Эту «формальную похожесть» Нестеров никогда не считал признаком, определяющим художественное достоинство портрета.
   Задача оказалась нерешенной. Портрет был окончен, но искомый образ не найден. Женская фигура, сидящая на скамье, кажется случайно вписанной в пейзаж: в ней нет внутреннего вхождения в него. В конце концов наиболее портретна на холсте рука с васильком. Она, усталая и бессильная, а в ней василек, сверкающий живым самоцветом, являются художественным центром холста, а не лицо дочери художника.
   Неудачу портрета художник признал решительно: никому его не показывал, никогда о нем не говорил и сразу же стал обдумывать другой портрет, вполне противоположный первому.
   Здесь встречаемся мы уже не в первый раз с явлением, необычайно характерным для Нестерова-портретиста: раз подойдя к человеку с кистью в руке, он не любил отходить от него навсегда – ему хотелось вновь и вновь отображать это лицо на полотне.
   К новому портрету В.М. Титовой Нестеров приступил через четыре года, в 1928 году. Он решил на этот раз писать свою дочь, идя, так сказать, «от противного»: не в саду, а в комнате; не в обычной жилой комнате, а в одной из гостиных старого дома Хомякова, превращенного в «Музей 1840-х годов». Решил писать дочь не в будничном летнем платье и в пальто, а в парадном бледно-розовом платье, в котором можно было бы, в 1840-х годах, явиться на вечер в дом Хомяковых. Тут, на втором портрете, девушка тоже присела ненадолго, но не на садовой скамейке, а на диванчике красного дерева, обитом штофом с цветами.
   Художнику явно хотелось если не прямой парадности, то некой эстетической повышенности всего сценария и костюмировки модели. Но Нестеров не был бы Нестеровым, если бы ставил себе только эту формальную задачу. Новому портрету он ставил большую внутреннюю задачу.
   Он давно думал о «лирическом портрете» и эту свою думу связал с новым портретом дочери. Б апреле 1928 года Нестеров писал мне, говоря о себе в третьем лице: «М. В. мечтает летом написать портрет с его Веры. «Лирический портрет». Посмотрим, остался ли у старика «порох в пороховницах», или это уже «шлюпик»…»
   Вслушаемся в рассказ В.М. Титовой, как писался этот ее портрет:
   «Не желая помириться с неудачей, он вторично начинает писать с меня портрет в музее 40-х годов. …Но лицо, лицо опять не дается папе. Оно грустно и идет вразрез моему наряду… Папа и на этот раз был недоволен собой, но писал его с большим подъемом, чем первый портрет. Доставалось мне жестоко во время сеансов, заслуженно и незаслуженно, а так же и всем, кто попадался ему под горячую руку… Сравнивая эти два портрета, надо сказать, что первый портрет лицом более похож, но он будничный и, по словам папы, «скучный», а второй – нарядный и праздничный, но менее напоминает меня. Но папа считал оба портрета совсем неудавшимися».
   Перед самым окончанием портрета Михаил Васильевич писал мне:
   «Кончаю «Лирический портрет», быть может, назову его иначе. Выходит (если сегодня не испорчу) свежо и «не на 65 лет». Когда кончу, напишу о нем поподробней».
   Но не написал. Из слов же его знаю, что и этот портрет он не считал удачным.
   А между тем портрет написан действительно «свежо» и вовсе «не на 65 лет». В нем есть тонкое изящество в профиле девушки, есть живописное любование ею, как нарядной бабочкой на цветущем кусту. С видимым удовольствием, с красочною утехой выписаны легкое, бледно-розовое платье, стильный диван красного дерева.
   Но Нестеров ставил себе совсем иную задачу. Он писал «Лирический портрет», от которого – такова его творческая задача —
 
Душа стесняется лирическим волненьем.
 
   Но этого «волненья» портрет не дает. Художник сам почувствовал это, когда писал мне про портрет: «Быть может, назову его иначе».
   Когда в 1935 году собирали работы на маленькую выставку Нестерова, он наотрез отказался дать этот портрет.
   Наоборот, художник сам назначил на выставку небольшой «Женский портрет», написанный в 1925 году. В портрете этом Нестеров не ставил никаких особых задач «лирики», «драмы», «характеристичности».
   Молодая женщина[31 присела в старинное кресло у стола, покрытого шелковой скатертью, и улыбнулась сама на свою мысль, на какую-то счастливую, светлую думу.
   Как на портрете, которому назначалось быть «лирическим», здесь есть старинная мебель, старинные ткани, но взор портретиста, а за ним и взор зрителя лишь скользит по ним. Прекрасно выписано темно-синее платье с белоснежным откидным воротником, скрепленным камеей. Но и на нем не задерживается взор художника и зрителя.
   Все устремлено на лицо молодой женщины. Это «одно из славных русских лиц», с чертами неправильными, но исполненными той внутренней душевности, сердечной чистоты, приветливой теплоты, которые составляли подлинную красоту русской женщины.
   Улыбка тонких уст сливается с улыбкою больших, широко раскрытых глаз в единый привет всего лица.
   Весь «Женский портрет» – одна запечатленная улыбка.
   Когда я говорил об этом Михаилу Васильевичу, он ответил:
   – Хорошо, коли так. Я писал и думал: улыбнется – есть портрет, не улыбнется – нет портрета.
 
 
   Словно стремясь показать разносторонность своего дарования портретиста (на самом деле этого стремления, конечно, не было), Михаил Васильевич в том же 1925 году написал портрет совсем не лирический и с человека меньше всего лирического – с Алексея Николаевича Северцова.
   Профессор зоологии сначала Киевского, потом Московского университета, Северцов был одним из виднейших русских эволюционистов, последователей и продолжателей Дарвина. Работы Северцова по теории эволюции доставили ему европейскую известность. В советские годы он был избран в действительные члены Академии наук СССР.
   С Северцовым Нестерова связывало давнее знакомство и старая приязнь. Он знал Северцова еще по Киеву; приязнь эта еще укрепилась в Москве, куда ученый переселился вскоре после приезда Нестерова.
   Северцов был человек большого, несколько скептического ума, разносторонних жизненных влечений, философских интересов. Это был человек с острым, зорким взглядом на жизнь и человека и поистине блестящий собеседник. Знаменитый ученый, он тонко чувствовал, своеобразно воспринимал искусство. Его иронических замечаний, выраженных в безукоризненно вежливой, но беспощадно острой форме, боялись, но и желали художники слова, звука, краски.
   Такой человек был всегда интересен и близок Нестерову, больше всего ценившему в людях живую независимость их творческого «я». Северцов, в свой черед, высоко ценил независимый, разносторонний ум Нестерова и любил его искусство.
   Биограф Северцова пишет:
   «Нестеров интересовал Алексея Николаевича не только как художник, картины которого он высоко ценил, но, по его словам, и как «такой непосредственно умный и тонкий человек, такой умный и тонкий знаток искусства», какого он редко встречал. В Киеве они виделись довольно часто, помногу спорили, «царапались», как выражался Алексей Николаевич, так как по взглядам и по темпераменту были очень разными людьми… Большее удовольствие доставляли Алексею Николаевичу беседы с М.В. Нестеровым об искусстве, особенно о русской живописи, старинной и новой, великим знатоком которой он его считал. Вспоминал он и о совместных с ним посещениях Третьяковской галереи, где Нестеров показывал ему свои любимые картины, «одним метким словом умея подчеркнуть то, что в них есть хорошего и талантливого,, выделить их художественную суть».
   Еще в 1920 году Нестеров сделал прекрасный карандашный рисунок с Северцова. Раннею весною 1925 года Нестеров задумал написать портрет Северцова в кабинете. Портрет этот родился из долголетних бесед мыслителя-художника с другом-ученым. Это был акт дружбы, завершающий долгие годы.
   «Портрет этот чрезвычайно удался, – утверждает Л.Б. Северцова. – В нем не только мастерски изображен его внешний облик, но превосходно уловлена и внутренняя его сущность… Портрет писался долго, что-то около 20 сеансов или больше. Но сеансы, происходившие на квартире у Алексея Николаевича, не особенно утомляли его – и благодаря удобной позе и потому, что Нестеров во время сеансов, с целью придать лицу Алексея Николаевича нужное ему выражение, занимал его интересною беседою. В результате «модель» после окончания утреннего сеанса чувствовала себя еще довольно бодро; зато художник бывал измучен вконец».
   Алексей Николаевич Северцов изображен художником сидящим на диване у стола, заваленного грудою книг. Северцов в обычной пиджачной паре, в черной шелковой шапочке на голове. Левая рука его оперлась на пачку исписанных листов, положенных на широкую рукоять кресла. В правой руке, покоящейся на пестрой диванной подушке, застыла дымящаяся папироса.
   Всматриваясь в нервно, тонко написанную левую руку ученого, чувствуешь, что она заботливо прикрывает свежую рукопись, перечитываемую в процессе еще длящейся работы. Ученый на миг оторвался от этой работы: его поза глубокого погружения в кресла изобличает усталость, отдых, покой. Но в лице его, в умно-настороженных глазах, в строгой сосредоточенности всего выражения, больше того, всего устремления лица, нет этого покоя, нет этого отдыха. В нем работает мысль, в нем упорствует размышление, в нем додумывается новая идея…
   Лицо Северцова – это превосходно найденное лицо ученого, внешне бездейственного, вынужденного усталостью на отдых, но внутренне поглощенного умственной работой.
   Портрет Северцова изумил близких художника при знакомстве с ним: в нем был совершен решительный уход художника от обычной сценировки не только его картин, но и портретов.
   Здесь художник впервые писал современника своей эпохи, ее практического деятеля, ученого – борца за новое мировоззрение и науку, писал в обычных условиях его умственного труда. В портрете нет налета опоэтизирования, который приметен на «Философах», нет драматического контраста, который есть в «Мыслителе», где мятущаяся фигура находится в драматическом диссонансе со спокойствием среднерусской природы. В портрете Северцова Нестеров – прямой ученик Перова и Крамского по непосредственной простоте подхода к человеку в условиях простой, ясной, ничем не измененной действительности не только его бытия, но его бытования. Но этот насквозь и до конца реалистический портрет написан мастером, который в композиционном построении портрета, в сложной простоте и силе колорита далеко превзошел своих учителей.
   Портрет Северцова был высоко оценен его моделью и, по-видимому, удовлетворял его автора. Казалось, что портрет будет окончательным. Но это только казалось. Художник продолжал всматриваться в модель, продолжая и углубляя свою дружбу с нею.
   Прошло несколько лет.
   Научное имя Северцова стало еще более веским и четким, Северцов занял одно из ведущих мест в Академии наук как ученый с мировым именем. Нестеров задумал новый портрет с Алексея Николаевича. Ему давно начало казаться, что прежний портрет сух по живописи, что в нем не сказалось все, что хотелось сказать о Северцове, что Северцов ярче, красочнее того ученого в черном, который изображен на портрете. Началась вторая творческая влюбленность в свою натуру.
   Как вспоминает Е.П. Нестерова, еще в Киеве, до 1910 года, Михаилу Васильевичу случилось однажды быть в лаборатории Северцова. Был яркий солнечный день. Острый сноп света падал на лицо Северцова, оживленное дружеской беседой, и его ухо просвечивало и алело на фоне окна. Михаил Васильевич залюбовался и сказал Екатерине Петровне, придя домой, что ему хочется написать портрет Северцова.
   Теперь, в 1934 году, Нестеров шел от этого киевского красочного видения и был так ему верен, что даже ухо ученого заалело на портрете, как когда-то в лаборатории. И весь портрет – в полный контраст первому – был написан в самой теплой, яркой, насыщенно-бодрой цветовой гамме. Откровенной живописностью, прямой красочностью второго портрета художник словно возмещал строгость колористического поста, который добровольно наложил на себя в первом портрете.
   «Никак не могу уняться, – писал Нестеров П. Корину 30 октября 1934 года, – написал еще один портрет с Алексея Николаевича Северцова. Задачу себе поставил трудную, чисто живописную, а как вышел из положения, придете, сами увидите. Те же, кто видел, не ругают, а я и рад…»
   Если первый портрет писал ученик Перова и Крамского, то о втором портрете можно было сказать, что его писал современник Репина, сверстник Серова, сотоварищ Константина Коровина, изведавший все очарование красочного мажора.
   Северцов сидит, полулежа, в глубоком кресле; нет никакого интерьера; нет книг, окружавших ученого на первом портрете; у ног академика выглядывает черная мордочка щенка бульдога – этот маленький четвероногий друг попал на портрет по непременному желанию его хозяина.
   На первом портрете внутренним его стержнем был мыслительный труд, преодолевающий минутный роздых, вызванный усталостью ученого. Действенный стержень нового портрета совсем другой – это отдых ученого. На академике теперь не обычный пиджак, в котором он читает лекции, а пышный, великолепный бухарский халат; его шелк отливает цветами: фиолетовым, оранжевым, золотистым, синим, – именно отливает: шелк кажется живым. Он напоен теплом и светом, и в ярких пятнах восточных полнокровных цветов краски на халате кажутся сверкающими бликами света, отливающими то одним, то другим самоцветом радуги.
   Светом, струящимся из невидимого окна, облита теперь и голова Северцова.
   Он сильно постарел сравнительно с первым портретом; серебристая седина низко подстриженных волос открыта, напряженные жилки на виске изобличают натруженность, утомленность всего лица, взятого в профиль.
   Глаза Северцова устремлены в небольшую книгу, которую он держит в правой руке, – он читает – и весь сосредоточен в этом чтении, хотя по формату и типу книжки вряд ли это ученый труд: это одна из тех книг из области поэзии и искусства, которыми ученый любил услаждать свой досуг. Левая рука – исхудалая, осунувшаяся, словно удлинившаяся сравнительно с первым портретом, – покоится на ручке кресла.
   Жизнь этого человека почти прожита; труд его почти завершен.
   «На портрете, – свидетельствует Л.Б. Северцова, – изумительно переданы болезненная хрупкость этого когда-то атлетически сильного человека, тишина и покой его закатных дней».
   «Но смотрите, – как бы хочет нам сказать художник, – сколько благородства в этом облике ученого, отдавшего всю жизнь мысли, смотрите, сколько достоинства и красоты в этой седой голове, в этих натруженных руках, утомленных в неустанном труде!»
   Портрет при своем появлении вызвал восторг в кругу художников, вхожих в мастерскую Нестерова. Всех пленила его ликующая живописность, его колористическая мощь.
   На этот раз и сам Нестеров не отрицал своей удачи. Он ею был счастлив.
   Когда речь заходила о его портретах, он говорил теперь:
   – По живописи второй Северцов в числе трех лучших…
   Только что окончив первый портрет Северцова, Нестеров принялся – в апреле 1925 года – за новый портрет – опять мужской, опять в интерьере.
   Это был портрет художника Павла Дмитриевича Корина, имя которого тогда было мало кому известно.
   В выборе модели опять не было ничего случайного и ничего внешнего.
   С Кориным Нестеров встретился при работе в храме Марфо-Мариинской обители: в крестьянине из Палеха, в робком ученике так называемой «Иконописной палаты» разглядел он замечательного художника.
   Павел Корин и другой юноша были присланы к Нестерову из «Иконописной палаты», чтобы сделать копии с его марфо-мариинских образов для одного издания.
   Сам художник пишет об этой первой встрече:
   «Оба юноши были разные и по внешнему и по внутреннему своему облику. Один выглядел заурядным ремесленником, другой с тонким, серьезным, немного сумрачным лицом, похожим на тех юношей в парчовых одеяниях, что написаны на фресках у Гирляндайо, Пинтуриккио. Сколько первый из них был тороплив, столько второй сдержан. Мои симпатии определились скоро. Когда оба принялись за дело, они утвердились за вторым, за юношей с фресок Гирляндайо. Это и был Павел Дм. Корин. Копия первого была вялая, без признаков дарования. Настолько же у второго дарование было очевидно. С первым юношей я распростился навсегда, второй стал время от времени заходить ко мне. Получал кое-какую работу и исполнял ее не только добросовестно, но с умом и талантом.
   Но что особенно в нем было ценно – это его глубокая порядочность, какое-то врожденное благородство. Тогда Корину было лет 16–17».
   С этой совместной работы в Марфо-Мариинской обители творческое и жизненное общение между палеховским юношей и знаменитым художником углубилось, вылившись в конце концов в крепкую дружбу. Нестеров непоколебимо верил в талант Корина. Корин проходил в общении с Нестеровым настоящую школу мастерства и любви к искусству.
   В 1925 году Корин, несмотря на некоторые его церковные работы и превосходные рисунки и этюды маслом, был никому не известный художник. Для Нестерова же он был талантливый молодой мастер, прошедший с честью и надеждой уже четырнадцать лет трудного жизненного и художественного пути. Он решил написать портрет Корина.
   Как сообщает мне П.Д. Корин, «в первых числах апреля 1925 года Михаил Васильевич начал портрет у себя, в своей квартире, позировал я ему в столовой. Композиция была другая. Я сидел. Михаил Васильевич рисовал углем». В конце второго сеанса писание портрета было прервано известием о смерти лица, дорогого и художнику и его модели. «Ну, покамест давайте отложим», – сказал Нестеров и уже не возвращался к начатому портрету.
   «Перерыв вышел довольно большим. М.В. начал работать над моим портретом только в первых числах июня». Портрет писался на этот раз в мастерской Корина, на чердаке дома № 23 на Арбате.
   «Я позировал стоя…
   Михаил Васильевич тогда задумал портрет В.М. Васнецова. Начиная мой портрет в июне, он говорил: «Вот выйдет ваш портрет, тогда решусь писать и Виктора Михайловича, а не выйдет – нечего старика мучить».
   Портрет мой был написан в десять или одиннадцать сеансов, считая и рисунок углем. Никаких подготовительных работ к нему я не знаю, портрет был начат прямо на холсте».
   Небольшой портрет этот – большое художественное произведение. Юноша художник изображен почти поколенно, в левой руке его большая палитра с крупной кистью. Это один из редчайших у Нестерова портрет «без рук»: виден только палец левой руки, придерживающий палитру.
   За правым плечом художника виден угол старинной картины в тяжелой золотой раме.
   И сам художник стоит перед невидимым для зрителя мольбертом. На его палитре – пестрое обилие красок: кажется, от палитры пахнет масляного краскою, так живо передана старым художником эта пахучая, издавна ему любезная атмосфера мастерской с живою кухней красок. Но молодой художник на минуту оторвался от картины. Его взор устремлен в сторону – куда-то далеко-далеко.
   Оценку Нестеровым этой его работы Корин передает коротко: «После окончания моего портрета Мих. Вас. начал писать портрет В.М. Васнецова». Это значило, что он счел, что выдержал экзамен на право писать портрет с Васнецова.
 
 
   Написать портрет Виктора Михайловича Васнецова было давнею мечтой Нестерова. Еще осенью 1908 года он собирался приняться за этот портрет, а задуман он был гораздо раньше. Но начавшаяся работа в Марфо-Мариинской обители отвлекла Нестерова от портрета. И лишь в годы революции он мог осуществить давнюю мечту – всего за год до кончины Васнецова.
   Уважение Нестерова к личности Васнецова было так велико, что он взялся за его портрет только после того, как убедился в твердости своей руки портретиста.
   Для меня несомненно, что к этому времени была закончена Нестеровым и другая, более трудная подготовка к портрету Васнецова – в его душе окончательно сложился тот образ Васнецова, человека и художника, над которым он то восторженно, то скептически размышлял в течение более сорока лет своих сложных, то очень близких, то далеких, отношений с Виктором Михайловичем Васнецовым.
   Нестеров всегда, даже в самую раннюю пору, противился искусственному сближению своему с Васнецовым; всегда остро чувствуя свою инаковость, он упорно отстаивал свою независимость от Васнецова.
   6 декабря 1916 года, окончив огромное полотно «Душа народа», Нестеров с чувством большого удовлетворения писал:
   «Надо думать, большая картина положит окончательно разделение Нестерова и Васнецова, и это не будет к умалению ни того, ни другого».
   Мысль об «умалении» Васнецова была всегда чужда Нестерову. Если он скоро отказался от своих молодых неумеренных восторгов перед Васнецовым, доходивших до сравнения его с Рафаэлем, если он в конце концов из всего васнецовского Владимирского собора выделял лишь алтарь, если картины Васнецова, написанные после соборных работ, не вызывали признания Нестерова, то и того, что он признавал теперь из художественного достояния Васнецова, было, с его точки зрения, совершенно достаточно, чтобы утвердить за Васнецовым высокое и важное место в русском искусстве.
   Уже после смерти Васнецова Михаил Васильевич писал мне (27 ноября 1926 года, из Гаспры), вспоминая наши многолетние беседы:
   «Я не раз говорил, что ваше поколение воспиталось уже не на самом Васнецове, а на тех художниках и архитекторах, которые получили весьма многое в своем искусстве от Виктора Михайловича. Правда, они, развивая то, что открыл впервые Васнецов, нашли свой язык, им очаровали вас, очаровали роскошью красок, богатством вымысла и проч. Но ни один из этих счастливцев, любимых вами, не дал тех образов, той глубины чувств, той необыкновенной музыкальности, которую сохранил Виктор Михайлович до конца дней своих».
   На другой день после смерти В.М. Васнецова Нестеров писал мне:
   «Васнецова не стало. Ушел из мира огромный талант. Большая народная душа».
   Вот этот окончательный, обобщенный образ Васнецова, сложившийся в душе Нестерова, он перенес на полотно его портрета.
   Нестеров как истый портретист, имеющий дело только с настоящим, написал Виктора Михайловича таким, каким он был в 1920-х годах, на закате своих дней.
   Все, что дало Васнецову высокое место в русском искусстве, все это уже создано и дает право на полный отдых, насыщенный воспоминаниями о содеянном.
   Старый художник сидит в деревянном высоком кресле работы абрамцевской мастерской, столь любезной ему по поискам старорусского стиля. Васнецов написан в комнате, где хранилось его собрание древнерусской иконописи. Кресло придвинуто близко к стене с иконами, и на темном фоне явственно выделяется большой новгородский образ святителя в кресчатых ризах. Иоанн Златоуст композиционно обращен к старому иконописцу, сидящему в кресле: его белая кресчатая риза как-то соответственна летнему пиджаку художника цвета светлой слоновой кости. На плечи Васнецова накинута черная шерстяная накидка-плащ, своими спокойными линиями составляющая гармонический контраст с белым пиджаком и жилетом. Какой-то тонкий мотив старческой зябкости, драгоценной хрупкости внесен этой деталью в облик старого художника.
   Правая рука Васнецова покоится на правом колене, левая с низко опущенной кистью опирается на спинку кресла.
   Лицо Васнецова Нестеров писал с какой-то особою строгостью к себе – с тихою, любящей, почти благоговейною внимательностью он всматривался в давно известные ему черты старого художника, словно боясь упустить хотя бы малую черту этого старческого благообразия. Он явно любовался и хотел, чтоб залюбовались этою умиренною красотою старости.
   Васнецов позировал Нестерову, преодолевая старческую слабость. Эта слабость, предвещавшая смертную истому, немало смущала Нестерова. Он боялся, что она подавит на портрете то, ради чего создавался самый портрет: ослабит, умалит образ замечательного художника, дорогого русскому народу, и на холсте останется лишь глубокий старик, удрученный годами.
   Тревога эта оказалась напрасной. На портрете воплощен внутренне правдивый образ славного художника, который и в старости своей являет красоту духа, запечатленную в стольких замечательных созданиях его кисти.
   Васнецов был тронут самым намерением Нестерова писать его портрет, видя в этом проявление искреннего дружества, а когда портрет был написан, он принял портрет с нескрываемым чувством глубокого удовлетворения. Как человек он почувствовал, что в портрет вложено много-много любви; как мастер живописи он понимал, что портрет – одно из лучших произведений Нестерова.
   Престарелый художник решил ответить на свой портрет работы Нестерова портретом, написанным с Нестерова.
   Писание портрета отнесено было на весну следующего, 1926 года.
   Нестерова очень тронуло это намерение Васнецова отплатить портретом за портрет, и в то же время его тревожило это желание старого художника вступить в соревнование. Васнецов давным-давно не писал ничего с натуры, а над портретами и вообще мало работал даже в цветущие свои годы.