Он не пошел с нами вглубь острова. Просто вложил мне в ладонь фонарь, взмахнул другим фонарем, указывая направление, выбросил на пристань ящики и соскочил в катер. Звякнул о причальное кольцо карабин, и, теперь уже грохоча мотором, наш провожатый ушел против течения.
   И в самом деле, развалины оказались неподалеку. Нам не пришлось искать вход, и дверь тяжелая, как надгробие, была незаперта. Мы вошли и оказались не то в разбойничьей пещере, не то в придорожной таверне, словом – в таком месте, какого и быть бы не должно.
   – Дешевка, да? – сказала Анюта, поворачиваясь к остальным, – Я видела такое на Мальте.
   – Сухо, – сказал Сергей, – светло. Вот камин, дрова и уголь. Не ворчи. Развалины настоящие.
   Лисовский усадил Нину в просторной нише в стене. Там лежало какое-то рядно, и девочка забралась на него с ногами. Мало сказать тихая, она была беззвучная.
   – А теперь? – спросил Сергей.
   – Да, теперь.
   – Что теперь?
   – Может быть, разведете огонь? – Я бросил коробок, и Анюта схватила его, поймала, сцапала. А мне на краткий миг стало весело. Я изо всех сил старался не показать, что понятия не имею, как растапливать камин, а тем более углем. Узнай это Кнопф – вот бы порадовался.
   Тут что-то случилось с ветром. Он перевернулся в очажной трубе, выперхнул к нам едва собравшийся в дымоходе дым, провыл коротко и улетел, как пушечное ядро, оставив нам звук, который долго трепетал еще в теснине дымохода.
   – Сюда придут зрители?
   – Ну, не на пристани же играть.
   – А может быть, мы уже играем.
   И обернулись ко мне.
   А я сказал «Да». Вот тут-то до меня и дошло, в какую историю я влопался. То есть, нет. Я же еще в Польше знал, что мы будем сидеть на этом острове, и река будет пухнуть под шипящим дождем. Знал я это! А иначе нас не было бы тут. Значит, не в истории было дело. Я обманывал их. Я обманывал их, и внутри у меня был ледяной покой, как в ноябре на веранде. И нечего крутить, нечего вилять, нечего говорить самому себе: «Я выучился этим штукам от великой нужды». Или: «Меня заставила жизнь». Ерунда! Штукам выучился Кнопф, а ты однажды стал таким, и это был самый главный обман, ведь снаружи ты остался прежним Барабановым. Никто и не догадался.
   А всему виной поганая привычка сочинять истории про людей. Смотри, как все просто: отобрали бумагу, отобрали письменный стол и – готово дело. Ты уже подталкиваешь живых людей туда и сюда и удивляешься, когда они идут по-своему и говорят не то, что ты придумал.
   Так что в историю влопался не я. Просто-напросто явился неизвестно откуда другой Барабанов и вселился в обжитое тело. И мой маленький привычный гастрит, и ноющий от холодного зуб мудрости – все это новый Барабанов натянул на себя, как порядком выношенные, но еще удобные джинсы.
   Вот вопрос: а смог бы я теперешний записать все происходящее? Уложить все это на бумаге аккуратно заточенным карандашиком. И что сталось бы тогда с развалинами, с детьми, с рекой, раздувшейся от водянки?
   – Да, мы играем. Даю вам честное слово, таких пьес в здешних краях не видели. Вода поднимется еще на полметра, мы будем бегать по острову и кричать «Спасите-помогите!» Нас спасут, и уверяю вас, тот, кто должен это сделать, знает о каждом нашем шаге. Сверх того, дорогие мои, на берегу затаился Кнопф с биноклем. Когда рассветет, и вода поднимется на свои полметра, он поднимет в городе такой тарарам, он будет так истошно звать на помощь, что здесь соберутся, как говаривал мой отец, и жук, и жаба.
   И тогда вы будете кричать и плакать так натурально, чтобы публика на берегу готова была броситься в воду.
   Тут они принялись на все лады стенать и звать на помощь. По-моему, им понравилась идея облапошивания стольких взрослых сразу.
   – На фоне развалин! – сказал Сергей.
   – На фоне развалин, – повторила Аня. – Наши новые брючки намокнут, наши туфельки расклеятся.
   Я подцепил крышку на одном из ящиков, сорвал ее, и резиновые сапоги заблестели своими рыбьими боками.
   – И вот тут-то тот, кому положено спасет нас на глазах у всего города и у прессы, если она здесь есть. Выборы, выборы мэра – вот что происходит в этом тишайшем городке! И тот, кто спокойно и четко спасет зазевавшихся туристов, будет, надо полагать, героем номер один.
   – О! – сказал восхищенный Лисовский. – Это придумали вы. Если этот сюжет с толком продать…
   – Продано, – сказал я. – Аплодисментов не будет, но наша свобода не за горами.
   Тут Сергей взял Анюту за руку и осторожно спросил:
   – Свобода это значит, вы уйдете, потом уйдет Кнопф, или, я не знаю – наоборот. И вот этому всему – конец?
   – Милый, а ты что, думал век так жить?
   Чуть прищурившись, взглянула на меня Анюта, и темная черточка нарисовалась у не меж бровей.
   – Послушайте, чем же мы плохо живем сейчас? У вас больше нет отца. Эта ваша Мария Эвальдовна подевалась неизвестно куда.
   – Да-да! – сказал Лисовский.
   – Наглецы! Что это значит – «неизвестно куда»? Да я в любой момент наберу ее номер…
   Лисовский сказал, что он очень извиняется, но «моментов было…» и он на нежном мальчишеском горле обозначил, сколько именно.
   – Ну, ладно, ну пусть, – сказала Анюта, – тогда у Ксаверия Борисовича вы придумывали за деньги и все. А тут… Тут вы будете придумывать, а мы с вами будем это жить. И Кнопф, если поймет, тоже будет жить. Если вы придумаете много, нам хватит на всю жизнь. А потом мы понемножку тоже научимся придумывать. Мы придумаем вам такую старость, что вы себе и представить не можете.
   И тут я сказал: «Цыц!». Ксаверий покупал меня за деньги, а эти невозможные дети меня мною же и обольщали. Я поступил, как поступают в таких случаях все взрослые люди. Я сказал «хватит болтать» и велел перекусить. Мы съели колбаски и запили их пивом. Странные представления о детском питании были у господина Кунца.
   Лисовский подошел к камину, поворошил жар, и багровые блики попали прямехонько в нишу, где притаилась печальная Нина. Она точно ожила, едва пылающие угли осветили ее убежище.
   – Вот слушайте, – сказала она. – Когда-то давно, так давно, что об этом лучше не думать, на земле появились первые люди. Только на самом деле они были не взрослые. Они были дети. Если как следует почитать книгу, то совсем ясно – сначала были дети. Может быть от злобы, может быть, от зависти, но потом их научили разным взрослым штукам. А когда от этого они стали взрослыми, у них началась совсем другая жизнь. Раньше стоило сказать правильное слово, и песчаный холмик или деревце становились детьми и жили, как хотели. Теперь стало не так – правильные слова не говорил никто, а у людей просто родились дети. Эти дети уже и сами хотели стать взрослыми, а когда вырастали, спохватывались и жалели. Вот так только они помнили, что за жизнь была когда-то.
   Но взрослые ничего не могли с собой поделать. Они выучивали своих детей одному, другому, третьему, и если взрослые попадались поумней, то детям от такого ученья бывало и весело и приятно. И они думали, что стоит им выучиться всему, и они тут же станут взрослыми, и уж тогда-то…
   Тут ветер, как и час назад, гукнул в трубе, но не умчался прочь, как первый раз, а где-то наверху засвистел, заохал, зашумел среди каменных огрызков стен.
   – Странный в Германии ветер, – сказал Сергей, и Нина неизвестно чему кивнула из ниши и сказала «да».
   – Да, – сказала Нина, – вот так их и обманывали, и все ходили в дураках. Только одни дураки были повеселее, а другие попечальнее. Еще были добрые и злые, и умные и глупые. Но таких было совсем мало, больше всего было одинаковых.
   – Ты поди, Петечка, ко мне, – вдруг оборвала себя Нина, и Лисовский бесшумно и стремительно оказался около нее, и она положила ему руку на плечо и стала говорить дальше.
   – Так вот, однажды на земле появились дети, которые случайно узнали о том, что нет во взрослой жизни ничего хорошего. Нет, не так. Раньше тоже были дети, которые про это знали, но теперь они оказались вместе. Их взрослые собрали для своего удобства. Ах, они это сделали зря! Этим детям так хорошо было вместе, что они вдруг поняли, что нужно сделать, чтобы так оставалось всегда.
   И всего-то нужно было – никогда не делать того, отчего становятся взрослыми. А взрослые, как известно, больше всего любят побеждать. Им все равно что побеждать – грипп, чуму, наводнения, землетрясения, жару, холод, детей… А кто не умеет побеждать, тот смотрит, как побеждают другие.
   На самом-то деле и грипп, и чума, и наводнения это все одно. Это – ветер.
   – Странная у тебя сегодня сказка, – сказал Сергей, – ты не рассказывала раньше ничего такого.
   – Ну да, – согласилась Нина, – а разве мы сидели когда-нибудь в таких развалинах да еще на острове? То-то и оно. И не сбивай меня больше. Так вот ветер. Этим ветром дует на людей тот, кто однажды устроил все. И уж наверное, не для того он дует, чтобы все, как один, уперлись ногами в землю и стояли каменными столбами.
   И тут оказалось, что эти дети очень умные. Они увидели, что этот ветер мог дуть один для всех – это бывало, когда приключалось что-нибудь всеобщее. Но чаще ветер был у каждого свой, и чем сильнее люди ему сопротивлялись, тем больше они взрослели. Просто-напросто ветер выдувал из них все, что оставалось от той поры, когда на земле не было взрослых. Они становились, как камни в пустыне, но этого никто не замечал. И вот однажды к ним пришел человек, который был совсем как они, только сам не знал об этом. Он чувствовал ветер и не сопротивлялся ему.
   К той минуте в нашем сводчатом зальце стало совсем темно. Только на Нинином лице да на руке, которой она опиралась о плечо Пети Лисовского, лежали еще жаркие пятна. Кто и когда выключил электричество, я не помню, не помню и того, почему мы не зажгли свечи – шандалы стояли на всех столах. Так или иначе, Сергей отыскал в темноте высохший до окаменелости обрубок бревна и опустил его на угли. Дерево вспыхнуло, и в нашей пещере на мгновение стало так светло, как не бывает ни от какого электричества. И тут Анютин голос сорвал всех с мест. «Змея!» – закричала девочка с такой силой, что мы разом посмотрели именно туда, куда следовало. По ступенькам от входа медленно стекало длинное поблескивающее тело. Боже! Боже, как визжала Аня! Настоящий древний ужас бился в нашем каменном укрытии.
   – Анька, – раздался из ниши голос Нины. – Это не змея, Анька. Это вода. Мы пропали.
   Дверь из нашего подземелья открывалась наружу, и я едва осилил мчавшийся от реки ветер. Я отворил дверь и чуть не задохнулся. Переполненный темнотой ветер мчался на меня так скоро, что не было никакой возможности вдохнуть его. Когда я приноровился и перевел дыхание, то увидел, что все дорожки, ложбинки и канавки полны воды. И это были не дождевые лужи. Вся эта мелкая водица пошевеливалась вместе с безумной разбухшей рекой.
   – А что вы хотели? – сказал Сергей, когда я исхлестанный ветром вернулся. – Сегодня ночью такие декорации. – Он хлопнул по столу ладонью. – Хо! Александр Васильевич, вы посмотрите: вы придумали такую пьесу, в которой играют и река, и дождь, и ветер. Таких пьес еще не было.
   – Милый мой, такие пьесы обыкновенно ставят генералы. Но они предпочитают называть это по-другому.
   – Ну, генералы, – согласился мальчик. – А вот слышал кто-нибудь на берегу, как визжала Анюта? Я говорю, кто-нибудь слышал. Спорим?
   Однако обсуждения Аниного визга не получилось. Мы сидели, разделенные сумраком, и трудно было говорить, не видя друг друга. Что же касается Сергея, то, как теперь я понимаю, его речи были предвестием наступающего истерического дня. Но Анютин крик в ту ночь и в самом деле слышал не только Кнопф, маявшийся на берегу. И кто знает, как повернулись бы события, окажись у Анюты голос послабее.
   Вода понемногу прибывала, но на этом и строился расчет. Я велел всем ложиться спать на столах, забросил в огонь пару тяжелых стульев, на третьем уселся у огня, и вот тут стало мне страшно. Но страх этот происходил не из ожидания безумного завтра. Был он таков, словно сюда в подвал явился вдруг тот Барабанов, которого давным-давно искушал у себя в кабинете Ксаверий Борисович. Я физически ощущал, как тяжесть содеянного за последние месяцы душит нежданного гостя подобно ночному кошмару. Помочь ему было нельзя, и трудно сказать, чем кончилась бы эта пытка, не вмешайся в мучительный процесс здоровая Барабановская натура. Я уснул.
   Очень хорошо помню блаженное засыпание под треск и шорохи камина. В своих дурацких скитаниях я выучился спать, где угодно, и спал крепко и радостно, как дитя. Но в тот раз все было иначе. Очень скоро сладкое оцепенение разошлось, и я увидел себя и барышню Куус в своей квартире. Вернее сказать, квартира была наша, потому что мы с Манечкой были несомненные муж и жена. Мы ждали гостей и сновали из кухни в гостиную, расставляя снедь. Мы разговаривали, и, хоть я не помню, о чем, в памяти осталось безостановочное говоренье. Похоже, было, что мы давно не виделись и не можем наговориться. Постепенно наш разговор делался странным. Я чувствовал, что Манечка говорит через силу, наш разговор ей неприятен, но она сдерживается. Нет! Ощущение во сне было точнее: ей нужно было сдерживаться. Наконец, я понял, что Маша не любит меня, и уже холодея от ужаса, понял, что это не Маша. Разговор наш оборвался, и некоторое время мы сновали с посудой в руках. Наконец, ожидание последующего сделалось невыносимым, и тут я вспомнил, что надо делать.
   «Как твое имя?» – спросил я, остановившись посреди кухни. Не было ужасных превращений. Манечкин милый облик нисколько не исказился, лишь голубой взор потемнел до густой синевы, и я ощутил его обжигающее прикосновение. Стена пламени встала у нее за спиной, и Маня Куус исчезла в ней, не отрывая от меня ледяного взора. Потом сквозь пламя проступили еще какие-то лица, но я не успел их рассмотреть. В той приснившейся кухне перед пламенной перепонкой я торопливо молился. Лица исчезли, пламя опало, я проснулся. Я еще договаривал молитву, еще рука поднималась ко лбу, а уже бросилась мне в глаза широко разлившаяся по полу вода. И вот: это совсем не было страшно, как не было страшно и то, что случилось во сне. Навалилась усталость, я снова уснул.
   Когда я проснулся, вода уже не разливалась по полу. Она стояла широким озером и до середины скрывала ножки стульев. По часам выходило, что нас уже должны спасать, но кроме ровного и страшного рева ветра не было слышно ничего. Я разбудил детей, и они, натянув резиновые сапоги, заходили между столами. Потом мы поднялись по ступенькам и с великим трудом распахнули дверь.
   Островок наш был почти скрыт водой. Мы поднялись в развалины, где ветер свистал меж камней, и кое-как развели огонь. На берегах вздувшейся реки царило безлюдье. Мы принялись кричать. В жизни не делывал ничего глупее. Наконец, сквозь серый дождь на берегу проступила человеческая фигурка. Человек этот принялся кричать что-то в ответ, и сказать нельзя, как мы разозлились.
   – Олух царя небесного! – сказал Сергей. – Неужели не ясно – тонут люди, тонут.
   Аня выглянула из укрытия, где мучился наш костер, заслонилась ладонью от летящей в лицо воды.
   – Это Кнопф, – сказала она изумленно. – Он напялил на себя какую-то дурацкую дрянь, и думает, что мы его не узнаем.
   Ну что тут скажешь! Ведь так оно и было. Бедняга Кнопф в полном отчаянии от того, что наше спасение обернулось макабрическим каким-то безумием, явился на берег, чтобы попытаться спасти хоть кого-нибудь («Ну, хоть тебя, Барабан!»). Если же стихия не даст ему ни одного шанса, то он решил наказать себя зрелищем нашей гибели.
   Не могу сказать, как я разозлился, когда Кнопф сказал мне это. Погибнуть с нами в волнах – это ему в голову не пришло, а страдать, созерцая нашу погибель… Очень хорошо!
   Между тем, Кнопф метался по раскисшему берегу, река пухла на глазах, а со стороны городка не было видно никакого движения. Положим, в отчаяние впадать не следовало, добрых три-четыре метра разделяли еще наше убежище и обезумевшую реку. Но мы не знали, что происходит в городе, и вот это было невыносимо. Кнопф, между прочим, не зря мучился совестью. Орда байкеров, которую прошлой ночью учуял Степан, и в самом деле раскинула свой лагерь подле городка. Степановы мотокрады пришли в волнение, а Кнопф палец о палец не ударил, чтобы предотвратить. А как выяснилось – мог! Случилось же вот что: наши молодцы ночью обложили становище байкеров, которые, кстати сказать, катили через Европу с какими-то не то пацифистскими, не экологическими лозунгами. (Вот уж идиотизм, так идиотизм!) Пожива, конечно, ожидалась из ряда вон, и кое-что наши, так сказать, спутники успели, но были обнаружены. Так вот, сражение, которое грянуло поблизости от городка, и удерживало там наших спасителей. К тому же герр Кунц, который сверх всякой меры отличился в ночном умиротворении, совсем не собирался упускать лавры спасателя и победителя стихий. Спаси он нас, и шансы Штруделя стали бы ничтожны, утони мы безвестно – и тут было бы некому упрекнуть его.
   А вода тем временем поднималась, и Кнопф уже не метался по берегу, а стоял неподвижно, и дождь смывал его изображение с мутного горизонта.
   – Александр Васильевич, – сказал Лисовский, – городок так близко, что они успеют спасти нас, даже если пойдут пешком. Но, может быть, они просто раздумали?
   Я быстро оглянулся на девочек. Их еще отвлекал ветер, дождь, костер, и слезы их были от дыма.
   – Нужно кричать, – сказал я с подлой бодростью, – Нужно, черт возьми, исполнить уговор. Мы знаем, что это туфта, но другие должны…
   Мы честно кричали, так что даже Кнопф ожил и засуетился. Потом проклятый ветер задул с такой свирепостью, что Володька заполз в какую-то ямку и притих. Скотина. Дети видели его маневр. Один за другим молча мы уселись вокруг огня. Издерганное пламя вместо того, чтобы пожирать деревяшки, притаилось под ними. Сергей вдруг вскочил, подхватил с земли каменный обломок и с яростью пустил его в мутную стремительную воду. Готов поклясться, он ранил реку камнем. Вода вздрогнула. И тут же со стороны города ответила сирена. Да, после краткой заминки спектакль продолжался.
   Полицейские машины, их было четыре, подобрались к воде, едва не раздавив Кнопфа. Две оранжевые надувные лодки засветились в траве, черно-желтые непромокаемые люди спустились в реку, заходили у берега. Как-то вдруг все мы разом принялись кричать, и черно-желтые остановились и внимательно слушали. Но мы кричали бессвязно да к тому же по-русски, и они занялись своим делом.
   И вот тут прозвучал автомобильный сигнал с другого берега. Там не было полицейских машин, но какие-то люди, облепленные мокрыми плащами, тоже возились с лодкой. Господин Кунц, я узнал его по повадке, вышел под дождь из полицейского джипа и в бинокль принялся разглядывать противоположный берег.
   Даже нам сквозь дождь, с острова было видно, как рассердился Кунц. Он засуетился не хуже своих черно-желтых, поддал ногою лодку, предназначенную для нашего спасения. А это могло значить только одно – с другого берега нас явился спасать герр Штрудель. Сознание невольно отметило, что прекратилось мелькание Кнопфа. И тут же меня посетила догадка: уж не продал ли бедовый коллега часть нашего замысла господину Штрруделю? По сей день не знаю, как оно было на самом деле.
   А гневался Кунц не даром. Со стороны Штруделя расстояние до острова было раза в два меньше. Соратники Штруделя в мокрых плащах снаряжали свою лодку не то что быстро – стремительно и вдохновенно! В то время как каждое движение черно-желтых спасателей было размеренным и заключало в себе пункт инструкции. Да что там пункт! Глядя из наших развалин, можно было уверенно отмечать моменты, когда на стороне Кунца произносились заклинания. Ну, что-нибудь вроде: «Яволь, герр Кунц!»
   Мало этого, в пику ужасной погоде на обоих берегах появились журналисты. Нельзя сказать, что их было много (один-два на одном берегу и столько же на другом), но они делали свое дело уверенно. Мы и сами не заметили, как позабыли о реке, подступающей к подошвам, о том, что нам надлежит взывать. Мы – болели и болели мы за Штруделя. Его лодка уже квохтала мотором, взбивала винтом воду у берега, а черно-желтые, вскинув на плечи свои две лодки, трусили куда-то по мокрой траве.
   Помню, что Штрудель с помощником уже плыли к нам, преодолевая течение, а Кунц правой рукой еще направлял подчиненных, а левой придерживал за лацканы и, видимо, распекал объявившегося Кнопфа.
   – Братцы, – сказал я, плакали наши денежки, если нас спасет не тот.
   Преодолевая течение и ветер, Штрудель двигался галсами и приближался к нам неумолимо. В это время рыкнули моторы черно-желтых, и все их маневры стали ясны. Они не боролись с течением, река несла их к нашему затопленному гнезду. Они же лишь маневрировали.
   Штрудель этого не видел из-за острова, но, услышав стук двигателей, тут же понял в чем дело. Он крикнул что-то своему помощнику, тот довернул рукоятку, мотор застонал, и лодка стала нарезать галсы чуть быстрее. Они подходили к самому узкому месту, где стиснутая берегом и островом река казалась сплетенной из мутных водяных жгутов. Легши животом на надутый борт, уставив руку с вытянутым пальцем вперед, Штрудель молча показывал направление. Тем временем Кунц с микрофоном в руке забрался на крышу джипа и готов был поддержать своих молодцов командой. Река тоже не теряла времени, и не так уж много оставалось до наших подметок.
   – Ну и что теперь? Теперь-то… – сказал Лисовский. – Эти двое причалят, что мы будем делать? Прятаться? Отбиваться?! – Бедный мальчик почти кричал, да я и сам был не лучше. Штрудель вытащил из-под плаща бухту веревки и принялся метать ее в нашу сторону. Будь на веревке кошка, дело решилось бы в два счета. Но Шттрудель рассчитывал, что мы будем ловить конец, мы же молча следили за его усилиями. Наконец, качнувшись всем телом, он сделал особенно удачный бросок. Веревка хлестнула камни у нас под ногами, но лодка от неосторожного усилия встала поперек течения, вода с силой ударила ей под борт, желтое лягушачье днище мелькнуло в воздухе, и экипаж оказался накрыт своим судном. С оглушающей яростью над ними взревел мотор и тут же смолк, их полицейского динамика ударили команды Кунца, и черно-желтые причалили. Потом Кнопф уверял меня, что мы с детьми кричали так, что не слышно было Кунца с его усилителями. Может быть и кричали. Но я-то помню другое. Сквозь блестящее желтое днище выпячивались очертания рук, и огромными волдырями вздувались головы. Река тешилась лодкою Штруделя, кружила ее в суводи, пока Петя, захлебываясь криком, (вот его-то крик я помню) не спрыгнул в черное мелководье. Он заметался, но реке уже наскучила ее игрушка, и перевернутую лодку прижало к скрытому водой берегу.
   С другой стороны острова набежали черно-желтые спасатели, вытащили из-под лодки два омерзительно податливых тела, проворно унесли их и метнулись за нами.
   Герр Кунц недаром кричал над рекой. Не скажу, что грубо, но до крайности решительно нас затолкали в одну посудину с утопленниками. И это было полное и решительное торжество Кунца.
   После того, как зареванные дети, утопленники и я были тщательно отсняты видеокамерами, Кунц дружески встряхнул меня. «Майн фройнд! – проговорил он, поворотился к детям, – Армэ либе киндер…» надо сказать, что отцовские вибрации у этого негодяя выходили очень естественно.
   Нас накрыли какими-то удивительно теплыми пледами, потом рядом оказался Кнопф, тоже накрытый пледом и бледный до синевы.
   – Барабан, – проговорил он беззвучно, – они хотят устроить следствие. Тебя будут допрашивать Барабан.
   – Кнопф, – сказал я, – дети вымокли, как цуцики. Если Кунц велит растереть их водкой, остатки слить в стакан и без промедления дать мне выпить, я согласен не только на следствие, но и на суд.
   Физиономия Кнопфа странным образом покривилась, но не до того мне было. Впрочем, я не заподозрил злого умысла и тогда, когда детей от меня отделили. Все дело было в жуткой, разрушительной дрожи. Явился какой-то медикус в белом, позорно коротком халатике, принялся хватать меня безжалостными докторскими пальцами. Потом было душистое обжигающее питье и хватанье за пульс. Потом мне и в самом деле дали водки, а доктор с минуту напряженно вглядывался мне в глаза. Высмотрев у меня в глазах что-то важное, он звонко кого-то окликнул и вышел.
   Некоторое время я сидел один и пытался думать о детях. Но водка действовала, мысли рассыпались на слова, а слова разбегались, как ртутные шарики. С большим трудом я ухватил одну верткую мысль за сверкающий хвостик. Но тут щелкнул замок, я повернулся и остолбенел. Барышня Куус входила в комнату.
   Положим, я ошибся в ту минуту, положим, эта фройляйн из местной газеты имела с Манечкой лишь малое сходство. Но дети, к которым она пробралась перед этим, они же в один голос сказали: «Мария Эвальдовна!» Стало быть, в ту минуту я не спятил еще. Ну, не может, не может быть у репортера такая печаль в глазах!
   Пьяный, мокрый – какой там еще? – я вскочил перед нею. Заговори она по-немецки в тот миг, и мираж бы рассеялся. Но я уже завопил: «Манечка!», а она так и стояла и хлопала своими глазищами. Что мне оставалось делать? Я обнял ее и пьяными губами впился в ее губы.
   Пробуйте женщин на вкус. Пробуйте и вы не обманетесь. Перед глазами у меня плыли Манечкины, вне всякого сомнения Маненчкины глаза, а губы отдавали, черт дери, какой-то карамелью, и не было в поцелуе никакого смысла. Тут я и спятил.
   Говорю это без лицемерных иносказаний. В тот миг я лишился разума и, если верить Кнопфу, много успел начудить. Бог, однако, был милостив, и никакого худа этой немецкой девочке я не причинил.