- Мне не хотелось бы, - сказал он, - говорить дурно о Булстроде, в трудную минуту одолжившем мне денег, хотя лучше бы мне не пользоваться этой услугой. Он несчастен, гоним, в нем еле теплится жизнь. Но я предпочитаю ничего не опускать в своем рассказе. Так отрадно найти собеседницу, которая заранее мне верит, знать, что рассказ мой не будет выглядеть так, словно я пытаюсь кого-то убедить в своей порядочности. Вы ведь и к Булстроду будете столь же справедливы.
   - Доверьтесь мне, - сказала Доротея. - Без вашего позволения я никому не скажу ни слова. Но по крайней мере я смогу утверждать, что после разговора с вами мне стали ясны все обстоятельства и я уверена в вашей полной невиновности. Мистер Фербратер поверит мне, и дядюшка, и сэр Четтем. И не только они, я поеду в Мидлмарч и кое у кого там побываю; эти люди мало меня знают, но они мне поверят. Они поймут, что я добиваюсь только справедливости и у меня нет других побуждений. Я сделаю все, что в моих силах. У меня ведь так мало обязанностей, а эту я считаю наиболее достойной.
   Почти невозможно было слышать голос Доротеи, так по-ребячески рисующей свои планы, и не поверить в их осуществимость. Глубокая задушевность, звучавшая в ее интонациях, свидетельствовала о решимости защитить его от предубежденных обвинителей. Лидгейт не стал смущать себя мыслью, что она сумасбродка; впервые в жизни он позволил себе, забыв о свойственной ему самолюбивой сдержанности, полностью довериться сочувствию. Он все ей рассказал, начиная с той поры, когда под давлением денежных затруднений был впервые вынужден обратиться с просьбой к Булстроду; постепенно разговорившись, стал входить в подробности: объяснил, что его метод лечения противоречит принятой практике, объяснил и почему он в этой практике усомнился, как мыслит себе врачебный долг, и поделился своей тревогой, не сделала ли его излишне доверчивым оказанная ему Булстродом услуга, хотя он ни в чем не нарушил общепризнанных обязанностей врача.
   - Уже потом я узнал, - добавил он, - что Хоули посылал кого-то в Стоун-Корт расспросить экономку, и она сказала, что дала больному весь опиум из оставленного мною пузырька и большое количество коньяку. Но это не противоречит предписаниям даже первоклассных врачей. Подозрения на мой счет коренятся не здесь: они возникли, ибо известно, что я взял деньги и что у Булстрода были веские причины желать смерти этого человека. Поэтому предполагается, будто деньги он мне дал, чтобы подкупить меня и принудить уморить больного... как плату за молчание по меньшей мере. Доказательств нет, есть только подозрения, но опровергнуть их всего трудней, поскольку людям хочется так думать, и переубедить их невозможно. Я не знаю, почему не были исполнены мои распоряжения. Вполне вероятно, что Булстрод ничего преступного не замышлял, возможно даже, он сам и не нарушил моих указаний, просто не упомянул о недосмотре экономки. Но молве до этого нет дела. Человек в подобных случаях заранее заклеймен - предполагается, будто он совершил преступление, так как имел причину его совершить. А заодно с Булстродом заклеймен и я, коль скоро взял у него деньги. Я оказался рядом - грязь замарала и меня. Дело сделано, поправить ничего нельзя.
   - Как это жестоко! - сказала Доротея. - Я понимаю, вам трудно защитить себя. И надо же случиться, чтобы именно вы, предназначивший себя для высших целей, искавший в жизни новых путей, оказались в таком положении... Нет, я с этим не смогу примириться. Вы действительно не такой, как все. Я помню, что вы сказали, когда впервые говорили со мной о больнице. Мне так понятно ваше горе - ведь невыносимо тяжко поставить перед собой великую цель, вложить в нее всю душу и потерпеть неудачу.
   - Да, - сказал Лидгейт, ощутив, что, кроме Доротеи, ни в ком не встретит столь глубокого сочувствия. - Да, у меня были честолюбивые мечты. Я не предназначал себя для заурядного, я думал: я сильнее, я искуснее других. Но самые непреодолимые препятствия - это те, которых, кроме нас самих, никто не видит.
   - Ну а что, если... - сказала Доротея. - Ну а что, если в больнице все останется так, как задумано, и вы будете по-прежнему там работать, пользуясь дружбой и поддержкой пока лишь немногих людей? Ваши недоброжелатели со временем угомонятся, и люди признают, что были несправедливы к вам, когда убедятся в чистоте ваших целей. Вы еще, быть может, завоюете славу, как Луи и Лаэннек, о которых вы как-то упоминали, и мы все будем гордиться вами, - с улыбкой заключила она.
   - Все это было бы возможно, если бы я по-прежнему в себя верил, мрачно ответил Лидгейт. - Ничто меня так не бесит, как сознание полной беспомощности перед злословием, полной зависимости от него. Поэтому я никоим образом не могу просить вас выделить большую сумму денег на проекты, исполнение которых зависит от меня.
   - Нет, я рада буду это сделать, - возразила Доротея. - Вот глядите. Я ума не приложу, что делать с деньгами: мне самой так много не надо, а на мой излюбленный проект их, говорят, не хватит. Просто не знаю, как мне быть. Я получаю в год семьсот фунтов своих, тысячу девятьсот фунтов оставленных мне мистером Кейсобоном, да еще в банке лежат три или четыре тысячи наличными. Я собиралась взять большую сумму в долг, с тем чтобы постепенно выплатить его из своего дохода, который мне не нужен, а на эти деньги купить землю и основать деревню, которая станет школой разумного труда, но сэр Джеймс и дядя меня убедили, что риск слишком велик. Так что вы сами видите, как меня должна обрадовать возможность употребить мой доход на полезное начинание, которое облегчит людям жизнь. Мне так неловко получать эти ненужные мне деньги.
   Сумрачное лицо Лидгейта осветила улыбка. Ребяческая горячность Доротеи, соединявшаяся с тонким пониманием возвышенного, придавала ей неизъяснимое очарование. (О низменном, играющем видную роль в этом мире, бедная миссис Кейсобон имела весьма смутное понятие, и пылкая фантазия была мало подходящим средством, чтобы его прояснить.) Впрочем, Доротея приняла улыбку как знак одобрения ее планов.
   - Я думаю, вы видите теперь, что проявили чрезмерную щепетильность, убежденно проговорила она. - Больница сама по себе доброе дело; возвратить вам душевное равновесие - будет вторым.
   Улыбка Лидгейта угасла.
   - Вы и великодушны и богаты, - сказал он. - И в ваших силах осуществить и то и то, если это осуществимо. Но...
   Он замялся, рассеянно глядя в окно. Доротея молча ждала продолжения. Но вот он повернулся к ней и выпалил:
   - Стоит ли умалчивать? Вы знаете, какие оковы налагает брак. Вы все поймете.
   Сердце Доротеи забилось чаще. Так это горе ведомо и ему? Однако она не решилась что-нибудь сказать, и он продолжил:
   - Я теперь ничего не могу предпринять, ни единого шага, не думая о благополучии моей жены. То, что я предпочел бы делать, будь я одинок, стало для меня невозможным. Я не могу видеть ее несчастной. Она вышла за меня замуж, не зная, что ее ждет, и, может быть, совершила ошибку.
   - Я знаю, знаю, вы не смогли бы причинить ей боль, если бы вас не вынудили обстоятельства, - сказала Доротея, в памяти которой ожила ее собственная супружеская жизнь.
   - А она решительно не желает здесь оставаться. Ей хочется уехать. Ей надоели наши неурядицы, а с ними опротивел и Мидлмарч, - вновь перебил ее Лидгейт, боясь, что Доротея скажет слишком много.
   - Но когда она поймет, сколько добра вы сможете сделать, если останетесь... - возразила Доротея и взглянула на Лидгейта, удивляясь, как мог он забыть все, что они только что обсуждали. Он ответил не сразу.
   - Она не поймет, - отозвался он угрюмо, предположив поначалу, что его слова не нуждаются в пояснении. - Да и у меня самого уже нет больше сил барахтаться в этой трясине. - Он немного помолчал и вдруг, поддавшись желанию показать Доротее, как нелегка его жизнь, сказал: - Дело в том, что моя жена довольно смутно представляет себе все случившееся. У нас не было возможности о нем поговорить. Не могу сказать с уверенностью, как рисуется ей дело: может быть, она опасается, не совершил ли я и впрямь какой-то подлости. Виновен в этом я - мне следовало быть с ней более откровенным. Но я мучительно страдал.
   - Можно мне навестить ее? - с жаром спросила Доротея. - Она не отвергнет мое сочувствие? Я скажу ей, что никто не вправе осудить вас и вы ответственны лишь перед собой. Я скажу, что только низкие люди способны вас подозревать. Я волью бодрость в ее душу. Вы у нее спросите, можно ли мне к ней приехать? Мы с ней уже Однажды виделись.
   - Разумеется, можно, - обрадованно отозвался Лидгейт. - Она будет польщена, я думаю, ее ободрит доказательство, что хотя бы вы сохранили ко мне некоторое уважение. Я не буду предупреждать ее о вашем приезде, не то она решит, будто вы исполняете мою просьбу. Я отлично понимаю, что должен был все рассказать ей сам, не передоверяя никому, но...
   Он умолк, и на мгновение наступила тишина. Доротея не стала говорить о том, как хорошо ей известны невидимые преграды, препятствующие объяснению жены и мужа. Тут и сочувствие могло нанести рану. Поэтому, возвратившись в более безопасные сферы, она оживленно произнесла:
   - А когда миссис Лидгейт узнает, что у вас есть друзья, которые в вас верят и не отступаются от вас, она, быть может, захочет, чтобы вы не уезжали и не отказывались от давних надежд, а продолжали заниматься делом, которое себе выбрали. И тогда вы, возможно, поймете, что нужно согласиться на мое предложение и продолжить работу в больнице. Как же может быть иначе, ведь вы по-прежнему считаете, что только там ваши знания принесут наибольшую пользу.
   Лидгейт на это ничего не ответил, и она поняла, что он колеблется.
   - Я не требую от вас немедленного решения, - проговорила она мягко. - Я вполне могу подождать несколько дней, прежде чем отвечу мистеру Булстроду.
   Лидгейт еще немного помолчал, но когда заговорил, ответ его звучал весьма решительно.
   - Нет. Я предпочитаю не тратить времени на ненужное раздумье. Я потерял уверенность в себе, точнее - не могу теперь определить, что мне будет по силам при изменившихся обстоятельствах. Я считаю бесчестным вовлекать кого-либо в серьезное предприятие, выполнение которого зависит от меня. Ведь, возможно, мне все же придется уехать, у меня мало надежд на иной исход. Все это слишком неопределенно, и я не могу допустить, чтобы из-за меня вы раскаялись в своем великодушии. Нет, пусть сольются старая и новая больницы и все идет так, как шло бы без меня. Со дня приезда я веду книгу, куда записываю истории болезней, и собрал таким образом много ценных сведений; я отошлю ее человеку, который ее использует, - закончил он с горечью. - Сам же я теперь долгое время буду думать только о том, как приобрести надежный доход.
   - О, как больно слышать от вас такие мрачные речи - сказала Доротея. Ваши друзья, все те, кто верит в ваше великое будущее, были бы счастливы, если бы вы позволили им вас защитить. Только подумайте: ведь у меня так много денег, вы освободили бы меня от бремени если бы каждый год принимали у меня какую-то их долю покуда не избавитесь от тягостной необходимости тревожиться о заработке. Почему люди не поступают так всегда? Ведь так сложно поделить все на равные доли. Это единственный выход.
   - Бог да благословит вас, миссис Кейсобон! - с жаром воскликнул Лидгейт, вскочив с большого кожаного кресла, а затем, облокотившись о его спинку, продолжал: - Такие чувства делают вам честь, но я не вправе пользоваться вашим великодушным порывом. Я не могу ручаться за успех и не позволю себе пасть так низко, чтобы брать плату за работу, которой, может быть, не выполню. Мне совершенно ясно, что единственный путь для меня как можно скорее уехать отсюда. В Мидлмарче я даже в лучшем случае еще очень долго не смогу обеспечить семью и... вообще на новом месте легче начинать сначала. Я должен поступать как все, искать способа угождать свету и наживать деньги, устроиться в Лондоне и пробить себе дорогу, обосноваться на водах или где-нибудь за границей, где томятся бездельем богатые англичане, добиться, чтобы все расхваливали и превозносили меня, вот раковина, в которой я должен укрыться и не высовывать из нее носа.
   - Но ведь это немужественно - отказываться от борьбы, - сказала Доротея.
   - Да, это немужественно, - согласился Лидгейт. - Но ведь боятся же люди, скажем, паралича. - И совсем другим тоном добавил: - А все же, после того как вы поверили в меня, я уже не ощущаю себя таким трусом. Теперь мне будет легче все перенести, и, если вы сможете убедить в моей честности еще несколько человек - в первую очередь Фербратера, я буду вам глубоко благодарен. Я прошу только ни словом не упоминать о том, что не были исполнены мои указания по поводу больного. Тут могут возникнуть кривотолки. Ведь и мне могут поверить лишь потому, что люди заранее составили себе на мой счет определенное мнение. В конце концов вы же только повторяете то, что я сам о себе рассказал.
   - Мистер Фербратер поверит, поверят и другие, - сказала Доротея. - Я всем им объясню, как нелепо предполагать, будто вы способны совершить гнусность и принять подкуп.
   - Не знаю, - отозвался Лидгейт, и в его голосе послышалось нечто похожее на стон. - Пока я не давал себя подкупить. Но подкупность принимает разные обличья, и одно из них именуется преуспеянием. Так вы согласны оказать мне еще одну огромную услугу и побывать у моей жены?
   - Да, я к ней поеду. Она очень красива, - сказала Доротея, в чьей памяти глубоко запечатлелось все связанное с Розамондой. - Надеюсь, я ей понравлюсь.
   Лидгейт думал по дороге домой: "Это юное создание добротой может сравниться с девой Марией. Собственное будущее ее не тревожит, она хоть сейчас готова расстаться с половиной своего дохода; видно, единственное, что ей нужно - кресло, где она будет восседать, взирая ясными очами на бедных смертных, возносящих к ней свои молитвы. Из всех знакомых мне женщин она единственная полна такого дружелюбия к мужчинам - она могла бы стать мужчине настоящим другом. Кейсобона, я думаю, она идеализировала и принесла себя в жертву. Хотелось бы мне знать, способен ли мужчина внушить ей увлечение другого рода? Ладислав? Их несомненно связывало взаимное чувство. Кейсобон, возможно, об этом догадывался. Да, ну что ж, ее любовь - опора более могущественная, чем деньги".
   А Доротея немедленно составила план, как избавить Лидгейта от денежной зависимости, которая, как она чувствовала, являлась одной из причин пусть далеко не главной - его угнетенного состояния. Под влиянием их беседы она тотчас написала небольшое письмо, в котором ссылалась на то, что имеет больше прав, чем мистер Булстрод, ссудить Лидгейта деньгами; что с его стороны было бы невеликодушно отвергнуть ее помощь в этом мелком деле, где заинтересованным лицом является только она, почти не имеющая представления, на что употребить ненужный ей доход. Он может называть ее своим кредитором или как ему угодно, если под этим будет подразумеваться, что ее просьба уважена. Она вложила в конверт чек на тысячу фунтов и решила взять письмо с собой, когда на следующий день поедет в гости к миссис Лидгейт.
   77
   Твое паденье словно запятнало
   Всех лучших и достойнейших. На них
   Теперь взирают с подозреньем.
   Шекспир, "Генрих V"
   На следующий день Лидгейт собирался в Брассинг и сказал Розамонде, что вернется лишь к вечеру. Все последнее время она сидела дома либо прогуливалась в своем саду и выходила только в церковь да один раз к отцу, которого спросила: "Если Тертий согласится уехать, ты ведь нам поможешь, правда, папа? Мне кажется, у нас будет очень мало денег на переезд. Я, конечно, только на то и надеюсь, что кто-нибудь придет нам на помощь". И мистер Винси ответил: "Да, деточка, сотню или две я смогу выкроить. Эта трата имеет смысл". Все остальное время она сидела дома, пребывая в томной меланхолии и оживляясь лишь при мысли о появлении Уилла Ладислава, которое, как ей почему-то представлялось, подвигнет Лидгейта немедленно начать приготовления к отъезду в Лондон, так что в конце концов у нее не осталось никаких сомнений в том, что приезд столичного гостя неминуемо повлечет за собой долгожданную перемену в их жизни. Такие выводы из ложных посылок столь часты, что несправедливо было бы приписывать его какому-то особому безрассудству Розамонды. И никто не бывает так ошеломлен, обманувшись в своих ожиданиях, как люди, склонные приходить к подобным выводам: ибо представляя себе, каким образом может возникнуть тот или иной результат, мы представляем себе также, что могло бы этому воспрепятствовать, однако если мы видим только желанную цель, ждем лишь желанного исхода, мы утрачиваем способность сомневаться и полностью доверяемся интуиции. Именно в этом направлении работала мысль Розамонды и когда она - столь же аккуратно, как обычно, только медленнее - расставляла безделушки, и когда садилась за фортепьяно с намерением помузицировать, и, передумав, продолжала сидеть, опираясь белыми пальчиками о деревянную крышку и устремив в пространство скучающий взгляд. Лидгейт испытывал непонятную робость перед этой возрастающей со дня на день меланхолией, которая преследовала его как молчаливый укор, и глубокая жалость к этому хрупкому созданию, чью жизнь он, по-видимому, испортил, сам не зная как, побуждала его избегать ее взгляда и даже вздрагивать иногда при ее появлении, ибо он боялся Розамонды и боялся за Розамонду, и чувство это овладевало им еще сильнее после каждой вспышки раздражения.
   Но в это утро Розамонда оделась для выхода в город и покинула свою комнату на верхнем этаже, где иногда, если Лидгейта не было дома, проводила целые дни. Она собиралась отправить письмо, адресованное мистеру Ладиславу и написанное с обворожительной сдержанностью и в то же время так, чтобы поторопить его приезд туманной ссылкой на свои невзгоды. Их единственная служанка увидела ее в этом наряде и подумала: "Ну до чего же она миленькая в шляпке!"
   Тем временем Доротея обдумывала предстоящий визит к Розамонде и в голове ее роилось множество мыслей о возможном будущем и прошлом, связанных с этим визитом. До вчерашнего дня, когда Лидгейт приоткрыл перед ней теневые стороны своей семейной жизни, всякое упоминание о Розамонде неизменно пробуждало в ней мысль об Уилле Ладиславе. Даже в состоянии крайней тревоги, даже когда миссис Кэдуолледер взволновала ее, с безжалостной точностью пересказав местные сплетни, она старалась - нет, даже не старалась, она просто не могла не защищать Уилла от гнусных домыслов. И когда при их последней встрече Доротея сперва отнесла его признание в запретном чувстве, которое он хочет побороть, на счет миссис Лидгейт, она в тот же миг с печалью и сочувствием представила себе, что в постоянных встречах с этим белокурым существом, с которым Уилла объединяет и взаимное увлечение музыкой, и, вероятно, общность вкусов, есть для него какое-то очарование. Но тут он произнес прощальные слова, несколько жарких слов, которые ей показали, что предметом этой повергавшей его в ужас страсти была она сама, что это в любви к ней он решил не открываться и унести с собой в изгнание это чувство. После этого прощального разговора Доротея поверила в любовь Уилла к ней, гордясь и восхищаясь, поверила в его строгое чувство чести и в решимость не уронить себя ни в чьих глазах и уже не тревожилась о том, какие отношения связывают его с миссис Лидгейт. Она не сомневалась, что отношения эти безупречны.
   Есть люди, которые, кого-то полюбив, словно освящают предмет этого чувства чистой верой в любимых, они как бы обязывают их быть также справедливыми и чистыми, и грехи наши становятся святотатством, сокрушающим невидимый алтарь доверия. "Если ты нехорош - то все нехорошо" - этот бесхитростный упрек вопиет к нашей совести, уязвляет раскаянием душу.
   Такова была Доротея - все ее заблуждения проистекали от пылкости нрава, и если явные ошибки ближних вызывали ее сожаление, то по недостатку житейского опыта она не умела распознать и заподозрить скрытое зло. Но это ее простосердечие, этот свойственный ей дар создать, поверив в человека, образец, которому он станет следовать, было в ней одной из самых чарующих черт. На Уилла оно оказало огромное влияние. Расставаясь с ней, он чувствовал, что скупые слова, которыми он попытался рассказать ей о своей любви и о преграде, воздвигнутой между ними ее богатством, своей краткостью только возвысят его в ее глазах: он чувствовал, что никто не оценит его так высоко, как она.
   И оказался прав. Вот уже несколько месяцев Доротея с печальной, но упоительной безмятежностью вспоминала об их безгрешных отношениях. Она бывала решительна и непреклонна, когда ей приходилось защищать идеи и людей, в которых она верила. Обиды, нанесенные Уиллу ее мужем, пренебрежение окружающих к молодому человеку, столь не похожему на них, только усилили ее восхищение и любовь. А теперь, когда с разоблачением Булстрода открылись новые обстоятельства, касающиеся происхождения Уилла, Доротея с обновленным пылом возмущалась всем тем, что говорилось о нем в ее мирке, замкнутом оградами парков.
   "Ладислав - внук еврея-ростовщика, скупщика краденого", - восклицали в Лоуике, Фрешите и Типтон-Грейндже каждый раз, когда там заходила речь о Булстроде, и этот ярлык выглядел еще более оскорбительно, чем "итальянец с белыми мышами". Достойный сэр Джеймс Четтем не считал зазорным ликовать по поводу этого обстоятельства, сделавшего еще более непроходимой пропасть между Доротеей и Ладиславом, а значит - еще более абсурдными его прошлые тревоги на их счет. К тому же приятно было обратить внимание мистера Брука на этот уродливый нарост на генеалогическом древе Ладислава и тем самым еще раз продемонстрировать старику всю степень его безрассудства. Доротея заметила, что при обсуждении злосчастной истории с Булстродом об Уилле неизменно говорят с враждебностью, но в отличие от прежнего ни словом не вступалась за него, сознавая, какой благоговейной сдержанности требуют теперь их отношения. Впрочем, невысказанное возмущение разгоралось тем ярче и горестная участь Уилла, за которую все почему-то чуть ли не осуждали его, в Доротее вызывала еще более горячее сочувствие.
   Ей никогда не приходило в голову, что их могут связать более тесные узы, хотя она не давала себе никаких зароков. Отношения с Уиллом в ее глазах были просто составной частью ее семейных невзгод, и она считала греховным сетовать на то, что замужество ей принесло мало счастья, предпочитая размышлять о том, чего оно предоставило ей в изобилии. Она мирилась с тем, что самая дорогая ее сердцу радость заключена в воспоминаниях, и все, что связано с браком, мыслилось ей только в виде какого-то весьма нежелательного предложения от неизвестного ей пока вздыхателя, чьи достоинства, заранее предвкушаемые ее родней, явятся для нее постоянным источником терзаний: "Кто-нибудь, кто распорядится твоей собственностью, дорогая" - так рисовался мистеру Бруку сей симпатичный персонаж. "Я предпочла бы сама ею распоряжаться, если бы только знала, что с ней делать", - возразила Доротея. Да, она твердо решила не выходить второй раз замуж: бесконечная, однообразная перспектива расстилалась перед ней, вех на своем пути она не видела, но направление ей будет указано, а в дороге встретятся и попутчики.
   Это ставшее привычным чувство к Уиллу Ладиславу сделалось еще сильнее после того, как она вызвалась навестить миссис Лидгейт, и не отпускало ее ни на миг, никоим образом не умаляя интереса и участия к Розамонде. Несомненно, существует какая-то рознь, преграда, мешающая полностью довериться друг другу, между этой молодой женщиной и ее мужем, хотя он всем готов пожертвовать для ее счастья. Положение щекотливое, при котором недопустимо вмешательство третьих лиц. Но Доротея с глубокой жалостью представила себе, как одиноко должна чувствовать себя Розамонда после того, как в городе стали шушукаться о ее муже. Выказав уважение к Лидгейту и сочувствие к его жене, она, разумеется, ободрит Розамонду.
   "Я поговорю с ней о ее муже", - думала по дороге в город Доротея. Прозрачное весеннее утро, запах влажной земли, свежая зелень молодых, еще сморщенных листиков, которые начинали выползать из полураскрывшихся почек, - все гармонировало с радостным и светлым настроением, охватившим Доротею после длительной беседы с мистером Фербратером, весьма обрадованным непричастностью Лидгейта к темным делам банкира. "Я привезу миссис Лидгейт добрую весть, и, может быть, мы с ней разговоримся и станем друзьями".
   У Доротеи было еще одно дело на Лоуик-Гейт: купить новый, мелодично звякающий колокольчик для сельской школы, и, так как лавка находилась возле дома Лидгейтов, она велела кучеру подождать, пока вынесут свертки, а сама перешла пешком на другую сторону улицы. Парадная дверь была открыта, и служанка, стоя на пороге, глазела на остановившуюся так близко от дома карету, как вдруг увидела приближающуюся к ней даму из этой самой кареты.
   - Дома миссис Лидгейт? - спросила Доротея.
   - Не могу вам точно ответить, миледи. Сию минуту посмотрю, а вам не угодно ли будет войти, - сказала Марта, несколько конфузясь за свой кухонный передник, но сохраняя достаточное присутствие духа, дабы определить, что "сударыня" - неподходящий титул для молодой вдовы с королевской осанкой, приехавшей в запряженной парой карете. - Благоволите войти, а уж я схожу и посмотрю.
   - Скажите, что я миссис Кейсобон, - проговорила Доротея, следуя за Мартой, которая намеревалась проводить ее в гостиную, а затем подняться наверх и взглянуть, не вернулась ли Розамонда с прогулки.
   Они свернули из прихожей в коридор, ведущий в сад. Дверь в гостиную была не заперта, и Марта распахнула ее не заглядывая в комнату, впустила миссис Кейсобон и тотчас же ушла, едва дверь бесшумно закрылась за гостьей.