Страница:
Результатом его анализа (мы уже упомянули об этом) стал вывод о том, что «всякое государство представляет собой своего рода общение, всякое же общение организуется ради какого-либо блага (ведь всякая деятельность имеет в виду предполагаемое благо), то, очевидно, все общения стремятся к тому или иному благу, причём больше других, и к высшему из всех благ стремится то общение, которое является наиболее важным из всех и обнимает собой все остальные общения. Это общение и называется государством или общением политическим».[125] Демонстрируя, что государство стремится больше других и к высшему из благ, Аристотель постулировал высшую справедливость политической власти. Но ведь политическая власть того времени, когда долговая кабала осталась в далёком прошлом и все невольники, как правило, иноземцы – это по преимуществу прямое господство эллина над варваром, безусловное право присвоения хозяином всех результатов работы принадлежащего ему раба. А вот отсюда вытекают следствия, которые по существу революционизируют пока ещё во многом архаичное сознание грека.
Хорошо ориентирующийся в неуловимом никакими чувствами, но от этого не перестающим быть реальностью тонком метафизическом эфире, великий философ не мог не воспринимать победительный дух своего полиса, не отличать гордую суверенность его свободных граждан от часто полуживотного отношения к жизни рабов, в особенности тех, кто был занят на рудниках. И это давало ему серьёзное основание доказывать, что эллину вполне прилично властвовать над всеми варварами. Варвар и раб, в его представлении, – это тождественные по своей сути понятия. Ведь у варваров, по мнению Аристотеля, отсутствует элемент, по своей природе предназначенный к властвованию. «У них бывает только одна форма общения – общение paбa и рабыни. Поэтому и говорит поэт [Еврипид. – Е.Е.]: «Прилично властвовать над варварами грекам»; варвар и раб по природе своей понятия тожественные».[126] Но одного ощущения того, что носится в идейном воздухе эпохи ещё недостаточно, нужны серьёзные философские основания и строгие доказательства, и – отец логики – он находит их.
Нужно отдать должное, мысль о противоестественности того положения, при котором один человек получает всю полноту власти над другим, высказывалась ещё и в те далёкие времена. Но, куда более тонкий, нежели многие его современники, мыслитель, Аристотель понимал, что такое фундаментальное начало, как политическое господство, право распоряжения не только результатами труда, но и жизнью человека, не может взяться ниоткуда, а значит, не может противоречить самой природе вещей. Античное представление о том, что все в этом мире имеет свои основания в природе, становится аксиоматическим во многом благодаря и ему. Но если в природе вещей подчинять и подчиняться, то отсюда совсем не трудно прийти к выводу, что власть одного человека над другим может вытекать только из особенностей того и другого.
Эллин и раб – это совершенно разные существа, но при всём этом, как уже говорилось здесь, они решительно не могут друг без друга, ибо «в целях взаимного самосохранения необходимо объединяться попарно существу, в силу своей природы властвующему, и существу, в силу своей природы подвластному. Первое благодаря своим умственным свойствам способно к предвидению, и потому оно уже по природе своей существо властвующее и господствующее; второе, так как оно способно лишь своими физическими силами исполнять полученные указания, является существом подвластным и рабствующим. Поэтому и господину и рабу полезно одно и то же».[127] «Неизбежно приходится согласиться, – утверждал Аристотель, – что одни люди повсюду рабы, другие нигде такими не бывают».[128] Словом, с самого часа своего рождения одни предназначаются для подчинения, другие – для господства.[129]
Не будем иронизировать над ставшими знаменитыми выводами античного философа. Это и в самом деле совершенно иная людская природа: то очевидное, что в глазах его соотечественника отличает эллина от любого раба, абсолютно не свойственно ей; она не обладает решительно ничем, что давало бы возможность варвару властвовать над другими. В ней нет всеподавляющей целеустремлённой воли, она не знает инстинктивного ощущения глубинного родства крови со своим племенем; она не способна мгновенно сплотиться в единую монолитную массу, взорваться синхронным порывом к общей цели; она не спаяна суровой дисциплиной. В ней нет звенящей энергии взведённой катапульты, она не пронизана священным духом агона и дополняющей его культурой товарищества; не одержима неодолимым стремлением к победе, не обладает способностью к молниеносной мобилизации всех своих жизненных сил. В ней нет нерассуждающей рефлекторной готовности к решительному полномасштабному действию по первому же знаку тревоги. Жадная до чужой крови, она до смерти боится пролить свою собственную; животный страх светится в её глазах, в ней нет презрения к боли и неколебимой стойкости в испытаниях. В ней не горит решимость переступить через всё и при этом не нарушить ни один из нравственных запретов по отношению к «своим»; она не источает победительный дух. Словом, она не отмечена печатью избранности. Но ведь именно в этом и раскрывается прирождённая способность эллина к властвованию! И если ничего подобного нет в природе раба, то ему остаётся только одно – повиновение. Нет, это и в самом деле совершенно иная порода людей…
Почти через два тысячелетия вопрос отличения свободного человека от того существа, кому по самой природе вещей начертано быть рабом, снова встанет в практическую плоскость. Испанскими властями будет направлен в Рим специальный запрос о том, можно ли считать людьми краснокожих американских индейцев. Решение этого совсем не простого по тем временам вопроса потребует времени, и только в 1537 году Ватиканом будет дан окончательный ответ: индейцы такие же люди, как и все.
И всё же существование рабства нельзя объяснить лишь злой волей завоевателей, в его основе должны быть какие-то объективные, то есть не зависящие от человеческой корысти, начала. И вот ещё через несколько столетий другой мыслитель совсем другого народа, не касаясь конечных выводов, подтвердит полную состоятельность общего хода мысли греческого философа. Георг Вильгельм Фридрих Гегель (1770—1831), не превзойдённая ещё никем вершина философской мысли, вынесет свой вердикт о том, что все действительное – разумно. В сущности мыслитель подчиняется греческому же канону, согласно которому реальность поддаётся вполне рациональному познанию потому, что рациональна сама Вселенная. В предисловии к «Философии права» и провозглашается знаменитая формулировка этого принципа: «Что разумно, то действительно; и что действительно, то разумно». Иными словами, всё то, что существует в этом мире, имеет необходимые и достаточные основания в самой природе вещей. И это будет звучать примерно так же, как выводы сенсационной статьи российского физика А. Фридмана (1888—1925), по отношению к словам знаменитого греческого философа Гераклита (ок. 550 до н. э., – ок. 480 до н. э.) о пульсирующей Вселенной («Этот космос, один и тот же для всего существующего, не создал никакой бог и никакой человек, но всегда он был, есть и будет вечно живым огнём, мерами загорающимся и мерами потухающим»).
Нам могут указать, что доля высокомерия по отношению к иноплеменникам у греков, как, наверное, и у любого другого народа, существовала всегда, поэтому Аристотель не открывает решительно ничего нового, а просто формулирует давно известное. В самом деле, в приведённом выше высказывании философ цитирует известного всей Греции Еврипида, который вкладывает эту мысль в уста своей героини.[130] Но отметим и другое: время меняет многое, поэтому раб за несколько столетий до Аристотеля – это совсем не то, что рисуется нам сегодня, и даже не совсем то, что имел в виду он. В эпоху, память о которой ещё не умерла ко времени философа, это просто чужак, иноплеменник, на которого не распространяется защита, предоставляемая родом каждому его члену и гарантирующая ему, как говорится в цитированных в самом начале словарях, «возможность проявления своей воли» (мы ещё остановимся на этом).
Но ведь абсолютное отсутствие защиты со стороны общины, в жизнь которой вдруг оказывается вплетённой его судьба, означает собой, что он оказывается, как сказали бы сегодня, вне закона. С ним уже нельзя обращаться так, как с равным, ибо это будет унижением равного. На него нельзя распространять те же права, что и на своего сородича, ибо это становится посягательством на самые фундаментальные устои общинной морали и всего общинного бытия. Чтобы стало легче понять существо этого совсем не простого вопроса, представим себе некую голодающую общину, которая стоит перед страшным (даже для самой себя) выбором: кого съесть – одного из своих собственных членов, или любимую всеми собаку.
Жертва обстоятельств, чужак, оказавшийся вне системы защиты «проявления своей воли», – это подобие именно такой несчастной собаки; к нему могут испытывать самую глубокую симпатию все члены общины, но при необходимости принятия драматического выбора худший жребий просто обязан доставаться ему, ибо «греку прилично властвовать» исключительно над варваром, выходцем из какой-то иноплеменной общины. Иное абсолютно недопустимо самим менталитетом рода, его законами, его моралью, системой его табуации. Поэтому вовсе не склонность к какому-то садизму, живодёрству, не избыточная корысть, не испорченность людских нравов, а именно эти этические, правовые, наконец, сакральные запреты, через которые не в состоянии переступить никто, и открывают возможность эксплуатации раба-варвара. Ведь система запретов не может существовать, никак и ни в чём не проявляя себя, в противном случае её попросту нет; между тем любая форма их проявления по отношению к рабу – это и есть форма властвования над ним, форма его подавления.
Интересно то, что сам варвар при этом может быть воплощением наилучших качеств, другими словами, свойствами своей личности даже превосходить тех, чей закон ставит его вне своей защиты.
Однако представление эллинов об иноземцах эволюционирует в сторону того, что варвар – это средоточие совсем иных свойств…
§ 3. Эволюция взглядов: варвар – носитель иной культуры
§ 4. Эволюция взглядов: варвар – недочеловек
Хорошо ориентирующийся в неуловимом никакими чувствами, но от этого не перестающим быть реальностью тонком метафизическом эфире, великий философ не мог не воспринимать победительный дух своего полиса, не отличать гордую суверенность его свободных граждан от часто полуживотного отношения к жизни рабов, в особенности тех, кто был занят на рудниках. И это давало ему серьёзное основание доказывать, что эллину вполне прилично властвовать над всеми варварами. Варвар и раб, в его представлении, – это тождественные по своей сути понятия. Ведь у варваров, по мнению Аристотеля, отсутствует элемент, по своей природе предназначенный к властвованию. «У них бывает только одна форма общения – общение paбa и рабыни. Поэтому и говорит поэт [Еврипид. – Е.Е.]: «Прилично властвовать над варварами грекам»; варвар и раб по природе своей понятия тожественные».[126] Но одного ощущения того, что носится в идейном воздухе эпохи ещё недостаточно, нужны серьёзные философские основания и строгие доказательства, и – отец логики – он находит их.
Нужно отдать должное, мысль о противоестественности того положения, при котором один человек получает всю полноту власти над другим, высказывалась ещё и в те далёкие времена. Но, куда более тонкий, нежели многие его современники, мыслитель, Аристотель понимал, что такое фундаментальное начало, как политическое господство, право распоряжения не только результатами труда, но и жизнью человека, не может взяться ниоткуда, а значит, не может противоречить самой природе вещей. Античное представление о том, что все в этом мире имеет свои основания в природе, становится аксиоматическим во многом благодаря и ему. Но если в природе вещей подчинять и подчиняться, то отсюда совсем не трудно прийти к выводу, что власть одного человека над другим может вытекать только из особенностей того и другого.
Эллин и раб – это совершенно разные существа, но при всём этом, как уже говорилось здесь, они решительно не могут друг без друга, ибо «в целях взаимного самосохранения необходимо объединяться попарно существу, в силу своей природы властвующему, и существу, в силу своей природы подвластному. Первое благодаря своим умственным свойствам способно к предвидению, и потому оно уже по природе своей существо властвующее и господствующее; второе, так как оно способно лишь своими физическими силами исполнять полученные указания, является существом подвластным и рабствующим. Поэтому и господину и рабу полезно одно и то же».[127] «Неизбежно приходится согласиться, – утверждал Аристотель, – что одни люди повсюду рабы, другие нигде такими не бывают».[128] Словом, с самого часа своего рождения одни предназначаются для подчинения, другие – для господства.[129]
Не будем иронизировать над ставшими знаменитыми выводами античного философа. Это и в самом деле совершенно иная людская природа: то очевидное, что в глазах его соотечественника отличает эллина от любого раба, абсолютно не свойственно ей; она не обладает решительно ничем, что давало бы возможность варвару властвовать над другими. В ней нет всеподавляющей целеустремлённой воли, она не знает инстинктивного ощущения глубинного родства крови со своим племенем; она не способна мгновенно сплотиться в единую монолитную массу, взорваться синхронным порывом к общей цели; она не спаяна суровой дисциплиной. В ней нет звенящей энергии взведённой катапульты, она не пронизана священным духом агона и дополняющей его культурой товарищества; не одержима неодолимым стремлением к победе, не обладает способностью к молниеносной мобилизации всех своих жизненных сил. В ней нет нерассуждающей рефлекторной готовности к решительному полномасштабному действию по первому же знаку тревоги. Жадная до чужой крови, она до смерти боится пролить свою собственную; животный страх светится в её глазах, в ней нет презрения к боли и неколебимой стойкости в испытаниях. В ней не горит решимость переступить через всё и при этом не нарушить ни один из нравственных запретов по отношению к «своим»; она не источает победительный дух. Словом, она не отмечена печатью избранности. Но ведь именно в этом и раскрывается прирождённая способность эллина к властвованию! И если ничего подобного нет в природе раба, то ему остаётся только одно – повиновение. Нет, это и в самом деле совершенно иная порода людей…
Почти через два тысячелетия вопрос отличения свободного человека от того существа, кому по самой природе вещей начертано быть рабом, снова встанет в практическую плоскость. Испанскими властями будет направлен в Рим специальный запрос о том, можно ли считать людьми краснокожих американских индейцев. Решение этого совсем не простого по тем временам вопроса потребует времени, и только в 1537 году Ватиканом будет дан окончательный ответ: индейцы такие же люди, как и все.
И всё же существование рабства нельзя объяснить лишь злой волей завоевателей, в его основе должны быть какие-то объективные, то есть не зависящие от человеческой корысти, начала. И вот ещё через несколько столетий другой мыслитель совсем другого народа, не касаясь конечных выводов, подтвердит полную состоятельность общего хода мысли греческого философа. Георг Вильгельм Фридрих Гегель (1770—1831), не превзойдённая ещё никем вершина философской мысли, вынесет свой вердикт о том, что все действительное – разумно. В сущности мыслитель подчиняется греческому же канону, согласно которому реальность поддаётся вполне рациональному познанию потому, что рациональна сама Вселенная. В предисловии к «Философии права» и провозглашается знаменитая формулировка этого принципа: «Что разумно, то действительно; и что действительно, то разумно». Иными словами, всё то, что существует в этом мире, имеет необходимые и достаточные основания в самой природе вещей. И это будет звучать примерно так же, как выводы сенсационной статьи российского физика А. Фридмана (1888—1925), по отношению к словам знаменитого греческого философа Гераклита (ок. 550 до н. э., – ок. 480 до н. э.) о пульсирующей Вселенной («Этот космос, один и тот же для всего существующего, не создал никакой бог и никакой человек, но всегда он был, есть и будет вечно живым огнём, мерами загорающимся и мерами потухающим»).
Нам могут указать, что доля высокомерия по отношению к иноплеменникам у греков, как, наверное, и у любого другого народа, существовала всегда, поэтому Аристотель не открывает решительно ничего нового, а просто формулирует давно известное. В самом деле, в приведённом выше высказывании философ цитирует известного всей Греции Еврипида, который вкладывает эту мысль в уста своей героини.[130] Но отметим и другое: время меняет многое, поэтому раб за несколько столетий до Аристотеля – это совсем не то, что рисуется нам сегодня, и даже не совсем то, что имел в виду он. В эпоху, память о которой ещё не умерла ко времени философа, это просто чужак, иноплеменник, на которого не распространяется защита, предоставляемая родом каждому его члену и гарантирующая ему, как говорится в цитированных в самом начале словарях, «возможность проявления своей воли» (мы ещё остановимся на этом).
Но ведь абсолютное отсутствие защиты со стороны общины, в жизнь которой вдруг оказывается вплетённой его судьба, означает собой, что он оказывается, как сказали бы сегодня, вне закона. С ним уже нельзя обращаться так, как с равным, ибо это будет унижением равного. На него нельзя распространять те же права, что и на своего сородича, ибо это становится посягательством на самые фундаментальные устои общинной морали и всего общинного бытия. Чтобы стало легче понять существо этого совсем не простого вопроса, представим себе некую голодающую общину, которая стоит перед страшным (даже для самой себя) выбором: кого съесть – одного из своих собственных членов, или любимую всеми собаку.
Жертва обстоятельств, чужак, оказавшийся вне системы защиты «проявления своей воли», – это подобие именно такой несчастной собаки; к нему могут испытывать самую глубокую симпатию все члены общины, но при необходимости принятия драматического выбора худший жребий просто обязан доставаться ему, ибо «греку прилично властвовать» исключительно над варваром, выходцем из какой-то иноплеменной общины. Иное абсолютно недопустимо самим менталитетом рода, его законами, его моралью, системой его табуации. Поэтому вовсе не склонность к какому-то садизму, живодёрству, не избыточная корысть, не испорченность людских нравов, а именно эти этические, правовые, наконец, сакральные запреты, через которые не в состоянии переступить никто, и открывают возможность эксплуатации раба-варвара. Ведь система запретов не может существовать, никак и ни в чём не проявляя себя, в противном случае её попросту нет; между тем любая форма их проявления по отношению к рабу – это и есть форма властвования над ним, форма его подавления.
Интересно то, что сам варвар при этом может быть воплощением наилучших качеств, другими словами, свойствами своей личности даже превосходить тех, чей закон ставит его вне своей защиты.
Однако представление эллинов об иноземцах эволюционирует в сторону того, что варвар – это средоточие совсем иных свойств…
§ 3. Эволюция взглядов: варвар – носитель иной культуры
Обратимся к общеизвестному. Удел поверженных греками троянцев предопределён – оставшихся в живых могло ожидать только рабство; так уж был устроен мир, так существовало всегда, сколько помнили себя греки. Меж тем Гомер, говоря об осаде Трои, очень уважителен к её защитникам. Они умны, отважны, благородны (кстати, человек с мелкой душой лишь однажды встречается в «Илиаде», но и он принадлежит грекам); среди них есть такие же мудрые цари, такие же добродетельные жены, такие же великие герои; к ним точно так же благоволят олимпийские боги, словом, они решительно ничем не отличаются от самих греков. Да и война могла длиться долгих десять лет лишь по этим причинам.
У него, правда, ещё нет глубокого сочувственного отношения к страданию врагов: Греция того времени (да и не только она) вообще не задумывается о каких-то нравственных началах. Но именно такое отношение к ним как к равным подготовит душу – не одного только эллина – к сочувствию.
Ничто из живописуемого Гомером не может быть отнесено на счёт какой-то вынужденной «политкорректности». Здесь даже не убеждение, ибо убеждённость в чём-то всё же предполагает возможность сомнения, – а просто не подозревающий о существовании ничего иного чистый и в чём-то наивный взгляд на единый мир людей. А ведь, по словам Платона, именно Гомер «воспитал всю Грецию», его поэмы читались и на ежегодных, и уж тем более на Великих Панафинеях, их изучение являлось обязательным элементом тогдашнего образования, многое в них было назиданием для честолюбивого юношества, достойным примером для подражания. Впрочем, уважительное отношение к поверженным троянцам войдёт не только в сознание греков – высокомерный Рим будет гордиться своим происхождением от одного из троянских героев и его спутников: Энея, сына Анхиза и Афродиты после долгих странствий прибьёт наконец к Лациуму, где и будет положено начало великой империи. Кстати, один из знатнейших римских родов (Юлиев), которому принадлежал и Цезарь, и его внучатый племянник Октавиан, берёт своё имя от имени Трои; в «Энеиде», утешая
Венеру, Зевс пророчествует ей:
При этом отметим и то, что мыслители, предшествовавшие Аристотелю, не дают качественную оценку тем отличиям культур, которые они описывают, не пытаются ранжировать их по признакам развитости или отсталости. Больше того, мы знаем, что и сами греки в поисках мудрости, за знаниями часто отправлялись за границу, то есть именно к тем, кого они будут называть варварами. Так, греки с незапамятных времён питали неизменное уважение к египетской культуре и египетской науке. Виднейшие деятели VI в. до н. э. Фалес, Солон, Пифагор совершали поездки в Египет, где общались с жрецами, носителями традиционной египетской мудрости, заимствовали у них математические, астрономические и другие познания. Словом, в представлении древних мыслителей не-греки, варвары – по своей природе точно такие же люди, как и сами эллины.
А уже к IV в. до н. э. складывается вот такой неожиданный поворот мысли (мы обнаруживаем его в третьей книге «Политики»): «Так как по своим природным свойствам варвары более склонны к тому, чтобы переносить рабство, нежели эллины, и азиатские варвары превосходят в этом отношении варваров, живущих в Европе, то они и подчиняются деспотической власти, не обнаруживая при этом никаких признаков неудовольствия».[132] Иначе говоря, образ правления, традиционный Востоку, выводится им не из его истории и культуры, а из рабской природы населяющих его народов. Таким образом, с Аристотелем возникает новое, по существу расистское представление о греческой цивилизации и об окружающих её племенах. Отношение варвара и грека становится уже не сравнительной характеристикой культур, которые были созданы ими и воспитали их, а мерой способности к власти, то есть к порабощению одним другого.
Правда, отдадим должное и самому Аристотелю: по его воззрениям, способность к властвованию присуща не одним только грекам, но и всем народам, которые в силах отстаивать свою свободу вообще. Но всё же именно Греция – центр его мироздания, и именно греки в наибольшей степени обладают тем природным свойством, которое делает их господами. К тому же и отстаивание своей свободы – нам ещё придётся говорить об этом – имеет весьма специфический смысл, который иногда способен шокировать воспитанного на сегодняшних мифах человека.
Словом, с победой над величайшей державой того времени, и с рождением нового духа полиса начинает складываться совершенно особый строй мысли, для которого собственная исключительность оказывается уже чем-то не подлежащим обсуждению. Но собственная избранность – это некая неполноценность, второсортность всех остальных, населяющих землю. Поэтому неудивительно, что со временем противопоставление эллинов и варваров доходит даже до того, что последние с периферии греческого мира вытесняются в какой-то особый, чуждый первому мир. Это прослеживается в эллинистической астрологии, где выделялись разные небесные карты – «варварская сфера» и «греческая сфера». Таким образом, даже судьбы эллинов и варваров оказались разделены и противопоставлены друг другу.
В сущности, все это тоже прямое следствие того непреложного обстоятельства, что в демократическом государстве, то есть в государстве, едва ли не переполненном рабами, жизнь свободного человека с самого рождения оказывается неотделимой от жизни порабощённых его городом невольников. Гражданин античного города с самого начала воспитывается как существо более высокого порядка, чем любой из проживающих в его городе чужестранцев. Такая психология может возникнуть только там, где концентрация рабов переходит какие-то количественные пределы.
Впрочем, одними рабами дело, конечно же, не ограничивается, ибо и свободные иноплеменники пользуются куда меньшими правами, чем он. Именно эта растворенность в море абсолютно бесправных рабов и поражённых в своих правах иноземцев вызывает радикальную ломку всего менталитета греческого полиса, формирование совершенно иной системы его социальных и нравственных ценностей, новой психологии его гражданина. Не последнюю роль в формировании нового человека играет и общая система государственного воспитания, цель которого состоит в том, чтобы мобилизовать на службу отечеству не только физические, но и нравственные ресурсы гражданина, и, конечно же, общая атмосфера победоносного города. Собственно, именно об этом и говорилось в предыдущей главе.
У него, правда, ещё нет глубокого сочувственного отношения к страданию врагов: Греция того времени (да и не только она) вообще не задумывается о каких-то нравственных началах. Но именно такое отношение к ним как к равным подготовит душу – не одного только эллина – к сочувствию.
Ничто из живописуемого Гомером не может быть отнесено на счёт какой-то вынужденной «политкорректности». Здесь даже не убеждение, ибо убеждённость в чём-то всё же предполагает возможность сомнения, – а просто не подозревающий о существовании ничего иного чистый и в чём-то наивный взгляд на единый мир людей. А ведь, по словам Платона, именно Гомер «воспитал всю Грецию», его поэмы читались и на ежегодных, и уж тем более на Великих Панафинеях, их изучение являлось обязательным элементом тогдашнего образования, многое в них было назиданием для честолюбивого юношества, достойным примером для подражания. Впрочем, уважительное отношение к поверженным троянцам войдёт не только в сознание греков – высокомерный Рим будет гордиться своим происхождением от одного из троянских героев и его спутников: Энея, сына Анхиза и Афродиты после долгих странствий прибьёт наконец к Лациуму, где и будет положено начало великой империи. Кстати, один из знатнейших римских родов (Юлиев), которому принадлежал и Цезарь, и его внучатый племянник Октавиан, берёт своё имя от имени Трои; в «Энеиде», утешая
Венеру, Зевс пророчествует ей:
Живший за целое столетие до Аристотеля Геродот, который много путешествовал по миру (источники говорят, что он посетил Финикию, Сирию, Египет, Вавилон, Македонию, греческую колонию Ольвию в Северном Причерноморье, побывал в Дельфах), точно так же с большим уважением, часто с симпатией, описывает все окрестные народы. Он много говорит об их истории, обычаях, верованиях, и создаётся впечатление (сам Геродот прямо об этом не высказывается), что все отличия их от его соплеменников, лежат именно в этой плоскости; только иная история, иная культура разделяют их и греков, ничто другое не стоит между ними.
Отрок Асканий, твой внук (назовётся он Юлом отныне, —
Илом он был, пока Илионское царство стояло), —
Властвовать будет…[131]
При этом отметим и то, что мыслители, предшествовавшие Аристотелю, не дают качественную оценку тем отличиям культур, которые они описывают, не пытаются ранжировать их по признакам развитости или отсталости. Больше того, мы знаем, что и сами греки в поисках мудрости, за знаниями часто отправлялись за границу, то есть именно к тем, кого они будут называть варварами. Так, греки с незапамятных времён питали неизменное уважение к египетской культуре и египетской науке. Виднейшие деятели VI в. до н. э. Фалес, Солон, Пифагор совершали поездки в Египет, где общались с жрецами, носителями традиционной египетской мудрости, заимствовали у них математические, астрономические и другие познания. Словом, в представлении древних мыслителей не-греки, варвары – по своей природе точно такие же люди, как и сами эллины.
А уже к IV в. до н. э. складывается вот такой неожиданный поворот мысли (мы обнаруживаем его в третьей книге «Политики»): «Так как по своим природным свойствам варвары более склонны к тому, чтобы переносить рабство, нежели эллины, и азиатские варвары превосходят в этом отношении варваров, живущих в Европе, то они и подчиняются деспотической власти, не обнаруживая при этом никаких признаков неудовольствия».[132] Иначе говоря, образ правления, традиционный Востоку, выводится им не из его истории и культуры, а из рабской природы населяющих его народов. Таким образом, с Аристотелем возникает новое, по существу расистское представление о греческой цивилизации и об окружающих её племенах. Отношение варвара и грека становится уже не сравнительной характеристикой культур, которые были созданы ими и воспитали их, а мерой способности к власти, то есть к порабощению одним другого.
Правда, отдадим должное и самому Аристотелю: по его воззрениям, способность к властвованию присуща не одним только грекам, но и всем народам, которые в силах отстаивать свою свободу вообще. Но всё же именно Греция – центр его мироздания, и именно греки в наибольшей степени обладают тем природным свойством, которое делает их господами. К тому же и отстаивание своей свободы – нам ещё придётся говорить об этом – имеет весьма специфический смысл, который иногда способен шокировать воспитанного на сегодняшних мифах человека.
Словом, с победой над величайшей державой того времени, и с рождением нового духа полиса начинает складываться совершенно особый строй мысли, для которого собственная исключительность оказывается уже чем-то не подлежащим обсуждению. Но собственная избранность – это некая неполноценность, второсортность всех остальных, населяющих землю. Поэтому неудивительно, что со временем противопоставление эллинов и варваров доходит даже до того, что последние с периферии греческого мира вытесняются в какой-то особый, чуждый первому мир. Это прослеживается в эллинистической астрологии, где выделялись разные небесные карты – «варварская сфера» и «греческая сфера». Таким образом, даже судьбы эллинов и варваров оказались разделены и противопоставлены друг другу.
В сущности, все это тоже прямое следствие того непреложного обстоятельства, что в демократическом государстве, то есть в государстве, едва ли не переполненном рабами, жизнь свободного человека с самого рождения оказывается неотделимой от жизни порабощённых его городом невольников. Гражданин античного города с самого начала воспитывается как существо более высокого порядка, чем любой из проживающих в его городе чужестранцев. Такая психология может возникнуть только там, где концентрация рабов переходит какие-то количественные пределы.
Впрочем, одними рабами дело, конечно же, не ограничивается, ибо и свободные иноплеменники пользуются куда меньшими правами, чем он. Именно эта растворенность в море абсолютно бесправных рабов и поражённых в своих правах иноземцев вызывает радикальную ломку всего менталитета греческого полиса, формирование совершенно иной системы его социальных и нравственных ценностей, новой психологии его гражданина. Не последнюю роль в формировании нового человека играет и общая система государственного воспитания, цель которого состоит в том, чтобы мобилизовать на службу отечеству не только физические, но и нравственные ресурсы гражданина, и, конечно же, общая атмосфера победоносного города. Собственно, именно об этом и говорилось в предыдущей главе.
§ 4. Эволюция взглядов: варвар – недочеловек
Масштаб личности Аристотеля таков, что его взгляд на мир уже не может оставаться взглядом частного человека; выводы философа становятся чуть ли не официальной доктриной, идеологией государства. Заметим, что становление подобной доктрины совпадает во времени с общим изменением положения греческих государств в результате побед, которые были одержаны ими в борьбе с персидским нашествием. Это уже вполне имперское воззрение на мир, никак иначе назвать такую идеологию невозможно, хотя само понятие империя как знака высшей власти и империи, как территории, на которую она распространяется, ещё только предстоит сформулировать. Категория первого возникнет лишь в политическом лексиконе Рима.
Противопоставление самой природы варвара и эллина влечёт за собой многое, и отнюдь не только в возвышенной отвлечённой метафизике. Выводы весьма приземлённого, предельно практического свойства вытекают отсюда, и политика Греции начинает следовать именно их внутренней логике. В самом деле, ведь в первую очередь оно означает то непреложное обстоятельство, что все «не-греческое» оказывается уже не просто чем-то далёким, отделённым государственными границами и расстояниями. Иная природа раба, если развить логику Аристотеля, не может не означать собой совершенно иную природу породившего его мира, а вот отсюда – всего один шаг до строгого (в рамках этой аксиоматики) умозаключения о совершенно естественном и неотъемлемом праве свободного человека господствовать не только над людьми, но и над всеми порождающими их стихиями. Иными словами, над их «водой и землёю», которых ещё недавно требовал от греков Дарий, персидский царь в 522—486 до н. э., или, как теперь добавили бы к этим материям сами греки, над «огнём и воздухом» когда-то подвластных ему самому рубежей. Высшая справедливость мира состоит именно в этом (вот только эту справедливость ещё предстоит утвердить на земле силой греческого оружия).
О высшей истине мира сказано здесь совсем не для красного словца. Ведь именно греческими мудрецами впервые было развито представление о всеобщей упорядоченности, взаимосвязанности и подчинённости явлений, словом, о строгой их системности. Поэтому-то греческая мысль и считается зародышем современного научного познания. Но ведь в любой системе обязаны существовать начала, назначение которых состоит в том, чтобы крепить собой и подчинять всё остальное. Без них рассыпается целостность бытия и воцаряется всеобщий хаос – стихия, органически отторгаемая жаждущим гармонии сознанием эллина. Кстати, в этом тоже одно из фундаментальных отличий Запада: натурфилософия Востока того времени не знает идеи всеобщей упорядоченности явлений, ему чуждо представление о мире как о чём-то едином и целом, все составные части которого находятся в активном отношении друг с другом и одновременно выстраиваются в некую иерархическую пирамиду. Но, часть большого космоса, и мир людей подчиняется все тем же принципам, а значит, и здесь обязано существовать то, чему надлежит стать единым центром всеобщей гармонии. Этот вывод напрашивается сам собой, он носится в самом воздухе эпохи, и именно в нём чем-то подкожным смутно ощущается миссия пробудившейся к дерзновенным подвигам Греции.
Признаки зарождения подобного взгляда на мир явственно прослеживаются не только в сфере философской политической мысли, но даже и в греческом театре, уже упоминавшемся здесь обретении античной культуры.
Так, например, в «Ифигении в Авлиде», изображается решимость Агамемнона принести свою дочь в жертву богине Артемиде, чтобы обеспечить успех общеэллинскому делу. В последнюю минуту Ифигения изъявляет полную покорность судьбе, предпочитая славную смерть за отечество жалкому прозябанию, и, среди прочего, Еврипид (ок. 480 до н. э. – 406 до н. э.), один из трёх великих афинских трагиков, вкладывает в её уста цитируемые Аристотелем слова: «прилично властвовать над варварами грекам». (В скобках заметим, что перевод этого места у И. Анненского звучит совершенно по-другому, куда более жёстко:
В комедиях Аристофана, древнегреческого поэта-комедиографа, «отца комедии», как назвали его современники (литературная деятельность драматурга протекала между 427 и 388 до н. э.), мы уже почти не встретим рабов-греков; многие невольники у него носят имена, обозначающие их народы: Мидас (Мидия), Фриг (Фригия), Лид (Лидия), Сира (Сирия) и так далее. А ведь его произведения часто были откровенной сатирой на современное афинское общество и его агрессивную политику.
Ясно, что и это (часто невольное, едва ли не рефлекторное) отождествление раба с иноземцем не могло не влиять на умы того времени. Именно под таким влиянием и формируется пусть и не всегда осознаваемая в явственной форме, но всё же достаточно прочная обратная связь, в силу которой иноземец уже изначально рассматривался как потенциальный раб эллина. Кстати, необходимо помнить, что театр никогда не был для эллинов одним только зрелищем. Это был некий весьма и весьма влиятельный общественный институт; организация театральных представлений всегда была важным государственным делом. По существу театр служил одновременно и трибуной, и кафедрой, с которой обращались к демосу; он стал своеобразным его воспитателем, формировал взгляды и убеждения всех свободных граждан. Характер его воздействия на коллективное умосостояние полиса вполне сопоставим с суммарным воздействием всех средств массовой информации на сегодняшнего обывателя. Не случайно со времени Перикла государство взяло за правило давать беднейшим слоям деньги для оплаты входа на театральные зрелища (так что теорикон – это не просто род дивидендов, выплачиваемых гражданам за участие в «общем деле» полиса, но ещё и некий стимул, незримо способствующий повышению ответственности за конечные результаты этого «дела»).
Но если варвар-иноземец – это потенциальный раб эллина, то предъявление известных прав на него лишь дело времени. Явственно различаемые сдвиги общественного сознания именно в эту сторону можно наблюдать, в частности, в борьбе двух основных тенденций, которые с наибольшей остротой проявились во внешнеполитической деятельности Афин. Одной из них была безудержная военная экспансия. Здесь, как известно, радикальная демократия проводила совершенно фантастическую, если принять во внимание сравнительно скромные ресурсы полиса, политику. Ведь к началу Пелопоннесской войны в распоряжении Афин было за вычетом гарнизонов крепостей всего тринадцать тысяч гоплитов, а также тысяча двести человек конницы вместе с конными стрелками, тысяча шестьсот стрелков и триста годных к плаванию триер, большая часть из которых также не могла быть использована в экспедиции.[133] И тем не менее в орбиту этой политики попали даже Египет, экспедиция в который кончилась поражением в 454 г. до н. э., и Кипр, 451 г. до н. э.[134] Ну и, конечно же, не следует забывать о Сицилии – наиболее грандиозном мероприятии военной экспансии Афин, проведённом в 415—413 до н. э. По свидетельству Фукидида,[135] большая часть афинян не имела никакого представления ни о величине этого острова, ни о числе его жителей, поэтому нет ничего удивительного в том, что авантюра кончилась катастрофой, послужившей одной из причин поражения Афин в Пелопоннесской войне.
Противопоставление самой природы варвара и эллина влечёт за собой многое, и отнюдь не только в возвышенной отвлечённой метафизике. Выводы весьма приземлённого, предельно практического свойства вытекают отсюда, и политика Греции начинает следовать именно их внутренней логике. В самом деле, ведь в первую очередь оно означает то непреложное обстоятельство, что все «не-греческое» оказывается уже не просто чем-то далёким, отделённым государственными границами и расстояниями. Иная природа раба, если развить логику Аристотеля, не может не означать собой совершенно иную природу породившего его мира, а вот отсюда – всего один шаг до строгого (в рамках этой аксиоматики) умозаключения о совершенно естественном и неотъемлемом праве свободного человека господствовать не только над людьми, но и над всеми порождающими их стихиями. Иными словами, над их «водой и землёю», которых ещё недавно требовал от греков Дарий, персидский царь в 522—486 до н. э., или, как теперь добавили бы к этим материям сами греки, над «огнём и воздухом» когда-то подвластных ему самому рубежей. Высшая справедливость мира состоит именно в этом (вот только эту справедливость ещё предстоит утвердить на земле силой греческого оружия).
О высшей истине мира сказано здесь совсем не для красного словца. Ведь именно греческими мудрецами впервые было развито представление о всеобщей упорядоченности, взаимосвязанности и подчинённости явлений, словом, о строгой их системности. Поэтому-то греческая мысль и считается зародышем современного научного познания. Но ведь в любой системе обязаны существовать начала, назначение которых состоит в том, чтобы крепить собой и подчинять всё остальное. Без них рассыпается целостность бытия и воцаряется всеобщий хаос – стихия, органически отторгаемая жаждущим гармонии сознанием эллина. Кстати, в этом тоже одно из фундаментальных отличий Запада: натурфилософия Востока того времени не знает идеи всеобщей упорядоченности явлений, ему чуждо представление о мире как о чём-то едином и целом, все составные части которого находятся в активном отношении друг с другом и одновременно выстраиваются в некую иерархическую пирамиду. Но, часть большого космоса, и мир людей подчиняется все тем же принципам, а значит, и здесь обязано существовать то, чему надлежит стать единым центром всеобщей гармонии. Этот вывод напрашивается сам собой, он носится в самом воздухе эпохи, и именно в нём чем-то подкожным смутно ощущается миссия пробудившейся к дерзновенным подвигам Греции.
Признаки зарождения подобного взгляда на мир явственно прослеживаются не только в сфере философской политической мысли, но даже и в греческом театре, уже упоминавшемся здесь обретении античной культуры.
Так, например, в «Ифигении в Авлиде», изображается решимость Агамемнона принести свою дочь в жертву богине Артемиде, чтобы обеспечить успех общеэллинскому делу. В последнюю минуту Ифигения изъявляет полную покорность судьбе, предпочитая славную смерть за отечество жалкому прозябанию, и, среди прочего, Еврипид (ок. 480 до н. э. – 406 до н. э.), один из трёх великих афинских трагиков, вкладывает в её уста цитируемые Аристотелем слова: «прилично властвовать над варварами грекам». (В скобках заметим, что перевод этого места у И. Анненского звучит совершенно по-другому, куда более жёстко:
а может, – доверимся поэту – и куда более точно).
Грек цари, а варвар гнися! Неприлично гнуться грекам
Перед варваром на троне…
В комедиях Аристофана, древнегреческого поэта-комедиографа, «отца комедии», как назвали его современники (литературная деятельность драматурга протекала между 427 и 388 до н. э.), мы уже почти не встретим рабов-греков; многие невольники у него носят имена, обозначающие их народы: Мидас (Мидия), Фриг (Фригия), Лид (Лидия), Сира (Сирия) и так далее. А ведь его произведения часто были откровенной сатирой на современное афинское общество и его агрессивную политику.
Ясно, что и это (часто невольное, едва ли не рефлекторное) отождествление раба с иноземцем не могло не влиять на умы того времени. Именно под таким влиянием и формируется пусть и не всегда осознаваемая в явственной форме, но всё же достаточно прочная обратная связь, в силу которой иноземец уже изначально рассматривался как потенциальный раб эллина. Кстати, необходимо помнить, что театр никогда не был для эллинов одним только зрелищем. Это был некий весьма и весьма влиятельный общественный институт; организация театральных представлений всегда была важным государственным делом. По существу театр служил одновременно и трибуной, и кафедрой, с которой обращались к демосу; он стал своеобразным его воспитателем, формировал взгляды и убеждения всех свободных граждан. Характер его воздействия на коллективное умосостояние полиса вполне сопоставим с суммарным воздействием всех средств массовой информации на сегодняшнего обывателя. Не случайно со времени Перикла государство взяло за правило давать беднейшим слоям деньги для оплаты входа на театральные зрелища (так что теорикон – это не просто род дивидендов, выплачиваемых гражданам за участие в «общем деле» полиса, но ещё и некий стимул, незримо способствующий повышению ответственности за конечные результаты этого «дела»).
Но если варвар-иноземец – это потенциальный раб эллина, то предъявление известных прав на него лишь дело времени. Явственно различаемые сдвиги общественного сознания именно в эту сторону можно наблюдать, в частности, в борьбе двух основных тенденций, которые с наибольшей остротой проявились во внешнеполитической деятельности Афин. Одной из них была безудержная военная экспансия. Здесь, как известно, радикальная демократия проводила совершенно фантастическую, если принять во внимание сравнительно скромные ресурсы полиса, политику. Ведь к началу Пелопоннесской войны в распоряжении Афин было за вычетом гарнизонов крепостей всего тринадцать тысяч гоплитов, а также тысяча двести человек конницы вместе с конными стрелками, тысяча шестьсот стрелков и триста годных к плаванию триер, большая часть из которых также не могла быть использована в экспедиции.[133] И тем не менее в орбиту этой политики попали даже Египет, экспедиция в который кончилась поражением в 454 г. до н. э., и Кипр, 451 г. до н. э.[134] Ну и, конечно же, не следует забывать о Сицилии – наиболее грандиозном мероприятии военной экспансии Афин, проведённом в 415—413 до н. э. По свидетельству Фукидида,[135] большая часть афинян не имела никакого представления ни о величине этого острова, ни о числе его жителей, поэтому нет ничего удивительного в том, что авантюра кончилась катастрофой, послужившей одной из причин поражения Афин в Пелопоннесской войне.