванович Греч приходил к нему домой. Кто в Петербурге не знал этого невысокого, жилистого человека с Владимирским крестом на шее, с задорным хохолком и язвительно тонкими губами… Греч славился как известный писатель, его путевые заметки почитались образцом изящной прозы, с критическими его статьями считались. И главное, он был либералист и считался покровителем и глашатаем молодого поколения… Теперь он брался напечатать «Руслана и Людмилу» отдельной книгой…
– Вставать пора-с… – повторил Никита.
Закончена поэма. И в творчестве, как и в жизни, пора начинать что-то новое…
Поэма будто отделилась от него. Она, готовая, лежала перед ним – и жила теперь своей, самостоятельной жизнью. А он, завершив тяжкий свой труд, ощутил грусть и одиночество.
…Да, закончен, закончен важный и тяжкий этап жизни… Весна тревожила… Нева уже очистилась ото льда, заполнилась парусными кораблями, финскими лайбами, грузовыми баржами, рыболовецкими баркасами, лодками с тентами и яликами. Возле «Биржи» на Стрелке Васильевского острова звучала речь на всех языках, суетились таможенные чиновники; заморские товары, экзотические фрукты сваливались грудами, а от складов смолы, пеньки и сала возчики гнали запряженных в телеги лошадей по каменным спускам к пристани…
И пахло морем, тиной, дальними странами… Неужто и впрямь ждет его дорога… Прочь, прочь из Петербурга!
– …Недовольны-с, – услышал он голос Никиты. Дядька говорил об его отце, Сергее Львовиче.
XVII
Бурные и непредвиденные события разыгрались в конце апреля 1820 года… Как будто тяжелая туча, исподволь набиравшая сил, вдруг разразилась громом и молнией. Александр Пушкин, молодой поэт, переводчик Коллегии иностранных дел, только что заслуживший милостивый отзыв государя, теперь вызвал гнев… Друзьям поэта, только что думавшим, как защитить его от злостной клеветы теперь приходилось спасать саму его жизнь…
Волхвы не боятся могучих владык,
А княжеский дар им не нужен;
Правдив и свободен их вещий язык
И с волей небесною дружен.
«Песнь о вещем Олеге»
В один из апрельских дней в номере Демутовой гостиницы командир гвардейского корпуса генерал адъютант Илларион Васильевич Васильчиков говорил Чаадаеву:
– Я рад первым сообщить вам, дорогой Чаадаев… Лично слышал от государя… Первое же вакантное место флигель-адъютанта его величество предназначает именно вам… – Стоячий воротник мундира подчеркивал выправку генерала, канитель пышных погонов с царскими вензелями колыхалась на его плечах. – Эдак вы нас всех обгоните кой-час!.. – Это к о й – ч а с было любимым выражением генерала. И он пытливо вглядывался в лицо молодого своего адъютанта, испытывая даже смущение оттого, что на лице Чаадаева не появляется то выражение восторга, которое он ожидал. – Это честь, это удача! – вместо Чаадаева выразил восторг сам генерал. А Чаадаев вежливо произнес:
– Искренне польщен… Благодарен.
Его лицо оставалось бесстрастным. Бог мой, он мысленным взором поднялся над суетой, которая волновала всех прочих, – наградами, почестями, удачами, – и это настолько невероятным показалось служаке и царедворцу Васильчикову, что тот испытал, и не первый раз, почти мистическое почтение к молодому своему адъютанту.
– У меня к вам просьба, Илларион Васильевич, – сказал Чаадаев.
И заговорил о своем друге Пушкине. Генерал хорошо знает свет. В свете нет спасения от клеветы! И вот имя молодого поэта, столь одаренного, подающего блистательные надежды, опозорено. Пушкин близок к самоубийству. Не следует ли ему помочь?.. Генерал хорошо знает, что в таких случаях нужно делать. Правительство своим вниманием к молодому человеку поможет вырвать нелепую сплетню с корнем!..
Генерал задумался, подкрутил ус… На обросшем пышными баками лице боевого генерала появилось смешливое выражение. Вдруг он расхохотался. Ну как же, Пушкина он помнит еще по Лицею! Знает ли Чаадаев, что этот шалун своими стихами «Молитва лейб-гусарских офицеров» чуть не вызвал среди офицеров дуэль? Именно он, Васильчиков, и улаживал это дело…
Избави, Господи, Любомирского чванства, Каверина пьянства… Избави, Господи, Кнабенау усов, Пашковских носов…
Да, да, ему пришлось тогда в Царском Селе разбирать это дело и мирить офицеров…
– Если бы государь император на публике оказал милостивое внимание молодому человеку, – подсказал Чаадаев. – Именно на публике…
Васильчиков опять подкрутил ус. А потом принялся делиться со своим адъютантом сокровенными мыслями.
– Как не похожа нынешняя молодежь на нас! Когда я был молод, не многие читали газеты и уж почти никто не говорил о политике; наше дело было утром служить, а вечером веселиться! Дорогой Чаадаев, меня беспокоит нонешнее состояние умов. Сам я держусь такого правила: если молодые люди намереваются делать глупости – нужно вовремя объяснить им дело… Потому что говорунов слишком много, сейчас все записались в либералисты. А что, если чужеземцы, завидуя величию России, воспользуются этим? А что, если брожение в Европе вкрадется и к нам?
Чаадаев внимательно слушал того, кого называл мой дурак.
Генерал-адъютант Илларион Васильевич Васильчиков обладал драгоценным для человека, стремящегося к карьере и процветанию, свойством: когда государь высказывал желание уничтожить крепостное право – он сам подавал петицию; но государь взглянул на дело по-иному – и сам Васильчиков тоже увидел все в ином свете… Теперь Александр считал Россию непригодной для преобразований.
Чаадаев напомнил:
– Если бы государь именно на публике оказал внимание Пушкину…
В Коллегии иностранных дел царила суматоха: ожидали императора.
Перед длинным двухэтажным зданием, с полуколоннами в центре и лепным фронтоном, на тротуаре разложили ковер… Красная ковровая дорожка вела по белым мраморным ступеням вверх. Швейцар, с перевязью на ливрее, в треуголке, с булавой в руке кланялся важным господам.
Уже прибыли оба статс-секретаря по иностранным делам: Нессельроде – маленький человечек, упакованный в тугие воротники и галстуки, с задорным хохолком на гордо вскинутой голове, с холодными глазами и холодными стеклами очков, и Каподистрия – статный, седой, благообразный…
Служащие Коллегии, в парадных мундирах и при орденах, выстроились в длинный ряд вдоль коридора.
Вдоль этого ряда, давая последние указания, торопливо бегал управляющий Коллегией действительный статский советник У бри; холеные, дебелые его щеки покрыл румянец волнения. Обер-секретарь Поляков суетился: старого служителя Дубинина и экспедитора Вельяминова, и в этот день оказавшихся нетрезвыми, нужно было отправить из присутствия в надворные флигели; помещение архива, неопрятное, похожее на чулан, нужно было прикрыть…
Голоса слились в возбужденный гул. Здесь собраны были служащие разных департаментов – и Азиатского, и Европейского – и разных отделов, и архива… Что принесет посещение государя? Один ждал наград, другой – повышения.
– А вот, господа, – поучал молодежь старый служака, – во время царствования императрицы Екатерины Второй здесь служил некий Митин – с отличными способностями, с пылким умом молодой человек, но познакомился с людьми дурными и решился на бесчестие: выкрал деньги и бежал… Но был пойман. «Зачем не хотел ты служить?» – спросила его императрица. А тот, пораженный ее милосердием, упал на колени, все рассказал и был прощен…
Ожидание утомило, вокруг говорили кто о чем.
– Знаете, почему при Екатерине меценатство у нас вошло в моду? Императрица Екатерина повелела обер-штальмейстеру Нарышкину: «Передайте нашим вельможам, чтобы они слово живописец не употребляли как ругательное…»
– Послушайте, господа! У моего батюшки был приятель, а у приятеля сестра – знаменитая ворожея… Как-то матушка беспокоилась, а ворожея разложила карты и говорит: «Не тревожьтесь, ваш муж приедет сегодня вечером…» И не пробило двенадцати, вдруг слышится конский топот: вернулся батюшка…
– Пушкин, и ты здесь? Правда, что император велел тебе передать: «Faites remercier Pouchkine des bons sentiments que ses vers inspirent»[46]. Ай да Пушкин!
А чиновники отдела, в котором темой обычных разговоров была охота, и сейчас обсуждали лучшие места для стрельбы – болотистые, гористые, покрытые кустарником – и предпочтительную дичь: куликов, вальдшнепов, дупельшнепов и кроншнепов…
Но голоса смолкли. Александр в сопровождении свиты поднялся по лестнице. И началась обычная процедура представления чиновников: каждый выступал из ряда с приличествующим поклоном, с приличествующим выражением лица и выслушивал милостивые слова или милостивый вопрос, отвечал с приличествующей живостью и краткостью и отступал назад.
Оба статс-секретаря шли позади императора. Самым смешным было то, что оба русских министра – немец и грек – ни слова не понимали по-русски: в Коллегии иностранных дел вообще не слышалось русских слов.
Александр шел с застывшей любезной улыбкой на устах, с ничего не выражающими глазами, неизменно со всеми вежливый – и всем одинаково чуждый…
Но переводчика Александра Пушкина он все с той же любезной улыбкой кивком головы пригласил подойти… И взорам свидетелей, державшихся на почтительном расстоянии, представилась милостивая беседа… Но что это? Опытные глаза заметили, что переводчик Коллегии Александр Пушкин говорит слишком горячо и долго…
Да, он посчитал, что настал момент, когда можно выполнить план, намеченный им когда-то с Чаадаевым, и в беседе с царем высказать важные, хоть и горькие, истины…
И опытные глаза заметили, что у императора начали гореть уши – а это служило дурным признаком… Что такое!
Разговор, начавшийся о поэзии, уклонился в сторону опасных принципов, легших в основание Оды на Вольность, так называемой системы человеческих прав. Молодой человек заявил себя вольтерьянцем, противником религиозного ханжества, а известно, что именно в вопросах религии Александр был непреклонен…
Пушкин с поклоном отступил в ряд, довольный собой. Знал ли он следствия дерзкой своей выходки? Теперь докладу министра внутренних дел графа Кочубея был дан ход – опасный ход!..
В тот же день петербургскому военному генерал-губернатору графу Милорадовичу был передан приказ государя: произвести на квартире у Пушкина обыск, а Пушкина арестовать.
И стремительно завертелись, закружились события. Уже на следующий день возле дома Клокачева появился некий господин в партикулярном платье, в высоком, черном цилиндре – погулял по набережной, побродил по двору и у дядьки Никиты, который с ведрами спустился по черной лестнице, попросил рукописи его барина – почитать, понаслаждаться… В его ловких, как у фокусника, руках появились ассигнации.
Никита по обыкновению смотрел на свои сапоги, а потом неспешно, глухим голосом сказал:
– Для чего это, однако… А если вам чего надобно, вы к Никите Тимофеевичу, нашему камердинеру, однако… – И направился к дворовым сараям.
Но в тот же день к Пушкиным в квартиру вошел чиновник, и по его мундиру было ясно, из какого он ведомства.
– Прощение, сударыня, – обратился он к Надежде Осиповне, которая испуганно поднялась из-за стола, выпячивая живот. – Прощение, – обратился он к Сергею Львовичу, которому страх даже не позволил подняться. – Господин коллежский секретарь Александр Сергеевич Пушкин, переводчик Коллегии иностранных дел? – обратился он к молодому Пушкину. И представился: – Чиновник особых поручений. – А потом объявил: – Петербургский генерал-губернатор его превосходительство граф Милорадович требует вас к себе – я имею приказ.
Лицо Сергея Львовича сделалось белее салфетки, торчавшей из-за воротника.
– Вы имеете приказ генерал-губернатора графа Милорадовича арестовать моего сына? – пролепетал он.
Но на лице молодого Пушкина появилась судорожная вызывающая улыбка.
– Он должен явиться к графу завтра поутру, – пояснил чиновник.
Что за сумбур начался в доме! Надежда Осиповна в сердцах била посуду. Сергей Львович всхлипывал – и на этот раз это не было просто мольеровской сценой… Слуги шептались.
А на лице Пушкина играла все та же судорожная вызывающая улыбка. Чем хуже – тем лучше! Жить дома невозможно… Конечно, кузина Ивелич успела передать городские толки, и Сергей Львович каждый день вздыхал, глядя не на сына, а куда-то в потолок:
– Не вынесу позора, легшего пятном на герб Пушкиных…
Надежда Осиповна то и дело нравоучительно-строго приговаривала:
– Потерять в мнении света – значит потерять все… Княжка Алина, моя подруга, сошла в могилу…
Но кто во всем виноват? Скупость отца довела его до гибели. Если бы он поступил на военную службу, он был бы избавлен от тысячи унижений. Отец жалел ему деньги даже на извозчика, и в осеннюю грязь, простуженный, он должен был идти пешком… Нужно ли вспоминать недавнюю сцену: ему понадобились туфли, а отец вместо денег предложил приобретенные, видно, еще в царствование Павла туфли – с высоким каблуком, с узким носом, с бархатной тесьмой и, бегая по комнате, тонким голосом выкрикивал:
– Ваш отец пойдет по миру! Пойдет с сумой и посохом!
Сын, схватив дуэльный пистолет, бросился к отцу, и Сергей Львович пронзительно вскрикнул, запрокинул голову и, теряя сознание, повалился на руки своего камердинера.