Прирожденный импрессарио – вот кем оказался Юхан!
   «Маленький город. Все с утра к автобус. Немного денег для шофер. Чуть-чуть долго мотор чинит, Кнопф собачью голову надевает. Кнопф сильный, носит Христа. Хлопают. Вечером – Ирод. Младенцев жалко. Всем страшно, все рады».
   Я сказал Юхану, что он молодец.
   «Да, – сказал скотовод. – Тут в пивной, тут на рынке. Деньги были. Куриц кушаем, но чуть-чуть. Но скажи мне, зачем Кнопф такой глупый? Зачем дети не бегут домой?» «Юхан, – сказал я, – к Кнопфу они привыкли, ты им понравился…» «Нет, – молвил Ваттонен и шепотом добавил: – Им не нравится никто. Они ушли за Кнопфом вслед. Их след простыл».
   Вот как! Дети ушли за Володькой. А позвольте не поверить. Нет, Ваттонен настаивал. Да и в самом деле, как бы он украл четверых разом? Уж не самостоятельными ли заработками прельстил Кнопф будущих магнатов?
   Тем временем мы дошли до фермы, и первым, кого я увидел, был целитель Будилов. Он сидел на крыльце и метал снежки в огромного кобеля.
   – Взгляните, Александр Васильевич, – сказал он, завидев меня. – Нахожусь в плену. И у кого!
   Ваттонен порылся в кармане и скормил псу какое-то лакомство. Пес и Ваттонен ужасно походили друг на друга.
   – Вы смеетесь? Напрасно. Давно ли Ваттонен честно исполнял свой долг? Но вот являетесь вы, и готово дело – мирный фермер похищает людей. Вы отравляете мир своим дыханием Барабанов!
   – Виталий, – сказал я, – неужто вы пришли за мздой, а Юхан взбунтовался?
   – Будь я проклят! – сказал целитель с отчаянием. – Он хочет сдать меня в полицию.
   – Беззаконный границы переходчик, – проговорил Юхан отчетливо. Эту фразу он, скорее всего, придумал сам и произносил ее как заклинание. – Завяжу веревкой ноги. Сдам.
   – Куда ты меня сдашь? Куда, мурло чухонское?
   Ватттонен поиграл толстой бесцветной бровью.
   – Туда сдам. Куда надо сдам.
   – Плюньте, – сказал я Будилову, – Фарт кончился. Вернитесь да и отключите скотовода к чертовой матери.
   – Вы, Барабанов, конечно, извините меня, но вы – дурак!
   – Беззаконный границы переходчик, – сказал Ваттонен гулко.
   – Вот! Вот! Он же глазом не моргнет, настучит на меня. Все денежки ментам на взятки уйдут.
   – Будилов! – осенило меня, – Так вам денег жалко!
   – Жалко! – с пафосом подтвердил Виталий. – Он из моей страны электроэнергию сосет, а я не моги с него копеечку получить?
   Мы вошли в дом, и на стене гостиной я увидел плакат «Ты не плюй изо рта на пол!»
   – Сознаюсь, – сказал Будилов, – Было. Но лишь первые два дня. От досады и разочарования.
   Огромный Юхан сидел, как довольное чухонское божество.
   – Дружище, – сказал я, – вы рыли яму нашему финскому другу и вот вы сидите в этой же яме. Чему ж тут удивляться. Куда ни кинь, везде клин. Э, Виталий, а вы не пробовали полечить Юхана? Благодарность исцеленных, знаете, бывает безгранична.
   Будилов рукой махнул.
   – Он здоров. Здоровее не бывает.
   – Тогда готовьтесь к худшему. Вы ему не нужны. Скажу больше – ему было бы в самый раз, если бы вы исчезли. Одно природное добродушие Ваттонена спасает вас от ужасной развязки.
   Целитель в бешенстве плюнул на пол, а Ваттонен хладнокровно дал ему подзатыльник. С минуту все молчали, одно пыхтение Будилова раздавалось в гостиной.
   – Юхан, – сказал я, – не покажете ли вы мне свою ферму?
   На полпути к коровнику я спросил:
   – Так где же Кнопф покинул вас?
   Скотовод обвел руками небеса и сказал, что весна не за горами. Вернее всего он рассчитывал, что в конце концов к нему явятся родители, и тогда он продаст все, что знает о детях.
   – Ваттонен, – сказал я, – это совершенно особенные дети. Ни черти вы за них не получите. Тут другие правила.
   – Хм-хм, – сказал Ваттонен. – Удивляюсь.
   – Ну, вы же разумный человек, вы же видите, что с ними одни неприятности. А я между тем готов научить вас, что делать с Будиловым.
   На ферме запели моторы, вечерняя дойка началась. Я втолковывал Юхану, какой драгоценный человек Будилов.
   – Юхан, миленький возили вы по округе царя Ирода. Разве плохо?
   Длинную финскую фразу проговорил Ваттонен, и голубое пламя вспыхнуло в его глазках.
   – Ну, я же и говорю! А теперь будете возить целителя. «Гастроли здоровья»! Глухонемой огненный врачеватель Карл! Только чтобы непременно глухонемой, смотрите. А то наболтает черт-те чего. И денежками с ним делиться не забывайте. Ну, как?
   Ваттонен зачерпнул снегу, обтер лицо. Легкий пар разошелся вокруг него.
   – Уф! – сказал он, – теперь вспомнил. Эстония. Там монастырь. Кнопф узнал. Сразу детей – фью! – Ваттонен присвистнул и сделал рукой антраша. Мне на минутку жалко стало Будилова. А впрочем… Дамочки с растяжениями, безмолвные наложения рук – ему это понравится.
   – Ваттонен, – сказал я, когда мы вернулись к моему автобусу, – не обижайте Будилова.
   Скотовод пошевелил пальцами, словно наигрывая на невидимой флейте, автобус отбросил задними колесами снег, и Финляндия, чуть покачиваясь, потекла мимо.
* * *
   Эстонец с неподвижным лицом в глаза не смотрел, но взял недорого. Я пристроил автобус у него на дворе и пошел к монастырю. В странноприимном доме стояла такая тишина, что я испугался. В этом беззвучном пространстве не могло быть моих детей! Никого не могло быть в этом беззвучии.
   Однако я побоялся спрашивать, молча оставил сумку рядом с монахиней, сплетавшей розу из белого шелка, и прошел за ограду.
   Близ собора стояли несколько убогих, и я решил, что непременно должна идти служба. Я подошел, двери храма распахнулись мне навстречу, и оттуда вышли, семеня, четыре человека с гробом. Батюшка вышел следом, за ним крепенький мужичок с голым черепом. Лысый оглядел меня внимательно и строго, но я снял шапку, перекрестился без дерготни, и он прошел мимо.
   Не было Ольги в храме.
   Я тут же сообразил, что и она и Эдди непременно должны быть на работах. За трапезной слышался топор, и я направился туда. Белесый угрюмый парень разбивал пни на поленья. На меня он даже не взглянул. Я пошел дальше и среди голых мокрых деревьев набрел еще на одного волонтера. Склонив голову в крохотном беретике, он проводил беленькие каемочки по голубым ульям. Чудные то были ульи! Будь у меня на душе спокойно, я бы доллго простоял подле него, а то и поговорили бы с ним, пока он поновлял белую краску на на крохотных крестах и голубую на луковках. Ведь каждый улей построен был наподобие храма, и так эти пчелиные домики съютились под голыми липами, что казалось, век не надоест на них глядеть.
   Темные глазки из-под беретика уже стрельнули в мою сторону, и еще раз… Но времени у меня не было.
   Тот лысый, что выходил из храма за покойником, оказался в гостинице. Сидел на месте монашки, и та же недоделанная белая шелковая роза была у него в руке.
   – Видно, сумка-то ваша? – спросил он, принюхиваясь к блестящей материи. – А в храме без сумки были.
   – Да-да. Здесь, видите ли, мои дети, то есть – дочь.
   – С мужем, – сказал лысый и очень ловко завернул лоскут, так что шелковый цветок сразу ожил. Он полюбовался цветком и отложил его. – Однако вы не медлили. – сказал мой собеседник. – Утром ваш посланник, а к вечеру и вы.
   Услышав о посланнике, я онемел, цветочник тоже всполошился.
   – Удостоверьте себя, раз так, – сказал он. Поглядел в мои документы и совсем скис. – Все с утра сердце-то ныло. Я думал по сестре Серафиме – при вас из храма выносили. Умница, кроткая… – он закрестился. – Ан нет! По собственной, прости Господи, глупости. Они, то есть детки ваши, каждый день раным рано уходили. – Он легко вскочил, увлек меня к окошку. – Вот этой тропкой, мимо источника, через поля за ветлы. Чинно так уходили, лица строгие, а я думаю, что ходили на зайцев глядеть. Там осинники и зайцы скачут матерущие. Прямо не зайцы, а телята. Эстонцы хоть и держатся искаженной веры, но тварей не обижают без нужды. К тому же, ваших деток мы работать не нудили. Тотчас после звонка за них внесли. Без наглости внесли, но щедро.
   – Ну же, – сказал я. – Хватит мне про зайцев! Что за посланники к вам являются? Или вы только у меня документы требуете?
   – Нет, – твердо сказал лысый, – посланник ваш сам назвался. Он – Кнопф!
   Ну и разозлился же я! Дали за гостиничными окошками побагровели.
   – Ненормальный! – вырвалось у меня. Собеседник мой уточнил:
   – Некоторое безумие, конечно же, прорывалось, но в целом господин Кнопф собой владеет. Будь он бесповоротно сумасшедшим, разве бы я указал ему, где ваши дети.
   Как видно, лицо у меня страшно переменилось. Лысый испугался и залепетал:
   – Но Кнопф сослался на вас. На вас, на вас… У него было письмо от вас к детям. Лгать не буду, я этого письма не видел, он это письмо сам им… Но вот письмо для вас, оно – вот.
   Метнулся к тумбочке, застучал ящиком, выхватил оттуда неправдоподобно белый конверт. «Барабанову А. В».
   «Ну что, Барабанов, как оно? Вот то-то. Скоро увидимся. Кнопф».
   Я выпил стакан вкусной студеной воды, что подсунул мой собеседник. «А что? Стоит только начать». Потом попросил указать мне комнату, что и было сделано. Потом я попросил провести меня в комнату к детям. И в этом не было отказано. Но вот странность: при Валерии Яковлевиче (так звали лысого) я не решился копаться в их сумках. Только поглядел в окно на купель источника, где стыла темная вода.
   – Александр Васильевич, – сказал провожатый, когда мы вернулись к моей светелке, – Нынче отдыхайте, а завтра не обессудьте, у нас без дела не живут.
   Бессилие на меня навалилось. Такое, что бывает только в тягостно душном июле, в городе. Я сбросил башмаки и упал на постель.
   Проснулся от того, что колокол гудел. Обливаясь горячим липким потом, присел на постели и почувствовал: останусь я в этой комнатушке еще на полчаса, и что-нибудь позорное вроде обморока приключится со мной непременно. Подумалось со странным злорадством про Кнопфа: вот буду я лежать, как надгробие, а он явится. Поглядим мы на тебя, Кнопф!
   Впрочем, усиливающаяся дурнота была так противна, что я обулся через силу и вышел на вольный воздух. Прихожане шли мимо гостиничного крыльца и, не скрываясь, оглядывали меня. Я обошел гостиницу, миновал маленькое, густо уставленное крестами кладбище и незаметно оказался на той самой тропке, что показывал мне из окна Валерий Яковлевич. Слышно было, как хлопочет вода, изливаясь в купель, и мне вдруг страшно захотелось подойти к источнику.
   Бетон водоема был старый и походил на выцветший гранит. С противоположного берега в водоем сходили деревянные ступени, а над ними наполненный сумерками стоял легкий павильон. Тут колокол ударил особенно гулко, в тени ступеней вода вздулась пузырем. Собственно не пузырь это был, а голова.
   – Хо-хо! – сказала голова голосом Кнопфа.
   Эффект был силен. Боюсь даже, что у меня вырвалось что-то непотребное. Слава Богу, Кнопф не слышал. Он стоял на ступеньке, скрытой водою, фыркал и тряс головой.
   – А знаешь ли ты, Шурка, – сказал он, – вот эта труба, да-да, та, из которой вода хлещет, она – серебряная. – Рассыпая брызги, поднялся в павильон, стал возиться с одеждой. – И ведь не крадут. – Он вышел из павильона и с минуту ожесточенно тер волосы какой-то тряпицей. – Вот, – продолжил он, – чудотворный источник. В самом деле, бодрит. Я тут еще побуду да, пожалуй, крещусь. Что ты скажешь, Барабан?
   – Засранец ты, вот что. Где дети? Где мои дети?
   – Все целы. Все с нетерпением ждут тебя. А кстати, не хочешь ли и ты окунуться?
   Мы с Кнопфом некоторое время петляли. Уже не на шутку стемнело, и я угадал начало города, только когда дорожка под ногами обросла асфальтом.
   – Видишь, как хорошо, – сказал Кнопф, – а не то пришлось бы тебе завязывать глаза. – Он толкнул меня в самую гущу мокрых кустов, и там оказалась калитка. Он толкнул меня еще раз, и мы оказались в темных сенях. Тут же распахнулась следующая дверь, и в широком проеме освещенные неярким электричеством появились две наши пары.
   – Прошу любить и жаловать! – сказал Кнопф ни к селу, ни к городу, но они-то и в самом деле обрадовались мне, я видел. Нина схватила меня за рукав, и несколько слезинок быстро-быстро скатились у нее по щекам.
   – Мы ничего не играем, – сказала она. – Владимир Георгиевич оделся Иродом и пошел в мэрию. Ничего не помогло.
   – Еще хуже, – молвил Кнопф, – меня оштрафовали.
   – Считай, что тебе повезло. Вот нарядился бы Христофором-псоглавцем, узнал бы кузькину мать в полный рост.
   – От тебя сочувствия дождешься, пожалуй… – и тут же строевым голосом: – Чаю, юноши, чаю!
   Петя с Сергеем забрали со стола внушительный электрический самовар, вышли в сени, оттуда донесся звон ковша о ведро.
   – Вижу, что удивлен, – сказал Кнопф, – но с водопроводом дороже, а у нас режим жесткой экономии.
   – Нет, – сказала Анюта, до того молчавшая и только сводившая бровки. (Первое время эта ее привычка очень меня смущала. Слишком похоже было, что девочка в кого-то целится.) – Нет, нет, Александру Васильевичу понравится: у нас и колодец, и ведро с водой в сенях…
   Тут только я заметил, что к чаю на столе один ноздреватый хлеб с точками изюма да сахарница с мелкими и как будто обсосанными осколками сахару.
   – Давай начистоту, Кнопф, ты моришь детей голодом.
   У Кнопфа сделалось необыкновенно умное лицо, и он ничего не сказал. Зато Петр Лисовский с неожиданным напором принялся объяснять мне, что я не понимаю специфики их существования. Остальная труппа слушала его с явным одобрением.
   – … человек выше сытости! – приговорил Лисовский Петр, и теперь они все вместе с Кнопфом победительно смотрели на меня.
   Нет, к такой метаморфозе Кнопфа я решительно не был готов. И с какого конца было мне теперь начинать про Олю и Эдди? Я достал из бумажника несколько местных купюр и хотел отправить мальчиков за чем-нибудь съестным, но зорко следивший за мною Кнопф вмешался:
   – Дай баксы, – сказал он. – Дай, дай! Тут одно место есть. Ей Богу, дешевле выйдет.
   Ребята исчезли во тьме, а я без обиняков сказал Кнопфу, что он скотина.
   – Театр нужно продавать, как бублики, понял ты? Играй своего Ирода, придуривайся Христофором, но не лезь туда, где у Ваттонена получается лучше!
   – Ваттонен – носорог безрогий! – с ненавистью проговорила Аня. – Ваттонен убежал, деньги взял, нас бросил.
   А глаза! Как у нее сверкали глаза при этом!
   – А много ли денег уволок Юхан?
   – Все до копейки, – честно сказал Кнопф. Я покосился на Аню, промолчал, но Володька-то понял, что вопросы остались. Тут вернулись мальчики с ветчиной, сыром и маслом, и мы стали устраиваться вокруг стола. Среди провизии, кстати, оказались две бутылки пива. Подозреваю, что ребятишки принесли этот невинный алкоголь для умягчения нашего с Володькой разговора. А я как раз и боялся увязнуть в спокойном течении наших бесед.
   – Что же ты не зовешь к столу всех?
   Кнопф заерзал и оскалился.
   – Потерпи, – сказал он. – Потерпеть надо. – Укусил с яростью бутерброд, не прожевав, отхватил еще, запил судорожно.
   – Не набрасывайся, – сказал я, стараясь не глядеть на детей. – Живот заболит.
   Кнопф отставил чашку, судорога прошла по плохо выбритому горлу. У Пети Лисовского лоб покрылся бисерным потом.
   – Ты себе вообразил черт знает что, – молвил Кнопф, и я поразился. Голос коллеги был полон чувства и модулирован столь эффектно, словно прежнего интригана подменили чтецом-эстрадником.
   – Если угодно, проговорил он, косясь на исчезающие бутерброды, – ты стал свидетелем разгрузочного дня. – Сытость – враг артиста.
   – Глупость враг артиста! – не сдержался я. Тут мы оба сообразили, что беседа у нас выходит слишком странная, выбрались из-за стола и вышли под звезды. Голая сирень топорщилась вокруг крыльца. Кнопф закурил, и удивительное зловоние распространилось.
   – Во-первых, Ваттонен, – проговорил он развратным, жирным каким-то баритоном. – Его репертуарная и гастрольная политика…
 
   – Я убью тебя, Кнопф!
   – Шура, нужно собой владеть, а ты, я вижу, был у Ваттонена. Могу вообразить, что наговорил тебе этот скотовод. У него, между прочим, удивительные способности к русскому языку. Ну, вот… Я сказал: идем в Прагу! А этот козел чухонский уперся. Что мне было делать?
   – Зачем тебе Оленька?
   – Откровенность – основа понимания, – проговорил Кнопф, играя новоблагословенным баритоном. – Ты только не воображай, что я чего-нибудь задумал. Ничего я не задумал, и не кидайся на меня, пожалуйста. Я тебя выручил, если хочешь знать. Да, выручил! Больше никто тебя твоей дочкой пугать не сможет. Потому что ее, твою дочку, Кнопф у всех из-под носа увел! И убери ты руки! Лучше на, закури. Ну, дело твое. – Он вновь раскурил смрадную сигарету. – Ты, Барабан, задумайся, сколько от тебя всякой беды, мелких неудобств сколько… А все потому, что попал ты в ихние лапы. И вот я тебя освободил. Живи, Барабан, радуйся. Но сначала, Шурка, радоваться буду я. Так справедливо.
   Я разозлился, хотел схватить Кнопфа за шиворот, но он удивительно ловко вильнул в сторону (физкультурник чертов!) и, рассыпая сигаретные искры, принялся уверять, что вот-вот все разрешится наилучшим образом. Я, было, осатанел, но по ту сторону кустов на улице загремел велосипедный звонок, и велосипедные колеса зашипели по мокрому асфальту.
   Боже мой! Негр, настоящий негр с черной лоснящейся рожей вышел из гущи сирени, держа мою Оленьку за руку.
   – Приветик, – сказал негр, – у нас все в порядке.
   Оленка рванулась, Кнопф сделал разрешающий жест. Мы обнялись и чуть не повалились на ступеньки.
   Дочь моя лепетала, как младенец, она даже икала, как это бывает с малыми детьми после истерики. Слез, однако, не было. Понемногу я разобрал, что они с Эдди не только целы и невредимы, но и вещи их остались при них.
   – Вот так-то, – сказал Кнопф у меня из-за плеча, – обстоятельства меня не переломили, я не стал мелким жуликом. Мое – отдай, но чужого я не трону.
   – Папочка! Милый папочка! Скажи, чтобы он нас отпустил. Он дерется, они кричат, как звери. Мы с Эдди не выдержим, мы спятим! – Вот тут-то дочка моя и заплакала, я же оцепенел от ужаса и гнева. Но прежде чем я собрал хоть какие-то слова, заговорил Володька. Он вообще в этой сумятице стал соображать гораздо быстрее.
   – Шурка, – сказал он, – не сходи с ума. Твоих детей никто не тронул и пальцем. При правильно организованном деле дерутся, кому это положено.
   Тут я несмотря на свое смятение разглядел сквозь сумерки, что черная физиономия местами повреждена. Квадратики темного пластыря на скулах, нос и губы, распухшие много более того, что отпущено негроиду природой, а главное – ужасная темная нашлепка на ухе.
   – Ты видишь, Барабан, сказал Кнопф, – твоих детей защищают на совесть. Степан – спецназовец, Степан – ветеран, Степан – испытанный боец. Скажи-ка, Степан, где ты воевал?
   – Я до фига где воевал, – ответствовал темнорожий Степан.
   – Оленька, – спросил я, – с кем он дерется?
   Дочка судорожно вздохнула и сказала, что им с Эдди ничего не видно. Но приходят какие-то люди, и Степан с ними бьется.
   – Ну, убедился? Врагам нас не одолеть. Мы доберемся до Праги хотя бы пешком. Степан, мы доберемся?
   – А то! – сказал негр.
   В тот вечер я отдал Кнопфу ключи от автобуса. А что было делать?
* * *
   Немногого мне удалось добиться от Кнопфа. Каждый день к вечеру Степан с расквашенной мордой привозил ко мне на свидание Олю либо Эдди. Ни Степан, ни Кнопф не мешали нам разговаривать, и я мало помалу уверился, что нынешнее пленение и в самом деле наименьшее из возможных зол. Смущало то, что дети (и мои, и чужие) становятся от жизни впроголодь все прозрачнее. Деньги Ваттонена, которые прикарманил Кнопф, таяли, мои финансы тоже не были рассчитаны на широкие Володькины планы, и все мы сидели голодом. Некоторое оживление вносила негритянская рожа Степана, следы поединком на ней сменяли друг друга и придавали нашему чернокожему бойцу удивительную молодцеватость. Откуда силы брались?
   Наконец, Кнопф подбил меня заняться извозом. Я объезжал окрестные хутора и мызы и свозил селян на городской базар. Селяне норовили рассчитываться натурой, и я не спорил. Теперь Кнопф изготавливал по утрам толстые, как подушка, омлеты, а вечером скармливал нам творог со сметаной. Через неделю, однако, мои фуражировки прекратились. Компания румяных эстонских парней остановила автобус между двумя мызами, вывалила крестьянский товар в придорожный грязный снег, мне же был обещан широкий выбор несчастий.
   «Махровый национализм!» – сказал Кнопф, выслушав рассказ о диверсии. – «Что ж, Шурка, теперь моя очередь».
   Признаюсь, коллега Кнопф поразил меня. С насупленным от старательности Сергеем они вынесли из дому легкий деревянный лоток и картонный короб изделий.
   Боже правый! Мне и в голову не могло прийти, что Кнопф додумается до такого. Да что там додумается! Все это нужно было сделать, и уж конечно, не в одиночку, а усадив за работу детей.
   – Кнопф, – сказал я. – Ух, Кнопф!
   Было чему удивляться, было! Хитроумец придумал делать терновые венчики аккурат в размер тех распятий, которые продавались в здешних храмах.
   – Видишь ли, Шурка, здешний терновый венец против нашего никуда не годится. Нету в нем страшности, нету в нем ужасности.
   Но Кнопф был и гибок. Для публики с деликатным нервным устройством у него были нимбы европейского образца из проволочек и звездочек.
   – Ты погляди, какая работа! На любой кумпол, любому святому. Сдвигай, раздвигай…
   Но всего поразительнее была игрушка, изображавшая воскрешение Лазаря.
   Гипсовая пещерка лепилась на восьмиугольной метлахской плитке, и, стоило потянуть за капроновый шнурочек, камень, приваленный ко входу, опускался, и обмотанная белым фигурка вставала в тесном мраке. Я, помню, удивился тому, что весь этот нешуточный труд делался втайне, но Кнопф объяснил, что и он, и ребята страсть как боялись моих насмешек.
   – Потому что язва ты, – сказал Володька, всех запутал и запугал. Но теперь ты будешь возить по окрестностям наш товар.
   Два городских и три сельских костела Володька забраковал безжалостно. Он вымарал их на туристской схеме со сладострастием удачно отбомбившегося летчика и велел мне ехать дальше. Наконец мы раскинули лоток у темного портала не по-деревенски массивного храма. Кнопф распорядился, чтобы я не выходил из автобуса и был наготове.
   – Барабан, – сказал он, – полбеды, если от тебя покупатели разбегутся. А если бить начнут…
   Тем временем месса закончилась, и народ окружил Кнопфа с его товаром. Ведь покупали же! Я слышал, как постукивали надгробные камушки Лазаря. Последним из церкви вышел пастор. Прихожане расступились и пропустили его к Володькиному лотку. Пастор сыграл бровями горестное изумление, сдержанный гнев омрачил его лицо, но тут-то мой коллега и показал себя. Я не слышал, что говорит Кнопф, но видел, как крестится он еретическим двуперстием, как сорвав шапку, подбирается все ближе к священнику, и как тот, притиснутый Володькиными маневрами к плотной стенке прихожан, благословляет его и сам берет в руки нашу пещерку.
   На другой день мы двинулись к следующему костелу, и спектакль повторился. Жизнеутверждающее воскрешение Лазаря разбирали охотно, а смятый Володькиным напором пастор и тут благословил его.
   – Греховодники, – сказал Кнопф, считая в автобусе выручку, – все им воскрешение подавай, а венцы терновые кому?
   Итак, днем мы торговали благодатью, по вечерам возобновляли запас игрушек. Терновые венцы Кнопф забросил и кутал в погребальные пелены пластмассовых пупсов, за которыми время от времени ходили в игрушечную лавку девочки. Торговля набирала обороты. Уж мы не старались поспеть к окончанию мессы, не юлили перед крахмальными душистыми пасторами, которые деревенели, заслышав русскую речь. Лазарь наш вошел в моду. Лазарей дарили на день рождения, на именины, дети устраивали соревнования игрушек: чей Лазарь прытче выскочит из пещерки… При таком обороте мы скоро должны были набрать деньги на дорогу до Праги. Едва ли не каждый день я видел Оленьку и неожиданную перемену заметил тогда – она все сильнее походила на Евгению.
   Странно вспомнить, но, кажется, именно тогда впервые за много лет я ощутил покой. Я осмелел и как-то вечером спросил Анюту, отчего они не взбунтовались, не потребовали вернуть их домой, ну, хотя бы не попытались сообщить о себе. Анюта передернула плечами (было зябко, а мы стояли на крыльце), посмотрела на меня с недоумением и сказала, что их давно бы нашли, если бы захотели. И к тому же со мной и с Кнопфом им интересно и не страшно.
   – Хм. Не страшно. А как же стрельба?
   Аня махнула рукой и сказала, что раз все целы, то и стрельба не в счет. Меня кольнуло то, что смерть старика признавалась чем-то не стоящим внимания. Но – повторяю, я был слишком, небывало спокоен в те дни. И даже это забвение стариковой смерти не опечалило меня.
   Однако, спустя месяц, блаженное оцепенение закончилось. Мы как раз придумали новую забаву – чудо со статиром. В маленьком застекленном прудике – хотя в Евангелии-то говорилось о реке – помещалась красноперая рыба, которую миниатюрным сачком (Кнопф чрезвычайно ловко переделывал терновые венцы на сачки) следовало вытащить через отверстие в раскрашенном бережку. Весь фокус был в том, что в эту норку закладывались предварительно монетки разного достоинства. И какая из них вытащится с рыбиной, нельзя было знать наперед. В некоторые из игрушек решено было закладывать американские десятицентовики, их доставал где-то наш чернокожий воин. Словом, успех намечался решительный.