Страница:
XII
В доме шаги, голоса – что происходит?
– Никита!..
Донеслось ржание лошадей, и он вскочил с постели. Во двор въезжал деревенский Михайловский обоз.
– Никита!..
Из дома выбегали люди, вон и Никита во дворе, вот появился и барин, Сергей Львович, кутаясь в серебрившуюся мехом шубу. Мужики поснимали шапки.
Пушкин – в халате, в домашних туфлях – заспешил вниз по черной лестнице.
Было морозно. Но он и не почувствовал холода. Какая яркая, красочная картина: искрящийся, смерзшийся снег, брошенные на снег рогожи, хомуты, сбруи; белесый пар, поднимающийся от потных лошадей, гнущих шеи к охапкам сена; широкие крестьянские пошевни, с березовым копыльем и лубяной вязкой, груженные доверху мешками, бочками, кулями. И крестились и кланялись мужики в зипунах, подпоясанные веревками, в лаптях, с завязками поверх портов…
А дворня будто обезумела: все двигались, тормошили друг друга, кричали, жестикулировали, кто-то кого-то обнимал, горничная девушка в белом передничке припала к бородачу отцу, а кухарка в сапогах и кафтане целовалась с братом…
Слышалась псковская речь:
– Ну цово ты все голосе? Ты цово голосе?..
– Эк ты взрос!..
– Дорога не малая – по Олочецкому уезду, да на Лугу… Знамо, вмаялись.
– Ну, авось-либо… Где ён, Васька-то Большой?.. Господи, уж такое было безгодье: беды по бедам…
Рослый, бородатый мужик, низко поклонившись, подал барину пакет. Сергей Львович расслабленным жестом передал пакет своему камердинеру, Никите Тимофеевичу.
И уже тащат поленья – растапливать дворовую баньку, уже несут в обширные кладовые дома Клока-чева деревенский оброк – муку, сало, крупы, масло, замороженную птицу, – и довольный Сергей Львович отпустил мужиков и дворню пьянствовать в недалекое заведение…
За семейным завтраком говорили о Михайловском. Как хорошо провели прошлое лето! И решили к будущему лету требовать у приказчика лошадей пораньше и ехать не спеша: во-первых, Марье Алексеевне переезд тяжел, во-вторых – нужно ли объяснять! – будет младенец…
Ольгино место за столом зияло пустотой. Накануне было перехвачено письмо, где говорилось о поцелуях и о тайном свидании, и, в гневе, Надежда Осиповна надавала двадцатилетней дочери оплеух. Теперь Ольга страдала мигренью…
Пушкину вспомнилось летнее путешествие. Ехали несколько дней. Кареты и подводы тряслись в невыносимую июльскую жару среди облаков пыли по ухабистой дороге. Вдруг казачок во всю прыть подскакал к переднему экипажу – развалилась кладь на задней подводе. Потом обнаружили, что забыли ночные чепцы. Потом вспомнили, что забыли туфли. Неподалеку от Новоржева остановились в открытом поле искать подорожную – без подорожной ехать никак нельзя, – нашли ночные чепцы, туфли, лорнет, вещи, которые вовсе не собирались брать, и в сюртуке на Сергее Львовиче нашли подорожную…
– Ехать как можно раньше! – настаивала Надежда Осиповна.
И Сергей Львович решил уже сейчас отослать распоряжение приказчику.
Все же Михайловское давало мало дохода – и заговорили об Опекунском совете при Воспитательном доме, о ломбарде, о ссудной казне и закладных билетах. Увы, Пушкины в столице собственности не имели, жили на доходы с поместий – погреба и поварни дома Клокачева были набиты, а денег было мало…
В деревне жить дешевле – да скучно!
Пушкину вспомнилась бревенчатая усадьба, заросший сад, широкая пойма реки, холмы и поля… Вспомнился старый арап, двоюродный дед, Петр Абрамович Ганнибал.
Старик жил в Петровском. Он встретил гостей на веранде, одетый в старинный генеральский мундир, сидя в кресле и гордо вскинув голову.
Что же за удивительная родня у него, у русского! Его род Пушкиных имел шестисотлетнюю давность, но родство с африканцами разве не придавало ему своеобразия и не объясняло его особенности?
Петр Абрамович Ганнибал был негр, совсем черный человек – волосы курчавые, лоб выпуклый, глаза влажно блестели, а полуоткрытые губы мясисто выдавались вперед… Он бахвалился, читая записки на мятых, неопрятных листках:
– Отец мой, арап Абрам Петрович, любимец самого Петра I, служил в российской службе, происходил в оной чинами и удостоился генерал-аншефского чина, был негер, отец его был знатного происхождения, то есть влиятельным князем… Братья, сестры и зятья волею божею и чада помре; остался я один, я есть старший в роде Ганнибала!..
Его дочь, Христина – молчаливая, печальная женщина, – удивительно внешне похожа была на свою двоюродную сестру Надежду Осиповну…
Опьяневший от самодельной водки, старый генерал заплетающимся языком спрашивал:
– А кто недавно ко мне приезжал?.. Как бишь его, офицер…
– Да когда приезжал? – терпеливо спрашивала Христина,
– Да на днях!.. Да как бишь… еще женился в Казани?..
– Да это ваш сын Вениамин? От пьянства арап терял память.
И по соседним деревням во множестве жили родственники Ганнибалы – все смуглые, курчавые, громкоголосые. Конца не было фейерверкам. Днем и ночью звучала роговая музыка. Стреляли из маленьких пушек, неутомимо плясали и сочиняли стихи:
Кто-то в двери постучал: Подполковник Ганнибал… Свет Исакыч Ганнибал, Тьфу ты пропасть, Ганнибал!..
И когда гостям пришла пора уезжать – их догнали на дороге, распрягли лошадей, унесли и припрятали вещи…
Да, удивительная у него была родня!..
Камердинер Никита Тимофеевич впустил в зал, в котором господа сидели за завтраком, того мужика, который во дворе подал пакет. Он переминался с ноги на ногу, а в руках на белом деревенском рушнике держал блюдо с деревенскими гостинцами – пряженцы с капустой и рыбой, пироги, варенные в сале.
Сергей Львович милостиво спросил:
– А хорошо ли ехали, братец?..
Тот, смущаясь, держа в руке блюдо и при этом кланяясь, забормотал:
– Гарас вмаялись, барин… Хоть и тихоматом, да оно ведь как – сухрес-накрес, и – дорога, да и дровяшки-то того…
– Qu'est ce qu'il la fouille?[24] – недоуменно спросил Сергей Львович.
Он и мужик смотрели один на другого, и было очевидно, что они ничего друг в друге не понимают, они даже не имеют общего языка.
Никита Тимофеевич презрительно пожал плечами:
– Барин не понимает тебя, дурак. – Он почтительно повернулся к Сергею Львовичу. – Устал, говорит, а ехали, говорит, потихоньку…
Мужика отослали, но в Сергее Львовиче уже проснулся литератор.
– Опыт пера, – пояснил он скромно. Камердинер Никита Тимофеевич подал исписанные листки. Название у опыта было «День помещика» в подражание Карамзину, даже не Карамзину, а слезливому Шаликову. Он живописал первые лучи Авроры, и восторг, который будила в нем природа, и песни, которыми встретили его пернатые друзья, когда он, Сергей Львович, оставя Михайловский дом свой, направился в рощу и поля…
– Вот они, поля! – Сергей Львович мечтательно прикрывал глаза, и тонкие ноздри его породистого носа трепетали. – Вот яхонтовые васильки… Вспорхнула перепелка… О счастливая Аркадия!..
Надежда Осиповна слушала внимательно и даже поглядывала на мужа восхищенно: разве не блеском литературного своего дара когда-то он покорил ее?
– Нет, лишь в простоте сельской невинности сохраняется прелестная простота нравов, – с чувством читал Сергей Львович. – Вот сельский праздник. В хороводе я вижу Алину: у нее взор Галатеи, у нее нежная улыбка Дафны…
И закончил вопросом:
– Qu'est се qui fait le bonheur?[25] Любовь! – Он эффектно выдернул салфетку, подвязанную под его подбородком, и передал и салфетку, и лорнет, и рукопись Никите Тимофеевичу.
Пушкин поднялся из-за стола.
– Ты мог бы и дольше посидеть с нами. – Румянец авторского самолюбия разлился по лицу Сергея Львовича.
Но сын не мог дольше оставаться. Он торопился…
– Никита!..
Донеслось ржание лошадей, и он вскочил с постели. Во двор въезжал деревенский Михайловский обоз.
– Никита!..
Из дома выбегали люди, вон и Никита во дворе, вот появился и барин, Сергей Львович, кутаясь в серебрившуюся мехом шубу. Мужики поснимали шапки.
Пушкин – в халате, в домашних туфлях – заспешил вниз по черной лестнице.
Было морозно. Но он и не почувствовал холода. Какая яркая, красочная картина: искрящийся, смерзшийся снег, брошенные на снег рогожи, хомуты, сбруи; белесый пар, поднимающийся от потных лошадей, гнущих шеи к охапкам сена; широкие крестьянские пошевни, с березовым копыльем и лубяной вязкой, груженные доверху мешками, бочками, кулями. И крестились и кланялись мужики в зипунах, подпоясанные веревками, в лаптях, с завязками поверх портов…
А дворня будто обезумела: все двигались, тормошили друг друга, кричали, жестикулировали, кто-то кого-то обнимал, горничная девушка в белом передничке припала к бородачу отцу, а кухарка в сапогах и кафтане целовалась с братом…
Слышалась псковская речь:
– Ну цово ты все голосе? Ты цово голосе?..
– Эк ты взрос!..
– Дорога не малая – по Олочецкому уезду, да на Лугу… Знамо, вмаялись.
– Ну, авось-либо… Где ён, Васька-то Большой?.. Господи, уж такое было безгодье: беды по бедам…
Рослый, бородатый мужик, низко поклонившись, подал барину пакет. Сергей Львович расслабленным жестом передал пакет своему камердинеру, Никите Тимофеевичу.
И уже тащат поленья – растапливать дворовую баньку, уже несут в обширные кладовые дома Клока-чева деревенский оброк – муку, сало, крупы, масло, замороженную птицу, – и довольный Сергей Львович отпустил мужиков и дворню пьянствовать в недалекое заведение…
За семейным завтраком говорили о Михайловском. Как хорошо провели прошлое лето! И решили к будущему лету требовать у приказчика лошадей пораньше и ехать не спеша: во-первых, Марье Алексеевне переезд тяжел, во-вторых – нужно ли объяснять! – будет младенец…
Ольгино место за столом зияло пустотой. Накануне было перехвачено письмо, где говорилось о поцелуях и о тайном свидании, и, в гневе, Надежда Осиповна надавала двадцатилетней дочери оплеух. Теперь Ольга страдала мигренью…
Пушкину вспомнилось летнее путешествие. Ехали несколько дней. Кареты и подводы тряслись в невыносимую июльскую жару среди облаков пыли по ухабистой дороге. Вдруг казачок во всю прыть подскакал к переднему экипажу – развалилась кладь на задней подводе. Потом обнаружили, что забыли ночные чепцы. Потом вспомнили, что забыли туфли. Неподалеку от Новоржева остановились в открытом поле искать подорожную – без подорожной ехать никак нельзя, – нашли ночные чепцы, туфли, лорнет, вещи, которые вовсе не собирались брать, и в сюртуке на Сергее Львовиче нашли подорожную…
– Ехать как можно раньше! – настаивала Надежда Осиповна.
И Сергей Львович решил уже сейчас отослать распоряжение приказчику.
Все же Михайловское давало мало дохода – и заговорили об Опекунском совете при Воспитательном доме, о ломбарде, о ссудной казне и закладных билетах. Увы, Пушкины в столице собственности не имели, жили на доходы с поместий – погреба и поварни дома Клокачева были набиты, а денег было мало…
В деревне жить дешевле – да скучно!
Пушкину вспомнилась бревенчатая усадьба, заросший сад, широкая пойма реки, холмы и поля… Вспомнился старый арап, двоюродный дед, Петр Абрамович Ганнибал.
Старик жил в Петровском. Он встретил гостей на веранде, одетый в старинный генеральский мундир, сидя в кресле и гордо вскинув голову.
Что же за удивительная родня у него, у русского! Его род Пушкиных имел шестисотлетнюю давность, но родство с африканцами разве не придавало ему своеобразия и не объясняло его особенности?
Петр Абрамович Ганнибал был негр, совсем черный человек – волосы курчавые, лоб выпуклый, глаза влажно блестели, а полуоткрытые губы мясисто выдавались вперед… Он бахвалился, читая записки на мятых, неопрятных листках:
– Отец мой, арап Абрам Петрович, любимец самого Петра I, служил в российской службе, происходил в оной чинами и удостоился генерал-аншефского чина, был негер, отец его был знатного происхождения, то есть влиятельным князем… Братья, сестры и зятья волею божею и чада помре; остался я один, я есть старший в роде Ганнибала!..
Его дочь, Христина – молчаливая, печальная женщина, – удивительно внешне похожа была на свою двоюродную сестру Надежду Осиповну…
Опьяневший от самодельной водки, старый генерал заплетающимся языком спрашивал:
– А кто недавно ко мне приезжал?.. Как бишь его, офицер…
– Да когда приезжал? – терпеливо спрашивала Христина,
– Да на днях!.. Да как бишь… еще женился в Казани?..
– Да это ваш сын Вениамин? От пьянства арап терял память.
И по соседним деревням во множестве жили родственники Ганнибалы – все смуглые, курчавые, громкоголосые. Конца не было фейерверкам. Днем и ночью звучала роговая музыка. Стреляли из маленьких пушек, неутомимо плясали и сочиняли стихи:
Кто-то в двери постучал: Подполковник Ганнибал… Свет Исакыч Ганнибал, Тьфу ты пропасть, Ганнибал!..
И когда гостям пришла пора уезжать – их догнали на дороге, распрягли лошадей, унесли и припрятали вещи…
Да, удивительная у него была родня!..
Камердинер Никита Тимофеевич впустил в зал, в котором господа сидели за завтраком, того мужика, который во дворе подал пакет. Он переминался с ноги на ногу, а в руках на белом деревенском рушнике держал блюдо с деревенскими гостинцами – пряженцы с капустой и рыбой, пироги, варенные в сале.
Сергей Львович милостиво спросил:
– А хорошо ли ехали, братец?..
Тот, смущаясь, держа в руке блюдо и при этом кланяясь, забормотал:
– Гарас вмаялись, барин… Хоть и тихоматом, да оно ведь как – сухрес-накрес, и – дорога, да и дровяшки-то того…
– Qu'est ce qu'il la fouille?[24] – недоуменно спросил Сергей Львович.
Он и мужик смотрели один на другого, и было очевидно, что они ничего друг в друге не понимают, они даже не имеют общего языка.
Никита Тимофеевич презрительно пожал плечами:
– Барин не понимает тебя, дурак. – Он почтительно повернулся к Сергею Львовичу. – Устал, говорит, а ехали, говорит, потихоньку…
Мужика отослали, но в Сергее Львовиче уже проснулся литератор.
– Опыт пера, – пояснил он скромно. Камердинер Никита Тимофеевич подал исписанные листки. Название у опыта было «День помещика» в подражание Карамзину, даже не Карамзину, а слезливому Шаликову. Он живописал первые лучи Авроры, и восторг, который будила в нем природа, и песни, которыми встретили его пернатые друзья, когда он, Сергей Львович, оставя Михайловский дом свой, направился в рощу и поля…
– Вот они, поля! – Сергей Львович мечтательно прикрывал глаза, и тонкие ноздри его породистого носа трепетали. – Вот яхонтовые васильки… Вспорхнула перепелка… О счастливая Аркадия!..
Надежда Осиповна слушала внимательно и даже поглядывала на мужа восхищенно: разве не блеском литературного своего дара когда-то он покорил ее?
– Нет, лишь в простоте сельской невинности сохраняется прелестная простота нравов, – с чувством читал Сергей Львович. – Вот сельский праздник. В хороводе я вижу Алину: у нее взор Галатеи, у нее нежная улыбка Дафны…
И закончил вопросом:
– Qu'est се qui fait le bonheur?[25] Любовь! – Он эффектно выдернул салфетку, подвязанную под его подбородком, и передал и салфетку, и лорнет, и рукопись Никите Тимофеевичу.
Пушкин поднялся из-за стола.
– Ты мог бы и дольше посидеть с нами. – Румянец авторского самолюбия разлился по лицу Сергея Львовича.
Но сын не мог дольше оставаться. Он торопился…
XIII
Наступил долгожданный час.
Он поднялся на почетное возвышение посредине обширной комнаты. За длинным столом сидели их превосходительства арзамасские гуси. Его принимали в общество «Арзамас».
Любое серьезное событие по «арзамасскому» обычаю превращали в шутку.
Напрасно председатель Александр Иванович Тургенев звонил в серебряный колокольчик. В миру важный сановник, здесь, в «Арзамасе», он носил кличку Эолова Арфа. Никто не слушал призывов Эоловой Арфы. Арзамасские гуси чествовали нового брата.
А он со своего покрытого ковром возвышения видел их всех, – соблюдая устав, они сидели в алфавитном порядке: Адельстан, Варвик, Ивиков Журавль, Кассандра, Пустынник, Резвый Кот, Рейн, Старушка, Чу… Кто-то из них в миру генерал, кто-то дипломатический посланник, кто-то директор Педагогического института… Ко здесь – все равны, все братья. П о-четные гуси – Карамзин, знаменитый писатель и историограф, статс-секретарь Каподистрия, ведавший Иностранной коллегией, в которой служил новый брат, сидели по бокам председателя. А напротив Александра Тургенева сидел автор арзамасских протоколов, секретарь Светлана – Жуковский.
Посредине стола, крытого красной скатертью с бахромой, стояла стеклянная пустая чернильница – вот он, гроб для «Беседы» и для всех остальных врагов «Арзамаса». На печати был вырезан арзамасский символ – гусь!..
Лицо нового брата сияло. Какие похвалы довелось ему выслушать! Да, как воинство ждет подкрепления, чтобы броситься на врага, как избранный народ ожидает Мессию для своего торжества, как зимой ждут солнца – так ждали его арзамасцы. Еще ребенком он удивил всех своими стихами. В его творениях – гармония, музыка, воображение и вкус. Он должен совершить то, что до сих пор не удавалось другим!.. На него возлагаются надежды! Он должен написать русскую богатырскую поэму – «Руслан и Людмила»!
Поднялся почетный гусь Карамзин. Вождь всей новой школы, собравший вокруг себя сторонников просвещения, приветствовал его!
– Пользуюсь случаем повторить, – звучным голосом сказал Карамзин, – пари, орел, но не останавливайся в полете!.. От тебя многого жду!..
Отечественная литература ждала его творений во всех родах: в прозе, поэзии, критике, драме… Русский язык еще ждал окончательной обработки – чтобы уметь выразить любые понятия, чтобы обрести богатство и гибкость…
– Великое будущее ожидает Россию… Будь же достоин этого будущего!
Старый писатель был худ, высок, седовлас, и рядом с ним новый гусь – в красном колпаке, из-под которого выбивались пышные кудри, в красной мантии на худых плечах, – выглядел особенно низкорослым и, в свои восемнадцать лет, неправдоподобно юным – он был совсем мальчик! Он радостно улыбался и не мог спокойно стоять на месте, и в широко раскрытых выпуклых его глазах – были смех, счастье, гордость…
– Помни псалом Давида, – торжественно возгласил председатель. Большой живот Александра Тургенева упирался в стол. В короткой мясистой руке он держал колокольчик. – Аще забуду тебя, Иерусалиме, забвенна будет десница моя. Вот так мы клянемся в верности «Арзамасу»…
И настала его очередь сказать речь. Голос его зазвенел… Он откинул несколько назад курчавую свою голову… И александрийскими выразительными дву-стишьями он поведал братьям о том великом нетерпении, с которым ожидал сего торжественного дня:
Где славил наш Тиртей (Жуковский) кисель и Александра, Где смерть Захарову пророчила Кассандра…
И вот в этой храмине, с этого помоста теперь он, Сверчок – Пушкин, беседует с арзамасскими своими друзьями:
Все зашумели, закричали, повскакивали с мест. Кассандра, Резвый Кот, Пустынник, Старушка окружили Сверчка. Пусть он быстрее пишет русскую сказочную поэму! Помнит ли он, что бедной нашей словесности нужна богатырская поэма! Знает ли он, как жадно все ждут «Руслана и Людмилу»?..
Зазвенел звонок, призывая к тишине и порядку.
– Кто введет Сверчка в «Арзамас»? – возгласила Эолова Арфа. – Кто в сей священной храмине скажет слово?
Слово взял Светлана – Жуковский.
– Братья, ваши превосходительства, арзамасские гуси. – Голос его звучал негромко, мягко. – Месяц грудень в нынешнем году – праздник для всех арзамасских гусей. – Лицо Светланы, с молочной, как у младенца, кожей и с младенчески ясными глазами, выражало истинное счастье. Сегодняшний день был его торжеством. Не он ли сам взрастил чудо, которое вводил сегодня в арзамасский храм? – Мы вводим в святилище «Арзамаса» племянника нашего Старосты Вот-я-Васа (он говорил о Василии Львовиче Пушкине) и, значит, племянника всего «Арзамаса». О, как мужает, как зреет его талант! Еще в Лицее он был арза-масцем, пуская стрелы сатиры в наших врагов. Теперь, едва сойдя со школьной скамьи, он может предать тиснению больше полсотни стихов – и этот сборник стихов порадует любителей прекрасного. Теперь он пишет «Руслана и Людмилу» – и начало выше всех похвал. Вот заслуги нашего Сверчка. Скажем дружно ему: Сверчок должен не только прыгать, но должен звонко кричать! Общими усилиями засадим его за работу!.. Пусть же звонкий голос Сверчка оглашает арзамасские поля и заглушает кваканье лягушек из халдейских болот…
И Сверчок с помоста бросился обнимать, душить в объятиях друга-учителя Жуковского… Поднялся шум. Уже никто не слушал увещаний председателя. Но в «Арзамасе», в этом святилище разума и вкуса, увы, не было единства.
– Моя рука привыкла носить тяжелый булатный меч, а не легкое оружие Аполлона, – громко говорил Михаил Орлов, рослый, внушительней, в пышной форме свитского генерала, имевший в «Арзамасе» кличку Рейн. – Я жду счастливого дня, когда литературное наше общество обретет высокую цель – и засияет луч отечественности, и начнется истинное свободомыслие… Вот тогда-то Рейн понесет на своих волнах из края в край, из рода в род не легкие увеселительные лодки, но суда, исполненные плодами мудрости… – Он считал, что «Арзамас» должен заниматься политикой.
А другие вспоминали, как некогда, в месяц вере-сень, в лето первое от Видения, в «Арзамас» принимали Василия Львовича Пушкина, «Вот-я-Васа»: его облекали в страннический хитон, перепоясанный вервием, заставили потеть под грудой шуб, сражаться с чудовищем, целовать сову – пока не погиб ветхий человек… Смех – вот что нужно «Арзамасу»! Смех нужен для благорастворения селезенки. Давайте же смеяться, а не заниматься серьезными материями…
Спор сделался шумным. Да, все арзамасцы хотят сближения с Европой. Но одни считают, что нужно мирно ждать лучших времен, а другие желают действовать!
Жуковский – Светлана – миролюбивый секретарь, записал шутливый протокол:
Тут осанистый Рейн, разгладив чело, от власов обнаженно, Важно жезлом волшебным махнул, и явилось нечто… В свежем гражданском венке божество: Просвещенье, дав руку, Грозной и мирной богине Свободе!..
Хромой Николай Тургенев – Варвик – громко постукивал палкой и раздраженно возражал председателю, своему брату, Эоловой Арфе:
– Можно ли шутить, когда мы живем в рабстве и беззаконии!
Светлана записал:
Подпоручик Генерального штаба Никита Муравьев – Адельстан – вторил Михаилу Орлову и Николаю Тургеневу.
«…Рейн громко шумел. Адельстан воевал на Светлану; Светлана бегала взад и вперед с протоколом; впившись в Старушку, Ивиков громко Журавль кричал; Арфа курлыкала…» – записал шутливо Жуковский.
Казалось, «Арзамас» распадется сейчас на два стана, казалось, примирение невозможно.
За окнами в вечерней тьме разыгралась снежная пурга, а здесь, на квартире братьев Тургеневых, было жарко, душно, людно…
Но примирение состоялось. Распахнулись двери в соседнюю комнату, и пиршественные запахи заставили арзамасских братьев забыть о серьезности занятий. Да, смех нужен для благорастворения селезенки! Жестами принялись изображать муки голода: раздувать ноздри, втягивать щеки, хвататься за животы. Пиршество всегда было важной частью арзамасского ритуала.
Он поднялся на почетное возвышение посредине обширной комнаты. За длинным столом сидели их превосходительства арзамасские гуси. Его принимали в общество «Арзамас».
Любое серьезное событие по «арзамасскому» обычаю превращали в шутку.
Напрасно председатель Александр Иванович Тургенев звонил в серебряный колокольчик. В миру важный сановник, здесь, в «Арзамасе», он носил кличку Эолова Арфа. Никто не слушал призывов Эоловой Арфы. Арзамасские гуси чествовали нового брата.
А он со своего покрытого ковром возвышения видел их всех, – соблюдая устав, они сидели в алфавитном порядке: Адельстан, Варвик, Ивиков Журавль, Кассандра, Пустынник, Резвый Кот, Рейн, Старушка, Чу… Кто-то из них в миру генерал, кто-то дипломатический посланник, кто-то директор Педагогического института… Ко здесь – все равны, все братья. П о-четные гуси – Карамзин, знаменитый писатель и историограф, статс-секретарь Каподистрия, ведавший Иностранной коллегией, в которой служил новый брат, сидели по бокам председателя. А напротив Александра Тургенева сидел автор арзамасских протоколов, секретарь Светлана – Жуковский.
Посредине стола, крытого красной скатертью с бахромой, стояла стеклянная пустая чернильница – вот он, гроб для «Беседы» и для всех остальных врагов «Арзамаса». На печати был вырезан арзамасский символ – гусь!..
Лицо нового брата сияло. Какие похвалы довелось ему выслушать! Да, как воинство ждет подкрепления, чтобы броситься на врага, как избранный народ ожидает Мессию для своего торжества, как зимой ждут солнца – так ждали его арзамасцы. Еще ребенком он удивил всех своими стихами. В его творениях – гармония, музыка, воображение и вкус. Он должен совершить то, что до сих пор не удавалось другим!.. На него возлагаются надежды! Он должен написать русскую богатырскую поэму – «Руслан и Людмила»!
Поднялся почетный гусь Карамзин. Вождь всей новой школы, собравший вокруг себя сторонников просвещения, приветствовал его!
– Пользуюсь случаем повторить, – звучным голосом сказал Карамзин, – пари, орел, но не останавливайся в полете!.. От тебя многого жду!..
Отечественная литература ждала его творений во всех родах: в прозе, поэзии, критике, драме… Русский язык еще ждал окончательной обработки – чтобы уметь выразить любые понятия, чтобы обрести богатство и гибкость…
– Великое будущее ожидает Россию… Будь же достоин этого будущего!
Старый писатель был худ, высок, седовлас, и рядом с ним новый гусь – в красном колпаке, из-под которого выбивались пышные кудри, в красной мантии на худых плечах, – выглядел особенно низкорослым и, в свои восемнадцать лет, неправдоподобно юным – он был совсем мальчик! Он радостно улыбался и не мог спокойно стоять на месте, и в широко раскрытых выпуклых его глазах – были смех, счастье, гордость…
– Помни псалом Давида, – торжественно возгласил председатель. Большой живот Александра Тургенева упирался в стол. В короткой мясистой руке он держал колокольчик. – Аще забуду тебя, Иерусалиме, забвенна будет десница моя. Вот так мы клянемся в верности «Арзамасу»…
И настала его очередь сказать речь. Голос его зазвенел… Он откинул несколько назад курчавую свою голову… И александрийскими выразительными дву-стишьями он поведал братьям о том великом нетерпении, с которым ожидал сего торжественного дня:
Когда-то с этого самого помоста держали речи Эолова Арфа, и Светлана, и Асмодей, и Ахилл… «Арзамас» – святилище разума и вкуса, «Арзамас» воюет против темной и закостенелой варягО-росской «Беседы», «Арзамас» – это храмина,
Венец желаниям. Итак, я вижу вас,
О други смелых муз, о дивный «Арзамас»!
Где славил наш Тиртей (Жуковский) кисель и Александра, Где смерть Захарову пророчила Кассандра…
И вот в этой храмине, с этого помоста теперь он, Сверчок – Пушкин, беседует с арзамасскими своими друзьями:
Эти розги он приготовил для врагов вкуса, для врагов разума, для врагов истинных талантов – для «Беседы».
…в беспечном колпаке,
С гремушкой, лаврами и розгами в руке.
Все зашумели, закричали, повскакивали с мест. Кассандра, Резвый Кот, Пустынник, Старушка окружили Сверчка. Пусть он быстрее пишет русскую сказочную поэму! Помнит ли он, что бедной нашей словесности нужна богатырская поэма! Знает ли он, как жадно все ждут «Руслана и Людмилу»?..
Зазвенел звонок, призывая к тишине и порядку.
– Кто введет Сверчка в «Арзамас»? – возгласила Эолова Арфа. – Кто в сей священной храмине скажет слово?
Слово взял Светлана – Жуковский.
– Братья, ваши превосходительства, арзамасские гуси. – Голос его звучал негромко, мягко. – Месяц грудень в нынешнем году – праздник для всех арзамасских гусей. – Лицо Светланы, с молочной, как у младенца, кожей и с младенчески ясными глазами, выражало истинное счастье. Сегодняшний день был его торжеством. Не он ли сам взрастил чудо, которое вводил сегодня в арзамасский храм? – Мы вводим в святилище «Арзамаса» племянника нашего Старосты Вот-я-Васа (он говорил о Василии Львовиче Пушкине) и, значит, племянника всего «Арзамаса». О, как мужает, как зреет его талант! Еще в Лицее он был арза-масцем, пуская стрелы сатиры в наших врагов. Теперь, едва сойдя со школьной скамьи, он может предать тиснению больше полсотни стихов – и этот сборник стихов порадует любителей прекрасного. Теперь он пишет «Руслана и Людмилу» – и начало выше всех похвал. Вот заслуги нашего Сверчка. Скажем дружно ему: Сверчок должен не только прыгать, но должен звонко кричать! Общими усилиями засадим его за работу!.. Пусть же звонкий голос Сверчка оглашает арзамасские поля и заглушает кваканье лягушек из халдейских болот…
И Сверчок с помоста бросился обнимать, душить в объятиях друга-учителя Жуковского… Поднялся шум. Уже никто не слушал увещаний председателя. Но в «Арзамасе», в этом святилище разума и вкуса, увы, не было единства.
– Моя рука привыкла носить тяжелый булатный меч, а не легкое оружие Аполлона, – громко говорил Михаил Орлов, рослый, внушительней, в пышной форме свитского генерала, имевший в «Арзамасе» кличку Рейн. – Я жду счастливого дня, когда литературное наше общество обретет высокую цель – и засияет луч отечественности, и начнется истинное свободомыслие… Вот тогда-то Рейн понесет на своих волнах из края в край, из рода в род не легкие увеселительные лодки, но суда, исполненные плодами мудрости… – Он считал, что «Арзамас» должен заниматься политикой.
А другие вспоминали, как некогда, в месяц вере-сень, в лето первое от Видения, в «Арзамас» принимали Василия Львовича Пушкина, «Вот-я-Васа»: его облекали в страннический хитон, перепоясанный вервием, заставили потеть под грудой шуб, сражаться с чудовищем, целовать сову – пока не погиб ветхий человек… Смех – вот что нужно «Арзамасу»! Смех нужен для благорастворения селезенки. Давайте же смеяться, а не заниматься серьезными материями…
Спор сделался шумным. Да, все арзамасцы хотят сближения с Европой. Но одни считают, что нужно мирно ждать лучших времен, а другие желают действовать!
Жуковский – Светлана – миролюбивый секретарь, записал шутливый протокол:
Тут осанистый Рейн, разгладив чело, от власов обнаженно, Важно жезлом волшебным махнул, и явилось нечто… В свежем гражданском венке божество: Просвещенье, дав руку, Грозной и мирной богине Свободе!..
Хромой Николай Тургенев – Варвик – громко постукивал палкой и раздраженно возражал председателю, своему брату, Эоловой Арфе:
– Можно ли шутить, когда мы живем в рабстве и беззаконии!
Светлана записал:
– Во все времена, во всякой земле живут староверы, – гремел Орлов. – И теперь, когда луч просвещения озарил отечество наше, они хотят вновь обратить его к невежеству…
Был Арзамас, как не был, ибо шум вдруг поднялся ужасный,
Ссориться начали члены, сумбуром друг друга душили…
Варвик взобрался на пузо Эоловой Арфе
И, как Моисей ко евреям, вещал к арзамасцам:
Полно тебе, Арзамас, слоняться бездельником! Полно
Шить дурацкие шапки из пестрых лоскутков беседных,
Время проснуться!..
Подпоручик Генерального штаба Никита Муравьев – Адельстан – вторил Михаилу Орлову и Николаю Тургеневу.
«…Рейн громко шумел. Адельстан воевал на Светлану; Светлана бегала взад и вперед с протоколом; впившись в Старушку, Ивиков громко Журавль кричал; Арфа курлыкала…» – записал шутливо Жуковский.
Казалось, «Арзамас» распадется сейчас на два стана, казалось, примирение невозможно.
За окнами в вечерней тьме разыгралась снежная пурга, а здесь, на квартире братьев Тургеневых, было жарко, душно, людно…
Но примирение состоялось. Распахнулись двери в соседнюю комнату, и пиршественные запахи заставили арзамасских братьев забыть о серьезности занятий. Да, смех нужен для благорастворения селезенки! Жестами принялись изображать муки голода: раздувать ноздри, втягивать щеки, хвататься за животы. Пиршество всегда было важной частью арзамасского ритуала.
XIV
Этот замысел, который давно витал где-то рядом, томил, но не давался, оставаясь неопределенным, бесформенным, – замысел большого стихотворения о вольности, призыв к свободе – вдруг пришел к нему. Произошло это в квартире братьев Тургеневых – на третьем этаже красивого особняка с узкими колоннами на набережной Фонтанки – той самой, где собирался «Арзамас». Александр Иванович занимал важный пост, Николай Иванович продвигался по служебной лестнице – и в особняке, находявшемся в ведении министра народного просвещения и духовных дел князя Голицына, была предоставлена им казенная квартира.
Лишь там над царскою главой
Народов не легло страданье,
Где крепко с вольностью святой
Законов мощных сочетанье;
Где всем простерт их твердый щит,
Где сжатый верными руками
Граждан над равными главами
Их меч без выбора скользит.
«Вольность»
Пушкин любил бывать здесь и приходил в разное время дня. Усевшись в удобное старинное кресло – между напольными высокими часами и письменным столом, – он отдыхал, или, взяв из многочисленных массивных шкафов книгу, читал, или следил за занятиями братьев, или участвовал в их разговорах…
Они были совсем разные, эти братья Тургеневы. Один толст, другой худ, один обтекаем, другой угловат, один благодушен, другой раздражителен. Александр Иванович, казалось и минуты не проживет без общества; Николай Иванович избегал развлечений и искал уединения. Их холостяцкая квартира делилась на две половины; в комнатах старшего был беспорядок – тот многолетний беспорядок, который уже изменить нельзя: деловые бумаги с гербами лежали на стульях, полках, подоконниках, старые газеты кипами валялись по углам, книгами забиты были шкафы, связки книг лежали даже в прихожей, и всюду разбросаны были письма, записочки, листки, папки, обложки; у младшего каждая вещь строго имела свое место. Александр Иванович как бы между прочим, без особых хлопот, занимал множество важных постов. Николай Иванович, недавно вернувшийся из Геттингена, с таким сосредоточенным рвением и натугой занялся судопроизводством, административным управлением, финансами – будто решил один изменить ход дел в России.
В этот день между ними разгорелся спор, почти ссора.
И вот что было забавным: после смерти отца место благодетеля и воспитателя занял старший брат, и Николай Тургенев почтительно говорил ему «вы», «милостивый государь», «Александр Иванович», а старший, Александр Иванович, говорил ему «ты», но с некоторой робостью, сознавая его умственное превосходство над всеми, в том числе и над ним самим.
– Недавно еду я на извозчике, – желчно говорил Николай Тургенев, расхаживая по комнате и постукивая палкой. – И узнаю, что этот извозчик принадлежит графу Петру Разумовскому. Прибыл из деревни, из Тамбовского уезда, им увеличен оброк… А сам граф Разумовский веселится, в клубе играет в карты, и я часто вижу эту глупую и безобразную образину на набережной и на бульварах: он гуляет, чтобы с большей жадностью есть и лучше спать… И у Альбрехта крестьяне работают на винокурне – беспрестанно и тяжко работают, а живут в бедности…
– Ты преувеличиваешь, ты все это в слишком мрачном свете видишь, – поспешно сказал старший брат.
Но Николай Иванович остановился перед ним и сказал требовательно:
– Нужно ехать в наше поместье, нужно узнать, нет ли злоупотреблений…
– Помилуй, – взмолился Александр Иванович. – Да зачем же ехать? Мы знаем: злоупотреблений нету…
– Нет уж, братец, милостивый государь, Александр Иванович! Своими глазами не увижу – спокоен не буду!.. – вскричал Николай Иванович.
– Ну хорошо, хорошо, – поспешно согласился старший брат.
Николай Тургенев снова принялся выхаживать по комнате, постукивая палкой.
– Состояние нашей администрации, положение дел в государстве – ужасные. Невежество, эгоизм – всюду и во всем. И нет истинного патриотизма: все хлопочут, все ищут – но лишь для себя. Над законом, над порядками, над нравственностью – смеются, Государственный совет вызывает презрение…
– Ты не должен, Николаша, так резко высказываться, – огорченно возразил Александр Тургенев. – Тебе нужна осторожность, людскость, иначе будут наветы – и быть беде!..
– Я иногда жалею, что вернулся в Россию! – Николай Иванович с силой стукнул палкой. – Не могу привыкнуть, не могу спокойно смотреть на вещи, которых и в аду не хотел бы видеть! Я люблю, я уважаю русский народ, но он в рабстве и унижении. Если придется сойти с ума – на этом пункте я помешаюсь…
– Ты пожил в Европе, но не знаешь России, – пытался его успокоить старший брат. – Ты начитался Монтескье… Однако мы еще не Европа.
Заговорили о Монтескье. Но Монтескье недаром восхвалял великого преобразователя, русского царя Петра!
– Что за гигантская фигура – Петр! – воскликнул Пушкин. Личность Петра поражала его воображение. В новой России – все от Петра! Петр походил на тех мифических гигантов, которым под силу держать землю и подпирать небесный свод.
– Петр пустил нас плыть к земле образованности! – ожесточенно говорил Николай Иванович. – Направил нас на общий с Европой путь – и прекрасно! – Нервный тик передернул тонкое его лицо. – И прекрасно! – повторил он и стукнул палкой. – Мы стали европейцами, мы останемся европейцами, и никакая сила не обратит нас вспять на путь к варварству…
– Петр даже столицу основал новую, чтобы ознаменовать новый путь, – вторил ему Пушкин. – Ушел из Московского Кремля, там ему было тесно, там – старина и предрассудки… Но если бы не Петр – был бы у России самобытный путь? Мог ли ждать Россию еще иной путь?
– Со всякого другого пути Петр навсегда исторг нас. Ну да, может быть, теперь мы следуем искусственным путем. Потому что мы чувствуем: другим странам их путь понятен, естествен, а России – труден, мучителен. Петр толкнул нас к образованности, а мы – не хотим, мы рады свернуть, нас нужно подгонять, и уж упаси боже нам свободы, естественные для всякого цивилизованного общества. Что делать? Давайте двигаться хоть и по искусственному пути, но только вперед, а не назад!
– Не так все страшно, – примирительно сказал Александр Иванович. – Слава богу, и у нас в науке и в литературе успехи. И мы идем европейским путем…
– Институции, новые институции нам нужны! – резко возразил Николай Тургенев. – Если хотите плода – нужно насаждать. Береза не принесет апельсинов, а для апельсинов нужно и апельсиновое дерево. Самодержавное правление так несогласно со счастьем гражданским, что и никакие качества государей здесь недействительны… Как вы не понимаете этого, милостивый государь, братец?
– Порадуй мое родительское сердце, – почти умоляюще сказал Александр Тургенев. – Ты благороден, ты необыкновенен, но нельзя так обо всем судить… Будь же благоразумен!..
Бледность на лице Николая Тургенева еще усилилась.
– Вы так рассуждаете, братец, милостивый государь, Александр Иванович, как в «Сыне отечества» рассуждают о благоразумной свободе…
И опять заговорил о «Духе законов» Монтескье. Есть три образа правления: республиканский, монархический и деспотический. Преимущества республиканского очевидны: оно основано на законах. А деспот правит вне всяких законов!..
Пушкин подошел к окну. Напротив высился Михайловский замок, дворец Павла. Мрачная крепость – ныне пустынная, заброшенная. Некогда там укрывался тиран – окружив себя рвами и подъемными мостами, стенами и башнями; даже стены были кроваво-красного цвета, свидетельствуя о насилии. Все же он не укрылся от возмездия! Однажды ночью – мимо дворцовой стражи, мимо швейцара – к тирану пробрались его убийцы…
Пришел замысел. Явилось ядро, которое тотчас обросло всем, что прежде было уже заготовлено. Тираны, попирающие законы, сами падут жертвой беззакония. Вот предупреждение царям!..
В комнате стоял обширный бильярдный стол, покрытый зеленым сукном. Схватив чернильницу, перо и бумагу, он улегся на стол. И записал те строки, которые сразу пришли ему в голову.
Молчит неверный часовой, Опущен молча мост подъемный, Врата отверсты в тьме ночной Рукой предательства наемной… О стыд! О ужас наших дней! Как звери, вторглись янычары!.. Падут бесславные удары… Погиб увенчанный злодей.
Это была ода. Да, хотя для арзамасцев образцы классицизма выглядели устарелыми, он, желая громо-звучности и торжественности, безошибочно выбрал оду.