Как прекрасен будет мир! О!
   Мы с Кафтановым проходили коридорами, но детей я что-то не видел. Впрочем, скорее всего, Ксаверий показывал мне замысловато перестроенное школьное здание. Кабинеты, лаборатории, комнаты, комнатушки, лестнички, закрученные винтом… Где-то, конечно, они скрывались, но справедливости ради надо сказать, что ни шума, ни мерзкого запаха немытых детей не было и помину.
   – Нам не хватает индивидуалистов, – говорил Ксаверий, – я, конечно, не про себялюбивых тупиц, настоящий индивидуалист это тот, кого не загонишь в стадо. Настоящему индивидуалисту тошно от того, что все доказывают теорему Пифагора одним и тем же способом. Настоящий индивидуалист рано или поздно найдет свое доказательство. Только не нужно, не нужно запрещать младенцу спать ногами на подушке, есть кашу левой рукой и каждый день ходить в ясли новым путем! – Ксаверий юркнул в какую-то дверцу и спустя мгновение выскочил из темного угла шагах в пяти передо мной. – Мелочь? Многие так и считают. Но если и внутри школы каждый ученик – стоит ему только захотеть – отыщет свою тропу, ручаюсь, какая-то заслоночка откроется в детской голове.
   И тут коридор внезапно распахнулся, а шаги наши стали звучать глуше. Молодая дама в фиолетовом, обняв за плечи девочку лет четырнадцати в спортивном костюме, строго глядела на нас. Девочка, как видно, только что плакала. Она подносила к лицу ладонь, дама наклонялась к ней, и в узкой девочкиной ладони тут же оказывался душистый носовой платок. Аромат, распространяемый батистовым прямоугольником, я почувствовал сразу.
   «Без сомнения, это Алиса». – успел подумать я про даму с платочком.
   – Вот они – рыдания, – сказал Ксаверий.
   – Никаких рыданий, – отрезала дама. При этом она цепко оглядела меня сквозь очки, но Ксаверий и не подумал представить нас друг другу. – Девичьи слезы, – пояснила она, и до меня снова долетело батистовое благоухание. – Мы отправляемся к Кнопфу, – проговорила дама твердо, и они двинулись к видневшейся в отдалении лестнице. Девочка оставалась беззвучной, и я заметил лишь ее удивительно легкую поступь. Да, первая встреча с детьми Кафтанова не насторожила меня никак.
   Пространство, где властвовал детскими душами Владимир Кнопф, помещалось в подвале. Хотя подвалом это помещение можно было назвать лишь потому, что именно здесь прекращали свое движение всевозможные ступени, лестницы, трапики и трапы. Подобно карманному водопаду в кабинете Ксаверия, они стекались в изящную лоханочку гимнастического зала.
   С удивлением и досадой обнаружил я, что Кнопф в этом подвале совершенно на своем месте. Он переходил от одного подростка к другому, касался их двигающихся, сокращающихся тел, и в детских движениях проступала вдруг совершенная законченность. Тут-то я и вспомнил: Кнопф учился на биофаке. Он обожал мучить на свой лад все живое. Даже у его раскормленной кошки стояла в глазах неизбывная тоска.
   Не знаю, зачем я стал пересчитывать детей. Возможно это была бессознательная имитация заинтересованности: Ксаверий все-таки стоял рядом, а дети отныне должны были интересовать меня не на шутку. Их было тридцать. То есть я насчитал двадцать девять, но где-то брели по ступенькам Алиса в строгом фиолетовом и плачущая девочка. Они, кстати, задерживались, и пусть я стану учиться у Кнопфа, если Ксаверий не из-за этого держал меня здесь и чрезвычайно искусно демонстрировал директорскую озабоченность гимнастическим убранством. Иногда движением головы или взглядом подзывал Кнопфа, и тот, не медля, но и без унизительного проворства подходил к нам. Наблюдая их неспешные эволюции я вдруг ощутил странное облегчение. Словно предусмотренная судьбой неприятность утратила свою злокачественность. Нет, передвигавшиеся по залу дети, несмотря на свою стерильность, по-прежнему сулили опасности и подвохи, а их молчаливая сосредоточенность могла обмануть кого угодно, только не меня. Но все-таки облегчение было настолько явным, что даже уверенный Кнопф перестал вызывать раздражение. И тут же пришла ясность: передо мной были все дети. И по новому неспешный Кнопф, и Ксаверий Кафтанов, занятый не вполне понятным мне ожиданием принадлежали этим детям безраздельно. Да, я пускался в авантюру, ступал на минное поле, но мин на этом поле было меньше, чем ожидалось. Меня еще томило беспокойство, я еще пытался предвидеть грядущие беды, но не было привычного раздражения. Раздражение – сигнал. Раздражение означает, что душа разбудила мозг, и, Бог даст, этот складчатый студень сделает свое дело. Но здесь, среди канатов, брусьев и обтянутых кожей гимнастических коней душа моя оставалась в оцепенении. В этих дистиллированных детях не было ничего едкого. Они не совершали лишних движений, не хохотали визгливо, не кричали невпопад. Мальчики и девочки, разведенные в разные концы зала, не казались отлученными друг от друга злой волей Кнопфа – так было удобней, только и всего. Время от времени какой-нибудь из мальчиков оставлял свое место и переходил на девичий конец, чтобы, вовремя протянув руку, поддержать девочку. Мне, кстати, показалось, да нет – так оно и было: ни одна из девочек не просила о помощи. Потом я заметил, что мальчики подходили не к кому попало. У каждого из них была избранница, и только ей бывала протянута рука, и только ему доставалась улыбка юницы. И еще: в этом зале не было неуклюжих девочек.
 
   Итак, я разглядывал всех и напускал на свой разум любопытство, чтобы разбудить его. Во всяком случае, я старался.
   В противоположном конце зала отворилась дверь, и в сопровождении Алисы возникла девочка. Всеми своими незаконченными рукописями клянусь – над головой Ксаверия Кафтанова полыхнуло то же сияние, каким он изумил меня у своего водопада. Он тут же утратил интерес и к Кнопфу, и к мерно двигающимся под его присмотром детям.
   – Ну что же, детей вы видели, – сказал он, следя, как фиолетовый силуэт Алисы исчезает в темном проеме.
   Ксаверий Борисович, как старательный новобранец сделал поворот кругом и шагнул через порог. Я же задержался. Один из мальчиков отложил гантели, поднялся с наклонной скамьи, на которой безжалостно терзал свои мышцы, и скорым шагом подошел к девочке. Откровенно говоря, странность этого детского собрания была очевидна, и удивить меня было бы нелегко. Но когда мальчишка коснулся заплаканного личика ладонями и нежно поцеловал девочку в обе щеки, я остолбенел. Положим, дети бывают разными. Во всяком случае, есть много разных способов, которыми они могут привести меня в бешенство. Но сейчас этот уверенный в себе мальчишка без идиотских кривляний и ужимок действовал так, как не решился бы ни один из его сверстников, оскверняющих мир за пределами круга, в котором властвовал Ксаверий Кафтанов. Подросток не может быть нежным, он ранит окружающий мир то ли из пустой жестокости, то ли для того, чтобы память о нем оставалась хотя бы в шрамах. Все прочее нарушает законы природы. Но Ксаверий не повел и ухом. Он уже стремился дальше, и нежничанья этой пары не заинтересовали его. Кнопф, тот просто переждал ласки, причиняемые одним ребенком другому, и тут же под его присмотром девочка принялась разминаться. Прочие дети остались безмятежны. Я вышел вслед Кафтанову.
   – Вы видели почти все, – сказал он, пока мы бок о бок поднимались по неширокой лестнице. – Кое-что удивило вас, но держались вы прекрасно. – Мы оказались в нешироком мрачноватом коридоре. Ксаверий протянул руку, коснулся выключателя, и все осветилось.
   Поначалу я едва не испустил возглас. Что-нибудь вроде: «О!» или «Вот тебе и на!» Однако присутствие Ксаверия было благотворно. Я сдержал плебейский порыв и изумился молча. Было чему. Последний раз я видел доску Почета… Я заходил к Евгении в контору лет пятнадцать тому. Необъятная, обрамленная фанерными пилястрами плоскость простиралась за спинами охраны. Фотограф был искусен и лукав. Распластанные на доске лица равномерно ряд за рядом сводили взгляды к центру. Невидимые лучи сходились у застывшего взгляда, исходившего из центра доски. Я прошелся туда-сюда по метлахским плиткам, из простого любопытства пытаясь попасть в фокус, где сходились лучи. Господи! Я же до сих пор помню этот удар. Он пришелся в центр грудины, но не причинил мне боли. В голове у меня отдалось монотонное, унылое, но несомненно могучее пение. Не было никакой возможности различить отдельные голоса. Заунывный гимн проходил сквозь меня могучим мутным потоком, и, помню, кое-какие досадные мелочи смылись в тот день у меня из памяти.
   Нет, то, что я увидел здесь, могло показаться доской Почета только на переходе из сумрака в яркий свет. Искусство фотографа не насиловало детские взгляды, и ничто не мешало рассматривать лица. Обездвиженные, немые дети, пожалуй, даже радовали глаз. Ксаверий между тем молчал, словно приглашая к особенно пристальному рассматриванию. Однако его взгляд был опущен долу, чтобы своими перемещениями по доске не указать мне нечто скрытое в расположении лиц. Кафтанов снова экзаменовал меня.
   Вот вопрос – на что я могу согласиться за неплаченное еще жалованье?
   Но не буду на себя наговаривать. Не одни только грядущие платы заставили меня внимательно разглядывать это собрание лиц. В чередовании прямоугольников фотобумаги таился отчетливый, но из-за сложности с трудом уловимый ритм. Верхняя часть медленно раскручивающейся воронки – другое сравнение мне не пришло тогда в голову – и эта воронка начинала раскручиваться всякий раз, когда у очередного созерцателя просыпалось любопытство. Наживка, на которую клюнул я, оказалась проста. Я перетасовал, прикрыв глаза, отпечатавшиеся в памяти лица, и мальчишеские тотчас улетели с легким карточным шорохом. Полтора десятка девочек смотрели на меня, среди них не было и двух похожих, но иное сходство объединяло их. Я вгляделся так пристально, что едва не вызвал их к жизни из плоскостного фотографического бытия, и когда тайна их похожести вдруг открылась, едва не расхохотался прямо у школьного алтаря.
   Все оказалось так просто, что я ощутил легкую судорогу скуки. Все девочки были из разряда первых красавиц класса. Этот тип славен тем, что школьные красотки совершенно лишены способности эволюционировать на пути прелести и обольщения. С получением аттестата жизнь обольстительных эфемерид заканчивается, и кем только они ни становятся… Да по большей части никем они и не становятся. Мне, порой, кажется, что природа отвела этим девочкам не слишком благодарную роль бессознательных наставниц будущих мужчин. Первые вожделения, робкие поползновения, ревность – все эти науки преподают они своим одноклассникам, чтобы те сдавали экзамены совсем другим прелестницам.
   Ксаверий решил, что пора о себе напомнить. Он кашлянул в кулачок и заглянул мне в лицо. Однако лицо мое выражало такую заинтересованность, что прервать размышления директор не решился. Удивительно дело, следуя за Ксаверием, я все время видел себя со стороны, словно другая моя ипостась брела за мною по школе. Было бы очень обидно признать, что появление этого соглядатая связано с той суммой, которую сообщил мне Кафтанов в кабинете, но что ж тут поделаешь?
   Тем временем молчание длилось, и я продолжал разглядывать лица, точно разыскивал что-то раз виденное, но затерявшееся.
   Еще одно удивительное свойство первых красавиц – рядом с ними почти никогда не разглядишь остальных. А если этих остальных – всего одна? Да к тому же видел ты ее только зареванную. Вот так во время затянувшейся паузы я и отыскал Анюту Бусыгину, что рыдала под присмотром великолепной Алисы. И тут же весь этот пасьянс, как говорят в таких случаях, разошелся.
   Закусивший губу отрок, который сосуществовал с изображением Анюты, был без сомнения тот, кто с привычной нежностью встречал ее заплаканную в гимнастическом зале. И все прочие пары, разбросанные по бархатистой поверхности стали ясны. Я же от изумления потерял контроль и хлопал глазами, уставясь на Ксаверия Кафтанова. Ксаверий Борисович встретил мой взгляд, и в карих глазах его затеплились огоньки. Мне еще не приходилось встречать человека, который понимал бы других, как Кафтанов. При этом покоящаяся мысль или тайный умысел, выношенный и отложенный до лучших времен, оставляли Ксаверия безмятежным, но быстрый поворот мысли, внезапная догадка или стремительный расчет – все это действовало на него, как ночной шорох на ловчего кота. Да он и был хищник. С тех самых пор, как я познакомился с ним, меня не оставляла уверенность в том, что мои мысли вдруг стали пахнуть. Этот аромат живущего мозга будоражил Ксаверия особенно сильно, если мысль бывала близка к осуществлению или же в движении своем овладевала всей силой хозяйского интеллекта. Собственные побуждения Кафтанова касались в основном гигиенической сферы, но он забывал и пить и есть, когда рядом с ним работало чье-то воображение. Несомненно – в Кафтанове пропадал политик.
   – Какими странными путями приходят к нам люди, – проговорил Ксаверий Борисович, не отводя разогретого взгляда. – Вы и Кнопф – казалось бы, что общего? А вот поди ж ты! Я вижу, вы кое-что поняли в наших детях…
   – Чертовщина! – сказал я с нерасчетливой откровенностью. – Я видел… мне почудилось… да этого не может быть! – О как я хотел в ту минуту, чтобы всемогущий Ксаверий отменил все мои пророческие видения. Но директор в ответ на мой лепет лишь тонко улыбнулся.
   – Я очень рад, – сказал он, когда мы вернулись в кабинет, наполненный звуками падающей воды. – Вы поняли многое, и мне придется объяснять лишь то, что нельзя увидеть. Только чего же вы испугались, Александр Васильевич? Неужели того, что эти дети составляют пятнадцать пар и что их взаимное влечение несомненно?
   – Они дети, – проговорил я назидательно и, честное слово, сам собою залюбовался. – Есть пределы, и преступать их… – Ксаверия, по моему, тоже проняло.
   – Бог ты мой, – сказал Кафтанов. – Кнопф меня предупреждал, но я не думал, что это случается… с таким чувством. Впрочем, понимаю, избыток воображения, с ним запросто не сладишь. Вы увидели многое, но не успели понять, где кончается сделанное нами и где начинается придуманное вами. С чего, ну с чего вы взяли, что наши дети состоят друг с другом в несвойственных их возрасту отношениях? Благородно ли подозревать нас – положим вы знаете только меня и Кнопфа – так благородно ли, разумно ли подозревать коллегу Кнопфа в столь изощренной безнравственности?
   – Кнопф – вне подозрений, – сказал я честно.
   – Вот видите! – обрадовался Кафтанов. – Тогда я о главном. Дети танцуют, дети рисуют, дети берут производные, да мучают животных, наконец! Родители (из тех, что поумней, понятно) следят за детскими проказами и распихивают своих чад по танцклассам, студиям, спецшколам. И недаром! Глядишь, мальчуган еще штанов толком не застегнет, а уже математик. А другой на одной ноге крутится так, что смотреть страшно. Что же мы? – Ксаверий стремительно вернулся к столу, речь его стала спокойней уверенней. – Мы полагаем, что не с балетом и не с физикой строит человек свое счастье. То-то и оно, Александр Васильевич. Скажите, может быть, писательство приносит счастье?
   Я подумал минутку и ответил, что мне счастливые писатели не попадались. Ксаверий этому ужасно обрадовался, он сказал, что и среди педагогов нет ни одного счастливого особенным педагогическим счастьем. Мы стали безжалостно перебирать всех своих знакомых, и оказалось, что, во-первых, используй мы свои связи с толком, жизни наши давно текли бы молоком и медом, а во-вторых, что никто из наших знакомцев не обрел счастье в трудах. Хотя среди них случались и симфонические дирижеры, и гинекологи, и нефтяной магнат. Был даже один полководец, чью фамилию, как я ни просил, Ксаверий назвать отказался. А по мне разумней было бы попридержать магната.
   Когда же мы успокоились, Кафтанов сказал, что разделять свои убеждения и жить в согласии, это и есть счастье. Еще горячась и желая сказать Ксаверию приятное, я добавил, что сами по себе убеждения не значат ничего.
   – Вот мы и договорились, – сказал Ксаверий радостно, – Найдите человеку человека, и задача – решена.
   – Мать честная! – вскричал я. – Вы хотите сказать, что эти мальчики и девочки…
   – Да! Да! – Ксаверий Борисович расцвел от моей догадливости. – Какой смысл изощрять разум, оставляя в одиночестве душу? Принято думать, что любовь семиклассника не стоит ничего, а кто проверил, кто изучил всесторонне его избранницу? Может статься, что в его усовершенствованной жизни уже не будет ничего подобного. И к чему тогда все науки? Искусство понимать друг друга, вот чем мы занимаемся здесь. При этом никакого насилия. Отроки выбирают себе подруг, не подозревая о нашей школе. Сердечная склонность – вот основа! Внимательные родители приходят в этот кабинет и получают подробнейшие инструкции. Степень склонности их сына должна быть установлена несомненно.
   – Знаете, – сказал я, – в некоторых семьях случаются дочери…
   – Мы смотрим на семью традиционно, – сказал Ксаверий. – Отрок выбирает, юноша покоряет, мужчина защищает и ведет!
   Вдохновение просияло на лице Кафтанова, я же быстренько сообразил, что вся эта домостроевщина обозначает, между прочим, что о моей дочери здесь не знают ничего. Тем временем Ксаверий Борисович овладел собой, и карие глаза его стали сосредоточенны и остры. Ручаюсь – он учуял мои размышления.
   – Спрашивайте, – сказал Кафтанов, – вам пора спрашивать.
   Он выслушал меня и по-моему остался доволен.
   – Внимание, – сказал Ксаверий. – пятнадцать пар, которые собрались здесь, пришли из мира, где детскую любовь скрывают, таят, а чаще – маскируют. При первой возможности юное существо начинает исступленно любить. Любить так, словно дата конца света уже определена…
   Вздумай я отвечать ему, у нас получился бы интересный диспут, но я уже чувствовал необходимость отрабатывать жалованье и слушал терпеливо.
   – Вот вы, – сказал Кафтанов, – вы помните свою любовь в седьмом классе? И как она закончилась?
   – Как водится. Меня отлупили в школьном сортире. Избранница слишком ценила возвышенное и прекрасное, ее рыцарем не мог быть лупленый в сортире.
   – Вы горевали? – участливо спросил Ксаверий.
   – Ужасно.
   – И все-таки вы сказали «как водится», – молвил Ксаверий. – Бессмысленная жестокость и тогда была для вас непреложным законом. Уверяю вас, нынешние дети точно так же не верят, что мир терпелив. Если бы я, Ксаверий Кафтанов мог хоть на полчаса отменить закон всемирного тяготения или доказать им, что биссектриса перестала делить угол пополам, они бы поверили, что я управлюсь и с теми законами, к которым они успели привыкнуть. Но – увы! – Ксаверий Борисович поник как бы в печали и перевел дух, а я подумал, что пламенная речь Кафтанова славно отрепетирована. Мысль эта, помнится, опечалила меня откровенным цинизмом, ведь Кафтанов и гневался и радовался совершенно искренне, а я, выходит, оказывался прожженным циником. Тут надо сказать, что первая же моя встреча с Ксаверием не то что бы перевернула мир, но многолетняя моя неприязнь к детскому народу приобрела какой-то вопросительный оттенок. Впрочем, мне кажется, что этот инкубатор женихов и невест мог привести в изумление многих, очень многих.
   – Итак, – сказал Ксаверий Борисович, выдержав паузу, – что же придется делать вам? Я вижу, что вы уже догадались, но не хочу устраивать испытания. Скажу просто: вы, наконец, покажете детям, что усомниться можно во всем, к чему они привыкли в своей прежней жизни. Во всем – о чем трубят на всех углах. Колумб открыл Америку? Вздор, ленивый генуэзец выдумал все. Он добыл вахтенный журнал викингов…
   – У викингов не было вахтенных журналов, – ляпнул я. Ксаверий принял это сообщение с интересом.
   – А что у них было? – спросил он, но тут же махнул рукой. – Какая разница, впрочем… Потом вы принимаетесь за Шекспира и доказываете детям, что Шекспир всего лишь ширма, за которой таится лицо куда более значительное. Вы, наконец, беретесь за естественные науки и разворачиваете перед детьми череду грубых заблуждений и наивных ошибок. Вы развенчиваете все, до чего можете дотянуться.
   Голова моя пошла кругом, я хлопнул ладонью по столу и сказал:
   – Стоп!
   Кафтанов умолк в изумлении, но несказанные слова еще несколько мгновений гнали рябь по его лицу.
   – Как это стоп? – проговорил он наконец. – Отчего стоп?
   – Да оттого, что все кончится в психушке. Я-то, положим, в психушку не попаду, писательский мозг, Ксаверий Борисович, и не такое выдержит. Однако за детей не поручусь.
   Раздосадованный Ксаверий замахал на меня ладошкой и капризно выкрикнул:
   – Прежде надо дослушать, дослушать! – Но тут же успокоился и сказал, что все это пустяки. Что всего-то и требуется объяснить детям, как многоразлично истолкование мира. – Ну, представьте, вас ожидает испытание: в полном мраке пройти по бревну над пропастью, на дне которой, как водится, острые камни. То есть вас об этом предупредили. Вы сами выбрали эту пропасть, это бревно, этот мрак. Но штука в том, что вы единственный из всех заранее запаслись неким миниатюрным приборчиком, и теперь мрак, в котором вы идете по своему зыбкому пути, – прозрачен. И что же вы видите? Да нет там, черт возьми, никаких острых камней! А обещанная пропасть не более, чем поросший лозою овраг.
   Вы меня понимаете, Барабанов? Вы как и прочие вступили в борьбу потому, что были уверены – выигрыш стоит жизни. А может наоборот – жизнь без выигрыша пустышка? – Ксаверий Кафтанов хихикнул, но тут же спохватился. – Одним словом, Александр Васильевич, вы один знаете, что падение не смертельно, и что в случае чего вы к этому обрыву еще вернетесь, было бы желание. И все прочие бревна и бездонные пропасти к вашим услугам. Оцените преимущества, которые вы даете детям, Барабанов!
   – Ксаверий Борисович, – сказал я как можно тверже. – Я мизантроп, и это мое свойство подходит вам как нельзя лучше. Но мизантроп еще не злодей. Пропасти, знаете ли, случаются и бездонные и с камнями…
   – Нет, это мне нравится! – воскликнул Кафтанов. – Я приглашаю писателя, предлагаю ему побыть сказочником, а он мне толкует о злодействе. Вы вооружите детей на все случаи жизни, чтобы и самому… – Ксаверий замялся, – незатейливому ребенку стало ясно: жизнь многообразна, как меню в хорошем ресторане. У тебя расстраивается желудок от спаржи? Спроси себе баранью котлетку. А заодно уж помни, что и все прочие выбирают блюда на свой вкус. Уважай и терпи. – Кафтанов понизил голос и подался вперед, – незаменимо в семейной жизни.
   Где-то я читал, что во время второй мировой войны сэр Уинстон Черчилль потребовал себе из Австралии живого утконоса. Судьба утконоса было печальна, но так оно и следует. И не в этом дело. А дело в том, что слушая Ксаверия, я решил, что мне в этом странном заведении выпало быть утконосом. Но именно тогда возмечтавший о бесполезном Ксаверий показался мне особенно симпатичен.
   Еще минуту или две мы любезничали, завершая разговор, но стоило мне подняться, как оказалось, что служба моя началась, и уйти из школы раньше завтрашнего утра мне не удастся. Непонятным мне способом Ксаверий вызвал в кабинет Алису, поручил меня ей и уж тогда отпустил.
   Алисе я внушил отвращение с первого взгляда. Уже в кабинете у Ксаверия она смотрела на меня, как на помоечного пса, который втерся в приличный дом. При этом ее неприязнь была бесстрастна. И я, было, решил, что дамочка не переносит мужчин вообще. Но нет, с забегавшими в ее светелку педагогами она была мила и даже бойко постреливала глазами из-за очков, представляя нас друг другу.
   – Ветрущенко. – говорила она, обращая приветливый взор к аскетическому господину, – Николай Павлович. Физика. – Потом, качнув в мою сторону сверкающей волною каштановых волос. – Александр Васильевич, – и смотрела вопросительно, точно не она минуту назад вколотила в компьютер мою фамилию. После того, как ритуал повторился раз пять или шесть, пришел Кнопф.
   – Кнопфу – мое почтение, – сказал я нахально.
   – Привет, Барабан, – отозвался забывшийся Кнопф и получил от Алисы взгляд такой силы, что немедленно исчез, оставив по себе легкий аромат гимнастического зала. Быстрые Алисины пальцы защелкали клавиатурой, словно косточками несчастного Кнопфа, а я решил, что довольно мне сидеть болваном. Дело в том, что лет пятнадцать назад один редактор, веселый циник и бабник, научил меня замечательному средству против дамочек. «Мысленно, Шурик, мысленно, разнимаешь дамочку на части и каждую часть по очереди рассматриваешь так и сяк. Ну, словно хорошая хозяйка в мясной лавке. При этом, Шурик, о каждом фрагменте необходимо сказать пламенно и искренне. В уме. Хамить – упаси Бог! Лапать – ни в коем случае. Рожу при этом держи постную, все чувства – внутрь. Действует безотказно. На ком ни проверял, все как шелковые».
   Я сидел, сложив руки на коленях, и смиренно отвечал на вопросы какой-то фрейдистской анкеты. Алиса отстучала очередной ответ, фыркнула и снова напустилась на клавиши. Но, как видно, мое занятие беспокоило ее все сильнее. Она, наконец, с чувством толкнулась носком туфельки, и крутящееся кресло развернуло ее ко мне. О! О! О! От такого гнева впору было бежать без оглядки. Но и похорошела Алиса от внезапного движения чувств необычайно. Она ударила кулачком по подлокотнику и прерывающимся от ярости голосом проговорила: