«Друг, – сказал он, – должен ведь кто-то платить за то, что сожрали милицейские. А мне с руки. Я могу купить сто таких Наумов. Но в том-то и штука, что он – один. Считай, что я спасаю редкий вид. К тому же у меня предчувствие, что Наум вернет мне все. С тех пор, как мы познакомились…»
   Тут я перебил его и сказал, что не худо бы познакомиться и нам.
   «Будь по-твоему», – качнул он пестрой прической и протянул над столиком широкую белую ладонь. – «Олег Заструга».
   «Отродясь не слыхивал такой фамилии».
   «У Анюты материна фамилия, а подробности тебе ни к чему».
   Тогда представился и я. Господин Заструга поиграл с моей фамилией.
   «Отец, – сказал он, – тут чего-то не то. Ксаверий не берет к себе с такими фамилиями. С твоей фамилией в пожарной команде хорошо».
   Я отпил из рюмки едкого коньяку и решил не рассказывать историю о капусте с порохом. «Ну, да Аллах с ней, с фамилией». – проговорил Заструга. Он оказался предусмотрительней меня, обнюхал коньяк и опустил рюмку. «Пункт первый, – сказал он. – Что Шура Барабанов знает про Анатолия? Почему Шура Барабанов пришел туда, куда должен явиться Анатолий? Пункт второй. Откуда Шура Барабанов взялся, и что он делает в школе у Кафтанова? Что ты преподаешь?» – спросил он с некоторым раздражением и все-таки выпил омерзительный коньяк.
   «Не знаю», – сказал я честно, и Заструга неожиданно легко принял это.
   «Верю, – сказал он. – Ксаверий еще не то отчебучит. Я думаю, ты у него вместо попа. Поначалу он попа сулил, да, видно, не срослось. Стало быть, ты. Ну, смотри…» Он с ненавистью покосился на рюмку и снова принялся расспрашивать. Нельзя сказать, чтобы это напоминало допрос, но я пришел сюда, чтобы разузнать хоть что-то о диковинном Ксаверии и его школе, а вместо того был осаждаем настойчивым Застругой. Заструга наверняка знал куда больше моего, но подозревал, усиленно подозревал, что и мне известно нечто важное. Мы кружили друг подле друга, как два боксера, у которых не хватает духу начать правильный бой. Наконец, я рассказал, что знал об Анатолии, и Заструга принялся въедливо выяснять, усат ли этот Анатолий, хром ли? Когда все замеченные мною приметы совпали, Олег Заструга с неожиданной яростью потребовал ответить, есть ли у Анатолия наколка на пальцах и что она изображает? Мне тут же вспомнился недавний разговор с Манечкой Куус о налоговом инспекторе, и я спросил своего упорного собеседника, не знает ли он за Анатолием склонности к мистификациям и переодеваниям.
   «Не юли!» – сказал мне на это Заструга. – «Ты говоришь, что про заведение Наума и про Анатолия узнал случайно. Бывает, отец. Но хоть убей меня, не поверю, что явился ты в „Семь сорок“ случайно. Знаешь, как с деньгами: случайно найти куш – поверю. А вот потратить случайно, это уж извини… Я ведь почему тебе не верю? Потому что ты не просто что-то узнал. Ты, черт настырный, узнал да и сразу шуровать начал».
   Я, было, принялся повторять, что Аня прислала меня, но Заструга поднял кулачище и, перемалывая ярость свою, проговорил, что не так Анюта проста, чтобы первому встречному…
   Ну, не говорить же мне ему было про короля Марка и Фею Моргану. Это вышло бы еще чище, чем с порохом и капустой.
   В конце концов, пестроголовый сам себя успокоил. Он достал толстую, как банан, сигару, потребовал себе коньяку. «Эй!» – сказал он буфетчице. – «Ты слышала, коньяку, а не керосину». Затем, сопя, выудил из кармана сверкающую гильотинку, снял с сигары целлофановую кожуру и усек ее скругленный кончик. Потом макнул сигару в коньяк, раскурил и сказал, что теперь я могу рассказать все без помех.
   «Какие помехи? – обозлился я. – Просто-напросто вы мне не верите. Вот я – да. Я готов выслушать вас, я страшно хочу выслушать вас… Скажите, Заструга, у Кафтанова в школу ученики и в самом деле набраны попарно?»
   «Откуда ты такой взялся?» – с какой-то странной брезгливостью отозвался Заструга. – «Будь ты олух, не нашел бы ты „Семь сорок“. А если уж нашел, как не поймешь, что молчать тебе нельзя? Ты вот что возьми в расчет…»
   Он пересел поближе и зачавкал сигарой. «Ты вот что…» – повторил он, поднося тоненькое газовое пламя к потухающему табаку. – «Ты уж пойми, что нет тебе резона со мной отмалчиваться. – Он перекосился, убирая зажигалку в карман, и колено крепко уперлось мне в ногу. – Нет резона». – повторил он.
   И тут я почувствовал, что-то отвратительно твердое, упершееся мне в живот. – «Погляди. – Сказал пестроголовыйю – Полюбопытствуй».
   Если бы я был богатый, я бы непременно купил себе такой револьвер. С таким револьвером… Злодей Заструга вдавил коротенькое дуло мне в аппендикс, и тут, полагаю, со страху (что уж теперь стесняться) и от неожиданности в животе у меня разразилась вулканическая музыка. Собеседник в изумлении уставился на меня, и дульце чуть отъехало от брюха. «Виноват, – сказал я. – Виноват». – И тут же, сильно дернув ногой вверх, наколол руку с револьвером на гвоздь.
   Этим арсенал моих боевых искусств исчерпывался, и будь на месте Заструги опытный боец, у которого не потеют ладони, и пальцы не дрожат, ни черта бы у меня не вышло!
   Однако мы сидели, придвинувшись друг к другу, как голубки. Заструга шипел от боли и тряс поврежденной рукой, а на полу между нами лежал короткоствольный шестизарядный. Буфетчица медленно отвела глаза от телеэкрана.
   – Что-то у вас упало, – сказала она. И добавила: – посуду не побейте.
   И тут я наступил на револьвер и сдвинул его на свою сторону. Обалдевший от своей неудачи Заструга не сразу понял, что произошло. Он повозил туда-сюда ногой по полу, поднял ко мне посеревшее лицо и одними губами изобразил:
   – Верни. Отдай.
   – Возьми. – ответил я ему таким же манером. – Киллер недоделанный.
   – Сейчас я нагнусь, – свирепо прошипел пестроголовый, – и откушу тебе ногу.
   Я взял со стола вилку и сказал, что засажу ему в шею все четыре зуба, если он только сунется под стол. Заструга попытался лягнуть меня, но я ждал этого, и свободной ногой удачно заехал ему по лодыжке.
   – Возьми чего-нибудь поесть-попить, – велел я пестроголовому, когда он поуспокоился. – Сидим за пустым столом. Подозрительно.
   – Отдай! – с силой сказал Заструга, когда буфетчица отошла. – Я без него, как без рук.
   – Я тебе отдай, а ты мне в брюхо стволом? Нет уж. Теперь моя воля.
   Вот так и я перешел с ним на «ты». Но поистине удивительно было, что прижатый к полу револьвер и в самом деле работал на меня. Я спросил Застругу:
   – Анюта – дочь?
   Оказалось дочь, но не родная.
   – Имей в виду, я за нее такое сделать могу…
   – Знаю, – сказал я, – знаю. Отвечай быстро, почему с дочкой не наговорился? Почему она будто в заключении, а вместо нее хромой, усатый…
   – Маткин берег! – непонятно выругался Заструга. – Это ж не объяснить. Это же самому нужно отцом… Я же ее увижу и за первые сутки не одного дельного слова не скажу. Буду ее мороженым кормить, за пальчики трогать, потом поведу ее какой-нибудь цветок выбирать. А было бы время, я бы ее у знакомых спать уложил. Уложил бы спать, а сам слушал, как она дышит… Нет уж, чего мне себя даром мучить, когда времени у гулькин нос – с комариный хвост, а так Анатолий передал бы все, что требуется.
   – А бумагу подписать, это что нельзя было отложить? Ну, до той поры, когда времени на все хватит.
   – Не выдумывай, – сказал пестроголовый, – не зли меня.
   Я шевельнул ногой, постучал по полу револьверным дулом.
   – Фу! – выдохнул Заструга. – И что ты ко мне прицепился? Что за наказание такое?
   Честно говоря, на минуту мне стало стыдно. Я загонял в угол сильного, уверенного человека только потому, что нечто мне удалось увидеть, чуть-чуть услышать и кое о чем догадаться. Но нет, было еще что-то важное, что заставило меня разыскивать заведение «Семь сорок», плести истории по короля Марка и Парамона Барабанова… Ксаверий Кафтанов с его школой и приговоренными к супружеству детьми – вот что это было. И я, оказавшийся ни с того, ни с сего фрагментом Кафтановских замыслов. И была еще девочка, которая не любит писать писем, которая отчего-то поверила мне и велела идти сюда.
   – Ну, хватит, – сказал я. – Хочешь верь, хочешь нет, но меня прислала Анюта. Ты ничего не хочешь ей передать?
   – Я ломаю переносицу с одного удара.
   Сказано было искренне, а значило это скорее всего, что я правильно спросил.
   – Если ты такой же боксер, как и стрелок, я не боюсь.
   – Пристрелить тебя надо было во дворе, вот что.
   – Ну, ну, – сказал я ободряюще. – Только имей в виду, Анатолий не придет. Кнопф поставил его на пост. А Анюте что-то непременно нужно узнать. Ага? – Собеседник мой вздохнул так, что кофе в чашке покрылся рябью. – Теперь объясни, почему этот Анатолий не может позвонить тебе по телефону, отправить факс? У Кафтанова есть факс.
   И тут выражение лица у господина Заструги съехало, как съезжает декорация из пространства между кулис, уступая место иным картинам. Ну, скажем, цветущий сад сменяется бандитским притоном. Машенька Куус явилась моим мысленным очам, потому что новое лицо Заструги было куда страшней револьвера. Однако в виду явной опасности мое расхлябанное писательское сознание оживилось. В самом деле, трудно допустить, что Анюте или Анатолию запрещено звонить пестроголовому и утешать его. Стало быть, хозяин револьвера приехал сюда не для того, чтобы шушукаться в заведении у Наума.
   – А ведь ты знал, что Анюту не выпустят с тобой в город, – проговорил я и отведал, наконец, коньяку. – Ты побыл в школе, и более не требовалось ничего. Не постигаю, правда, зачем Аня махала тебе кулаками в окошке?
   Заструга зарычал. Собственно, это было не рычание, а тот рокот, который родится в груди у больших псов и предшествует настоящей ярости. И тут спасительное вдохновение посетило меня.
   – Дружище Заструга, – проговорил я, ощущая сквозь подметку округлость барабана. – Удивительная догадка пришла мне на ум. А что если твоя Анетта, как бы это выразиться, девочка – наоборот? Все прочие безропотно воплощают доктрину Кафтанова, вызревают для супружеских радостей, а мадемуазель Бусыгина сама по себе. Посуди сам: Ксаверий ведет меня по этой площадке молодняка, рассказывает с восторгом о том, как мальчики девочек выбирают (я, кстати, верю, что Ксаверий все это сам придумал и собирается еще человечество осчастливить). И тут – Анюта. Думаешь, на нее глядя, можно поверить, что ее кто-то там выбрал, привез, поместил…
   Свирепость, исходившая от Заструги, подобно скверному запаху, сошла мало-помалу на нет, и великая усталость зачернила глубокие складки на лбу его и щеках. Заструга тихонько выругался.
   – Ты меня старше лет на пятнадцать, – сказал он, – а соображение у тебя… – и махнул рукой безнадежно. – А вот если бы я был не я, то лежать бы тебе сейчас где-нибудь в мусорном баке. – Заструга шумно завозился, отъехал от столика. – Говоришь, Кафтанов платит хорошо? А ты вот что, ты в случае чего имей в виду, что мои деньги получше будут.
   С тем он и ушел. Сунул буфетчице деньги и сгинул. Лишь минуту спустя дошло до меня, что сижу я тут с недопитым коньяком и с револьвером под столом и пытаюсь понять, как быть. К стыду своему должен сознаться, что кроме револьвера мне поначалу ничего не лезло в голову. Желание скрыть его понадежней в кармане куртки вытеснило все прочее, и лишь одна мысль помимо этой удержалась в мозгу, жгла его немилосердно: «Кончатся патроны, что делать будем?»
 
   Ресторанный бизнес в Голландии далек от процветания. Он подвержен сезонным конвульсиям, череда скандалов с отравленной провизией взрывает благолепие тамошних харчевен и крушит меню, соразмерные, как псалмы.
   Ресторанный бизнес в Голландии это что-то вроде войны в колониях. Обыватель прочитывает сводки между яичницей и кофе, роняет смятую газету и внутренним оком инспектирует свое пищеварение. Иное дело тот, кто получает известия в конвертах, изгвазданных почтовыми штемпелями.
   Дочкины письма лежат в распухшей коробке из-под зефира. Черт! Это тот самый зефир, который мы ели с ее Ван дер Бумом или как его… Несчастная коробка схвачена крест-накрест рыжими резинками, но не от того, что корреспонденция обильна. За два года на мою долю пришлось восемь писем и шесть открыток. Как же: два Рождества, два Новогодия, пара дней рождения. Рождественские открытки приходят в назначенные протестантам сроки, и я полагаю, что это Ван дер Бум дает сигнал моей ненаглядной. Полагаю также, что в этом нет ни злого умысла, ни экуменического промысла, просто парню понравился мой зефир, а существование православного Рождества дочь моя скрыла от своего нареченного. Кстати, вопрос: обвенчались эти ресторанные деятели или как? В коробке под резинками об этом ни слова. Когда из Голландии придет юбилейный десятый конверт, я, наконец, выброшу из коробки квитанции об уплате того-сего. А пока – пусть побудут вместе.
   О дочке мне лучше всего думается в ненастье. Я тащусь под дождем и выстраиваю просторные, полные света палаты, где они с Бумом встречают меня, и какие-то перспективы блещут сквозь колоннады. Все несомненно идет к нашему объединению под сенью европейского благоденствия, но тут является старик. Он входит, как посланник подземного царства, с укором глядит на наши восторги, и светлые палаты рассыпаются. Они рассыпались уже столько раз, что я порой ощущаю, как тяжелы эти груды обломков. Как-то старик замешкался со своим явлением, и моя улыбка успела разгневать старушонку в пышечной, что таится позади костела святой Екатерины. Старушонка дожидалась своей плошечки с наструганной ботвой и взглядывала на меня очень неодобрительно. По-моему, она даже назвала меня придурком. Вполне заслуженно. Кстати, неизбежное явление старика в тот раз состоялось именно по этому слову.
   Когда я вошел, старик выпытывал у барышни Куус, какое мне положено жалованье. По каким-то признакам он смекнул, что я переменил службу и мучился, подозревая меня во внезапном и неправедном обогащении.
   Манечка подняла растопыренную ладонь и глядела из-за отцовского плеча так нежно и печально, что сердце у меня зашлось, и я на минутку прислонился к стене.
   – …говорит, что ходит в библиотеку, – долдонил старик, – но мы-то с вами знаем, какие бываю библиотеки. Вот они, денежки, куда идут.
   Манюнечкин взгляд преисполнился тепла и печали настолько, что даже старик развернулся на табуретке, высмотрел меня и проговорил:
   – Заждались. Все толкуем, не случилось ли чего?
   Мы стояли в прихожей, и Манечка прижималась к моей отсыревшей куртке. Потом она разомкнула молнию.
   – Он все время говорит про деньги, – молвила барышня. – Уж я и так и этак, ничем его не собьешь.
   – У ветерана чутье, – проговорил я в завитки над Машенькиным ухом. – Ксаверий выдал мне жалованье. Его размеры непостижимы. Знаете, барышня, я хочу купить вам что-нибудь вызывающе роскошное. Что вы скажете насчет белья, помрачающего разум?
   Пока мы целовались, старик тихими стопами прокрался к себе в комнату и принялся там свистеть и ходить кругами.
   Я высыпал свое жалованье на тахту. По моему Манюнечка испугалась. Эти деньги неловко было называть зарплатой. Он топорщились, расслаивались, издавали едва уловимый запах тлена. Я выхватил из шелестящей груды сколько выхватилось и сказал, что мы отправляемся кутить. Моя душенька извлекла у меня из кулака то, что казалось ей лишним, вернула это к остальным деньгам и все вместе затолкала в футляр с пишущей машинкой. Полагаю, что в тот миг души ее чухонских предков пролетели над нею тихими ангелами.
   Однако в пределах выделенной суммы Машенька скаредничать не стала.
   – Мы пойдем туда, где спокойно и прилично, – сказала моя подружка уверенно. – Мы пойдем к педикам, Александр Васильевич!
   Боже правый! Барышня Куус и педики – в мою поседевшую башку такие комбинации едва вмещаются. Оказалось, однако, что нежная моя Манюнечка совершенно права. У педиков было дорого и пристойно. Мы сели подальше от динамиков и принялись пировать. В тот вечер Манюнечка была хороша несказанно, и если бы не специфика заведения, от соискателей бы не было отбою. Дело в том, что я куда больше гожусь на роль папаши барышни Куус, нежели ее обожателя.
   Я заказал шампанского, а барышня, потупив очи, попросила ананасов и икры. Вот! Вот он потаенный темперамент! Я поцеловал барышнины пальчики, она же глянула на меня так, словно не мы с нею целовались час назад у меня в прихожей. Даже официант не посмел ничего сказать. Он лишь вильнул телом и ушел за добычей.
   – Манечка, прелесть моя, откуда этот шик? Или на ваших хуторах селились опальные бароны? Или самому Маннергейму ваша прабабка подавала напиться?
   – Нет. – сказала Манечка твердо. – Не было баронов. А вот дядя у меня – генерал. Иван Кузь.
   Наверное, мое изумление было слишком явным, потому что барышня сказала, что в моем возрасте надо же понимать, что советский генерал не может зваться Юхан Куус. И мы с Манечкой выпили за генералов, и за Ксаверия Кафтанова, и за жалованье мое. Барышня Куус велела мне ни в коем случае не показывать заработанные деньги старику.
   – Он помрет, – прошептала Манечка прижимаясь ко мне. – А так-то он у вас хороший.
   Гомосексуалисты вели себя тихо, ледяное шампанское впивалось в небо, барышня Куус вдруг вспомнила, что сроду не пробовала устриц, и ей чуть было не принесли удивительное угощение. Все изгадил вихляющийся официант. Он так долго собирался с духом, что наши устрицы достались двум нежным юношам по соседству. А впрочем, не уверен – не до того нам было с Манечкой.
   Однако через час я стал замечать, что моя подруга с раздражением вертит недопитый бокал и среди черных крупинок икры брезгливо выискивает что-то.
   Насмешливая уверенность пристала мужчинам в таких случаях. Сведущие люди говорили мне также, что только последние идиоты вникают в причины женских капризов и печалей. Каюсь, каюсь, каюсь! Отчаяние мое при виде печальной барышни Куус сильнее доводов рассудка. Подозреваю, что в такие минуты бедная Манюнечка, глядя на меня, искренне раскаивается в своей слабости к иным из мужчин. Но в тот вечер я без труда преодолел душевную смуту. Битый час просидеть среди мужчин и никто! никто! даже искоса не взглянул – такое хоть кого выведет из себя.
   Я сказал:
   – Бог с ними, с педиками. Давайте уйдем. Рано или поздно кто-нибудь в оскорбительной форме пригласит меня танцевать, и вам придется защищать мое достоинство и честь.
   Манечка звонко поцеловала меня, нежные юноши зашипели, и мы вышли.
   Жилистый старикан в гардеробе долго хлопотал, расправляя что-то у барышни на плечах. Потом он дал Мане карамельку, и девочка моя развеселилась. Мое пальто старикан подавал, будто в нем был пуд весу, перекосившись на правую сторону и кряхтя от натуги. Притворщик! Не сомневаюсь, что он обшарил карманы. Я сунул ему в сухую ладонь десятку.
   Дождь прекратился, вода висела в воздухе, и волны тумана ходили вокруг фонарей. Барышня Куус посмотрела вдоль блестящей, точно лаком залитой улицы.
   – Какая сырость! Давайте погуляем, Александр Васильевич.
   И тут я сообразил, что стоит нам пройти из одного переулка в другой и мы окажемся у Кафтановской школы.
   – Мария Эвальдовна. – сказал я, – Шире шаг!
   Мы беспрестанно целовались и когда дошли до школы, туман уже рассеялся, и в воздухе шныряли ледяные сквозняки. Манечка сказала, что школа чудо как хороша. Она так хороша, что мне следовало бы тут работать, даже если бы в ней учились сплошные педики.
   – Педики, – заключила она неожиданно, – тоже люди.
   Шампанское, шампанское…
   Мы миновали фасад с едва различимыми носатыми барельефами, и я уже хотел показать Манюнечке окна Ксаверия, как вдруг из-за тяжелой парадной двери раздались звуки жестокой драки. Истошный крик, звуки разрушаемого стекла… Манечка замерла, вцепившись в мой рукав.
   – Мы досмотрим, – проговорила она, вздрагивая, – и убежим дворами. – И тут же грохнула дверь, и на осветившиеся ступени школы выкатился Анатолий. Резко ударив о плиты тростью, он вскочил, и в ослепительном медицинском сиянии я увидел, что лицо его залито кровью. Кровь шла потоком, левая половина лица более походила на лаковую маску, но это, похоже, вовсе не тревожило Анатолия. Перехватив трость в правую руку, он прижал левую ладонь к свитеру под ребрами и, жадно хватая воздух – мы слышали скрежещущее дыхание! – стал спускаться. Рана его была жестока, в эти секунды на ступенях я не заметил даже хромоты. Всего раз Анатолий оступился, и в ругательстве, что вырвалось у него была такая тоска, что на сердце у меня стало темно и холодно. «Уйдем!» – попросила Манечка беззвучно, но вот уйти-то я и не мог.
   Когда Анатолию оставалась одна ступень, дверь, теряя остатки стекол, распахнулась, и тучный охранник, который встретил меня в первый приход, возник на крыльце. До сих пор не знаю, отчего его звали Ректором. Что же касается сноровки, ему, по слухам, не было равных. На школьном крыльце, освещенном, как операционный стол, он без колебаний занял ту единственную точку, в которой электрическое сияние не столько освещало, сколько размывало его фигуру. Анатолия он, судя по всему, не успел заметить, тот уже скрылся за каменной боковиной крыльца, но дыхание раненого слышали даже мы с Манечкой.
   Ректор взмахнул правой рукой, и из кулака его вылетела суставчатая, непристойно вздрагивающая пружина, увенчанная сверкающей сферой. Он легко сбежал вдоль боковины крыльца и, коротко, страшно вскрикнув, оказался лицом к лицу с Анатолием. Впрочем, Ректор не спешил начинать схватку, он лишь безостановочно двигался, держась к Анатолию боком. Онемевшая от ужаса Маня безжизненно повисла у меня на руке.
   Тем временем Ректор принялся крестить пространство вокруг Анатолия страшным своим бичом, словно заключая того в магический круг. Сверкающая пружина секла вечерний холод, а Анатолий терял силы. Он все больше клонился вперед прямо под удары, а Ректор, чтобы не изувечить его, отступал шажок за шажком.
 
   – Ой, нет, – сказала Манечка, – не такой уж он и раненый. – Она уже освоилась и только мертвой хваткой держала меня повыше локтя.
   Ректор на секунду замер, и холодный пот прошиб меня. Он услышал Маню.
   – Эй, – заорал Ректор и принялся крестить воздух еще свирепей. – Эй! – крикнул он громче, словно призывая подмогу, и, наконец, обернулся в нашу сторону. Мы не успели заметить, как Анатолий нанес удар. Раздался ужасный хряск, и Ректор повалился, как мешок. Черная трость жутким бивнем торчала у него изо рта. Не сдерживая стона, Анатолий нагнулся, с трудом освободил свое оружие, и тут хлопнула дверь. Крыльцо осталось пустым. Как видно, это была одна из тех неприметных дверок, которые так любил Ксаверий. Анатолий не стал медлить и, ударяя тростью в асфальт, двинулся на нас. И тут появились еще двое. Первым делом они кинулись к Ректору, но в тот же миг, разом выпрямившись и развернувшись, оказались за спиной у Анатолия.
   Теперь он стоял в двух шагах от нас, а те двое медлили. Наверное, они ждали, когда Анатолий упадет. Он и в самом деле качнулся вперед, но вместо того, чтобы упасть, ловко подобрал трость и хотел перехватить ее для драки. Трости он не удержал, и она со звоном откатилась к ногам охранника. Это был Спиридон.
   – Ну и все, – сказал тот, – и нечего…
   Анатолий качнулся, словно пытаясь удержаться на ногах, переступил, качнулся снова, и я понял, что эта пауза для меня. Я вынул из кармана револьвер и бросил его Анатолию.
   Вряд ли они поняли, что случилось. Анатолий вынул летящий револьвер из воздуха, медленно повернулся и дважды выстрелил. Обе пули пришлись в Спиридона, второй пустился бежать, но Анатолий выстрелил еще раз, и охранник темной грудой упал рядом с Ректором.
   Анатолий медленно повалился вперед. Я подхватил его, он уперся мне в плечо, устоял, выпрямился. Я подобрал трость и сунул ее Анатолию в руки. Трость была тяжела нечеловечески.
   – Что тут поделаешь? – выговорил Анатолий. – Проныры видели все. Вы тут осторожнее… – сказал он, исчезая в ближайшей подворотне и жутко улыбаясь половиной лица.
   Кнопф явился, как указательный палец, прохрустел стеклами на крыльце, сбежал по ступеням и ничему не удивился.
   – Вот история, – сказал он, подергивая лицом. – Представляю, как ругался бы бедняга Ректор. И этим двум балбесам говорено было, было говорено!.. – Тут он разглядел барышню. – Ты, Барабан, молодец. Могу поспорить, он таскал вас к педикам.
   Не будь Манечка так потрясена, она бы за это «таскал» устроила Кнопфу выволочку. Кнопф присел, оглядел убитых и с восхищением сказал:
   – Обоих балбесов в сердце. Но в Спиридона стрелял дважды. Зачем? Нервы, Барабан, нервы. Он въехал Ректору в пасть своей штуковиной и переломил шею. Тут разнервничаешься. Постой, – он прекратил сыщицкие манипуляции и уставился на меня, напряженно соображая. – Что ты здесь делаешь?
   Манечка искоса следила за мной.
   – Гуляем, сказал я, – удивляясь своему спокойствию. – Я простодушен, Володька. По мне, школа, где платят такое жалованье, уже достопримечательность. Ergo, я показываю Марии Эвальдовне достопримечательность после ужина с шампанским.
   – Мария Эвальдовна, – сказал Кнопф, доверительно понижая голос. – Я – Кнопф.
   Ручаюсь, он уже внес Манечку с ее гулким отчеством в какие-то свои иерархии. В дальнем конце улицы побежали по асфальту карнавальные блики милицейских огней.
   – Ступайте, – сказал Кнопф. – Марии Эвальдовне вряд ли… Но твой адрес… – Лицо его костенело на глазах.
   Мы с барышней Куус молча дошли до первого переулка и свернули. Она вдруг выпустила мою руку, уткнулась мне в плечо и горько-горько заплакала. Я стоял неподвижно, редкие прохожие обходили нас, словно и не было никакой стрельбы, а Манечка все плакала и плакала, пока слезы у нее не кончились.