Закончив дело, молодые люди разошлись.
   После спектакля Шереметев и Якубович поехали кутить, а Пушкин и Каверин отправились к Завадов-скому играть в карты в собственный его особняк на Большой Морской.

V

   Собралось человек восемь – гвардейские офицеры и статские из Иностранной коллегии.
   Была глухая ночь. Часы в футляре красного дерева устало покачивали маятником, провожая время.
   Выпито было много. На полу, на ковре валялись осколки хрусталя и разорванные колоды, а на столе, на зеленом сукне, вперемежку разбросаны были мелки, щеточки, карты, деньги…
   Что сравнится с усталостью игрока, узнавшего измену фортуны, превратности счастья, побывавшего то у вершины успеха, то на дне пропасти! Его стойкость прошла испытания, жизненная философия – проверку… Теперь сидели в свободных позах, откинувшись к спинкам стульев, вытянув ноги, расстегнув сюртуки и крючки мундиров; кто-то дремал, приткнувшись в углу дивана.
   Пушкин поднял бокал, грани хрусталя вспыхнули. В густом вине плавал светлый зайчик – отблеск свечи…
   – Вы знаете случай с Пассеком? – Пушкин оглядел приятелей. Убедившись, что его слушают, он продолжал: – Вот уж истинно сверхъестественный случай! – Он осушил бокал, волна тепла разлилась по телу. – Всю ночь Пассек понтировал, проиграл не то сто, не то двести тысяч, даже больше… А потом… – Кивком головы Пушкин указал на того, кто дремал на диване. – Прилег, уснул, и явился ему старик с седой головой: «Вставай, Пассек, рутируй на десятку – . один, два, три раза…» Он проснулся и думает: испытаю судьбу, отыграюсь – или продам деревню! Ставит на десятку – выиграл! Ставит еще раз – выиграл! Третий раз ставит – опять выиграл… – Глаза Пушкина широко раскрылись и поблескивали белками. – Что же это, братцы! – Он полон был неподдельного изумления. – Значит – судьба?.. – И так взволновался, что опять наполнил бокал.
   – А вот… – сказал капитан-преображенец и далеко вытянул перед собой ноги, так что уже почти и не сидел, а лежал на стуле. – Вот уж действительно – судьба! – И он рассказал о некоем князе Н., который в одну ночь проиграл деревню, коляску, кучера, хотел застрелиться – и вдруг, в наитии, поставил две карты втемную, выиграл, опять втемную, да еще каждую загнул мирандолем, вернул лошадей, кучера, деревню да двадцать тысяч положил в карман…
   Рассказано было много историй.
   И в особняке, в большой гостиной, обтянутой гобеленами Буше, с золоченой мебелью времен Людовика XV, с мраморным камином в помпеевском стиле, с картинами в тяжелых рамах на стенах, молодые люди явно почувствовали игру таинственных сил – тех магических сил, того скрытого гальванизма, которые определяют судьбу и удачу каждого. Разом осушили бокалы.
   – Итак, каждый тянет свой жребий, – сказал хозяин дома Завадовский. – Значит, не о чем заботиться, разве что о собственном благе…
   Его обычная фатоватость и обычный цинизм вызвали у Пушкина протест.
   Одет он был на английский манер – в узкий фрак английского покроя и коричневые панталоны в обтяжку, с перстнями на руках и драгоценной булавкой на брыжах манишки.
   – Что ты хочешь сказать? – спросил Пушкин. Завадовский пожал плечами.
   – Поскольку в мире нет абсолютного добра и абсолютного зла, – сказал он ровным голосом, – поскольку нет врожденных нравственных принципов – каждому остается делать то, что ему хочется…
   Вот как превратно понимал он Вольтера!
   Le plaisir est l'objet, le devoir et le but
   De tous les etres raisonnables[11], – да, это так, но не ведет ли это к себялюбию, эгоизму и цинизму? А любовь, а дружба, а высокие помыслы!..
   – Дэвид, – сказал Завадовский слуге, – принесите еще вина…
   – Да, сэр.
   Англичанин-слуга – его туго накрахмаленные воротники упирались в густые баки – двигался бесшумно. Завадовский был англоманом, он воспитывался в Англии.
   Гости пили рейнвейнское и цимлянское, но хозяин только cold-without – холодный грог из зеленоватого графина.
   Разгорелся спор.
   – Так можно бог знает до чего дойти! – кричал Пушкин. – Вот и будем повторять: мух съедают пауки, пауков – ласточки, ласточек – орлы, орлов убивают люди. Ну, а людей съедают черви… Вот и вся низменная философия! Она лишает жизнь высокого, прекрасного, разумного…
   – У нас, господа, в России нет общественной жизни, – сказал кто-то. – Отсюда все эти разочарованность и уныние…
   – И не может быть общественной жизни, – все тем же ровным голосом, с бесстрастным выражением лица сказал Завадовский. – Россия не Европа. Зачем же dormer de la tete contre un mur[12].
   Косые баки придавали его удлиненному, тонкогубому лицу выражение ранней зрелости – этот преуспевающий чиновник Иностранной коллегии казался старше своих двадцати трех лет.
   – …И остается по примеру отцов и дедов – сушить хрусталь (что значило – играть в карты).
   – Да, уж наши предки не ленились попотеть на листе, – живо подхватил Каверин. – Царь Фараон велел метать банк от зари до зари – мой отец свято выполнял завет. – На его лице написано было совершенное благодушие. – И что же? Император Павел пожаловал в Тамбовской губернии имение – с оброчной мельницей, пустошами, да еще с нарезками из казенных земель. Да в Москве подарено было строение Монетного двора и остатки стены Белого города. Да в Охотном ряду были дома. Да подмосковные имения. Да за моей матерью взято больше тысячи душ… Увы, все это – фьють!..
   С дивана поднялся молодой семеновский офицер. Волосы у него были растрепаны, сонное лицо помято, а высокий лоб прорезала глубокая складка.
   – Позволь мне назначить карту, – осипшим со сна голосом обратился он к банкомету Завадовскому.
   И, подняв с ковра случайную карту, лежавшую цветным крепом вверх, положил ее, не глядя, на зеленое сукно.
   – Втемную. Фоска стоит тысячу.
   Что? Не вздумал ли он допросить судьбу?
   Офицер старался держаться прямо, как и полагается всякому семеновскому офицеру, но видно было, что он пьян. Карта стоит тысячу! Не приснился ли ему вещий сон?
   Угасший интерес к игре снова ожил. Выпили, разбив бокалы о шпоры:
   – A la hussard!..[13]
   Завадовский с треском вскрыл колоду, длинные его пальцы двигались легко, ловко, он метал, держа колоду низко над столом, и прикрывал свои карты. Этот роскошный особняк на углу Большой Морской, доставшийся ему в наследство, вместе с титулом графа от отца, он превратил в настоящий игорный дом – здесь собирались каждую ночь.
   Увы, карта семеновского офицера после второго абцуга была бита – не судьба!
   – Позволь еще одну… – Он заметно побледнел, складка между бровей стала еще глубже. Тылом кисти он провел по лбу. – Фоска – две тысячи…
   Теперь в комнате установилась тишина.
   Даже карты у Завадовского были английские – дамы в амазонках скакали на породистых рысаках, валеты в рыцарских доспехах охраняли трон, а на тузах изображены были государственные гербы.
   – Ах, черт возьми! – вскричал кто-то. Карта семеновского офицера была бита.
   – Да, фортуну не просто схватить за тупей, – послышались рассуждения. – Да уж, судьба-индейка… Однако не бивши – не убьешь…
   Семеновский офицер сидел на диване, обхватив голову руками.
   – Боже мой, – сказал он, – на что тратим мы лучшие годы жизни, ум и сердце!.. На пьянство и карты… А что наша служба! Парады, муштра, чтение артикулов.
   Завадовский продолжал тасовать колоду, как бы приглашая желающих к столу. На тонких его губах появилась усмешка.
   – Если ты недоволен, – сказал он, – иди в общество к умным. – Он говорил о том обществе, о котором с некоторых пор все шептались. – Там тоже всем недовольны. Там полагают, что на балах танцевать – это пошло, а нужно с дамами говорить об Адаме Смите. И играть в карты и кутить – значит в самом деле бесцельно тратить жизнь…
   И так как никто ничего точно не знал о тайном обществе, послышались фразы:
   – Это и само собой…
   – Ну, знаете, как рассуждать…
   – Господа, все это от масонов, поверьте мне!
   – Но как же так! – Семеновский офицер опять тылом руки потер лоб. – Ведь возвращались мы из великого освободительного похода с великими замыслами. Мы готовились делать в России что-то нужное, важное… А что же мы делаем? Как мы живем?
   – Вот и умные так рассуждают, – насмешливо подтвердил Завадовский.
   Кто-то сказал:
   – Хорошо бы и нам конституцию!
   – Конституцию для медведей?
   – Ну, применительно к нашим обычаям…
   – Эх! – Семеновский офицер с усталой безнадежностью махнул рукой. Он залпом опорожнил большой бокал – и как будто яд растекся по его телу: углы рта затрепетали, кадык заходил, мышцы шеи задергались. Пустым взглядом посмотрел он перед собой и сказал вполголоса, будто для самого себя: – Застрелюсь…
   Жестокое выражение вдруг мелькнуло в лице За-вадовского.
   – Дэвид, – сказал он. – В моем кабинете ящик с пистолетами.
   Сделалось совсем тихо. Семеновский офицер медленно поднялся, толчками, будто с трудом, выпрямляя свое тело.
   – Ты что же, хочешь, чтобы я здесь? – Он криво усмехнулся.
   Кто-то протестующе закричал:
   – Господа, это ни на что не похоже!
   В тишине слышны были неторопливые шаги слуги, и еще кто-то воскликнул:
   – Перестаньте, господа!..
   Завадовский рассмеялся – смех его сухо рассыпался, как горох.
   Семеновский офицер, натужно вымеривая шаги, будто на учебном плацу, пересек гостиную и вышел.
   – Господа, он все же прав, – сказал кто-то. – Живем мы пусто, скучно, безобразно… Служба в самом деле бессмысленна и оскорбительна… Артикулы и устав, устав и артикулы…
   – В Англии – я всегда приверженец свободных установлений, – сказал Завадовский. – Но мы в России. – Он пренебрежительно махнул рукой. – Il faut hurler avec les loups[14]. Сам император Александр признается: не верю никому, верю лишь, что все люди подлецы…
   Теперь Пушкин возражал с ожесточением – будто утверждения Завадовского угрожали оптимизму и жизнерадостности, жившим в его душе.
   – В Англии аристокрация могущественна, – продолжал Завадовский, – там майораты неделимы, неотчуждаемы – там аристокрация не зависима от королевской власти.
   Чем больше Завадовский хвалил Англию – английские порядки, товары, таможню, даже салон герцогини Девоншарской – тем больший испытывал Пушкин протест.
   – Все – Англия, Англия!..
   Он пил бокал за бокалом – ив какой-то момент стены будто мягко раздались, хрустальные подвески люстр завертелись с легким звоном, и огни бронзовых канделябров на мраморных подзеркальниках слились в расцвеченный огненный шар… И все стало на место.
   – Когда в английском парламенте слушаешь прения между тори и вигами, – рассказывал Завадовский, – совершенно понимаешь, что Россия принадлежит Азии, а не Европе…
   – Россия тоже ничем не обделена! – воскликнул Пушкин. – Россия идет путем Европы к свободе и гражданственности!..
   И с досадой бросил свой бокал на пол.
   – Ну, хорошо, – сказал Каверин. Он поднялся и
   с такой силой расправил плечи, что узкий гусарский мундир затрещал по швам. – Это – английская? – Он указал на трость с резным костяным набалдашником у подставки для чубуков.
   – Я купил ее в магазине на Бейкер-стрит…
   – А мне она не нравится!..
   И в ту же минуту Каверин схватил трость, сломал пополам о колено и бросил в камин.
   Пламя осветило энергичное, красивое лицо гусара с лихо закрученными усами, тонким профилем и крепким подбородком.
   Выходки Каверина, le coqueluche de tout le monde[15], этого милого Пьера, всем были известны. Но что сделает Завадовский?
   Лицо Завадовского сохранило ледяное бесстрастие. Он продолжал рассуждать об Англии и России.
   Пушкин с раздражением думал о том, что безродные люди, которых Екатерина по своей прихоти вывела на первые места в государстве, не могут ценить Россию.
   Портрет старшего Завадовского – вельможи в парике с завитыми локонами, графа, действительного тайного советника, сенатора – висел в золоченой раме на стене. На круглой тумбе под портретом стоял мраморный бюст Екатерины Второй – молодой еще женщины, с ямочками на пухлых щеках, с раздвоенным подбородком… Безродный мелкий офицер из канцелярии Румянцева – Задунайского достиг почестей и богатства – не умом, не талантом, не верной службой! – все выиграл он в гнусном соревновании, сделавшись фаворитом.
   – В России умному человеку нельзя не быть циником! – уверял Завадовский.
   Его отец обобрал ассигнационный банк, которым ведал. Вот в угоду кому сластолюбивая властительница унизила истинное, древнее дворянство. Пушкин готов был вслед за своим отцом составлять генеалогические древа дворянских родов!..
   Он продолжал много пить, и опять со звоном завертелись подвески люстр и огни свечей слились в цветной шар… Он спорил все ожесточеннее, вот он уже перешел на личность, и Каверин счел нужным переговорить с Завадовским, отвел в сторону Пушкина, чтобы и с ним переговорить, и объявил, что дело пустячное и не требует продолжения…
   Потом стреляли из пистолетов, комната наполнилась пороховым дымом. Пистолеты были английские, из закаленной стали, и даже на шомполах стояло английское клеймо… В длинном каменном манеже водили на кордах лошадей ганноверской породы, с гривами и хвостами до земли… Потом запрягли кареты и с громом колес, с цоканьем копыт помчались по Невскому, пугая квартальных и развлекаясь: вывеску аптекаря Штюнера поменяли местами с вывеской гробовщика Петрова, а вывеску кондитера Лареда – с вывеской шляпной мастерицы вдовы Повитухиной…
   Под утро его подвезли к набережной Фонтанки. Двухэтажный дом Клокачева с массивным рустованным цоколем выделялся среди соседних ветхих строений; к подвальным его окнам на случай наводнения приставлены были просмоленные щиты…
   Слуги спали. Но верный Никита ждал с зажженной свечой и помог барину раздеться.
   Усталость одолевала… Он повалился на постель и сразу уснул.

VI

 
С надеждой, верою веселой
Иди на все, не унывай;
Вперед! мечом и грудью смелой
Свой путь на полночь пробивай.
Узнай, Руслан: твой оскорбитель
Волшебник страшный Черномор,
Красавиц давний похититель,
Полнощных обладатель гор.
 
«Руслан и Людмила»
   Который час?.. За стеной, в комнате сестры, слышалась игра на фортепьяно.
   Каждое утро, лежа в постели, он писал. Поэма, начатая в Лицее, успешно продвигалась вперед – витязь искал прекрасную Людмилу; одна сцена влекла за собой другую…
   Даже друзья-поэты не подозревали о громадной задаче, которую он ставил перед собой: он мерил свою поэму европейскими образцами…
   Там, на страницах европейских поэм, странствовали средневековые рыцари, палладины Карла Великого, влюбленные разлучались и находили друг друга и ради любви претерпевали множество злоключений, в их судьбу вмешивались волшебники, пустынники, завистники, соперники, и звонко звучали имена: Роланд, Руджиеро, Анжелика, Брамантанте… В русской литературе – бедно, лишь недавно возникшей – не было средневековой литературы: он желал дать ей поэму на европейский лад – из глуби веков!..
   Пусть и у него странствуют витязи, пусть будут не ведомые русской равнине скалистые горы, пусть волшебник, похититель красавиц, влечет рыцаря по воздуху… Эти сцены не новы – в этом их условность, традиционность, но и надежность, а выдумывать все заново было бы оплошностью и безвкусицей… Знакомые сцены он пишет на русский лад – былинный, сказочный, народный – и покажет в русских богатырях русскую силу, и передаст голос вещего Бонна!.. Важно найти правильный тон – игривый, насмешливый, важно сохранить равновесие между серьезным и забавным, придать рассказу свободное течение, действию – естественность, сценам – разнообразие. И самым важным было достигнуть совершенства стиха – именно это совершенство, певучесть, гармония и делали поэму вполне самостоятельной и неповторимой.
   Вжавшись спиной в подушку, ухватив зубами короткий черенок пера, он пристально смотрел перед собой, будто в прямоугольнике окна перед ним развертывались сцены, а потом торопливо писал…

VII

   Вошла сестра. Ее лицо показалось ему похудевшим и вся она – еще уже, тоньше. Она была чем-то встревожена.
   – Ты слышал? – спросила она. – Что говорят в городе?..
   – О чем? – не понял он. Но она не объяснила.
   – Maman стала раздражительной, – сказала она, – такой, что… даже papa с трудом переносит…
   На руках у нее опять была моська, и она уткнулась лицом в мягкую шерсть, может быть, для того, чтобы скрыть слезы.
   Он нахмурился. Сестру было жаль, но чем мог он помочь? Как мог защитить ее от родительской власти?..
   …В просторном зале, с экраном пред камином и стульями вдоль стен, за круглым столом под свисающей люстрой собралась семья. Каждый занял обычное место.
   Сергей Львович заговорил о театре – и сразу же разгорелся спор.
   – Русская труппа ничтожна… – утверждал отец.
   – А Семенова?.. – возражал сын.
   – Вальберхова ли, Семенова ли, – пренебрежительно сказал Сергей Львович, – aussi ennyeuse l'une que i'autre[16].
   – У Семеновой – талант, живое чувство!.. – восклицал Пушкин.
   Сергей Львович досадливо отмахнулся: коротенький юнец, его отпрыск, желал иметь собственные мнения. Но Сергей Львович был знатоком театра!
   – Я помню незабвенную Жорж… – принялся он рассказывать. – Москва, Арбатский театр… Какой энтузиазм, какое фурорное хлопанье!.. – И, не удержавшись, Сергей Львович приподнял руку, в которой зажат был гренок, намазанный медом, и продекламировал нараспев, подражая манере знаменитой актрисы, классические слова Клитемнестры. – Актер выигрывает, – продолжал он, – окружив себя посредственностями… Например, девица Клерон, пользуясь покровительством Ришелье, царствовала на сцене одна. И пьесы обставлялись так, чтобы она могла царствовать: «Дидона», «Ифигения в Тавриде», «Медея» – написаны специально для нее, были ее триумфом. Но, конечно, Дюменель могла бы сыграть не хуже. Но мадам Жорж не имела соперниц!.. Но Вальберхова в «Липецких водах»…
   – Липецк? – переспросила Марья Алексеевна. Тяжелая ее голова приподнялась, подслеповатые выцветшие глаза будто ожили. Она была родом из Липецка.
   – Мы говорим о театре, maman, – объяснил Сергей Львович.
   – Липецк, – повторила Марья Алексеевна. И из ее глаз легко и обильно покатились крупные слезы. Горничная поправила на ее шее салфетку.
   – Что такое? – обеспокоилась Надежда Осиповна.
   – Que faire c'est la vieillesse[17] – вздохнул Сергей Львович.
   – С дочерью малолетней… Без пропитания… – К Марье Алексеевне пришли воспоминания.
   – Значит, вы из Липецка, grand-maman? – спросил Пушкин, которым владел живой интерес к прошлому своей семьи.
   Марья Алексеевна повернула к внуку трясущуюся голову.
   – …Вздумал при живой жене жениться… – Это она говорила о тяжбе и разводе с мужем. Она вздохнула, задумалась, а потом сказала: – Но с государыней великой можно было благоденствовать: дураки были не страшны, а плуты не опасны…
   Восемнадцатый век вставал за ее плечами!
   – Maman, – страдальчески сказала Надежда Оси – повна. – Все это было давно, нельзя ли о другом?
   – Липецк тогда заводом звался… – уже успокоившись и более связно сказала Марья Алексеевна. – Не уездный городок – а просто завод был, пушки лили…
   И принялась рассказывать. Никто и не ожидал от престарелой grand-maman такой живости.
   – Наше село Покровское, Кореневшина тож, в двадцати двух верстах от Липецка. А тогда из Петербурга артиллерии капитан приехал – заводы осматривать, вот и зачал к нам в Покровское ездить, свататься зачал…
   – Неужто мой дедушка! – воскликнул Пушкин.
   – Дедушка, Осип Абрамович, он самый, – подтвердила Арина Родионовна, которая по обыкновению стояла посредине комнаты. – А черный был, господи, совсем арап…
   Марья Алексеевна выпрямила спину, лицо ее помолодело. И широким добрым своим лицом она поворачивалась то к дочери-креолке, у которой кожа была смуглой, то к внуку, у которого волосы курчавились.
   – Видный был, – сказала она. – Красивый был, чего уж там, одно слово – столичный щеголь. – В голосе ее зазвучала даже гордость. – Ну уж, конечно, черный… – Она развела руками. – А я была еще в ребячестве, мало его понимала, вот и пошла за него… И стала сама Ганнибалова. – Так переделывала на русский лад свою фамилию Марья Алексеевна.
   Завтрак продолжался – намазывали хлеб, лущили яйца, наливали сливки в чай. А Марья Алексеевна неожиданно разговорилась.
   – А человек он оказался характера самого беспокойного. Какой-то огнь в нем был геенский. И почти всегда был пьян, а дом наш превратил в волкан всяческих происшествий. – Слезы опять потекли из глаз. – Запер меня в конуру рядом с борзыми собаками… Оказывал всяческое презрение. А у меня уже дочь родилась по естеству!
   – Maman, – сказала Надежда Осиповна. – Я молю вас… – Ее детям просто удивительным показалось то беспомощное выражение, которое теперь было на ее властном лице.
   – Что старое-то ворошить, – подтвердила Арина со своего места.
   Ольга неожиданно вышла из-за стола. С ней творилось что-то странное.
   Стук колес проезжающих экипажей заставлял ее вздрагивать.
   Взгляд Надежды Осиповны последовал за ней. За столом сделалось тихо. Потом Надежда Осиповна поднялась и, тяжело ступая в туфлях без каблуков, с завязками вокруг отечных ног, подошла к окну.
   – Я просто смотрю на улицу, – дернув плечами, сказала Ольга.
   – Что ж интересного?.. – Надежда Осиповна подозрительно оглядела пустынную набережную Фонтанки.
   – Что, повадился кувшин по воду ходить? – догадалась Арина.
   – Дурь нашла, – ответила няне Надежда Осиповна. И Ольга, с самым несчастным выражением на лице, вернулась к столу.
   Бурные события происходили в доме. Вдруг, без всякого перехода, принялись обсуждать будущие перемещения в квартире: для младенца с няней нужна светлая, просторная диванная, но из-за тесноты – всего семь комнат – диванную занимала grand-maman; так вот, переместить ее нужно в кабинет Сергея Льво вича; так вот, нужно вынести из кабинета письменный стол и поставить кровать…
   Марья Алексеевна слушала эти разговоры равнодушно.
   – Имение наше, Михайловское, – снова начала она рассказывать внуку, – по развратной жизни своей муж мой совсем расстроил. Захотел на Устинье Толстой жениться – это при живой-то жене! – Ее и сейчас волновала давняя эта история – подбородок ее задрожал, а углы губ горестно опустились.
   – Да, уж Осип Абрамович легкий-прелегкий был и дюжий такой был, господи, – со своего места отозвалась Арина.
   – А уж Устинья – сама ветреная, сама взбалмошная, жеманство самое площадное, как и он, распутная, и все бы им только наслаждение физики…
   – Наслаждение физики! – Пушкин еще в Лицее, получая письма от бабушки, читал их Дельвигу, и оба они восхищались языком Марьи Алексеевны.
   На Марье Алексеевне поверх платья был спенсер – она мерзла. От беспокойных движений кружевной воротничок, кисейный рюш и салфетка смялись, и горничная то и дело поправляла их.
   – Кто же станет такое терпеть, – сказала Марья Алексеевна. – Стала и я обходиться с ним очень ярко, квитаться презрением. А потом в дом родительский, в Покровское, вернулась. Я с родителями в глубокой тишине жила, у нас развратной жизни такой не знали… Как увидел мой родитель меня… с малолетней дочерью на руках… без пропитания… так от паралича и скончался.
   Опять потекли слезы. Марья Алексеевна обессилела. Сергей Львович уловил выразительный взгляд жены и переменил разговор.
   – Никита, – обратился он к своему камердинеру. – Сколько в Москве стоили сальные свечи?..
   Степенный Никита Тимофеевич сделал несколько торопливых шагов вперед.
   – Что ж, считай, пуд покупали мы за шесть пятьдесят. – Он любил говорить мы и, когда Сергей Львович занимался, говорил: «Мы заняты!»
   – А дрова?
   – Так что же, считай, за сажень березовых дров – мы платили шесть рублей.
   – А бумага?
   – За десть бумаги в магазине Жожор – платили пятнадцать копеек…
   – Все же в Москве жизнь дешевле была, – решительно заключил Сергей Львович, обращаясь к жене.
   А Надежда Осиповна, видимо тоже вспоминая Москву, задумчиво смотрела на портрет, в узорной раме висящий на стене. Вот какой она была! Неужто в самом деле это она?
   Когда-то, в Москве, дом Пушкиных посещало множество эмигрантов, среди них – граф Ксавье де Местр, известный впоследствии автор книги «Voyage autour de ma chambre»[18], и его брат написал портрет гостеприимной хозяйки, «прекрасной креолки»… На стене висели и акварели Ольги – сад московской усадьбы, домик в Захарове, портрет умершего шести лет брата…
   Воспользовавшись минутным молчанием, Марья Алексеевна, успевшая набраться сил, продолжала: