Кстати, Афинам покровительствовала не только великая богиня. Город чтил память получеловека, полузмея, рождённого Землёй Кекропа, своего основателя и первого царя. По древней легенде, именно он построил афинский акрополь и соединил разбросанных по полям жителей Аттики в составе государства. Кстати, и сами афиняне часто называли себя кекропидами. В числе заступников города был и один из первых афинских властителей Эрехтей:
 
 
…которого в древние веки
Матерь земля родила, воспитала Паллада Афина,
И в Афины ввела, и в блестящий свой храм водворила…[85]
 
   Позднейшие предания приписывают ему решающую роль в борьбе с фракийцем Евмолпом, вторгнувшимся в Аттику: царь принёс в жертву богам свою собственную дочь, после чего победил и убил захватчика. Впоследствии ему был воздвигнут храм; он стоял на том самом месте, где, согласно легенде, совет богов во главе с Зевсом судил спор между Афиной и Посейдоном за власть в Аттике. Было решено передать её тому, кто принесёт более ценный дар городу. Посейдон коснулся трезубцем скалы, и из неё забил источник солёной морской воды. Афина ударила копьём в землю, и на этом месте выросла плодоносная олива. Кекропу Зевс предложил решить, что полезней, – и, благодаря именно его вердикту, город стал носить имя богини. Солёный источник остался в пределах храма, так же, как и священная олива в его саду. В память об этом храм Эрехтейон был посвящён всем трём участникам знаменательного события: Афине, Посейдону и Кекропу. Впрочем, забота эллина о том, чтобы ненароком не обидеть какое-то пусть и не являвшееся ему, но скорее всего наделённое и могуществом и властными полномочиями божество доходила даже до воздвижения (так, на всякий случай) алтарей вообще не известным никому богам. Существовал такой и в древних Афинах, на нём так и было написано: «Неизвестному богу».
   Заметим, что великие боги Гесиода и Гомера по многим причинам становятся общими для греков далеко не сразу. Кстати, в формировании единого пантеона не последнюю роль играет и размер самой территории, ибо представление об отечестве может появиться впервые только там, где существует возможность объять конечным разумом этноса всё, что охватывается им; необъятные земли Востока не знают этого понятия. В древнем мире общих богов не существовало; даже у греков, несмотря на государственную раздроблённость, сознававших своё этническое и культурное родство, общеэллинские божества долгое время были скорее исключением, нежели единым для всех правилом.
   Любопытно, что языческие божества (это отчётливо видно у Гомера) едва ли не во всём подобны людям; они могли интриговать, могли даже противоборствовать друг другу, и часто земли, отделённые всего несколькими дневными переходами, принадлежали уже враждебным потусторонним силам. Поэтому между богами и племенем возникал своеобразный завет, пусть и негласный, но вместе с тем нерушимый договор, согласно которому первые берут на себя обязательство покровительствовать смертным, люди же – защищать их покой, их обитель, не впуская сюда тех, кто находился в согласии с другими, недружественными первым, божествами.
   Кстати, с точки зрения традиционных представлений, в войне с персами на стороне греков сражались и бессмертные боги. В самом деле, ведь это их высшая воля оставила Азию во владении варваров, но Европу вручила эллинам. Ксеркс же напал на Элладу и тем нарушил её, совершил преступление против предначертанного миру. Обуянный спесью, он попытался встать выше того, что было определено ему непостижной судьбой и уже только за это должен был получить справедливое возмездие. Нам ещё придётся говорить о преступлениях против предначертаний Рока, наказаниях за них и об искуплении вины. Именно эти мотивы родят великую греческую трагедию. Сейчас же отметим, что воздаяние высокомерию персидских владык – это в первую очередь дело небожителей. Именно они вершат высшую справедливость. Коварный Фемистокл (считалось, что он уже тогда готовил свою будущую измену) говорит: «Нам ведь неожиданно посчастливилось спасти самих себя и Элладу, отразив столь страшные тучи врагов. Ведь этот подвиг совершили не мы, а боги и герои, которые воспротивились тому, чтобы один человек стал властителем Азии и Европы, так как он нечестивец и беззаконник. Он ведь одинаково не щадил ни святилищ богов, ни человеческих жилищ, предавая огню и низвергая статуи богов. И даже море повелел он бичевать и наложить на него оковы».[86] Это не вызывает никаких возражений у афинян, поскольку сказанное хорошо укладывается в привычный им строй мысли. Но кара бессмертных может свершиться только руками людей, поэтому эллины оказываются избранным самими богами народом, и таким образом, восстав против кощунственных притязаний варвара, они оказываются в едином победном строю с небожителями.
   Словом, победа над персами воспринималась, кроме всего прочего, и как свидетельство могущества греческих олимпийцев, и как знак некоего избрания ими греческого народа, а значит, ссориться с ними у государства не было решительно никакого резона.
   В связи с такими воззрениями становится более понятным, почему Рим, захватывая всё новые и новые территории, вместо того, чтобы силой навязывать свои верования чужим народам, всякий раз включал в свой собственный пантеон тех богов, которым они поклонялись. Но не будем преувеличивать прагматизм великого города, ибо не всё сводится к тому, что может быть объяснено простым рассудком. В его национальной политике присутствует не только разумное стремление избежать ненужного конфликта с обычаями покорённых племён, не только желание заручиться покровительством каких-то новых богов, но ещё и древний суеверный страх перед могуществом тех, в чью обитель они вторглись. Не в последнюю очередь именно этот иррациональный подсознательный страх перед возможным возмездием заставляет Рим исполнить перед ними какие-то примирительные ритуалы, представить дело так, что с его вторжением в земли, пользующиеся их защитой и покровительством, для самих богов практически ничего не меняется: им будет сполна обеспечено и должное поклонение и своевременные обильные жертвы. Это же обстоятельство проливает какой-то дополнительный свет и на его преследование первохристиан. Ведь уверовав в единого Вседержителя последователи новой религии по существу отторгали и предавали тех, кому Рим был обязан своим процветанием, иначе говоря, совершали род тягчайшей государственной измены. Так что здесь не просто перемена вероисповедания – своим неприятием официального культа (если не сказать глумлением над «государственными» богами) они навлекали на отечество гнев самых могущественных сил, перед которым становится чем-то мелким и ничтожным даже гроза вражеского нашествия. Отсюда неудивительно, что на этих несчастных было совсем не трудно натравить городскую чернь, видевшую в том, что творилось на римских аренах род справедливого воздаяния предателям.
   Впрочем, во всём этом есть и другая сторона. Ведь, как уже сказано, и сами олимпийцы не могут остаться в стороне от битвы, поэтому племя, заключившее нерушимый завет с ними, оказывается в едином строю с бессмертными. Между тем известно, что у всех народов мира считалось величайшей честью для воина биться рядом с царём; ею удостаивались лишь лучшие из лучших, лишь доказавшие на деле своё право на избрание, и доблесть, явленная в Фермопильском ущелье, – яркое подтверждение тому. Заслонившие Грецию спартанцы – это личная гвардия Леонида, избранные из первых, удостоившиеся самого высшего из всех воинских отличий того времени – права сражаться рядом с царём. Какой же честью для целого народа было биться бок о бок с самими богами! Смутно ощущаемая богоизбранность народа – вот что стоит за одержанной победой над несметным персидским воинством. Ею удостоверяется тот факт, что эллин – это самое ценное, что населяет всю землю; возглавившие же общенациональное сопротивление Афины – лучшее, что есть в самой Элладе.
   Так что античный город руководствуется вовсе не мракобесным стремлением свести счёты с неудобным для него политическим диссидентом, – его ведёт древний, как мир, охранительный государственный инстинкт и ничто другое; государство видит в нём, может быть, самую страшную угрозу для основных своих институтов. Здесь уже приводилось свидетельство того, что виднейшие деятели греческой истории, входившие в кружок Сократа (Алкивиад, Ксенофонт, Платон), в конечном счёте оказались во враждебном Афинам лагере. Всё это подтверждает относительную справедливость и обвинений и вынесенного судом вердикта. Правда, ещё древними высказывалась мысль о том, что процесс над Сократом кончился вынесением смертного приговора не в последнюю очередь благодаря вызывающему поведению самого философа. Другими словами, веди он себя как-то по-другому, возможно, дело кончилось бы обычным остракизмом. Впрочем, тогда и Сократ не был бы тем, кем он был в действительности, да и вряд ли вообще это соответствовало истине: ведь посягательство на исключительность, больше того, богоизбранность – куда хуже любого предательства, любой государственной измены, и какой же демос вообще способен раскаяться в своей расправе над тем, кто подвергает её осмеянию?
   Исполнение приговора, вследствие делосских празднеств, было отложено на один месяц, но срок пришёл, и в мае 399 г. до н. э. Сократ выпил кубок цикуты. Пребывание Сократа в темнице и его предсмертные беседы с друзьями описаны в знаменитом диалоге Платона «Федон». Встречается мнение и о том, что афиняне вскоре раскаялись в смертном приговоре Сократу, однако оно не находит подтверждения.
   Но здесь было произнесено слово остракизм.
   Остракизм – был введён в Афинах ещё Клисфеном как мера против политических противников демократического режима, впервые же применён в то ли в 488, то ли в 487 до н. э. Изначально имелись в виду сторонники свергнутой тирании, которых в городе было ещё много. Но впоследствии ей подвергались все, кто мог представлять угрозу победившему государственному строю. Осуждённые на длительное время (обычно на 10 лет) изгонялись из полиса. Подобные меры применялись не в одних только Афинах, но также в Аргосе, Мегарах, Сиракузах, Милеете, Эфесе…
   Процедура была простой. Ежегодно во время главного народного собрания опрашивали народ, желает ли он кого-нибудь изгнать; ораторы выступали и за и против. Если народ решал прибегнуть к остракизму, то назначался для этого день. Всякий обладавший правом подачи голоса гражданин писал на черепке (????????) имя того гражданина, который, по его убеждению, опасен для народа. Черепки складывались в урны и потом разбирались членами совета и архонтами. Если «в пользу» кого-то подавалось больше 6 тысяч голосов, то он должен был не позже 10 дней оставить город.
   Примечательно, что изгнанные не лишались ни прав гражданства ни собственности, и по истечении срока они вновь могли вступить в обладание своим имуществом, которое, за время их отсутствия, должно было оставаться неприкосновенным. Последний известный случай остракизма в Афинах относится к 417 г. до н. э. (по отношению к вождю афинского демоса Гиперболу), но это совсем не значит, что преследованию инакомыслия был положен конец. Просто система репрессий, как и всё остальное, развивалась по какой-то своей логике, в ход шли уже другие формы расправы, и суд над Сократом – пример именно им.
   Кстати, изгнание практиковалось и в других городах Греции, вот только голосование проводилось с использованием иного инструментария, так в Сиракузах вместо черепков употребляли оливковые листья. Однако в памяти неспециалиста остались одни Афины, это видно уже из того, что далеко не каждому носителю чужого языка знакомы производные в его родной речи термины от греческого ??????.
   Мы сказали, что прежде всего остракизму подвергались те, кто выдавался над прочими. Это обстоятельство тоже ложилось в строку обвинительного вердикта против демократии. Но в действительности и здесь действует врождённый охранительный инстинкт демократического государства, ибо устранение любого, кто может персонифицировать собою его авторитет, – это тоже форма тотальной мобилизации, ибо эта мобилизация предполагает прямо противоположное – абсолютное отрешение от всего личного и полное растворение гражданина в государственном.

§ 4. Мечта о прекрасном

   Максимальная мобилизация античным городом своего гражданина достигается там, где личный интерес человека всецело отходит на какой-то задний план или полностью сливается с интересом самого полиса. В той или иной мере к такому положению вещей стремилась, наверное, любая власть, любая форма государственного устройства. Поэтому едва ли будет преувеличением сказать, что ни одно государство никогда не пренебрегало идеологией – ведь только с её помощью можно поставить на службу своим интересам не только тело, но и самую душу гражданина, но всё же абсолютные рекордсмены в этой области – демократические режимы античного мира. Никому – ни до, ни долгое время после них – не удавалось достичь того, что было естественным и атрибутивным для них. Основной же (если не сказать единственный) интерес полиса – это обеспечение собственного самовыживания в условиях вечной войны против всего своего окружения. Вернее сказать, обеспечение безусловной победы в этой войне, достижение такого положения вещей, когда уже никто и ничто за периметром его границ не будет в состоянии бросить (или принять) вызов, ибо полная безопасность возникает только там, где лишь один остаётся диктовать всем остальным правила межгосударственного «общежития». Словом, максимально адаптированная к идее свободы форма государственного устройства не может не порождать мечту о мировом господстве, и в конечном счёте высшим долгом обязанного своему отечеству гражданина оказывается служение именно ей.
   Но всё же будем справедливы. Часто одни и те же вещи предстают перед нами по-разному. Вот так и здесь: можно увидеть в формировании совершенно особого духа, впервые рождающегося именно в демократическом полисе Древней Эллады, лишь структурный элемент его всеобщей милитаризации, но можно удивиться и великому чуду преобразования самого человека, рождения какого-то нового его типа. Меж тем это вселенское чудо также должно быть отнесено на счёт народовластия. Именно благодаря той форме государственного устройства, что утвердилась в великих городах Греции, нам останутся прекраснейшие образцы гражданских доблестей, которым будет подражать честолюбивое юношество всех последующих поколений. На них будут воспитываться целые народы. Словом, лучшее, что есть в пассионарном авангарде любого современного европейского государства – тоже наследие античной демократии, и это обстоятельство невозможно, несправедливо игнорировать.
   Но, справедливости же ради, следует сказать, что чудо народовластия проявляется не только в воспитании нового типа человека – беззаветно преданного своему полису гражданина, не только в рождении настоящего культа жертвенности во имя своей родины. Дух глубокой преданности родному полису порождал безусловный приоритет общественного над частным, и в этом многие смогут обнаружить зародыш того, что со временем разовьётся в самую всеобъемлющую и жестокую форму порабощения личности. Но вместе с тем (это может показаться какой-то мистикой, и всё же от этого никак нельзя отмахнуться) город, в жертву которому приносилось все личное, стократ отдаривал своего гражданина, возблагодаряя его тем, что могут дать человеку одни только боги, – счастье художественного творчества и сознание собственной исключительности, избранности.
   Задумаемся над одним совершенно поразительным фактом. В античной Греции насчитывались сотни и сотни непохожих друг на друга претендующих на самостоятельность городов-государств (по некоторым оценкам их число простиралось до двух тысяч), но если мы говорим об искусстве, то в первую очередь вспоминаются Афины. Этот удивительный полис размером своего вклада в художественную культуру Древней Эллады, да и Европы в целом, превосходит все другие города едва ли не вместе взятые. Меж тем, даже если брать в расчёт всю Аттику, мы получим территорию менее трёх тысяч квадратных километров. В сущности, это совершенно ничтожная площадь, сопоставимая по своим размерам с той, которую занимает современный мегаполис (территория Москвы занимает около 1 тысячи кв. км), но именно на этом до чрезвычайности ограниченном пространстве сконцентрировалось все лучшее, что было создано классическим греческим искусством. Никогда в истории всей огромной планеты не было – и, наверное, уже не будет – такого, чтобы община, насчитывавшая, включая младенцев, немногим больше 100 тысяч свободных граждан (по традициям того времени женщины – не в счёт), сделала столь огромный вклад в историю мировой цивилизации. В сущности, ничто из созданного за двадцать с лишним веков европейской культурой, уже не было оригинальным, – начало всему было положено именно здесь.
   Меж тем именно в Афинах, как мы знаем, принципы демократии получают наиболее глубокое развитие. Случайно ли это совпадение? Но совпадение существует не только в пространстве, не менее удивительно и стечение во времени. Пробуждение античного духа, высший его взлёт хронологически полностью совпадает с расцветом всё той же демократии, то есть с периодом от конца персидских войн до подчинения Греции македонскому владычеству (470—338 до н. э.). Есть ли здесь хотя бы какая-то причинная связь? Возможно, прямой и не существует, но опосредованная действием известных условий несомненно наличествует. А это значит, что при господстве каких-то иных форм государственного правления в военно-политических центрах, видевших свою цель в установлении панэллинской гегемонии, культура Греции (а с нею и всей Европы) приобрела бы совершенно другие черты.
   В связи с этим любопытно отметить то обстоятельство, что тип цивилизации, который именуется спартанским, вовсе не был характерен для ранней Спарты. Примерно до 600 г. до н. э. развитие спартанской культуры в целом шло в том же направлении, что и в Афинах и в других греческих государствах. Обломки скульптур, керамика, фигурки из слоновой кости, бронзы, свинца и терракоты, обнаруженные в этой местности, свидетельствуют о достаточно высоком её уровне. Однако вскоре после 600 г. до н. э. вдруг происходит не вполне объяснимая перемена. Искусство и поэзия исчезают, имена спартанских атлетов больше не появляются в списках олимпийских победителей (между тем, более столетия, с 720 г. до н. э., когда первый спартанец стал победителем в беге на XV Олимпиаде, спартанские атлеты доминировали на Олимпийских играх, добившись за это время 46 побед из 81, которые остались в анналах). Спарта внезапно превратилась в военный лагерь, и с этих пор милитаризованное государство производило только одних солдат. Политическое развитие Спарты отклоняется от того пути, по которому пойдут Афины, и теперь уже даже для строительства храмов она оказывается вынужденной приглашать мастеров со стороны; подобно болиду, оставивший яркий след в мировой истории город не даст миру ничего, что составляет гордость европейской культуры. А впрочем, полностью отметать всякую роль Спарты в рождении художественного гения Древней Эллады (как, впрочем, и роль афинской культуры в милитаризации Лакедемона) было бы тоже неверным. Но мы ещё вернёмся к этому несколько ниже.
   Разумеется, предположение о тесной связи политических форм самоорганизации античного полиса с развитием искусства требует тщательного исследования, но какие-то объяснения этому феномену можно найти уже из сказанного здесь. Демократическое государство, полностью подчиняя себе самую душу гражданина, освобождает его от всего суетного, от низких (если не сказать низменных) забот о повседневном. Вместе с тем оно же, переполняясь рабами, передаёт их ему в личное владение; в свою очередь труд невольников позволяет человеку стать материально независимым. Понятно, что и система государственного воспитания, и обеспечение материальной независимости гражданина простирались отнюдь не на всех, но ведь именно господствующему слою полиса и принадлежали те, чьё мироощущение определяло его удивительный дух. Меж тем душа человека не может уснуть, поэтому, освобождённой от рутины, ей остаётся только одно – воспарить к чему-то вечному и внеземному.
   О том, что форма политического устройства античного города создаёт необходимые условия для развития творчества, говорит ещё Аристотель, и чтобы убедиться в этом, достаточно обратиться к его учению о природе человека и государства.
   «Государство создаётся не ради того только, чтобы жить, но преимущественно для того, чтобы жить счастливо».[87] Другими словами, оно создаётся для того, чтобы обеспечить благоденствие всех.[88] Ключевым основополагающим признаком государства является вовсе не общность местожительства объединяемых им граждан, его цель состоит не в предотвращении взаимных обид и даже не в обеспечении безопасности их совместного бытия, – государство «появляется лишь тогда, когда образуется общение между семьями и родами ради благой жизни… в целях совершенного и самодовлеющего существования».[89]
   По сути дела это программное заявление, его важность подчёркивается тем обстоятельством, что уже буквально через несколько строк мысль повторяется: «Таким образом, целью государства является благая жизнь, и все упомянутое создаётся ради этой цели; само же государство представляет собой общение родов и селений ради достижения совершенного самодовлеющего существования, которое, как мы утверждаем, состоит в счастливой и прекрасной жизни».[90]
   И сегодня под подобным определением охотно подписываются все соискатели депутатских мандатов на всех континентах земного шара, куда проникает демократическая идея. Но тонкий и проницательный философ, Аристотель никогда не стал бы тем, кем он оставался для многих поколений, если бы за всем этим стояла лишь обычная демагогия охочего до власти проходимца. Назначение государства у него неотделимо от миссии самого человека; сущность одного принципиально неотделима от природы другого. Только в рамках цивилизованного государства человек получает возможность до конца развить все свои способности, стать человеком в самом высоком значении этого и тогда уже довольно гордого слова.
   Непреодоленное ещё и по сию пору, родство человека со зверем слишком очевидно для Аристотеля, но ещё более очевидно качественное отличие от него; два противоположных начала бьются в этом сложно организованном таинственном даже для сегодняшней науки существе, и стать подлинным человеком можно только одолев все животное, что противостоит возвышенному духу. Блаженная и счастливая жизнь – это форма существования лишь окончательно восторжествовавшего над всем низменным в человеке начала: «Ведь мы называем природой каждого объекта – возьмём, например, природу человека, коня, семьи – то его состояние, какое получается при завершении его развития».[91]
   Но далеко не каждому дано подняться над своей животной противосутью, ибо не в каждом в одинаковой мере заложено то светлое и надмирное, что примиряет с ним даже самих богов. «Живое существо состоит прежде всего из души и тела; из них по своей природе одно – начало властвующее, другое – начало подчинённое. Разумеется, когда дело идёт о природе предмета, последний должен рассматриваться в его природном, а не в извращённом состоянии. Поэтому надлежит обратиться к рассмотрению такого человека, физическое и психическое начала которого находятся в наилучшем состоянии; на этом примере станет ясным наше утверждение. У людей же испорченных или расположенных к испорченности в силу их нездорового и противного природе состояния зачастую может показаться, что тело властвует над душой».[92] Наглядным свидетельством тому является наличие подобий недочеловека, несчастных грубых неразвитых существ, которым самой природой отказано в возможности самодостаточного существования. Полузверей, полулюдей, единственным спасением которых является только одно – симбиотическое соединение с теми, чьим уделом оказывается свобода; предоставленные сами себе они обречены на полное вырождение. Но и тот, кому надлежит взять на себя заботу о спасении первого, не в состоянии существовать без него. «Так, необходимость побуждает прежде всего сочетаться попарно тех, кто не может существовать друг без друга, – женщину и мужчину в целях продолжения потомства»;[93] точно так же необходимость сводит вместе «властвующих и подчинённых», способных к организации и планированию с теми, кому доступно лишь выполнение чужих предначертаний.
   Именно государство служит соединению тех и других; именно в нём каждый выполняет своё собственное назначение: один – служа свободе, другой – услужая первому. При этом ясно, что «счастливая и прекрасная жизнь» – это награда лишь тому, кто в своём нравственном развитии превосходит другого и в состоянии по справедливости ценить значение этого превосходства; труд же подвластного – не более чем необходимое условие или, вернее сказать, простое средство обеспечения блаженной жизни в идеально устроенном государстве. В свою очередь, блаженная жизнь в правильно организованном государстве достигается лишь там, где гражданин освобождается от всех забот о насущном: «для хорошего политического устройства граждане должны быть свободны от забот о делах первой необходимости».[94]