- А все-таки не в этом главное, - произнес Скоков раздумчиво. - Не в этом. Наши социологи провели интересную работу. Они спрашивали у молодежи, у выпускников, кем они хотят стать и почему? А через год-полтора: "Кем стали? Довольны ли?" Так вот, по их данным - а я лично присоединяюсь к этому-молодежь хочет быть научными работниками, физиками...
   - Но не лириками?
   - И лириками, но не рабочими... И вот почему. Заметь, какие формулировки: "Мало элементов творчества", "Нет возможности роста". А потом уже деньги, заработок, общественный престиж и так далее. Каково?
   - Это отрадно, - сказал Полянцев. - Но почему же все-таки не идут в рабочие?
   - Причин, по-моему, две. Во всяком случае, я пока что нашел две причины. Первая. Наша школа призвана учить и воспитывать молодое поколение. С задачей обучения она справляется удовлетворительно, с задачей воспитания - слабо. Вообще слабо, а с воспитанием любви к рабочим профессиям - неудовлетворительно.
   На уроках, на внеклассных занятиях говорится преимущественно о достижениях нашей науки и техники. И это ставится во главу угла. Слов нет. Достижения науки и техники велики и прекрасны, и о них стоит говорить, ими стоит гордиться. Но все они невозможны без помощи рабочего класса, без умелых рук. Ученые всегда и всюду заявляют об этом, они-то ценят рабочий класс. А вот школа молчит, не говорит о заслугах рабочего класса.
   Там даже кружки организуют физический, химический, авиамодельный и прочие. И нет кружка слесарного, токарного.
   - Неужели в кружках дело?-уловив паузу, спросил Полянцев.
   - А тут еще вся наша пропаганда, - не обратив внимания на вопрос, продолжал Скоков, - всячески поднимает ученых, и только ученых, либо артистов, врачей, учителей, то есть не рабочий класс. В результате наши дети с малых лет слышат, читают, смотрят достижения ученых, их прекрасный труд, и у них, естественно, появляется тяга и любовь к науке, к чистым профессиям. Одним словом, морально они не подготавливаются к работе на заводе. Понятие "рабочий класс" потеряло для них романтику и поэзию. А второе...
   - Пожалуй, согласен.
   - А второе,-продолжал Скоков,-практическая сторона. Школьники идут на заводы и фабрики, там проходят практику (точнее надо бы сказать: отбывают).
   И, увьт, чаще всего, кроме разочарования, ничего не выносят они с этой практики. Я беседовал с десятками людей, с юношами и девушками, девяносто девять из ста заявляли: "Ни за что. Куда угодно, только не на завод".
   - Почему? - прервал Полянцев.
   - Вот и я спрашивал: почему? Потому что на практике, как будто нарочно, все делается так, чтобы отпугнуть, оттолкнуть молодежь от работы, от завода. Чаще всего практика проходит или плохо организованной, или организованной не так, как нужно. Школьники во время этой практики либо стоят, либо слоняются по цехам, либо выполняют непроизводительную, неинтересную работу: таскают тачки, перекладывают детали, перетирают станки. Так теряется романтика, появляется неприязнь к работе на заводе... Скажи, а этот твой полковник не мог бы быть действительно наставником молодежи?-по привычке неожиданно спросил Скоков.
   - Он и является бригадиром молодых рабочих.
   - Так слушай, это хорошо. Это очень важно. Вот что. - Скоков повернулся к Полянцеву, посмотрел в упор.-Давай мы это предложение-статус о наставниках-обсудим. Я скажу в отделе, Сокольчикову. А ты сам на заводе, на парткоме.
   - Согласен.
   Скоков помолчал, потом сообщил доверительно:
   - После пленума укреплять партийное руководство в промышленности будем. Песляк ваш как?
   - Как раз тот случай. Не прижился он на заводе.
   Не понял сути... Слова у него с делами расходятся...
   Скоков засмеялся.
   - А все-таки стареть мы с тобой начали. Вот побурчали, посудачили, молодежи косточки перемыли и вроде успокоились.
   - Нет, почему же?
   - Давай не успокаиваться.
   Скоков подал Полянцеву руку и так, не выпуская его руки, проводил до самой двери.
   * * *
   Цех звучал по-новому. В чем состояло это новое, Журка не мог бы объяснить. Все так же гудели станки, тарахтели автокары, с мягким шипением проплывали над головой мостовые краны. И вместе с тем было в этих привычных звуках что-то непривычное, торжественное и радостное. Быть может, это происходило потому, что Журка никогда раньше не вслушивался, как звучит цех, не вдумывался, из чего состоит его музыка. Никогда не замечал раньше, что этот общий гул делится на частные, отдельные гулы, что каждый станок поет по-своему. Никогда раньше не улавливал этих звуковых нюансов, свойственных тому или иному станку. Никогда не обращал внимания на то, что и он, и все другие рабочие разговаривают в полный голос, иначе не услышишь слов.
   А сегодня прислушался, заметил, почувствовал силу и разнообразие этого звучания, этой могучей музыки цеха.
   Сегодня понял, что за каждым звуком стоит человек. Он делает эту музыку, придает ей окраску, мажоры и миноры, создает этот общий могучий оркестр.
   Журка находился под впечатлением Совета по качеству. Он не знал, что на него подействовало больше всего: присутствие ли самих рабочих, их заинтересованность в работе учеников, общая ли серьезно-деловая обстановка. Журке казалось, что на него теперь смотрят десятки глаз, следят за каждым его шагом и, хотя их нет, этих глаз, этих людей, они в любое время могут узнать, что он делает и как делает.
   Журка почувствовал ответственность и некоторый страх за свою работу. А вдруг не так, а вдруг не то, а вдруг заметят, что я отвлекаюсь и смотрю на Ганну?
   И он старался не отвлекаться, видеть только деталь, сверло, свои руки. Но каким-то даже не боковым, а особым, интуитивным зрением он все равно видел все, что делает Ганна.
   И то, что она уходила куда-то и вернулась совсем хмурая, и то, что к ней подскочила Галка и Ганна, что-то сказав ей, снова встала к станку. Журка видел это, но ему приятно и радостно было сознавать, что он замечает все, не отрываясь от своего дела. И оно идет как надо.
   Пластинки, тупо звеня, падают в железную коробку.
   И позванивание его пластинок не отстает от позванивания пластинок соседа. Сени Огаркова.
   Журка не видел другого-того, что происходило на соседнем участке-участке бригады Стрелкова. А там происходили любопытные события.
   Придя на следующее утро на завод, ученики как ни в чем не бывало приступили к работе. Степан Степанович никого больше ни в чем не попрекнул, только сказал деловым тоном, как говорят людям, с которыми сработался и которые хорошо понимают твои слова:
   - Будем работать по-новому... каждый свою опера"
   дню... Значит, так...
   После того как он объяснил ребятам, что и как делать, Степан Степанович подошел к Кольке Шамину и тихо, чтобы их больше никто не услышал, произнес:
   - Понаблюдай. Поучись, раз неспособный.
   И все. И больше ни одного звука.
   Все стали работать. А Колька наблюдать за всеми.
   Для него это предложение было настолько неожиданным, что он не успел даже возразить вовремя. А когда одумался, захотел возразить - было уже поздно.
   На Кольку собрание рабочих также произвело огромное впечатление, настолько огромное, что он сразу выбился из своего привычного лукаво-насмешливого со"
   стояния-своей маскировки,-вывалился, как монета из кармана, и уже не мог вернуться к этому состоянию, как ни старался. Он понял: его раскусили, он разоблачен.
   Понял, но еще по инерции не хотел признавать этого, потому что не успел свыкнуться с мыслью, что разоблачен.
   Если бы Колька мог снова войти в свою раковину, как улитка, если бы он мог вновь принять позу хохмача и балагура, ему было бы легче и проще, потому что в той, прежней роли не над ним, а он над всеми подсмеивался, не его, а он всех разыгрывал и выставлял дураками. Но он не мог вернуться в свою улитку, не мог больше играть старую роль, потому что знал: разгадан его фокус. А разгаданный фокус - уже не фокус.
   Теперь все смеялись над ним. Конечно, смеялись, иначе как объяснить слова бригадира: "Понаблюдай. Поучись, раз неспособный".
   "Это ж... Что же это? Делает вид, будто опять верит, но я-то знаю, что он не верит. Значит, разыгрывает?!"
   Колька стоял у станка, стараясь хотя бы не показать своей растерянности. Он скрестил на груди руки и засвистел деланно беспечно. Но это ни на кого не подействовало. Свист не был слышен из-за шума станков. А на позу его люди не обращали внимания, занятые своим делом.
   Так прошел час или два. Колька торчал без работы.
   А все вокруг него трудились.
   - А сходить никуда не нужно? - спросил Колька у Степана Степановича.
   - Не утруждай себя. Не отвлекайся.
   Колька попробовал найти занятие, начал приглядываться, кто и как работает. Боб и Мишель стояли спинами к нему, и он не видел их лиц. Медведь был сосредоточен, и на лице было такое выражение, как на экзамене, когда вспоминаешь забытую теорему.
   Опять Мишель, Боб, Медведь, бригадир. Все те же выражения. Те же руки. Те же движения. Все то же.
   Колька мог бы уйти. Плюнуть на все и удрать. Но от себя не уйдешь. От своего теперешнего состояния не скроешься.
   - Слышал, опять чудачит,-донеслось до Кольки.- Специализацию вводит... Калечит мальчишек...
   Говорил немолодой дядька с кустистыми бровями - тот, что дергает щекой и губами, будто муху сгоняет.
   "Вам-то что?"-хотел было сказать Колька, но не сказал, а подумал: "Я ж наблюдатель. Я ж и этого не делаю..."
   На обеденный перерыв отправились все вместе, всей бригадой. Кольке есть не хотелось. Он сидел рядом с Бобом и Мишелем, держа в руках нераскрытый пакет с бутербродами.
   - Питайся, а то не потянешь, - посоветовал Степан Степанович.
   "А мне и некуда тянуть", - хотел ответить Колька, но вовремя понял, что это вызовет смех, и смолчал.
   Потом отправились к красным автоматам, что стояли в проходе между цехами, пить газированную воду.
   - Ты на пас не очень, - виноватым тоном сказал Боб.
   - А мы при чем? - сказал Мишель.
   - Дрейфуны, - сказал Колька. Сказал без прежней злобы, опять-таки по инерции, и еще для того, чтобы не подумали, что он надломлен, не догадались, что сейчас происходит в его душе.
   После перерыва изменений не произошло. Все встали к станкам, а Кольке велели "наблюдать и учиться".
   "Да умею я, не хуже других",-чуть было не крикнул Колька, но сдержался и, закинув руки за спину, с беспечным видом начал прогуливаться от станка бригадира до станка Медведя. Он рассчитывал, что его поведение вызовет возмущение товарищей. Но никто не возмутился. Никто не возразил. Как будто так и надо было, как будто так и положено было, чтобы все работали, а он прохаживался от станка до станка и присвистывал, Колька заметил, что маленький Боб не может отодвинуть тяжелую коробку с готовыми деталями, и поспешил на помощь.
   - Да нет. Что ты?.. Наблюдай... Набирайся...- остановил его Степан Степанович и сам пришел на помощь Бобу.
   "Ну и надсаживайся. Черт с тобой!"-мысленно выругался Колька, наполняясь злостью на всех этих людишек, которые ставят себя выше его.
   Колька никогда бы не мог подумать и представить не мог, что будет так вот переживать из-за этой задрипанной работы.
   - Сесть можно? - спросил он.
   - Посиди, если устал.
   Сказано это было просто, но Колька живо представил, каким чучелом он будет выглядеть, если сейчас вот, ни минуты не поработав за весь день, усядется вдруг меж станков, среди этих работающих людей.
   Он не сел. Он смотрел на руки своего бригадира, стараясь сосредоточиться, ни о чем не думать и ничего не видеть, кроме этих рук.
   Руки бригадира, оголенные до локтей, двигались четко, как солдаты:правая брала пластинку, левая закручивала зажимы, правая нажимала на рычаг, левая переносила кондуктор под второе сверло... И опять: правая, левая, левая, правая, кондуктор, пластинка, руки, сверло...
   В глазах у Кольки замелькало, голова закружилась, он поспешно отвернулся...
   К концу рабочего дня он чувствовал себя настолько измочаленным, что ни о чем не думал, не мог думать, кроме отдыха. Он никогда не представлял раньше, что не работая можно так устать.
   Его не пугала, как прежде, встреча с отцом.
   "Пусть врежет. Пусть".
   Но и эти ожидания не оправдались. Отец ни слова не сказал ему, не набросился, как обычно, с выговором, только кивнул и взялся за газету.
   Наутро Колька решил все равно не сдаваться. Прихватил с собой книжку без начала и конца.
   Степан Степанович, встретив его, сказал:
   - Продолжай наблюдать. Учись.
   Вот тогда-то Колька и применил свое секретное оружие: достал из кармана книжонку и, сев на пустую коробку, взялся за чтение. Нет, он не читал-делал вид, что читает. Важна была реакция на его придумку. Но опять никто никак не отреагировал. Никто как будто ничего и не заметил, не возмутился, как будто все заранее знали, что он придет с книжкой, сядет на коробку и будет читать. Даже Боб и Мишель не обернулись, стояли к нему спинами и делали свое дело.
   "Ну, ничего. Ничего. Вот придет начальство. Оно им даст. Оно нарушений не потерпит,-думал Колька и молил: -Хоть бы появилось".
   Оно вняло. Оно появилось.
   - Что такое, дорогой? Что тут за изба-читальня?
   Бригадир подошел к мастеру, что-то сказал, и тот, ухмыльнувшись, ушел, так и не приняв никаких мер.
   Но главный удар ожидал Кольку Шамина в обеденный перерыв. Примерно за час до перерыва по цеху разнеслась весть: аванс! Эту весть передавали от станка к станку, от человека к человеку.
   Аванс! Аванс!
   Аванс выдавали прямо в цехе. Приходили кассирши, усаживались за столы, раскладывали деньги побригадно. Сперва бригадиры сверяли заработок, а уж потом получала вся бригада.
   - Стрелков, получай! - выкрикнули от стола.
   Бригадир пошел первым. Вся бригада двинулась следом за ним. Кто-то из старших взял Кольку за плечи и
   легонько подтолкнул вперед.
   - Распишитесь. Получите,-слышалось у стола.
   И все расписывались и получали, непременно тут же пересчитывая деньги.
   И оттого, что всех называли по фамилии, оттого, что не было ни суеты, ни крика, оттого, что все подходили к столу с деловито-улыбчатьш видом, вся эта процедура выглядела официально-торжественной.
   - Гришин. Распишитесь. Получите.
   Колька впервые услышал фамилию Боба. Она как-то не увязывалась с этим худеньким, подвластным ему пареньком. Фамилия возвышала его, взрослила. И Боб, верно, почувствовал это, подтянулся, выпрямился, даже ремешок поправил.
   Теперь уже не Боб, а Борис Семенович Гришин, так же как все, пересчитал деньги и, аккуратно сложив их, подскочил к Кольке.
   - Слушай, по три косых. Аванс,-зашептал он почти восторженно, - Старик как будто не наврал.
   Колька сказал по старой привычке:
   - Купили за тридцать сребреников.
   - Шамин. Распишитесь. Получите.
   - Я?!-изумился Колька.
   - Иди, иди. - Кто-то похлопал его по плечу.
   Колька не двигался с места.
   - Ну, чего ты? - прикрикнул Степан Степанович.
   - Так я же... Я же не работал.
   - Воевал - не воевал, после разберемся.
   Колька не двигался. Казалось, весь цех смотрит на него. Казалось, все проверяют, честный он или нет?
   Степан Степанович подошел к нему, схватил за руку и притянул к столу. Колька расписался, взял деньги не считая, хотел тотчас швырнуть их обратно на стол, потому что они как будто жгли ладони, будто это были не красненькие бумажки, а раскаленные угли. Он не швырнул их только потому, что боялся оглянуться, боялся встретиться с насмешливыми глазами рабочих, которые, конечно же, наблюдали за ним и все видели.
   * * *
   Потеряв уверенность, совсем было приуныл Песляк.
   Все события развивались явно не в его пользу. Руководи ство выскальзывало из песляковских рук. Задуманное им спасательное движение "за моральную чистоту рабочего человека" не получило поддержки начальства. Беседа с Полянцевым в лесу подтвердила: он не прижился, не освоился на новом месте. Песляк запомнил слова секретаря, сказанные будто бы в шутку: "Упускаешь. Потерял форму. Зажирел. Зажирел".
   Особенно его раздражал Стрелков и все, что было связано с ним. Не лежала у Песляка душа к этому человеку. Ну не лежала.
   Вот и сегодня позвонил из горкома товарищ Сокольников и попросил обсудить вопрос о воспитании молодых рабочих, в частности о бригаде молодежи, руково"
   димой Стрелковым.
   "Не подходит он для этой роли", - хотел ответить Песляк, но не ответил, а сказал как положено: "Обсудим".
   После этого разговора он пригласил к себе Хорошевского.
   Хорошевский пришел быстро.
   - Стрелкова кто оформлял? - спросил Песляк, небрежно пожимая протянутую руку.
   - Малыгин. У полковника характеристики отличные... А что случилось?
   - Из горкома звонили, - сообщил Песляк тоном единомышленника. - Кто-то помимо нас с тобой двигает этого Стрелкова.
   - Но мы ж первыми начали,-ухмыльнулся Хорошевский.
   Песляк нахмурился, вспомнив, как просил газетчиков использовать факт прихода Стрелкова к станку.
   - Мы ошиблись,-признался Песляк.-Так зачем же эту ошибку повторять? От этого нам же плохо будет.
   Разве он настоящий воспитатель?
   - Методы не те, - подтвердил Хорошевский.
   Теперь необходимо было поговорить с товарищами из механосборочного цеха, где Стрелков руководит бригадой молодежи. Песляк подумал, кто там в активе? Клепко? "Надежный. Но не авторитетный". Все-таки решили пригласить Пепелова и Клепко.
   Когда они появились, Песляк усадил их рядом с собой и начал расспрашивать о делах.
   - В порядке, - ответил Пепелов.
   - Да не очень, - не согласился со своим бригаднром Клепко.
   - А что такое? - поинтересовался Песляк.
   - Да опять Стрелков расценки сбивает. На этот раз шины.
   - Он рационализацию внес, - прервал Пепелов.
   - На него ж целый кагал работает, - возмутился Клепко.
   - Ну-ка, ну-ка, -заинтересовался Песляк.
   - Узнал я от одного однополчанина,-сообщил Клепко. - Офицеры, эти отставные, помогают ему. Среди них инженер, а другие до армии на заводах работали, ,. Вот они от нечего делать и соображают за него...
   - Это даже положительный факт, - сказал Песляк и подумал: "Ты в этом вопросе ненадежная опора. Чересчур злой и субъективный. Нет, не опора". Ладно, иди, а с бригадиром мы еще побеседуем... Афанасий Иванович,-произнес Песляк и придвинулся к Пепелову поближе. - Вот скажи как коммунист... о Стрелкове как о воспитателе молодежи - подходящий он человек для этого дела?
   - Так руководит же он бригадой.
   - А правильны ли методы его руководства, так ли надо воспитывать?-в тон Пепелову спросил Песляк.- Жалобы есть. Одному вон работать не дает, а деньги платит.
   - Воспитание пе простое дело, - сказал Пепелов. - И мальчишки у него не золото.
   В кабинет вошел Сергей Дегтярев, секретарь комитета комсомола.
   - Вот что, - приказным тоном произнес Песляк, как только Сергей подошел к нему. - Вопрос о бригаде Стрелкова. Вникни и дай серьезный анализ. Без либерализма и без сгущения красок... И пришли Цыбулько, совсем забыл. С ней поговорить надо. Звонили. Завтра суд над этим бандитом Кирилкой.
   * * *
   Пластинки падали в коробку, как в копилку, и позванивание их было лучшей музыкой, какую когда-либо слышал Журка. Это была его музыка. Это была его нота в общем оркестре механосборочного цеха. Но более всего он испытывал удовольствие оттого, что чувствовал, как эти блестящие пластинки теплеют в его руках, точно наполняются жизнью. Это было действительно удовольствием.
   Журка работал и улыбался. И не в силах был скрыть свою радостную улыбку, да и не хотел скрывать ее.
   Пусть видят, пусть знают: он счастлив.
   - Кончай. Идем, - раздался за спиной голос Кольки Шамина.
   Журка, не убирая улыбки, взглянул на Кольку через плечо и не прекратил работы.
   - Пе-ре-рыв, - по слогам произнес Колька, как будто Журка был глухой и не понимал его.
   Журка оглянулся.
   В самом деле, станки были остановлены, рабочих не было. И Ганны, и девушек, и Сени Огаркова - никого не было.
   - Идем,-сказал Колька, придержав Журку за руку, и кивнул в сторону выхода.
   Журка вспомнил вдруг о последней стычке, насторожился.
   - Идем, старик, - повторил Колька. - Ты все увидишь, все поймешь.
   Он разговаривал необычным тоном, без ухмылочки, без озорных огоньков в глазах. Журка подчинился, пошел за Колькой.
   Возле Дома культуры и в вестибюле было полно народу. По мере того как они пробирались через толпу, людей становилось все больше и протискиваться через них было все труднее. А шум постепенно стихал и наконец в самом зале превратился в чуткую, настороженную тишину. Это несоответствие вдежду количеством людей и нарастающей тишиной бросилось в глаза Журке.
   Они прорвались в самый первый проход к самым первым рядам. Колька все не мог найти удобного места, все вертелся, и на него шипели окружающие. А Журка как встал, так и замер. Он был выше всех и все видел.
   Вернее, никого и ничего больше не замечал. Только ее.
   Только Ганну. Точнее сказать, глаза Ганны, никого не видящие и вместе с тем видящие того, кого уже нет здесь и никогда не может быть.
   Это Журка сразу понял, потому что она говорила о нем глуховатым, чужим голосом, говорила тихо, но так, что все, весь зал слышал эти тихие слова, как слышат биение сердца любимого человека.
   Две мысли будто расщепили Журку пополам: глубокое сочувствие и ноющая боль. Ей было плохо. Она была несчастна. Ей нужна была помощь, а он не мог помочь ей. Не мог! Не только потому, что здесь происходит суд и она выступает свидетельницей, а потому, что он был для нее никто. У нее был другой, которого она любила и которого больше нет. Все стало понятным: и ее невидящий взгляд там, на Юге, и ее состояние, и ее отношение к нему, к Журке. Он - никто.
   До этой минуты Журка почему-то не задумывался над тем, как дна относится к нему. Он думал только о себе, о своем отношении к ней, о своих чувствах, где-то подсознательно надеясь, что она поймет и оценит их.
   А сейчас он понял: он никто, и его чувства ей ни к чему,
   Журка чуть не заплакал.
   - Идем отсюда, - предложил Колька.
   Журка не ответил.
   Кольке не терпелось уйти. Вся обстановка: и эта тишина, и этот глуховатый голос, и обилие людей почемуто напомнили ему недавнюю встречу с рабочими в красном уголке, когда обсуждали их работу, и что произошло после этого обсуждения - его глупое сидение с книжкой, деньги, которые до сих пор жгли ему руки, - и он вдруг представил, как сейчас ему скажут: "А ну-ка, Николай Шамин, поднимитесь на сцену, объясните суть дела, как вы сачковали, как запороли детали и как денежки за безделье получили?.."
   Колька даже покосился по сторонам, спрятался за Журкину спину, повторил:
   - Уйдем отсюда.
   Журка не пошевелился.
   Ганна еще что-то говорила, по-прежнему видя лишь того, уже не существующего человека. Говорили другие люди. Ей задавали вопросы. И она отвечала. Журка не мог уйти, пока она была на сцене. Пока перед ним были ее глаза.
   Но вот вопросы кончились. Зал зашумел, как бы перевел дыхание для новой тишины. Ганна сошла со сцены.
   И Журка пошел из зала.
   У самого выхода его нагнал Колька и облегченно вздохнул. Некоторое время они шагали молча, неизвестно куда. Просто шли и шли.
   - Теперь понял?-спросил Колька.
   - Теперь понял,-ответил Журка и сам себе сказал:
   "Теперь понял, что я для нее н и к т о".
   От этой мысли ему сделалось так тоскливо и страшно, что ни о чем больше уже не думалось н ничего не чувствовалось, кроме тяжести, тоски и одиночества. Опять он, как тогда на Юге, оказался чужим среди людей, чужим в своем городе. Только теперь ему было еще труднее.
   - Зайдем, - предложил Колька.
   И Журка направился за ним, не спрашивая, куда и зачем.
   - Только угощаю я, - сказал Колька.
   Журка видел перед собой белую скатерть и пятно на ней, и неубранные крошки. Видел свои руки, потемневшие от масла и стружки. Видел все это отчетливо и очень ясно, как под микроскопом. Скатерь была не чисто белой, а сероватой, пятно-коричневое, а руки-темные.
   "Скатерть, наверное, дней пять не меняли. А пятно, наверно, от пива. А руки и за месяц не отмоешь".
   - Ну, старик,-сказал Колька, протягивая ему рюмку и бутерброд с колбасой.
   Журка выпил и ничего не почувствовал, кроме жже^ ния внутри.
   - Еще,-попросил он.
   Колька налил еще и разбавил водку лимонадом.
   - Ненужно,-запротестовал Журка.
   Он пил рюмку за рюмкой, видя, как коричневое пятно на скатерти расплывается, и удивляясь этому.
   Как-то неожиданно оба заговорили, каждый о своем, почти одновременно. Им важно было выговориться, высказать то, что камнем лежало на сердце. У них не было ни времени, ни желания слушать. Им хотелось говорить.
   - Понимаешь, старик. Дело не в том... Я не отступаю. Но они меня прижали. Они показали меня самому себе. И я не могу дать сдачи, потому что вижу, какая я шмакодявка. Вижу, что это меня судят...
   - Никто. Ты понимаешь?.. Я ж не знал... Я ж думал... Для нее, чтоб ты знал. - Журка вспомнил шофера Федю, Юг, море, скамейку под каштаном и вспыхнул.
   - Твой предок не натрепался. Действительно...
   Только они мне ни к чему... Как ворованные... А я честный человек... Понял?
   - Никаких надежд... Как рябца... И не могу... Не имею права...
   - Честный, понял? Понял, я говорю? Я не хочу, чтобы меня судили... А меня могут, запросто... и меня стоит судить...
   - Я ж никто... Никто... Слышишь, никто?!
   Они стали кричать, стараясь, чтобы именно его слова были услышаны другим. К ним подошли, попросили выйти. Они не послушались, и их вывели за руки.
   Они где-то ходили, где-то сидели, пытались еще выпить и возмущались, что им отказывают и не понимают, как им важно добавить еще. Они обнимались, целовались, плакали, клялись в дружбе, ссорились, наскакивали друг на друга с кулаками и вновь целовались.