Но их «обременяют» и не одни телесные недуги и нужды. Почти в каждом лице трепещет внутренняя боль невысказанного чувства, проступает тревога снедающей мысли, тлеет огонь неосуществленной мечты. Все они ищут у Христа не одного утоления боли – они пришли к нему за ответом: где же правда на земле? в чем же истина бытия? где лежат к ней пути?
   В первоначальном замысле художника было еще усилить это трепетание пытливой мысли, это искательство «своего идеала»: среди обремененных тяготою русской жизни он хотел ввести прямых представителей мысли и творчества.
   В дни, когда Нестеров работал над картиной, он с увлечением отдавался искусству Шаляпина. Шаляпин, писал Нестеров 14 мая 1902 года, «возвышается до глубочайшей трагедии зла в «Мефистофеле», до эпоса Сусанина, заставляет бледнеть, плакать, делает то, что способны делать величайшие гении мира. Вот воистину «русский гений».
   В Шаляпине, выходце из народа, Нестеров готов был видеть лучшее воплощение своей веры в творческий порыв русского человека, охваченного исканием правды в жизни и в искусстве, и недаром одному из первых он Шаляпину показал свою картину.
   3 мая 1902 года он писал Турыгину:
   «Ты спрашиваешь, есть ли у меня на картине «Шаляпины»? На пространстве 5 1/2 аршин изображено 20 фигур, из них 4 «святых». Остальные 16, женщины и мужчины, грешные и праведные, Шаляпины (Горький, может быть, Достоевский) и не-Шаляпины».
   «Шаляпины» здесь – русские люди пытливой мысли, творческой силы и высокого душевного порыва.
   Среди народных взыскателей правды с лицами, словно вышедшими из толпы «верующих баб» («Братья Карамазовы») и «подростков» Достоевского, так естественно было бы встретить и самого Достоевского. Но Горький, только что спевший свою «Песню о Буревестнике»?.. А между тем перед именем Достоевского у Нестерова стоит лишь «может быть», а Горький назван безоговорочно.
   Нестерова влекло к Горькому с первых строк «Челкаша», прочитанного им в 1898 году. Нестеров любил вспоминать, какое чарующее впечатление оставили в нем рассказы Горького. Прочтя «эту чудесную, живую, такую молодую, свежую книгу», Нестеров восторженно делился впечатлениями и надеждами с Н. А. Ярошенко: «Сколько пророчеств и упований было тогда высказано по его адресу!» Нестеров навсегда остался приверженцем этих рассказов Горького.
   Личное знакомство Нестерова с Горьким произошло в мае 1900 года.
   «Мы почти сошлись сразу, – писал Нестеров 18 мая, – он оказался моим большим почитателем, и это самое почти всегда упрощает первое знакомство, поселяя доверие и симпатию, тем боле.е что и я очень люблю талант Горького и жду от него очень много впереди, как жду от Малявина и Шаляпина, этих трех мужиков, выдвинувшихся так ярко и быстро».
   В 1900 году Нестеров еще не был автором портретов, он был лишь творцом картин из жизни Сергия Радонежского да таких полотен, как «Христова невеста», «Пустынник», «Великий постриг», и тем примечательнее, что автор «Песни о Соколе» оказался «большим почитателем» автора этих поэтических сказаний о людях духовного подвига. Не менее примечательно, что автор «Видения отроку Варфоломею» «очень любил» талант Горького – создателя «Мальвы» и «Бывших людей».
   По пути в Соловки за этюдами для большой картины – в середине июля 1901 года – Нестеров посетил Горького в Нижнем Новгороде и провел два дня в беседах с ним: «Много, много было затронуто милых и любезных русскому человеку тем. Тут и Толстой, и Шаляпин, и Горький, и Васнецов с Нестеровым не были забыты» (письмо к Турыгину от 25 июля 1901 г.).
   В эти два дня Нестеров написал масляный этюд о Горького. Этюд предназначался для большой картины.
   Когда однажды в беседе с А.М. Горьким о Нестерове Павел Дмитриевич Корин, замысливший портрет Алексея Максимовича, сказал ему, что прекрасный этюд Нестерова, высоко им чтимый, писан для картины «Святая Русь», Алексей Максимович отвечал улыбаясь:
   – Знаю. Я даже там побывал, на картине, в толпе богомольцев.[25
   Но Горький недолго пробыл на «Святой Руси». Его лицо было заменено там лицом сестры милосердия, написанным с той самой сестры милосердия Копчевской, которая послужила прототипом для абастуманской святой Нины.
   В этой замене Нестеров был прав. Путь Горького всегда лежал не в тихое пристанище христианского «упокоения», а к борьбе за нового человека и человечество, Горький был не «взыскатель» правды, а борец за нее – ему было не по пути с теми, кто так правдиво изображен на картине Нестерова. Художник верно почувствовал это в раннем Горьком (картина окончена до революции 1905 года) и увел его со «Святой Руси».
   Любимейшей картиной Нестерова из всей русской живописи было «Явление Христа народу» Иванова. То, что задумал Нестеров дать в своей большой картине, было «Явление Христа русскому народу». На болезненный стон, на скорбный зов «труждающихся и обремененных», измученных тяжестью русской жизни, откликается тот, кого они зовут «Спасом». Он вышел навстречу «труждающимся» со святыми, в которых народ привык видеть своих заступников, – с Николой карателем обидящих, с Сергием Радонежским, радетелем за русскую землю, с Георгием Победоносцем – «Егорием Храбрым» народных былин.
   Таков был заветный замысел художника, который он неоднократно открывал мне, говоря о «Святой Руси».
   Он видел этот замысел осуществленным у Тютчева в его знаменитом стихотворении:
 
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа.
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, страна родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.
 
   «Я не хотел писать расслабленного Христа, унылого, как его любили писать тогда, – говорил мне Михаил Васильевич в 1940 году. – К нему идут у меня унылые и расслабленные. А он должен быть иным».
   Для Христа Нестеровым был написан этюд со священника Константина Алексеевича Руднева, который был настоятелем церкви в Абастумане.
   Первое название картины «Святая Русь» вызвало при появлении картины на выставке много толкований, большею частью совершенно произвольных.
   На основании многолетних разговоров с Михаилом Васильевичем Нестеровым на эту тему могу утверждать: меньше всего желал рн сказать этим названием то самое, что чаще всего ему в свое время приписывалось: «Вот эта-де Русь – несколько крестьян и монахов из крестьян, большею частью немолодых и недужных, – вот это-де Русь святая, а вся остальная, не вмещенная в эти лесные пределы, это Россия грешная». Подобное толкование было бы нелепо по одному тому, что, не говоря уже обо всем городском населении России, обо всем образованном обществе, среди «грешных» осталось бы тогда все сплошь духовенство, ибо никого из них нет на картине.
   «Святая» не потому, что она «святая» в своей жизни, быте и истории, но потому, что в «святыне» она, как полагал Нестеров, видела свой «идеал».
   И если на полотне оказалась одна только деревенская Русь, то это не потому, что она одна ставит себе этот «идеал» и что христиан нет нигде, помимо русской деревни, а потому, что эта деревня особенно изобилует «труждающимися и обремененными», и они в своей безысходности ищут «к ногам Христа примкнуть» (Тютчев).
   5 января 1907 года в Петербурге, в Екатерининском концертном зале на Малой Конюшенной (д. 3), открылась выставка картин Нестерова.
   До этого дня в течение семи лет ни одна картина Нестерова не появлялась на выставках. Он не ушел, а «отпал» от двух враждующих группировок – передвижников и «мир-искусников». Семь лет было отдано напряженному творчеству в самых разнообразных, иногда вовсе неожиданных для публики и критики направлениях.
   Явившись с собственной выставкой из 85 произведений, художник словно хотел провести зрителя по всем путям своим и перепутьям.
   На выставке были два эскиза основных, уже прославленных картин Радонежского цикла: «Видение отроку Варфоломею» и «Юность пр. Сергия». О любви художника к героической истории родины свидетельствовал превосходный по краскам, смелый по композиции эскиз «Гражданин Минин».
   Из своего романа в красках о русской женщине Нестеров дал две главы с одинаковым названием «За Волгой» («Лихач Кудрявич» с девушкой и одинокая, покинутая им девушка). Русская девушка в монастыре – этой теме были посвящены две картины: «Тихая жизнь» и «Лето».
   Но тут же были показаны и отрывки из поэмы-идиллии о любви и счастье: «Адам и Ева», «Свирель», «Два лада».
   Автор «Пустынника» продолжал свою реалистическую повесть о русском монастыре – «Мечтатели» («Белая ночь на Соловецком»), «Молчание». А автор «сказаний» из религиозного прошлого своего народа дал «Зосиму Соловецкого» и «Симеона Верхотурского», святого с самым крестьянским житием: он был деревенский швец (портной), никогда не принимавший монашества.
   Нестеров – церковный живописец – был богато представлен 36 эскизами для Абастумана и 7 для Новой Чартории.
   Но появились на выставке и еще два Нестеровых, публике дотоле неведомых: Нестеров-пейзажист и Нестеров-портретист. Первый был представлен проникновенными «Осенними далями» и «Родиной Аксаковых», второй – «Портретом дочери» в амазонке, одним из шедевров русской портретной живописи, и прекрасными портретами Е. П. Нестеровой, Яна Станиславского и Н.Г. Яшвиль.
   В сущности, на выставке был представлен весь Нестеров – в его настоящем (картины),прошедшем (церковные работы) и будущем (портреты).
   Две картины были заветными для Нестерова на его выставке – «Димитрий Царевич убиенный» и «Святая Русь».
   Первая уже выставлялась художником на XXVII Передвижной выставке, но над картиной, написанной в 1898 году, он много работал в позднейшие годы и считал, что лишь к выставке 1907 года он окончил ее со всею ответственностью за «содеянное» (любимое выражение Михаила Васильевича).
   Истоки картины глубоки и многообразны.
   Сказание об убиении Димитрия Царевича Угличского Нестеров знал с детства, но особую любовь к образу Димитрия Царевича ему внушил Пушкин. «Борис Годунов» был любимым произведением Нестерова, а рассказ патриарха о чуде, о царевиче Димитрии был любимейшим местом Нестерова во всей трагедии.
   В 1895 году Нестеров, вырвавшись из Киева, захотел надышаться не только воздухом среднерусских лесов, но и веянием народной старины, сохранившейся в древних городах Верхнего Поволжья. Вместе с писателем В.М. Михеевым Нестеров побывал в июне этого года в Переславле-Залесском, Ростове, Угличе, Ярославле.
   Михаил Васильевич вспоминал в «Записках»:
   «С утра мы с Михеевым принялись ретиво за осмотр Углича. Побывали в музее, переделанном из дворца царевича. Там я видел много икон с изображением убиенного. Они все, как одна, совпадали с тем, что мне мерещилось о нем. Побывали мы и в церкви св. Димитрия Царевича на крови, где обрели удивительную пелену, будто бы шитую матерью царевича в его память шелками и золотом. Я сделал этюды с тех мест, которые по плану могли находиться во время убийства фоном этой загадочной драмы».
   «А родился «Димитрий Царевич» просто, – рассказывал тогда же Нестеров. – Я ехал в Киеве из бани к себе домой. И вдруг все мне стало ясно, все вижу, все готово. Оставалось только писать».
   Нет, оставалось еще пережить тяжелое отцовское горе, чтобы творчески проникнуться скорбью матери.
   Осенью 1898 года, когда пришло время писать «Димитрия Царевича», заболела дочь художника, Ольга, двенадцати лет, учившаяся в Киеве в институте.
   С сентября 1898 года по январь 1899-го, пишет Нестеров, «болезнь неустанно угрожала жизни больной, а я постоянно жил под страхом потерять свою дочку, и тем не менее в те дни и часы, когда не был в институте, я работал над своим «Св. Димитрием Царевичем» и над «Пр. Сергием». И как бы вопреки всему происходившему в картинах я находил свой мир отдохновения».
   Название картины – «Димитрий Царевич убиенный» – Нестеров снабдил пояснением: «По народному поверью души усопших десять дней пребывают на земле, не покидая близких своих».
   Так и убиенный Царевич на картине Нестерова посещает тихо и незримо те места, где протекла его короткая жизнь. Он мертв: он не сам идет детскими ножками в узорных сапожках – его влечет неведомою силою. Он скользит неслышно, как светлое, тающее облачко, над нежно-зеленою, вешнею луговинкой, по которой еще недавно бегал играя.
   Ранняя утренняя заря. Роса. Все неподвижно: маленький древний Углич, его «стольный град», окруженный стеною дремучего бора, с шатровым белым храмом и палатами; чуть подернутая уже почти растаявшим легким туманцем луговина; тонкие трепетные березки с сквозистого, как зеленое воздушное облачко, листвою, вешнее, утреннее, нежно-облачное небо со слабою синевою – все неподвижно и тихо.
   Убиенный Царевич идет неслышными стопами – и
 
…Детский лик царевича был ясен
И свеж и тих, как будто усыпленный;
Глубокая не запекалась язва,
Черты ж лица совсем не изменились.
 
   (Пушкин)
   «Димитрий Царевич убиенный» не икона (как и пушкинский «рассказ патриарха» не житие). И все-таки нечто от «иконы» взято художником для «картины»: композиционное положение фигуры Царевича, его головы, рук, ног и ее отношение к изображению Христа. Царевич как бы «предстоит» на картине Нестерова. Но всмотритесь в его лик, в тихое, грустное спокойствие всей его фигуры. Он весь еще в родном, в земном, среди этих угличских березок, еще со знаками страданья на лице. В весенней тишине, в нежной зелени чудесного утра чуется некое соучастие в светлой скорби, в неповинном страдании Царевича Димитрия.
   В ответ на мой разбор этой картины Нестеров писал мне 19 сентября 1923 года:
   «Единая душа» человека и природы, его окружающей, взаимно необходимы. Эта единая душа создает то единое действие, ту целость впечатлений, кои поражают нас у великих мастеров Возрождения, да и более поздних и менее великих художников, и нет нужды допытываться, обладал ли мастер этим секретом сознательно на вершинах культуры века своего или делал это в простоте душевной».
   Выставка Нестерова явилась событием. Она имела исключительный успех, вызвав живой отклик в самых различных слоях населения Петербурга.
   «Последние дни выставки, – вспоминает Нестеров, – публика валом валила на нее. В праздники бывало более чем по 2000 человек… Едва было можно пробиться через людскую гущу».
   Успех выставки повторился в Москве. Я живо помню эту нестеровскую выставку.
   Она радовала своим необычным внешним видом. На ней было празднично. Она утопала в цветах, была украшена чудесными многоцветными вышивками крестьянок Киевской губернии: удивительно дружно сочетались эти образцы современного народного творчества с работами художника, почти сплошь посвященными деревенской Руси.
   Выставка поражала многолюдством посетителей, но еще более их пестротою, небывалою на других выставках. Тут встретилась Москва всяческая: архиерей в шелковой рясе и студент-химик в тужурке; боевой генерал с «Георгием» в петлице и «толстовец» во фланелевой блузе; профессор Московского университета и молодой рабочий с Пречистенских курсов. Было очевидно, что художник затронул широчайшие круги «стара и млада» тогдашней Москвы. Все смотрели выставку по-разному: иные долго, молча стояли пред эскизами абастуманских образов; другие как зачарованные простаивали перед «Портретом дочери»; третьи по получасу простаивали перед «Димитрием Царевичем убиенным»; для четвертых очарование выставки было в пейзажах.
   Но ни один не прошел мимо «Святой Руси». Никто не остался пред нею равнодушен: она возбуждала признание и отрицание, любовь и вражду.
   Художественный и политический диапазон споров был необычайно широк: от утверждений, что «Святая Русь» лучшее произведение Нестерова, до заявлений, что эта картина «может служить образцом недостатков Нестерова».
   Первое впечатление от художественного произведения для зрителя, как и для самого художника, часто сильно рознится от того впечатления, когда то же произведение глубже освоено внутренним зрением и осмысленно длительным размышлением.
   Так случилось и со «Святою Русью».
   Но и при первом появлении приятие картины даже теми, кто ее принимал, не было целостным.
   Христос не удался на картине – в этом сходились люди, смотревшие на картину с самых различных точек зрения. «Нестеров хотел написать русского Христа, – утверждает Максимилиан Волошин, цитируя тут же Тютчева: «В рабском виде царь небесный». – На картине же стоит лжеклассический Христос, который мог быть написан Сведомским, манекен в эффектной позе, а за ним несколько трафаретных васнецовских старцев. Нельзя найти достаточно плоских и напыщенных слов, чтобы передать всю театральность этого Христа».
   Это самый резкий из отзывов, но он принадлежит художнику и поэту, высоко ценившему творчество Нестерова и впоследствии, в свой черед, высоко оцененному Нестеровым.
   Святые тоже не были удачны на картине – Николай-чудотворец и Георгий Победоносец были простыми вариантами абастуманских образов, а Сергий Радонежский был переписан с правой створки триптиха «Труды преподобного Сергия». На святых сказалась усталость художника от иконописных заказов.
   В Христе же чувствовалась не усталость художника, а чужесть этого Христа русским людям, пришедшим к нему.
   Как в одеянии Христа, есть холодная чуждость и в этом повороте головы словно поверх пришедших, и в этом властном, ни на кого не взирающем взоре, и в этом безразличном бездействии опущенных рук, – есть холодная чуждость во всем облике Христа, будто он не видит или не хочет видеть тех, кто пришел к нему с таким устремлением, с таким страданием.
   В бытность Нестерова летом 1907 года в Ясной Поляне домашний врач и близкий друг Толстого Д. П. Мако-вицкий показал ему страницу своего стенографического дневника, где с точностью записывались все слова и речи Льва Николаевича. Вот одна из записей, выписанная тогда же Нестеровым:
   «Ю.И. Игумнова (художница. – С.Д.), приехав из Москвы, говорила о выставке Нестерова, которая ей нравилась, о Христе на картине «Св. Русь» говорила с недоумением: «Он мог его нарисовать, как на иконах». Лев Николаевич сказал: «Он должен был нарисовать его таким, каким его видят все эти люди, которые стоят перед ним. Они его не могут видеть в виде итальянского певца». Помолчав, Лев Николаевич сказал: «Это панихида русского православия». Софья Андреевна спросила: «Что панихида?» Лев Николаевич: «Картина Нестерова».
   Под 29 июня 1907 года Маковицкий записал следующее:
   «Сегодня я говорил с М.В. Нестеровым о его картине «Явление Христа народу». Я передал ему мнение Л. Н-ча об этой картине, что Христос изображен на ней не таким, каким могли его видеть те, которым он проповедовал, а итальянским тенором; и что эта картина – панихида по православию. М.В. Нестеров сам согласен, что Христос ему не удался: он у него властный, торжествующий. Случилось это потому, что он хотел изобразить его сильным не только духовно, но и телесно, никак не слабее тех людей, на которых он влиял».
   Картина Нестерова – это «Явление Христа русскому народу». Но на картине «молящаяся Русь» как бы отмежевана невидимой чертой от того, кому она молится.
   Хотел или не хотел того художник, но в толпе идущих к скиту нет общего движения к Христу, вышедшему из его стен.
   Нет порыва (пусть у всех различного) к Христу, нет припадения к нему.
   Наоборот, по воле или против воли художника, в толпе как бы не вырешилось еще самое отношение к явившемуся Христу.
   Только в ясно-голубых глазах крестьянской девочки, любяще и кротко устремленных на Христа, светится радостное умиление. Но в умных, чистых глазах крестьянского мальчика нет этого умиления; на них легла первая дымка какого-то внутреннего раздумия.
   На красивом лице молодой женщины в узорном платке, стоящей за крестьянскими детьми, нельзя прочесть никакого отношения к Христу: вся она замкнута в свою невеселую думу. Восьмидесятилетний старик монах с длинными прядями белых волос, опирающийся на плечо девочки, через очки, почти слепыми глазами пристально смотрит на Христа, но смотрит он с какой-то нарочитою зоркостью, со строгою озабоченностью, словно хочет распознать: кто же этот пришедший – Христос ли, которому он молился, или некто иной? Несомненно, смотрит на Христа болезненный подросток в синем подряснике, но какое внутреннее действие присуще этому странному подростку, точно сошедшему со страниц Достоевского? Во взгляде его скошенных на Христа глаз столько темного недоумения, столько осторожного недоверия!
   Есть и другое подобное лицо на картине, оно так же превосходно написано Нестеровым-портретистом, написано с репинскою небоязнью прямо взглянуть в лицо жизни. Это молодой странник в скуфейке. Он стоит на коленях подле подростка в подряснике, но он вовсе не смотрит на Христа, а в сторону от него, странно сверкают белки его глаз на землистом, нездоровом лице; упрямо и круто вихрятся его черные жесткие волосы; узкою змейкой чернятся чуть пробившиеся усики; крепко стиснуты его губы, на которых вряд ли сверкала улыбка. Невозможно забыть этого лица, какой-то жутью, озорною сумрачностью веет от него! Оттого он и смотрит не на Христа, а словно заглядывает в темное, страшное лицо жизни.
   У троих рядом стоящих – у сестры милосердия, у молоденькой монашки и старика в самоедской шапке-ушанке – как будто нет никакого отношения к Христу; они смотрят совсем не на него, а на зрителя – каждый по-своему, но без всякой связи с тем, что происходит перед ними.
   Ошибка ли это художника, прямо перенесшего эти лица на картину с превосходных портретных этюдов и
 
   не подчинившего выражение лиц, движение глаз общему смыслу происходящего на картине? Или это не ошибка, а намерение художника показать всю разность чувств и ощущений в толпе, вызванную появлением Христа, – от светлого умиления до спокойного равнодушия и острого недоверия?
   Две группы правой стороны картины – бабы в поневах и больная девушка со схимницей и с попечительной пожилой женщиной – обособлены на картине. Они заняты своим делом: баба слепая бредет, опираясь на бабу плохо зрячую; лица их опущены ниц, и ни единого луча света не падает на них от «небожителей», вышедших из скита: бабы их просто не видят. Не видят «небожителей» и схимница с пожилой женщиной, бережно ведущие больную девушку в желтой душегрейке. Старая схимница с изможденным, землистым лицом погружена во внутреннюю молитву, а на лице пожилой женщины написана глубокая заботливость о больной.
   Большие, страждущие глаза больной девушки широко раскрыты. Но видит ли она Христа? Если б она увидела Христа, в этих горестно раскрытых глазах должна была бы приутихнуть их блуждающая боль и неусыпная тоска.
   И только двое – склонившийся на колени пожилой крестьянин да рухнувшая к ногам Христа женщина – полны движения к нему, но лиц их мы не видим, и оттого это движение не освещено внутренним движением их чувств и мыслей.
   Свет тихого, радостного общения с Христом светит только в ясных глазах деревенской девочки.
   Случайность это или не случайность? Не есть ли это следствие убеждения художника в истине евангельских слов: «Если не будете как дети, не войдете в царствие небесное», не увидите и Христа? На этих словах через несколько лет он построит другую картину на ту же тему.
   Страждущая духом и телом толпа «труждающихся и обремененных» почти сплошь написана на картине с такою житейского силою, заставляющею в иных лицах вспоминать то о Сурикове, то о Репине, что она как бы подавила художника своей реалистическою правдою, и у него не оказалось достаточно вдохновения на святых с Христом.
   Русский народ – в его страдании, в его томлении душевном и сердечном – есть на картине Нестерова; «яв-
   ления» же «Христа русскому народу» на ней не произошло.
   Нестеров уже при создании картины смутно чувствовал, что в левой части картины – у святых – у него что-то менее ладится, чем в середине и в правой части – у «грешных». Ни в одном письме его нет радостной пометы об удаче здесь, у святых. Наоборот, делясь с Турыгиным своей радостью, что «картина двигается успешно», он предостерегает не только приятеля, но и самого себя от преждевременного торжества: «Главное еще не написано», Христа еще нет.
   7 мая 1924 года, после поездки в Ленинград, когда он видел картину в Русском музее, Нестеров писал мне про «Святую Русь»:
   «Слаба она, ох! слаба она в главном… главного в ней нет – и это почти все».
   Это окончательный отзыв Нестерова об его «Святой Руси». Но неудовлетворенность его «главным» в ней – Христом – началась у него вскоре после того, как картина была окончена.
   В 1905 году Нестеров уже занят собиранием материала для новой картины на ту же тему под другим названием – «Христиане». Он работал на среднем плесе Волги, в Васильсурске и Пучеже, набираясь новых впечатлений от издавна любимой великой реки и ее кондового, яркого народа.
   Действие новой картины должно было происходить на берегу Волги как коренной русской реки, средоточия исторической жизни русского народа.
   В плане новой картины тема «Святой Руси» расширялась. В числе «христиан» должны были появиться не одни люди народной веры, но и носители русской мысли, и в их числе Лев Николаевич Толстой.