Страница:
Уже очерченный выше сплав качеств способен заставить задуматься любого, прежде чем он дерзнёт бросить вызов победоносному городу, ибо ставит его общину вне любой конкуренции в борьбе за господство. Но всё же Рим сумеет влить сюда и что-то своё. Стойкость в испытаниях, презрение к боли, отсутствие всякого страха перед кровью (и перед своей, и – тем более – чужой) станет культивироваться этим великим городом. Строго говоря, эти ценности не были чужды и самим грекам, в особенности Спарте. Так, например, достигшие 15 лет мальчики на ежегодном празднике Артемиды должны были выдержать несколько жёстких экзаменов. Один из них заключался в показательном сражении, в котором разрешалось пользоваться любыми средствами, за исключением оружия. На виду у эфоров и всех выдающихся граждан государства спартанские мальчики демонстрировали свою способность добывать победу любой ценой. Случалось, что некоторые из них погибали или на всю жизнь оставались калеками во время таких сражений; но тех, кто сумел выдержать это жестокое испытание, ждал ещё более страшный экзамен – сечение у алтаря богини Артемиды. Каждый испытуемый обязан был выдержать его без единого стона; обнаружить слабость означало навлечь не только на себя, но и на всю семью общественное презрение. В своих исторических свидетельствах Лукиан (ок. 120 – ок. 190), древнегреческий писатель, так пишет об этом празднике: «Не смейся, если увидишь, как спартанских юношей бичуют перед алтарями и они обливаются кровью, а их матери и отцы стоят здесь же и не жалеют их, а угрожают им, если они не выдерживают ударов, и умоляют их дольше терпеть боль и сохранять самообладание. Многие умерли в этом состязании, не желая при жизни сдаться на глазах у своих домашних или показать, что они ослабели».[69]
На все времена осталась память о юном спартанце, который украл лисёнка и спрятал его под плащом. По дороге домой он встретил воинов, которые завязали с ним разговор, а в это время зверёк распорол ему зубами живот. Не желая себя выдать, мальчик продолжал беседу, не реагируя на страшную боль ни словом, ни жестом, пока не упал замертво.[70]
Но и эти суровые качества Рим доведёт едва ли не до абсолюта и окрасит в куда более контрастные и зловещие тона, ибо к ним как одно из высших достоинств свободного человека добавится нечувствительность к чужому страданию, сочувствию боли. Всякая сентиментальность станет свидетельством недостаточного благородства и преданности идеалам родного города, и будет компрометировать уже не только мужчину – матери станет не к лицу выказывать излишнюю заботу о выношенном ею младенце, ребёнок будет подвергаться наказанию за свои слезы. Созерцание испытываемых мук, человеческая кровь со временем станет чем-то вроде всеобщего наркотика; не знающие пощады гладиаторы превратятся в кумиров римской толпы, предметом вожделения благородных римских женщин. Лучшие умы того времени станут оправдывать гладиаторские игры, так Цицерон (103—43 до н. э.), римский оратор и государственный деятель, после смерти Цезаря вождь Сената, будет говорить, что нет более сильного средства научить презрению к боли и смерти.
Не оставим без внимания то обстоятельство, что этот сплав был легирован ещё и такими обретениями духа античного полиса, как дисциплина и законопослушность – стихии, с трудом доступные разумению русского человека, но в принципе неотделимые ни от единого понимания общей цели полиса, ни от единства образа действия его граждан. Разумеется, дисциплина известна всем, в том числе и народам, знавшим лишь монархическую форму правления, но вот законопослушность и в самом деле плохо согласуется с теми, уже упоминавшимися здесь, формами участия народа в государственном строительстве, которые реализуются только в виде протеста или открытого бунта. Меж тем дисциплина, основанная на внутреннем согласии гражданина с законом своего города, на осознании того, что позднее Рим назовёт res publica (общее дело, общее достояние), обязана отличаться от той, которая может быть привита лишь внешним насильственным подавлением индивидуальной воли.
Всё это – подкожное ощущение глубинного единства крови, инстинктивное подчинение общей цели, нерассуждающая готовность к решительному безоглядному действию, генетическая предрасположенность к стремительной синхронизации усилий в критических обстоятельствах, которые требуют мгновенной мобилизации всех физических и моральных ресурсов человека, отсутствие всех нравственных ограничений по отношению к чужим, основанная на законопослушании железная дисциплина, наконец, впитанный чуть ли не с молоком матери культ победы и выкристаллизовалось в такое впервые явленное на поле боя именно греческой цивилизацией начало, как несокрушимый воинский строй.
Нельзя сказать, что никакие другие народы не умели распределять свои силы в ходе сражения и концентрировать их в ключевом его пункте; зачатки воинского строя зарождались, конечно же, задолго до греков, но всё же в классическом его виде, то есть в виде, сохранявшем устрашающую своей безупречностью форму даже в движении, он появляется только здесь, в классическом греческом полисе. Кстати, и строевая подготовка – обязательный ещё и сегодня элемент обучения всех армий мира, родилась именно здесь же, в Греции; Рим переймёт её и доведёт до совершенства.
Конечно же, все познаётся в сравнении, и до искусства, продемонстрированного батальонами Фридриха Великого в битве при Лейтене, и греческим фалангам и римским легионам ещё далеко. Но ведь противостояли им силы, которые с трудом сохраняли боевой порядок даже стоя на месте. В движении же это были просто скученные толпища до смерти перепуганных одиночек, которые легко теряли всякое подобие упорядоченности при обтекании даже самых незначительных препятствий (поле боя – не полковой плац, любовно трамбуемый солдатскими сапогами) – отдельно стоящих групп деревьев, ручьёв, неровностей рельефа и так далее.
Что ещё, кроме суеверного ужаса, должно было чувствовать это малоупорядоченное людское повидло при виде ощетинившегося копьями страшилища, которое в стройном порядке надвигается на них под свист задающих ритм движению боевых флейт? «Зрелище было величественное и грозное: воины наступали, шагая сообразно ритму флейты, твёрдо держа строй, не испытывая ни малейшего смятения – спокойные и радостные, и вела их песня. В таком расположении духа, вероятно, ни страх ни гнев над человеком не властны; верх одерживают неколебимая стойкость, надежда и мужество, словно даруемые присутствием божества».[71]
Заметим, фаланга – это довольно громоздкое формирование, которое способно сохранить строй только стоя на месте или в коротком стремительном ударе; она практически никогда не преследовала бегущего противника, ибо увлёкшись погоней, сама становилась уязвимой, и неожиданный удар резерва или не впавших в панику и сохранивших хладнокровие подразделений легко мог уничтожить её. Это хорошо понимали и древние. «Поистине фаланга напоминает могучего зверя: она неуязвима до тех пор, – писал Плутарх, – пока представляет собою единое тело, но если её расчленить, каждый сражающийся лишается силы, потому что они сильны не каждый сам по себе, а взаимной поддержкой».[72] Кстати, именно так в 168 г. до н. э. погибла македонская фаланга в битве при Пидне, последнем сражении Македонских войн; левое её крыло, ударившись в преследование римских легионов, уже практически разгромленных правым флангом македонцев, расстроило свои ряды, чем не замедлил воспользоваться не потерявший присутствие духа Эмилий Павел, и его легионеры ворвались в образовавшиеся разрывы единого строя, что сделало фалангу обречённой.
Поэтому причина тех, упоминаемых древними авторами, огромных потерь, которые несли персы во время свирепого удара греческой фаланги, кроется не только в превосходстве общей боевой выучки, но и в парализующем волю страшном потрясении человеческой психики при столкновении с этим новоявленным чудо-зверем. Подобное потрясение через два тысячелетия испытают воины ацтеков и инков при виде закованной в броню кавалерии испанских конкистадоров: всадник воспринимался ими не как человек – и он, и его лошадь были для них неким единым человеко-чудовищем, живым воплощением какого-то страшного мифа о близком конце света… Или вооружённые луками и копьями зулусские племена, впервые напоровшиеся на последнее достижение военной техники – английские пулемёты.
Собственно, дело даже не в фаланге, да и сама она была «изобретена» в стародавние времена и применялась не одними только греками. Обратимся к «Илиаде», вобравшей в себя многое из того, чем жил тогдашний мир. Мы встречаем фалангу и в песне VI «Cвидание Гектора с Андромахой»:
Нет, главным здесь был совсем не способ упорядочения и концентрации аморфных людских масс, но какие-то пронзавшие их метафизические токи; единое энергетическое поле обнимало военный строй, и благодаря этому тысячи и тысячи индивидов на время делались не просто случайным объединением, но единым организмом, каждой клеткой своего тела излучающей общую цель и множащей синхронный порыв войска. Главным здесь стала совершенно иная организация коллективной психики социума, его магнетизма, его энергетики – именно это выделило жителей греческого полиса из общего стада двуногих…
§ 6. Люди и стены
Глава 3. Мистерия античного города
§ 1. Война как способ существования
На все времена осталась память о юном спартанце, который украл лисёнка и спрятал его под плащом. По дороге домой он встретил воинов, которые завязали с ним разговор, а в это время зверёк распорол ему зубами живот. Не желая себя выдать, мальчик продолжал беседу, не реагируя на страшную боль ни словом, ни жестом, пока не упал замертво.[70]
Но и эти суровые качества Рим доведёт едва ли не до абсолюта и окрасит в куда более контрастные и зловещие тона, ибо к ним как одно из высших достоинств свободного человека добавится нечувствительность к чужому страданию, сочувствию боли. Всякая сентиментальность станет свидетельством недостаточного благородства и преданности идеалам родного города, и будет компрометировать уже не только мужчину – матери станет не к лицу выказывать излишнюю заботу о выношенном ею младенце, ребёнок будет подвергаться наказанию за свои слезы. Созерцание испытываемых мук, человеческая кровь со временем станет чем-то вроде всеобщего наркотика; не знающие пощады гладиаторы превратятся в кумиров римской толпы, предметом вожделения благородных римских женщин. Лучшие умы того времени станут оправдывать гладиаторские игры, так Цицерон (103—43 до н. э.), римский оратор и государственный деятель, после смерти Цезаря вождь Сената, будет говорить, что нет более сильного средства научить презрению к боли и смерти.
Не оставим без внимания то обстоятельство, что этот сплав был легирован ещё и такими обретениями духа античного полиса, как дисциплина и законопослушность – стихии, с трудом доступные разумению русского человека, но в принципе неотделимые ни от единого понимания общей цели полиса, ни от единства образа действия его граждан. Разумеется, дисциплина известна всем, в том числе и народам, знавшим лишь монархическую форму правления, но вот законопослушность и в самом деле плохо согласуется с теми, уже упоминавшимися здесь, формами участия народа в государственном строительстве, которые реализуются только в виде протеста или открытого бунта. Меж тем дисциплина, основанная на внутреннем согласии гражданина с законом своего города, на осознании того, что позднее Рим назовёт res publica (общее дело, общее достояние), обязана отличаться от той, которая может быть привита лишь внешним насильственным подавлением индивидуальной воли.
Всё это – подкожное ощущение глубинного единства крови, инстинктивное подчинение общей цели, нерассуждающая готовность к решительному безоглядному действию, генетическая предрасположенность к стремительной синхронизации усилий в критических обстоятельствах, которые требуют мгновенной мобилизации всех физических и моральных ресурсов человека, отсутствие всех нравственных ограничений по отношению к чужим, основанная на законопослушании железная дисциплина, наконец, впитанный чуть ли не с молоком матери культ победы и выкристаллизовалось в такое впервые явленное на поле боя именно греческой цивилизацией начало, как несокрушимый воинский строй.
Нельзя сказать, что никакие другие народы не умели распределять свои силы в ходе сражения и концентрировать их в ключевом его пункте; зачатки воинского строя зарождались, конечно же, задолго до греков, но всё же в классическом его виде, то есть в виде, сохранявшем устрашающую своей безупречностью форму даже в движении, он появляется только здесь, в классическом греческом полисе. Кстати, и строевая подготовка – обязательный ещё и сегодня элемент обучения всех армий мира, родилась именно здесь же, в Греции; Рим переймёт её и доведёт до совершенства.
Конечно же, все познаётся в сравнении, и до искусства, продемонстрированного батальонами Фридриха Великого в битве при Лейтене, и греческим фалангам и римским легионам ещё далеко. Но ведь противостояли им силы, которые с трудом сохраняли боевой порядок даже стоя на месте. В движении же это были просто скученные толпища до смерти перепуганных одиночек, которые легко теряли всякое подобие упорядоченности при обтекании даже самых незначительных препятствий (поле боя – не полковой плац, любовно трамбуемый солдатскими сапогами) – отдельно стоящих групп деревьев, ручьёв, неровностей рельефа и так далее.
Что ещё, кроме суеверного ужаса, должно было чувствовать это малоупорядоченное людское повидло при виде ощетинившегося копьями страшилища, которое в стройном порядке надвигается на них под свист задающих ритм движению боевых флейт? «Зрелище было величественное и грозное: воины наступали, шагая сообразно ритму флейты, твёрдо держа строй, не испытывая ни малейшего смятения – спокойные и радостные, и вела их песня. В таком расположении духа, вероятно, ни страх ни гнев над человеком не властны; верх одерживают неколебимая стойкость, надежда и мужество, словно даруемые присутствием божества».[71]
Заметим, фаланга – это довольно громоздкое формирование, которое способно сохранить строй только стоя на месте или в коротком стремительном ударе; она практически никогда не преследовала бегущего противника, ибо увлёкшись погоней, сама становилась уязвимой, и неожиданный удар резерва или не впавших в панику и сохранивших хладнокровие подразделений легко мог уничтожить её. Это хорошо понимали и древние. «Поистине фаланга напоминает могучего зверя: она неуязвима до тех пор, – писал Плутарх, – пока представляет собою единое тело, но если её расчленить, каждый сражающийся лишается силы, потому что они сильны не каждый сам по себе, а взаимной поддержкой».[72] Кстати, именно так в 168 г. до н. э. погибла македонская фаланга в битве при Пидне, последнем сражении Македонских войн; левое её крыло, ударившись в преследование римских легионов, уже практически разгромленных правым флангом македонцев, расстроило свои ряды, чем не замедлил воспользоваться не потерявший присутствие духа Эмилий Павел, и его легионеры ворвались в образовавшиеся разрывы единого строя, что сделало фалангу обречённой.
Поэтому причина тех, упоминаемых древними авторами, огромных потерь, которые несли персы во время свирепого удара греческой фаланги, кроется не только в превосходстве общей боевой выучки, но и в парализующем волю страшном потрясении человеческой психики при столкновении с этим новоявленным чудо-зверем. Подобное потрясение через два тысячелетия испытают воины ацтеков и инков при виде закованной в броню кавалерии испанских конкистадоров: всадник воспринимался ими не как человек – и он, и его лошадь были для них неким единым человеко-чудовищем, живым воплощением какого-то страшного мифа о близком конце света… Или вооружённые луками и копьями зулусские племена, впервые напоровшиеся на последнее достижение военной техники – английские пулемёты.
Собственно, дело даже не в фаланге, да и сама она была «изобретена» в стародавние времена и применялась не одними только греками. Обратимся к «Илиаде», вобравшей в себя многое из того, чем жил тогдашний мир. Мы встречаем фалангу и в песне VI «Cвидание Гектора с Андромахой»:
и в описаниях подвигов Агамемнона (песнь XI):
…Аякс Теламонид, стена меднобронных данаев, прорвал фалангу троян…[73]
и в XIX песне «Отречение от гнева»:
…В час сей ахеяне силой своей разорвали фаланги…[74]
Впрочем, скорее всего вообще не существует каких-то идеальных боевых порядков, во всех случаях гарантирующих воинству победу. Если бы это было так, сама война давно уже стала бы невозможной. По-видимому, этот строй чем-то неуловимым отвечал национальному духу греков, точно так же, как построение легионов – духу Рима. Впрочем, и Рим не пренебрегал фалангой; именно она была основой его боевых порядков до введения манипулярного боевого порядка. Историческая традиция приписывает эту реформу Камиллу (ок. 447—365 до н. э.), римскому полководцу, взявшему Вейи. Да и позднее, во время империи, в битвах с варварскими племенами часто практиковался этот боевой ордер. В других этносах эти самые же построения могли быть и не столь эффективными: так в поздней истории даже перенимавшие европейский строй восточные народы продолжали терпеть поражение за поражением от тех же европейцев.
…Нет, не на краткое время
Битва завяжется, если Троян и ахеян фаланги
В сечу сойдутся…[75]
Нет, главным здесь был совсем не способ упорядочения и концентрации аморфных людских масс, но какие-то пронзавшие их метафизические токи; единое энергетическое поле обнимало военный строй, и благодаря этому тысячи и тысячи индивидов на время делались не просто случайным объединением, но единым организмом, каждой клеткой своего тела излучающей общую цель и множащей синхронный порыв войска. Главным здесь стала совершенно иная организация коллективной психики социума, его магнетизма, его энергетики – именно это выделило жителей греческого полиса из общего стада двуногих…
§ 6. Люди и стены
Но ведь всё то, что выплёскивал из себя бешеный ли натиск фаланги или механический напор взаимодействующих друг с другом, как хорошо подогнанные части единого часового механизма, римских когорт, клокотало и вне поля боя. И волей-неволей какая-то незримая аура, полумистические протуберанцы этой до поры скрытой энергии (как ни назови, но что-то такое обязаны были источать её властные обладатели) должно было витать над ними, светиться в их глазах. О воинах, стоящих на страже свободы города, как о совершенно особой породе людей, обладающих весьма специфическим психотипом, пишет ещё Платон: «А захочет ли быть мужественным тот, в ком нет яростного духа… Разве ты не заметил, как неодолим и непобедим яростный дух: когда он есть, любая душа ничего не страшится, и ни перед чем не отступает?»[76] Меж тем превосходство «яростного духа», давление более сильной воли, решительного характера, как правило, явственно ощущается нами. Поэтому подсознательное восприятие вселяющих что-то суеверное истечений не могло не подавлять слабую душу всех, кому самим раскладом судеб надлежало повиноваться. Загадочное племя победительных сверхчеловеков – вот чем они обязаны были представать перед своими невольниками. И пусть нас не удивляет то обстоятельство, что никому из илотов в решительной битве с персами под Платеями (479 до н. э.) не приходило в голову взбунтоваться, хотя численность этих рабов в семь раз превосходила численность их хозяев-спартанцев, внезапная же измена могла разом освободить от неволи. Пусть нас не удивляет и то, что массовые восстания рабов (если, конечно, не считать так до конца и не покорённую Спартой Мессению) были сравнительной редкостью полисной жизни.
Мы сказали, что невозможно представить гордых обладателей нового психотипа, сложившегося в условиях классического античного полиса, в виде бесправных подданных какого-нибудь тирана, только свобода и гордая самостоятельность может быть уделом этого героического племени. Но попробуем представить и спаянную своей ненавистью в монолит огромную массу рабов – и вновь нам откажет всякая фантазия: аккумулированную в тесном пространстве карликового государства эту их ненависть не сдержать никакой силой. Невозможно никакое (и уж тем более взаимопронизывающее друг друга) сосуществование двух полярно направленных сил – бесправных рабов и их безжалостных хозяев. Нераздробленный, этот монолит абсолютно неуправляем, больше того, он сам способен к диктату, поэтому не только обеспечение послушности господской воле, но и просто интересы самосохранения общины требуют решительного разъятия его на отдельные молекулы и воздвижения вокруг них непроницаемых надёжных перегородок. Пределы свободы каждого из подневольных должны определяться конфигурацией этих преград. Роль именно таких – армированных сплочённой кастой фалангитов – барьеров и заграждений и досталась античному демосу.
Надёжность любой тюрьмы определяется вовсе не одними стенами; их прочность производна не столько от качества кладки, сколько от людей. Здесь же люди, новая неодолимая их порода, впервые явленная миру именно античным полисом, гармонично соединили в себе и достоинства нерушимых каменных стен и высокие качества самых беспощадных и бдительных тюремщиков. Надёжней всех на свете запоров станет именно их гордая уверенность в самих себе и в своём неотъемлемом никакими установлениями праве повелевать и требовать повиновения, даровать прощение и казнить.
Если добавить к этому известную мягкость в обращении со всеми послушными, оставившими всякую мысль о каком бы то ни было протесте, то система обеспечения безопасности, жизнестойкости и экономической рентабельности рабовладельческого полиса станет вполне законченной. Так суровый и жёсткий военачальник, бестрепетно посылающий на смерть тысячи своих подчинённых, легко завоёвывает сердце солдата искренней заботой о нём, об устройстве его быта. Между тем, в отличие от Спарты, во многих греческих городах, и в особенности в Афинах, отношение к рабам было куда более терпимым. Некий «Псевдоксенофонт» – его рукопись, «Афинская полития», была найдена в сборнике сочинений Ксенофонта, но, по мнению экспертов, ему не принадлежит – даже упоминает о «дерзости» афинских рабов: они не уступали дороги гражданам, и их нельзя было бить из боязни ударить вместо раба гражданина, так как последний здесь внешним образом не отличался от первого.[77]
В Афинах существовал известный ритуал для введения раба в семью. Обычай разрешал ему иметь собственность. Тот же обычай признавал брак раба законным. Рабы даже имели выходной, им служил праздник, посвящённый Вакху; в этот день господа должны были служить своим невольникам. Раб, бежавший в алтарь или даже просто прикоснувшийся к таким священным предметам, как, например, к лавровому венку Аполлона, считался неприкосновенным.
Впрочем, не будем преувеличивать верность нравственным и религиозным обязательствам, ибо вряд ли какой хозяин мог пренебречь возможностью выморить его оттуда голодом. Так, иллюстрируя эту мысль в своём повествовании о заговоре Килона, Фукидид пишет: «…Килон и брат его тайком бежали, а остальные (из них многие уже умерли от голода), будучи в стеснённом положении, сели у алтаря на акрополе, в качестве молящих о защите. Когда афиняне, на которых возложена была охрана, увидели, что осуждённые умирают в священном месте, они предложили им удалиться, причём обещали не причинять им никакого зла. Но когда они вывели их оттуда, то всех перебили».[78] Случались и более жестокие формы нарушения права убежища; Геродот приводит пример, способный шокировать любого из неподготовленных к знакомству с изнанкой красивых исторических легенд: «Одному из пленников удалось вырваться из оков и бежать к портику святилища Деметры Фесмофоры. Ухватившись за дверное кольцо, он крепко держался. Преследователи, несмотря на все усилия, не могли оттащить его. Тогда они отрубили руки несчастному и увели на казнь. А руки его, словно приросшие к дверному кольцу, продолжали висеть».[79]
Но не будем ударяться и в другую крайность, – ведь как бы то ни было известные запреты существовали и их нарушение было не столь уж обычным делом, ибо в анналы истории заносится лишь то, что поражает воображение. Словом, не случайно про Афины говорили, что рабы здесь стеснены меньше, чем свободные граждане в некоторых иных государствах. Но ведь если быть строгим, то, наверное, любая, даже самая жестокая, деспотия спит и видит, чтобы все порабощённые повиновались вовсе не из страха, но из вполне осознанной необходимости, и самый свирепый террор часто (чаще всего) преследует именно эту цель…
Мы сказали, что невозможно представить гордых обладателей нового психотипа, сложившегося в условиях классического античного полиса, в виде бесправных подданных какого-нибудь тирана, только свобода и гордая самостоятельность может быть уделом этого героического племени. Но попробуем представить и спаянную своей ненавистью в монолит огромную массу рабов – и вновь нам откажет всякая фантазия: аккумулированную в тесном пространстве карликового государства эту их ненависть не сдержать никакой силой. Невозможно никакое (и уж тем более взаимопронизывающее друг друга) сосуществование двух полярно направленных сил – бесправных рабов и их безжалостных хозяев. Нераздробленный, этот монолит абсолютно неуправляем, больше того, он сам способен к диктату, поэтому не только обеспечение послушности господской воле, но и просто интересы самосохранения общины требуют решительного разъятия его на отдельные молекулы и воздвижения вокруг них непроницаемых надёжных перегородок. Пределы свободы каждого из подневольных должны определяться конфигурацией этих преград. Роль именно таких – армированных сплочённой кастой фалангитов – барьеров и заграждений и досталась античному демосу.
Надёжность любой тюрьмы определяется вовсе не одними стенами; их прочность производна не столько от качества кладки, сколько от людей. Здесь же люди, новая неодолимая их порода, впервые явленная миру именно античным полисом, гармонично соединили в себе и достоинства нерушимых каменных стен и высокие качества самых беспощадных и бдительных тюремщиков. Надёжней всех на свете запоров станет именно их гордая уверенность в самих себе и в своём неотъемлемом никакими установлениями праве повелевать и требовать повиновения, даровать прощение и казнить.
Если добавить к этому известную мягкость в обращении со всеми послушными, оставившими всякую мысль о каком бы то ни было протесте, то система обеспечения безопасности, жизнестойкости и экономической рентабельности рабовладельческого полиса станет вполне законченной. Так суровый и жёсткий военачальник, бестрепетно посылающий на смерть тысячи своих подчинённых, легко завоёвывает сердце солдата искренней заботой о нём, об устройстве его быта. Между тем, в отличие от Спарты, во многих греческих городах, и в особенности в Афинах, отношение к рабам было куда более терпимым. Некий «Псевдоксенофонт» – его рукопись, «Афинская полития», была найдена в сборнике сочинений Ксенофонта, но, по мнению экспертов, ему не принадлежит – даже упоминает о «дерзости» афинских рабов: они не уступали дороги гражданам, и их нельзя было бить из боязни ударить вместо раба гражданина, так как последний здесь внешним образом не отличался от первого.[77]
В Афинах существовал известный ритуал для введения раба в семью. Обычай разрешал ему иметь собственность. Тот же обычай признавал брак раба законным. Рабы даже имели выходной, им служил праздник, посвящённый Вакху; в этот день господа должны были служить своим невольникам. Раб, бежавший в алтарь или даже просто прикоснувшийся к таким священным предметам, как, например, к лавровому венку Аполлона, считался неприкосновенным.
Впрочем, не будем преувеличивать верность нравственным и религиозным обязательствам, ибо вряд ли какой хозяин мог пренебречь возможностью выморить его оттуда голодом. Так, иллюстрируя эту мысль в своём повествовании о заговоре Килона, Фукидид пишет: «…Килон и брат его тайком бежали, а остальные (из них многие уже умерли от голода), будучи в стеснённом положении, сели у алтаря на акрополе, в качестве молящих о защите. Когда афиняне, на которых возложена была охрана, увидели, что осуждённые умирают в священном месте, они предложили им удалиться, причём обещали не причинять им никакого зла. Но когда они вывели их оттуда, то всех перебили».[78] Случались и более жестокие формы нарушения права убежища; Геродот приводит пример, способный шокировать любого из неподготовленных к знакомству с изнанкой красивых исторических легенд: «Одному из пленников удалось вырваться из оков и бежать к портику святилища Деметры Фесмофоры. Ухватившись за дверное кольцо, он крепко держался. Преследователи, несмотря на все усилия, не могли оттащить его. Тогда они отрубили руки несчастному и увели на казнь. А руки его, словно приросшие к дверному кольцу, продолжали висеть».[79]
Но не будем ударяться и в другую крайность, – ведь как бы то ни было известные запреты существовали и их нарушение было не столь уж обычным делом, ибо в анналы истории заносится лишь то, что поражает воображение. Словом, не случайно про Афины говорили, что рабы здесь стеснены меньше, чем свободные граждане в некоторых иных государствах. Но ведь если быть строгим, то, наверное, любая, даже самая жестокая, деспотия спит и видит, чтобы все порабощённые повиновались вовсе не из страха, но из вполне осознанной необходимости, и самый свирепый террор часто (чаще всего) преследует именно эту цель…
Глава 3. Мистерия античного города
Война как способ существования. Тотальная мобилизация. Природа патриотизма. Мечта о прекрасном. Пробуждение камня; богоизбрание народа. Вознаграждение Прометея. Первенство среди равных. Два сердца Эллады
§ 1. Война как способ существования
История греческих городов-государств, как, кстати, и всех европейских городов единой Средиземноморской ойкумены, – это долгая хроника практически непрерываемой войны всех против всех. Это выражение («Bellum omnium contra omnes») введёт в политический оборот английский философ Гоббс, (1588—1679),[80] но он рассуждает о «естественном» состоянии человека, предшествующем государственности. Однако и на новом этапе истории не меняется ничего, просто война принимает более организованный и упорядоченный вид. Мы ещё увидим это и на примере эллинских полисов, пытавшихся объединить вокруг себя всю Грецию, и на примере Рима. Состояние мира для всех их – это не более чем краткие перерывы в военных действиях. Если же взглянуть шире, то в условиях всеобщей войны, в которую втянуты в сущности все города-государства, это состояние может быть порождено либо решительным поражением в борьбе с сильнейшим противником либо необходимостью накопления военного потенциала для дальнейшего противоборства. Однако длительное пребывание в мире угнетает город, причём не только попавший в кабалу (что, впрочем, естественно), но и привыкший к победам. Именно война – основная доминанта того политического «климата», к которому оказывается вынужденной на протяжении долгой череды веков приспосабливаться древняя европейская община, и это обстоятельство ни в коем случае не может быть игнорировано при изучении её эволюции.
Можно предположить, что сложись условия существования античного города как-то иначе, другими словами, если бы его жизнь протекала в мире и согласии со своим окружением (может быть, лишь изредка прерываемом вспышками вооружённых конфликтов), история европейских народов в свою очередь сложилась бы совсем по-другому. Вероятно, была бы создана совсем иная цивилизация, иная культура, – но история сложилась так, как она сложилась, и сейчас, по истечении тысячелетий, постижению подлежит именно она, а не какая-то умозрительная сущность, о которой остаётся только гадать.
Здесь важно понять, что приспособление общества к условиям войны – это ведь не только накопление каких-то арсеналов и формирование вооружённых ополчений. Двадцатое столетие явственно обнаружило то обстоятельство, что война оказывает своё влияние на все сферы жизни общества, на все институты государства, не исключая и те, которые несут ответственность за самую душу своих граждан. Правда, для того чтобы это стало очевидным, потребовались две мировые войны, но после них мы уже не вправе думать, что в древних полисах, бившихся за своё существование, всё обстояло как-то по-другому. Там, где война становится таким же постоянным, в принципе неустранимым фактором, как сама атмосфера нашей планеты, необходима специальная адаптация к ней, адаптация же – это формирование всех (без какого бы то ни было исключения!) государственных институтов, как средств обеспечения решительной военной победы. Ведь только победа гарантирует выживание.
В конечном счёте человеческое общество – это разновидность единой природы, а значит общим её законам надлежит подчиняться и античной общине. Меж тем объективным следствием именно этих законов является тот факт, что организм, который обладает способностью потреблять всё необходимое для жизни прямо «из воздуха» устроен совсем по-другому, нежели организм хищника. Растительный и животный миры – вот, может быть, самое точное приближение к представлению о существующей здесь дистанции между никогда не прерывающейся войной и нескончаемым безмятежным миром. Если, подобно растению, «высадить» животное в почву, оно тут же погибнет – просто из-за того, что оно устроено по-другому, иначе чем растение. Вот так и государственное устройство, подобно организму хищника, вынужденного бороться за своё место под солнцем в агрессивной среде себе подобных, обладает какой-то своей спецификой. Это совершенно иная энергетика, физиология, нервная система… Ну и конечно же – абсолютно другая анатомия.
О такой анатомии говорит в своём «Левиафане» (1651) Томас Гоббс. Во Введении в свой труд он пишет: «…великий Левиафан, который называется Республикой, или Государством (Commonwealth, or State), по-латыни – Civitas, и который является лишь искусственным человеком, хотя и более крупным по размерам и более сильным, чем естественный человек, для охраны и защиты которого он был создан. В этом Левиафане верховная власть, дающая жизнь и движение всему телу, есть искусственная душа; должностные лица и другие представители судебной и исполнительной власти – искусственные суставы; награда и наказание (при помощи которых каждый сустав и член прикрепляются к седалищу верховной власти и побуждаются исполнить свои обязанности) представляют собой нервы, выполняющие такие же функции в естественном теле; благосостояние и богатство всех частных членов представляют собой его силу; salus populi, безопасность народа, – его занятие; советники, внушающие ему всё, что необходимо знать, представляют собой память; справедливость и законы суть искусственный разум (reason) и воля; гражданский мир – здоровье; смута – болезнь, и гражданская война – смерть. Наконец, договоры и соглашения, при помощи которых были первоначально созданы, сложены вместе и объединены части политического тела, похожи на то «fiat», или «сотворим человека», которое было произнесено Богом при акте творения».[81]
Идеальным принципом, связующим все ткани и функциональные системы государственного организма, приспосабливающим их к условиям вечной войны против всех, как раз и становится античная демократия. Её порождает не какой-то особый менталитет древнего европейца, а самый способ тогдашнего существования средиземноморских народов. А впрочем, может быть, именно особый менталитет, ибо, как в царстве животных, здесь можно существовать лишь одним образом – только всё время поедая кого-то; но ведь психическое устройство хищника – это объективная данность, рождённая обстоятельствами, и, несомненно, отличается от того, что свойственно растению.
Правда, война – это ведь только общий фон, что-то вроде земного тяготения или воздушной атмосферы. Для того чтобы сформировались первичные демократические институты, необходимо ещё и стечение дополнительных условий.
Одним из них, как мы уже говорили, является переход от долгового к экзогенному рабству и накопление критической массы невольников, по отношению к которым уже не существует никаких правовых или нравственных ограничений. Только там, где в сравнительно узком пространстве города оказываются сосуществующими большие контингенты полярно неравноправных его обитателей, которые к тому же относятся к разным этническим группам и разным культурам, возникает острая необходимость формирования особых механизмов подчинения одних другим. Равно как и потребность в развитии особой технологии управления всей жизнедеятельностью общины, для которой фронт оказывается уже не только за периметром государственных границ, но и внутри, в самом средоточии её жизни.
Последнее обстоятельство позволяет внести определённые уточнения в уже сказанное нами. Ведь понятно, что накопление больших масс иноплеменных рабов принципиально невозможно там, где вообще нет никаких завоеваний (действительно, не сами же они идут в кабалу к своим мирным соседям). Возражение о том, что рабы могут покупаться за деньги на невольничьих рынках не вполне состоятельно. Во-первых, потому что в условиях всеобщего мира этим рабам (во всяком случае, в больших, определяющих способ производства, количествах) просто неоткуда взяться. Во-вторых, – потому что в условиях разоряющей всех войны неоткуда взяться средствам на их приобретение. А значит, речь идёт не просто о каком-то абстрактном вооружённом противостоянии, – та перманентная война, что становится единственной формой существования античного города, обязана быть победоносной на всём её протяжении. Череда же побед открывает возможность не только прямого захвата рабов, но и покупки их на обычном невольничьем рынке. Однако любое поражение способно отбросить город на обочину мировой истории, и не случайно в нашей памяти сохранились судьбы лишь тех – считанных по пальцам – общин, которым досталось вписать ярчайшие страницы в хроники блестящих военных побед. Сотни же и сотни других, оставивших после себя, может быть, только племенные имена, по сию пору остаются безвестными даже для профессиональных историков. В свою очередь, победоносность может быть обеспечена только такой же непрерывной наступательностью; аксиомой военной мысли является то, что сугубо оборонительная стратегия полностью обречена, выжить с её помощью невозможно.
Можно предположить, что сложись условия существования античного города как-то иначе, другими словами, если бы его жизнь протекала в мире и согласии со своим окружением (может быть, лишь изредка прерываемом вспышками вооружённых конфликтов), история европейских народов в свою очередь сложилась бы совсем по-другому. Вероятно, была бы создана совсем иная цивилизация, иная культура, – но история сложилась так, как она сложилась, и сейчас, по истечении тысячелетий, постижению подлежит именно она, а не какая-то умозрительная сущность, о которой остаётся только гадать.
Здесь важно понять, что приспособление общества к условиям войны – это ведь не только накопление каких-то арсеналов и формирование вооружённых ополчений. Двадцатое столетие явственно обнаружило то обстоятельство, что война оказывает своё влияние на все сферы жизни общества, на все институты государства, не исключая и те, которые несут ответственность за самую душу своих граждан. Правда, для того чтобы это стало очевидным, потребовались две мировые войны, но после них мы уже не вправе думать, что в древних полисах, бившихся за своё существование, всё обстояло как-то по-другому. Там, где война становится таким же постоянным, в принципе неустранимым фактором, как сама атмосфера нашей планеты, необходима специальная адаптация к ней, адаптация же – это формирование всех (без какого бы то ни было исключения!) государственных институтов, как средств обеспечения решительной военной победы. Ведь только победа гарантирует выживание.
В конечном счёте человеческое общество – это разновидность единой природы, а значит общим её законам надлежит подчиняться и античной общине. Меж тем объективным следствием именно этих законов является тот факт, что организм, который обладает способностью потреблять всё необходимое для жизни прямо «из воздуха» устроен совсем по-другому, нежели организм хищника. Растительный и животный миры – вот, может быть, самое точное приближение к представлению о существующей здесь дистанции между никогда не прерывающейся войной и нескончаемым безмятежным миром. Если, подобно растению, «высадить» животное в почву, оно тут же погибнет – просто из-за того, что оно устроено по-другому, иначе чем растение. Вот так и государственное устройство, подобно организму хищника, вынужденного бороться за своё место под солнцем в агрессивной среде себе подобных, обладает какой-то своей спецификой. Это совершенно иная энергетика, физиология, нервная система… Ну и конечно же – абсолютно другая анатомия.
О такой анатомии говорит в своём «Левиафане» (1651) Томас Гоббс. Во Введении в свой труд он пишет: «…великий Левиафан, который называется Республикой, или Государством (Commonwealth, or State), по-латыни – Civitas, и который является лишь искусственным человеком, хотя и более крупным по размерам и более сильным, чем естественный человек, для охраны и защиты которого он был создан. В этом Левиафане верховная власть, дающая жизнь и движение всему телу, есть искусственная душа; должностные лица и другие представители судебной и исполнительной власти – искусственные суставы; награда и наказание (при помощи которых каждый сустав и член прикрепляются к седалищу верховной власти и побуждаются исполнить свои обязанности) представляют собой нервы, выполняющие такие же функции в естественном теле; благосостояние и богатство всех частных членов представляют собой его силу; salus populi, безопасность народа, – его занятие; советники, внушающие ему всё, что необходимо знать, представляют собой память; справедливость и законы суть искусственный разум (reason) и воля; гражданский мир – здоровье; смута – болезнь, и гражданская война – смерть. Наконец, договоры и соглашения, при помощи которых были первоначально созданы, сложены вместе и объединены части политического тела, похожи на то «fiat», или «сотворим человека», которое было произнесено Богом при акте творения».[81]
Идеальным принципом, связующим все ткани и функциональные системы государственного организма, приспосабливающим их к условиям вечной войны против всех, как раз и становится античная демократия. Её порождает не какой-то особый менталитет древнего европейца, а самый способ тогдашнего существования средиземноморских народов. А впрочем, может быть, именно особый менталитет, ибо, как в царстве животных, здесь можно существовать лишь одним образом – только всё время поедая кого-то; но ведь психическое устройство хищника – это объективная данность, рождённая обстоятельствами, и, несомненно, отличается от того, что свойственно растению.
Правда, война – это ведь только общий фон, что-то вроде земного тяготения или воздушной атмосферы. Для того чтобы сформировались первичные демократические институты, необходимо ещё и стечение дополнительных условий.
Одним из них, как мы уже говорили, является переход от долгового к экзогенному рабству и накопление критической массы невольников, по отношению к которым уже не существует никаких правовых или нравственных ограничений. Только там, где в сравнительно узком пространстве города оказываются сосуществующими большие контингенты полярно неравноправных его обитателей, которые к тому же относятся к разным этническим группам и разным культурам, возникает острая необходимость формирования особых механизмов подчинения одних другим. Равно как и потребность в развитии особой технологии управления всей жизнедеятельностью общины, для которой фронт оказывается уже не только за периметром государственных границ, но и внутри, в самом средоточии её жизни.
Последнее обстоятельство позволяет внести определённые уточнения в уже сказанное нами. Ведь понятно, что накопление больших масс иноплеменных рабов принципиально невозможно там, где вообще нет никаких завоеваний (действительно, не сами же они идут в кабалу к своим мирным соседям). Возражение о том, что рабы могут покупаться за деньги на невольничьих рынках не вполне состоятельно. Во-первых, потому что в условиях всеобщего мира этим рабам (во всяком случае, в больших, определяющих способ производства, количествах) просто неоткуда взяться. Во-вторых, – потому что в условиях разоряющей всех войны неоткуда взяться средствам на их приобретение. А значит, речь идёт не просто о каком-то абстрактном вооружённом противостоянии, – та перманентная война, что становится единственной формой существования античного города, обязана быть победоносной на всём её протяжении. Череда же побед открывает возможность не только прямого захвата рабов, но и покупки их на обычном невольничьем рынке. Однако любое поражение способно отбросить город на обочину мировой истории, и не случайно в нашей памяти сохранились судьбы лишь тех – считанных по пальцам – общин, которым досталось вписать ярчайшие страницы в хроники блестящих военных побед. Сотни же и сотни других, оставивших после себя, может быть, только племенные имена, по сию пору остаются безвестными даже для профессиональных историков. В свою очередь, победоносность может быть обеспечена только такой же непрерывной наступательностью; аксиомой военной мысли является то, что сугубо оборонительная стратегия полностью обречена, выжить с её помощью невозможно.