Михаил Васильевич ошибался: он написал ее, только не там и не так, как замышлял. Он создал «лирическую поэму» жизни и света из портрета умирающей девушки.
   И недаром этот портрет-картина, выставленная на выставке Нестерова в 1935 году под названием «Больная девушка», привлекла исключительное внимание такого поэта жизни, как А.М. Горький. Он долго-долго стоял перед «Больной девушкой» и не захотел с нею расстаться. Он тогда же приобрел этот холст, «Больная девушка» висела в спальной Горького.
   1928 год был особенно счастлив для Нестерова. Шестидесятишестилетний художник чувствовал особый прилив творческих сил и почти все, без разделу, отдал их портрету (что не мешало ему и в это кипучее время повторять: «Нет, я не портретист»).
   С января по сентябрь он написал два автопортрета, портрет В.М. Титовой, Н.И. Тютчева, «Больнушку», большой этюд-портрет с А.М. Щепкиной, с которой ранее написал «Женский портрет», «Этюд девушки в розо-гом сарафане» (с дочери Н.М. Нестеровой) и переработал двойной портрет Тютчевых в портрет С.И. Тютчевой. Итого восемь портретных работ за восемь месяцев, не считая пейзажных этюдов.
   Стало несомненно, что именно в портрете проявляется второе яркое цветение живописного дарования Нестерова, что именно тут проявляется в эти годы во всей полноте и силе творческая воля художника.
 
 
   В 1930 году Нестеров вернулся к мысли о двойном портрете. То, что так удалось в «Философах» и не далось в «Тютчевых» – отразить на полотне две разные индивидуальности в двуединстве их общего чувства и объединяющего устремления, – вновь стало увлекать Нестерова как творческая задача и как дружеское дело.
   Он решил написать портрет молодых художников братьев Кориных, Павла и Александра. В их лице он видел радостное явление русской народной жизни, на которое хотелось ему отозваться приветом и признанием. «Братья Корины» как тема для двойного портрета была органична для Нестерова: это были две яркие разные индивидуальности, объединенные общей любовью к искусству как единому для них жизненному делу. В Кориных Нестерову предстояло писать наследственных художников-палешан – современных живописцев, которые вышли из древнего гнезда русских иконописцев, издревле утолявшего народные потребности в живописи.
   «У нас в Палехе, – пишет мне Александр Корин, – имя Нестерова было не только известно каждому, оно для всех нас было гордостью».
   Как уже сказано, Павла Корина, ученика московской «Иконописной палаты», Нестеров узнал в 1911 году и привлек к работам по росписи храма в Марфо-Мариинской обители.
   «О такой чести мы и думать не смели. Мы радовались успехам Павла», – вспоминает Александр Корин, который и сам в 1911 году был принят в «Иконописную палату». В 1913 году и ему суждено было обратить на себя внимание Нестерова. В «Иконописной палате» была открыта выставка ученических работ.
   «Я увидел, что к нам идет Нестеров… – вспоминает А. Корин. – Прошло немного времени, слышу, кричат: «Корин, Корин, где вы? Идите сюда, вас Нестеров зовет». Ну, думаю, теперь пропал: попадет мне сейчас за мою живопись. Вхожу и вижу: Нестеров с директором дожидается около моих работ. «Так вот он какой! Ну, здравствуйте! (жмем друг другу руки). Смотрел вашу «Троицу». Хорошо, очень хорошо! И, по-своему, живописец вы, от эскиза далеко ушли: он условнее. Так и дальше работайте, всегда идите от натуры!» Так произошло мое знакомство с Михаилом Васильевичем».
   Это знакомство с Нестеровым двух юношей палешан, поступивших вскоре в Училище живописи, ваяния и зодчества, превратилось в тесное, глубоко воспитательное для них общение со знаменитым художником.
   Оно особенно усилилось и углубилось в годы революции, после того как в 1920 году Нестеров вернулся с юга в Москву.
   «Михаил Васильевич был очень приветлив, – пишет А. Корин. – Я стал постоянно бывать, показывать все свои работы и советоваться с Михаилом Васильевичем обо всем». То же делал и Павел Корин со своими работами.
   Общение старшего художника с младшими было глубоко своеобразно. Тут не было ученичества в обычном смысле слова: «учителем» Нестеров никогда и никому не хотел быть и не был. Тут не было житейского и творческого покровительства знаменитого художника начинающим. Тут было жизненное и творческое единение старого мастера с молодыми мастерами в единой любви к искусству как к жизненному делу художника. Для Кориных была раскрыта большая книга богатейшего творческого опыта Нестерова. Как художник, на редкость щедро и тесно соединявший в себе страстную веру в русское искусство с любовью к искусству Возрождения, Нестеров открывал Кориным самые заветные свои мысли о русских путях в мировые просторы искусства. Нестеров ничего так не опасался для живописцев, как сужения их художественного и культурного горизонта. Он – усерднейший ученик великих мастеров Византии, Италии, Франции, России – призывал Кориных к этому непрерывному ученичеству у мастеров мирового искусства – не одной живописи, но и поэзии и музыки.
   Благоговевший перед Александром Ивановым, Нестеров был прямо счастлив, когда увидал чудесную копию «Явления Христа народу», сделанную Павлом Кориным. Он высоко ценил упорную любовь этого молодого художника к классической строгости рисунка и, случалось, высказывал, не обинуясь, что такому-то и такому-то признанному живописцу современности не худо пойти поучиться рисунку у Павла Корина.
   9 января 1930 года Михаил Васильевич писал мне:
   «Корин-младший сделал удивительную копию с леонардовской «Мадонны Литта». Копия такова, что те, кто много видал копий по заграничным музеям, уверяют, что лучшая и совершеннейшая – только что сделанная. Ее «техника» равна тому содержанию, тому высокому художественному смыслу, что вложил в нее Леонардо да Винчи».
   В самый разгар работы Александра Корина в Эрмитаже над его копией с Леонардо да Винчи Михаил Васильевич писал ему (2 декабря 1929 года из Гаспры):
   «Спасибо вам за письмо. Оно порадовало меня тем, что вы работаете то, о чем давно мечтали, что вам по душе.
   Вы говорите, что на работе этой учитесь.
   Ах, как хорошо это слово! Как содержательно оно и как жаль, что оно выходит из моды, что его смысл так часто и от многих бывает сокрыт. Мы начинаем постигать его великое значение тогда, когда и волосы и зубы повыпадут. (У вас-то и то и другое в великолепном порядке.)».
   Нестеров считал счастьем для Кориных, что Горький, чуткий ко всему самобытно-талантливому, взял их с собою в Италию в 1931 году, раньше всех, вместе с Нестеровым, поверив в художественную одаренность братьев-палешан. Нестеров следил за художественным путешествием Кориных с любящей внимательностью. Корины и путешествовали по Италии с кратким путеводителем, собственноручно написанным для них Нестеровым.
   Во время второй своей поездки в Италию (1935 год) Павел Корин писал Нестерову из Вечного города:
   «Михаил Васильевич, каждый день, здесь мною проведенный, я ценю как величайший дар, как величайшее счастье.
   В 1911 году мне, палешанину-иконописцу, выпало большое счастье встретиться с Вами, Вы бросили мне в душу Ваш пламень. Вы виновник того, что я стал художником.
   От всей души, отсюда – из Рима, Вас благодарю».
   «Михаил Васильевич, – вспоминал позже Александр Корин, – заходил к нам на чердак на Арбате, помещение очень удобное для работы. Мы обставили его по своему вкусу. Комнаты украшены античными гипсами: Венера Милосская, Лаокоон, Боргезский боец, на стенах укреплены плиты фриза Парфенона, висят древние иконы, на столах уставлены рукописные и старопечатные книги, лежат папки с древними иконописными рисунками, среди них рисунки наших прадедов и всякие старинные вещи, привезенные из Палеха. Михаилу Васильевичу нравилось у нас.
   В начале 1930 года Михаил Васильевич не раз говорил, что ему хочется написать нас, братьев, вместе с нашей обстановкой».
   17 апреля Нестеров писал мне о своих планах (как обычно, в третьем лице):
   «Вместе с праздниками к нам приходит и весна, она ранняя, такая шумливая, как сама молодость.
   Ах, молодость, молодость! Ее «контрастность» со старостью, с 69-ю годами, так чувствуется сейчас, когда набухают почки, когда того и гляди они лопнут, появится новая жизнь в зеленых листочках, в этих новорожденных матери-природы.
   Хорошая пора юности, грустна она у тех, что уходят…
   Перейду к Вашему молчаливому другу. Он хотя и киснет, но искра жизни где-то еще, очевидно, в нем теплится. Хвастается, что не сегодня-завтра начнет писать двойной портрет с братьев Кориных. Я говорил ему, что трудная тема, а он свое: «Ну так что же, что трудная, зато интересная».
   Один ему кажется каким-то итальянцем времен Возрождения, другой – русак-владимировец с повадкой Микулы Селяниновича, с такими крупными кудрями…
   Оба брата даровиты, оба выйдут в люди…
   Подумайте, разве тут какие резоны помогут? «Хочу, и больше ничего». И я махнул рукой, пусть пишет… А весна идет, молодая жизнь вступает в свои права…
   Да здравствует жизнь! Не так ли, дорогой друг?»
   В письме этом чувствуется преодоленная старость; оно дышит молодым вдохновением: по-юному звучит это теплое переживание весенней радости, по-молодому трепещет нескрываемый восторг перед новыми творческими задачами, молодая смелость перед трудностями этих задач, и лишь одного нет в этом юном письме старого художника: нет молодой самоуверенности в том, что эти задачи будут решены, а трудности преодолены.
   Писанье портрета было решено.
   Как всегда в удачнейших работах Нестерова, все – и композиция, и красочная гамма портрета Кориных – было выношено в душе художника до конца прежде, чем он приступил к работе. Никаких «поисков» на самом полотне, перемарываний, перемазок, никакой «кухонной стряпни» на холсте он не любил. Если работа, по его строгому суждению, приводила к неудаче, он начинал ее на новом холсте, а старый истреблял, «сдавал в архив» или писал на нем новую вещь.
   «29 апреля, – вспоминает Ал. Корин, – Михаил Васильевич пришел к нам, показал нам два маленьких эскиза на одном листе, сделанные акварелью. Попросил нас стать в позы, как на эскизе, и пояснил нам, что он хочет написать нас стоящими и рассматривающими античную терракотовую фигурку. И попросил достать на время работы где-нибудь подлинник».
   Два акварельных наброска незначительно отличаются один от другого; на первом Павел Корин опирается левой рукой о стол, а в правой держит темно-оранжевую та-нагрскую статуэтку; на втором он держит ее обеими руками.
   Этим двум наброскам, показанным братьям Кориным, предшествовали два наброска, оставшиеся им тогда неизвестными.
   Один, акварельный, в точности повторяет первый из набросков, показанных Кориным, но в руке у Павла не танагрская статуэтка, а лист бумаги. Под этим наброском карандашом рукою Нестерова подписано: «11–12 марта 1930 г.». Это первая дата работы над портретом.
   Но наброском автор остался недоволен. Что держит в руке старший Корин? Собственный рисунок? Старинную гравюру? Прорись из иконописного подлинника? Можно было гадать об этом. А надо было, чтоб зритель без всяких гаданий знал, что в руках у художника Корина настоящее произведение искусства.
   И на следующем наброске – карандашом – Нестеров поднял руку старшего Корина кверху, но еще затруднялся: что же дать ему в руку?
   На эскизах, показанных братьям Кориным, старший уже высоко держит в руке подлинное создание античного искусства – маленькую статуэтку.
   Композиция портрета была найдена в этих акварельных набросках.
   Изменения, внесенные на холст сравнительно с эскизом, несущественны.
   На эскизе не было старинных «кожаных» книг на столе; не было и деревянной подвижной модели нагого человека, которую портретист поместил, чтобы подчеркнуть приверженность молодых художников к строгому изучению своего ремесла. Стеклянные банки с красками радостно играют киноварью, лазурью, кобальтом, как драгоценными камнями.
   «На стене висит античный барельеф с Парфенона (гипс), на портрете изображена его часть, – писал мне Павел Корин. – Танагры, такой, какой хотел Мих. Вас, нам найти не удалось. Тогда я попросил у А.В. Живаго из его собрания небольшую греческую вазочку, показал ее Мих. Вас, она ему понравилась и была написана вместо танагры».
   Вазочку эту на портрете Павел Корин держит одной, а не двумя руками, как на эскизе; профиль же его лица и фигуры остался неизменным. Сразу стал на свое место и Александр Корин: на холсте лишь усилен поворот его головы влево, в сторону вазочки, показываемой старшим братом.
   На эскизах братья-художники изображены в рабочих шерстяных блузах темно-синего цвета; на полотне Нестеров взял более трудный, но более строгий черный цвет. Нестеров не боится его «внеживописности»: он умеет открыть в черном всю полноту, всю выразительную подвижность живописного цвета. На портрете Кориных черный цвет как нельзя более подошел к силуэтному построению фигуры старшего брата.
   На эскизах были найдены и перешли в портрет крепкий, красновато-коричневый тон дубового стола и серовато-беловатый, с прозеленью тон гипсового барельефа.
   На холсте эти дополнительные тона были разработаны с любовным вниманием, приведены к стройному, спокойному звучанию – превратились в сдержанно-стройный аккомпанемент к живой действительности человеческих фигур.
   Показав Кориным два акварельных эскиза, Нестеров тут же, не теряя минуты, приступил к делу, которое считал решающим для портретиста; не сделав никаких дополнительных зарисовок ни с интерьера, ни с утвари, ни с самих фигур Кориных, он счел необходимым тут же сделать два тщательных рисунка карандашом с их голов.
   «Михаил Васильевич, – вспоминает младший Корин, – рисовал с видимым увлечением и все говорил: «Как любопытно: в натуре совсем другое дело; теперь мне все ясно, я могу начинать работать на холсте».
   «Увлечение» художника ясно видно на этих превосходных рисунках, зорко и любовно отработанных.
   Павел Корин на рисунке взят в том же остром профиле, как на эскизе, и от рисунка идет та виртуозная законченность этого отточенно-строгого, благородного профиля, родство которого с юношами Гирляндайо давно заприметил автор. Полнота характеристики и красота внешнего выражения профиля в этом карандашном рисунке так велики, что художнику легко было перевоплотить его в красках на холсте.
   Наоборот, голову Александра Корина Нестеров, рисуя с натуры, значительно изменил. На эскизе в глазах молодого художника было слишком много спокойствия, в лице – мало движения; голова была взята почти анфас. На рисунке художник повернул голову младшего Корина влево, взял ее в три четверти.
   «Когда был приготовлен холст, – рассказывает А. Корин, – Михаил Васильевич тщательно все нарисовал углем, закрепил рисунки и начал писать. Позировали мы то оба вместе, то порознь. Работал он стоя, все время отходя от холста – и быстро налетая на него. Во время работы М.В. разговаривал и нас вовлекал в разговор – должно быть, ему это нужно было для работы. Говорили обо всем. Любил он вспоминать Италию, а мы слушали и расспрашивали его о том, что особенно нас в Италии интересовало. У нас обоих была заветная мечта побывать в Италии, чтобы в подлинниках увидеть все, чем мы любовались только по фотографиям и слепкам. Это неожиданно для нас исполнилось. Год спустя в мастерскую пришел А.М. Горький посмотреть наши работы и предложил нам поехать вместе с ним в Италию».
   Работу в красках Нестеров начал с Павла Корина, шел с левого верхнего угла, как всегда.
   Работая головы на холсте, он только беглыми мазками обозначал соотношение общего фона с лицом. Во время работы Нестеров дважды менял очки, говоря:
   – Плохо вижу.
   В очках подходил вплотную к натуре, смотрел пристально в лицо, приговаривая:
   – Вот как! А я и не вижу! Вон как!
   Это было любование богатством психологических и живописных деталей лица, радостное изумление пред неисчерпаемым обилием этих чудесных деталей.
   С настоящим упоением писал Нестеров руку Павла Корина, держащего драгоценную древнегреческую вазочку.
   – Я уж боялся, – вспоминает П. Корин, – что вазочка вывалится у меня из руки. Рука затекла. Держу вазочку или нет, я уже и не знаю. Боюсь разбить.
   Всю руку Михаил Васильевич написал в один раз, не отходя от холста.
   Когда лицо и фигура старшего Корина были написаны, Нестеров начал младшего брата. Голова ему не сразу давалась.
   «Работая со мной, – вспоминает А. Корин, – Михаил Васильевич говорил: «Ваше лицо для меня особенно трудно. Мне надо в вас увидеть, докопаться и выразить то, благодаря чему вы написали вашу «Мадонну». Работал Михаил Васильевич обыкновенно с десяти до часу, иногда немного дольше».
   Окончив фигуры, Нестеров приступил к интерьеру.
   В конце лета портрет был написан. Михаил Васильевич некоторое время заканчивал его у себя дома, обобщая главным образом фон.
   Построение двухфигурного портрета по вертикали – одна из труднейших композиционных задач, редко кем удачно решенная. Нестеров решил ее блестяще. Портрет поражает своим единством, целостностью, нерушимой стройностью замысла, композиции и исполнения.
   Если двойной портрет Тютчевых распался на два портрета оттого, что в нем не было идейного и художественного центра, объединяющего двух субъектов в единстве их волевого устремления, то в «Кориных» такой центр был найден при зарождении самой мысли о портрете. Два брата-палешанина, столь разные по характеру, темпераменту и внешнему облику, жили единой любовью к живописи, питались творчески единодушным влечением к ее истокам. Так было в жизни. Так стало на портрете.
   По-разному стоят на портрете два брата-художника.
   Есть прекрасная пластическая строгость, классическая сдержанность в неподвижной, силуэтной фигуре старшего брата: он держит в руках драгоценное наследие вечно юного прошлого, и его скованность – это боязнь расплескать хотя бы каплю из вечного напитка искусства:
 
Служенье Муз не терпит суеты —
Прекрасное должно быть величаво.
 
   Младший брат стоит совсем в другой позе: его широкоплечая фигура взята во всю ее ширь и мощь. Его сильные рабочие руки крепко, но спокойно держатся за простой ремень пояса: это привычная, излюбленная поза, он весь преисполнен внутренним волнением, но силится скрыть его.
   Но при разных, даже диаметрально противоположных позах, выражающих всю разность их характеров и темпераментов, оба брата объединены общим устремлением: их взоры прикованы к чудесной эллинской вазе.
   Взоры эти по-разному – у старшего брата с внутренним самоуглублением, у младшего с ликующим изумлением, – но одинаково радостно вбирают в себя это несомненное бытие красоты, льющееся из древнего сосуда.
   Этот строгий портрет писан поистине любящей кистью. В нем любование русскими юношами, нашедшими свой верный путь к великому в искусстве, выражено с какой-то благородной гордостью за них, за свой народ, который в «племени младом, незнакомом» (Пушкин) таит законных наследников мирового творчества.
   Нестеров хорошо знал, что он написал произведение исключительной свежести и мастерства.
   Когда в 1932 году организаторы выставки «Советское искусство за 15 лет» настоятельно просили Нестерова принять в ней участие, он из всей галереи портретов, созданной им к тому времени, выбрал этот один «Портрет художников бр. Кориных», только этот один портрет он считал настолько художественно зрелым и законченным, что счел возможным выйти с ним в люди впервые после двадцатипятилетнего отсутствия на выставках.
   «При виде этого портрета, – вспоминает И.Э. Грабарь, – невольно приходила в голову мысль – вот произведение, достойное Эрмитажа и Лувра, но ни в чем не повторяющее старых мастеров – современное и советское».
   «Портрет Кориных» остался навсегда одним из немногих любимых произведений Нестерова.
 
 
   «Еще в 1929 году Северцов, Шокальский, Борзов начали поговаривать о том, что мне следует написать портрет с И.П. Павлова, – так начинает Нестеров свое повествование «И.П. Павлов и мои портреты с него». – Нас сватают… Показывают мне его портреты… Я смотрю и не нахожу ничего такого, что бы меня пленило, «раззадорило». Типичное лицо ученого, профессора, лицо благообразное, даже красивое и… только. Я не вижу в нем признаков чрезвычайных, манящих, волнующих мое воображение… и это меня расхолаживает».
   Но когда Нестеров узнал от «сватов»-ученых, что Павлов готов позировать ему, он, нисколько не предрешая вопроса о портрете, без всякого замедления согласился увидеться с Павловым, которого заочно уважал как ученого и человека.
   Первая же встреча с Павловым решила все дело.
   «Не успел я осмотреться, сказать несколько слов, ответить на приветствие супруги Ивана Петровича, как совершенно неожиданно, с какой-то стремительностью, прихрамывая на одну ногу и громко говоря, появился откуда-то из-за угла, из-за рояля сам «легендарный человек». Всего, чего угодно, а такого «выхода» я не ожидал. Поздоровались, и я вдруг почувствовал, что с этим необычайным человеком я век был знаком. Целый вихрь слов, жестов неслись, опережая друг друга. Более яркой особы я и представить себе не мог. Я был сразу им покорен, покорен навсегда. Иван Петрович ни капельки не был похож на те «официальные» снимки, что я видел, и писание портрета тут же, мысленно, было решено. Иван Петрович был донельзя самобытен, непосредствен. Этот старик 81 года был «сам по себе», и это было настолько чарующе, что я позабыл о том, что я не портретист, во мне исчез страх перед неудачей, проснулся художник, заглушивший все, осталась лишь неутолимая жажда написать этого дивного старика».
   Эти строки драгоценны для понимания того, как и когда «непортретист» Нестеров становился портретистом, до самозабвения преданным своему делу. Невозможно точнее и ярче передать то радостное «приятие» человека, которое выражено в этих пламенных словах; такое «приятие» человека было необходимо Нестерову для того, чтобы стать за мольберт портретиста. Он должен был вдохновиться человеком, чтобы писать его на полотне, и только это старое слово «вдохновение» (слово, любимое Нестеровым) помогает выразить то, что он испытал, переходя от первой встречи с Павловым к первому штриху углем на холсте его портрета.
   Очарование «человеческим» и творческим друг в друге было взаимно у художника и у ученого: на все пять лет жизни, оставшихся Павлову, они сделались друзьями с Нестеровым.
   Нестеров, гостя у Павлова в Колтушах, готовился к портрету, внимательно всматриваясь, вслушиваясь, вдумываясь в «дивного старика».
   «Осмотревшись, я начал обдумывать, как начать портрет: условия для его написания были плохие. Кабинет И.П., очень хорошо обставленный, был совершенно темный: большие густолиственные деревья не пропускали света; рядом была застекленная с трех сторон небольшая терраса; возле нее тоже росли деревья, и все же на террасе было светлей; пришлось остановиться на ней.
   Я заказал сделать подобие мольберта, подрамок; холст, краски были со мной.
   Начал обдумывать композицию портрета, принимая во внимание возраст, живость характера И.П., все, что могло дать себя почувствовать с первых же сеансов.
   И.П. любил террасу, любил по утрам заниматься там; вообще это было единственное место в его апартаментах, где было светло и уютно. Прошло дня два-три, пока не утвердилось – писать портрет на террасе, за чтением. Это было так обычно, естественно для И.П., вместе с тем давало мне надежду на то, что моя модель будет сидеть более терпеливо и спокойно…»
   Сеансы начались тогда, когда модель и не подозревала, что они уже начались. Не прибегая к карандашу, Нестеров упорно, из часа в час, зарисовывал в душе своей сложный, увлекательный облик «необычайного человека»: он создавал ритмический рисунок портрета.
   «За чаем поднимались разговоры, они обычно оживлялись самим И. П-чем, бывали импровизированные, блестящие лекции по любимым предметам. Один из учеников их записывал, я наблюдал, стараясь понять, уяснить себе мою трудную, столь необычную модель.
   Светлый ум И. П-ча ничем не был затемнен: говорил ли он о биологии, вообще на научные темы или о литературе, о жизни – всегда говорил ярко, образно, убежденно. То, чего не понимал он, в том просто, без ложного самолюбия, признавался. Во всем он был законченным человеком; мнения свои выражал горячо, отстаивал их с юношеским пылом. Шекспир, Пушкин, Толстой были его любимцами. Слабее обстояло дело с музыкой, живописью, скульптурой».
   Внутренний ритмический рисунок Павлова оказался близок внутреннему ритмическому рисунку самого Нестерова: эта пламенность переживаний, эта прямота и чистота их выражения, это не течение, а кипение бытия в этом старом человеке – все это было органически близко Нестерову: чем дольше он вслушивался и всматривался в Павлова, тем ближе ему становилось его мудрое и юное «я есмь» – и тем увлекательней являлась задача: запечатлеть на полотне это родственное «я есмь».
   Переход с этих «сеансов» без полотна и палитры к сеансам перед мольбертом совершался незаметно для Павлова.
   «Тотчас после чая начинался сеанс, мы уходили на террасу, И. П. садился за рабочий стол, брал книгу, иногда это был любимый Шекспир, иногда книга была научного содержания».
   Но не всегда книга удерживала великого ученого от превосходных вспышек его чудесного темперамента бойца и новатора.
   – Я едва усадил его за стол, – рассказывал мне Нестеров про один сеанс. – Неуемный старик: сидеть не любит. Все бы ему кипеть, бурлить. Наконец сел за стол, раскрыл свежую книжку английского журнала. Ну, думаю, будет спокойно читать. Где там! Как ударит кулаком об стол! Страницу не листает, а рвет! Это он гневается па автора статьи, который возражает против его учения об условных рефлексах. Доказывает мне нелепость возражений, спорит с ним, грозя очами, негодует! Ну, на втором портрете я так и написал его с кулаками. Пусть грозит глупцам и невеждам! Шли минуты, я, положив палитру с кистями, смиренно выжидал конца. Иван Петрович стихал, сеанс продолжался до следующей вспышки.