Страница:
Впрочем, притязания Спарты были не менее удивительными. Подчинив себе после победы над Афинами практически всю Грецию, она замахивалась уже и на Персию. И это при том, что и в её распоряжении были совершенно ничтожные по сравнению с масштабами последней силы, большая часть которых должна была оставаться по другую сторону Геллеспонта, чтобы обеспечивать покорность греческих городов. Кстати, стоило персидскому золоту возмутить их, и Агесилай со всем его контингентом был тотчас же отозван. Плутарх сохранил нам афоризм спартанского царя: «Так как персидские монеты чеканились с изображением стрелка из лука, Агесилай сказал, снимаясь с лагеря, что персидский царь изгоняет его из Азии с помощью десяти тысяч стрелков: такова была сумма, доставленная в Афины и Фивы и разделённая между народными вожаками, чтобы они подстрекали народ к войне со спартанцами.»[136]
Другая – противостоящая экспансионистской – тенденция проявлялась в прочном освоении того, что уже находилось в руках гегемона. В Афинах выразителями первой были те, кто искал свою судьбу в море, их часто называют радикальной демократией. Матросская служба и военная добыча, прежде всего в морских сражениях, были во время Перикла единственным «заработком» для деклассированных низших слоёв населения; поэтому-то они и были так склонны к войне. Вторыми – представители умеренных консервативных слоёв, связанных с сельским хозяйством. В Спарте движущей силой военной экспансии в сторону Востока были столь же деклассированные и выброшенные разорением спартиаты, как и те, которых мы встречаем в рядах отступавших с Ксенофонтом «десяти тысяч», и в формированиях грезившего лаврами покорителя Востока Агесилая.
Нужно признать, и склонную к авантюрам афинскую «корабельную чернь», и спартанских пассионариев двигала не только жажда наживы: одной жадности мало, недостаточно и гордого осознания своей силы, – нужна ещё и неколебимая внутренняя убеждённость в своём суверенном праве захвата. Но именно это-то время дерзновений и рождало уверенность в праве владеть всем, в чей берег могли врезаться форштевни греческих кораблей. Так что, по-видимому, здесь мы сталкиваемся с общим свойством античной демократии и античного понимания свободы.
Кстати, презрительное определение афинским низам даёт всё тот же Аристотель в своей «Политике»: «корабельная чернь, став причиной Саламинской победы и благодаря ей гегемонии Афин на море, способствовала укреплению демократии».[137] Напомним только, что в «укреплении демократии» философ видел мало хорошего.
Заметим ещё одно обстоятельство. Ещё до Солона афинское общество делилось на четыре основных класса (при этом в основу определения прав и обязанностей граждан был положен годовой доход): класс «пятисотмерников», то есть граждан, получавших пятьсот и более медимнов (мера сыпучих и жидких тел, примерно 52,6 литра) зерна, масла, вина и т д.; класс «всадников», получавших свыше трёхсот; «зевгитов», чей доход составлял не менее двухсот; наконец, класс «фетов» – владельцев карликовых участков, приносивших менее двухсот медимнов. «Всадниками» были люди, способные содержать боевых коней, и в составе ополчения формировать привилегированный отряд кавалерии. «Зевгиты» на свой счёт приобретали полное вооружение тяжёлого пехотинца-гоплита и составляли кадровое ядро войсковых формирований полиса, фалангу. «Феты» могли рассчитывать только на участие во вспомогательных подразделениях в качестве легковооружённых воинов.
Таким образом, в основу деления было положено в сущности два критерия – позиция в имущественной иерархии и место, занимаемое в военном строю полиса. Собственно, такие же точно критерии лежали в основе социальной стратификации не одних только Афин, но едва ли не всех греческих государств (впрочем, как мы ещё увидим, не только греческих). Реформы Солона и Клисфена, отменив деление по достатку, по выражению Аристотеля, смешают все население Аттики; имущественный ценз уже не будет иметь решающего значения, однако значимость места в военном строю так и останется главным в определении прав и свобод гражданина. Больше того, именно оно надолго станет и основной идеологической ценностью греческого полиса; каждый юноша – не одной только Спарты и не одних Афин – будет воспитываться на максиме, высказанной спартанским поэтом Тиртеем (VII в. до н. э.):
Таким образом, свои права относительно окружающего мира на долгое время будут ассоциироваться в сознании эллина именно с оружием: оно и только оно станет их единственным основанием. В принципе, (при наличии свободнорождённых родителей) достаточно было во всеоружии и в доспехах, обретённых за свой счёт, явиться на ближайшие военные сборы, чтобы стать привилегированным членом общества. Это обстоятельство служило не только укреплению военной мощи полиса, но и формированию трудовых добродетелей его граждан.
Пелопоннесская и последовавшие за ней войны нанесли тяжёлый удар могуществу обоих когда-то могущественных союзов, но пламя, зажжённое в душе эллина одержанными победами над неисчислимым персидским воинством, отнюдь не угасло. Сложилось так, что великий восточный поход возглавили не Афины (возрождённый ими морской союз в конечном счёте не выдержал испытаний афинской спесью), не Спарта и не Фивы, сумевшие нанести последней едва ли не смертельный удар под Левктрами, где под предводительством Эпаминонда они одержали в 371 г. до н. э. победу, уничтожив этим влияние, которое Лакедемон имел на всю Грецию. Во главе греческих городов стала новая сила, – Македония, но греческую экспансию было уже не удержать.
Идея восточного похода впервые была высказана, как кажется, ещё в V в. до н. э. Горгием из Леонтин на Сицилии (ок. 480– ок. 380 до н. э.), одним из виднейших греческих софистов, политическим деятелем, дипломатом, который, как говорят, не упускал случая, чтобы не произнести пламенную речь о необходимости общенациональной борьбы с варварами. Эта мысль затем была подхвачена Лисием (459—380 до н. э.), богатым метеком, с 412 г. жившим в Афинах, которого древняя традиция включала в число десяти крупнейших ораторов Греции. Окончательное своё оформление она нашла в трудах ученика Горгия, Исократа (436—338 до н. э.), афинского оратора, сторонника объединения Греции под главенством Македонии для совместного завоевательного похода против персов. Все эти общественные деятели, уже как аксиому, принимали мыль о неполноценности, ущербности варваров в сравнении с эллинами; сознание же превосходства греков над своими соседями, рождало глубокую убеждённость в их праве диктовать им свою волю, господствовать над ними. Но вряд ли было бы правильно приписывать им авторство – идея носилась в самом воздухе познавших свою силу Афин. Импульс движению на Восток сообщала не столько их риторика, сколько новообретённое всей Грецией сознание своей силы и своего права на владение если и не всем миром (это придёт позднее, уже в ходе самого похода), то хотя бы землями, порабощёнными недавним захватчиком. Ну и, конечно же, к этому необходимо добавить нестертую память о тех страшных испытаниях, которые обрушило на Элладу персидское нашествие. Идея национального отмщения за ничем не спровоцированную агрессию (идеологическая подготовка войны проводилась, в частности, и под этим легко воспламеняющим любые массы лозунгом), создавала благоприятный нравственный фон, этическое обоснование необходимости вершения исторического суда над варварами. Кроме того, играли роль и легенды о несметных богатствах персидских городов, и глухое раздражение политикой «царя царей», его постоянным бесцеремонным вмешательством в греческие дела… Словом, недостатка в аргументах не было.
Впрочем, все это лишь идеологическое обоснование, в практическую же плоскость организация похода была впервые поставлена Филиппом II (ок. 382—336 до н. э.), царём Македонии с 359 г. до н. э., который завершил её объединение, а к 338 г до н. э. (после битвы при Херонее) установил гегемонию и над всей Грецией.
Выглядевшее абсолютной авантюрой предприятие (в начале похода в распоряжении Александра было не более 34 тысяч пехоты, 4 тысяч конницы и 70 талантов деньгами, которые, впрочем, по легенде, он вообще выбросил за борт ещё в Геллеспонте), как оказалось, авантюрой не было, и вскоре у ног македонцев оказалась чуть ли не половина тогдашнего мира. Преград уже не было, склониться перед могуществом завоевателей должны были все, – но вдруг взбунтовалась армия, и оставшаяся часть вселенной так и осталась непокорённой только потому, что угас самый дух не знавшего поражений народа…
Но рухнула не только Персия – поход немало способствовал и упадку самой Греции. Блестящие успехи в Азии стоили ей очень дорого, может быть, даже ещё дороже, чем поверженной ею империи. Именно эти успехи были причиной тому, что все предприимчивое в ней устремилось туда, где открывались новые, грандиозные, перспективы, – на Восток, оставив самой Элладе лишь балласт инертности и праздной лени. Жаждущая военной славы греческая молодёжь эмигрировала в таких огромных размерах, что это не могло не нанести ущерб своей собственной стране; но слишком велики были завоевания, слишком необъятны захваченные земли, чтобы их можно было бы просто освоить, не говоря уже о том, чтобы полностью эллинизировать. Основание стремительно расцветшей Александрии (уж очень в удачном месте возник из абсолютного небытия этот город) быстро подкосило торговлю Афин; рухнула вся колониальная система этого некогда могущественного полиса, претендовавшего на гегемонию не только в Эгейском море, но и начинавшего поглядывать на Карфаген. Конец же торговли означал и закат великого государства – никогда уже Афины не смогут подняться, судьба провинциального города на долгие века станет их уделом. Да ведь и самой Греции, уже начинавшей уставать от его завоеваний, досталось немало от покорителя мира, питавшего какую-то необъяснимую неприязнь (если не сказать ненависть) ко многим её городам. Кстати, ещё восемнадцатилетним он чуть не до основания разрушил непокорные ему Фивы, пощажены были только храмы и дом поэта Пиндара. За исключением его потомков и семейств, дружественно расположенных к Македонии, все остальные (тридцать тысяч граждан) были проданы в рабство. Словом, лишь время примирит с ним его великую родину, тогда же на ней его имя чаще предавалось проклятью, чем возвеличению.
§ 5. Эволюция взглядов: варвар – носитель второсортной культуры
Глава 5. Условие свободы
§ 1. Свобода как возможность суда
Другая – противостоящая экспансионистской – тенденция проявлялась в прочном освоении того, что уже находилось в руках гегемона. В Афинах выразителями первой были те, кто искал свою судьбу в море, их часто называют радикальной демократией. Матросская служба и военная добыча, прежде всего в морских сражениях, были во время Перикла единственным «заработком» для деклассированных низших слоёв населения; поэтому-то они и были так склонны к войне. Вторыми – представители умеренных консервативных слоёв, связанных с сельским хозяйством. В Спарте движущей силой военной экспансии в сторону Востока были столь же деклассированные и выброшенные разорением спартиаты, как и те, которых мы встречаем в рядах отступавших с Ксенофонтом «десяти тысяч», и в формированиях грезившего лаврами покорителя Востока Агесилая.
Нужно признать, и склонную к авантюрам афинскую «корабельную чернь», и спартанских пассионариев двигала не только жажда наживы: одной жадности мало, недостаточно и гордого осознания своей силы, – нужна ещё и неколебимая внутренняя убеждённость в своём суверенном праве захвата. Но именно это-то время дерзновений и рождало уверенность в праве владеть всем, в чей берег могли врезаться форштевни греческих кораблей. Так что, по-видимому, здесь мы сталкиваемся с общим свойством античной демократии и античного понимания свободы.
Кстати, презрительное определение афинским низам даёт всё тот же Аристотель в своей «Политике»: «корабельная чернь, став причиной Саламинской победы и благодаря ей гегемонии Афин на море, способствовала укреплению демократии».[137] Напомним только, что в «укреплении демократии» философ видел мало хорошего.
Заметим ещё одно обстоятельство. Ещё до Солона афинское общество делилось на четыре основных класса (при этом в основу определения прав и обязанностей граждан был положен годовой доход): класс «пятисотмерников», то есть граждан, получавших пятьсот и более медимнов (мера сыпучих и жидких тел, примерно 52,6 литра) зерна, масла, вина и т д.; класс «всадников», получавших свыше трёхсот; «зевгитов», чей доход составлял не менее двухсот; наконец, класс «фетов» – владельцев карликовых участков, приносивших менее двухсот медимнов. «Всадниками» были люди, способные содержать боевых коней, и в составе ополчения формировать привилегированный отряд кавалерии. «Зевгиты» на свой счёт приобретали полное вооружение тяжёлого пехотинца-гоплита и составляли кадровое ядро войсковых формирований полиса, фалангу. «Феты» могли рассчитывать только на участие во вспомогательных подразделениях в качестве легковооружённых воинов.
Таким образом, в основу деления было положено в сущности два критерия – позиция в имущественной иерархии и место, занимаемое в военном строю полиса. Собственно, такие же точно критерии лежали в основе социальной стратификации не одних только Афин, но едва ли не всех греческих государств (впрочем, как мы ещё увидим, не только греческих). Реформы Солона и Клисфена, отменив деление по достатку, по выражению Аристотеля, смешают все население Аттики; имущественный ценз уже не будет иметь решающего значения, однако значимость места в военном строю так и останется главным в определении прав и свобод гражданина. Больше того, именно оно надолго станет и основной идеологической ценностью греческого полиса; каждый юноша – не одной только Спарты и не одних Афин – будет воспитываться на максиме, высказанной спартанским поэтом Тиртеем (VII в. до н. э.):
Правда, существует некий исторический анекдот, согласно которому, Тиртей не совсем спартанец. По преданию, Спарта, терпя поражение за поражением во Второй Мессенской войне (685—668 до н. э.), обратилась, по совету оракула, к Афинам с просьбою дать им полководца (великолепные воины, они страдали отсутствием хороших полководцев); афиняне в насмешку послали им хромого школьного учителя, но тот сумел воспламенить сердца спартанцев своими песнями, вдохнул в них несокрушимую отвагу и тем доставил им торжество над врагами. Этим посланцем и был элегический певец военной доблести спартанцев. Что здесь от истины, что от извечного соперничества великих греческих городов, – не нам судить. Но как бы то ни было, не одни только спартанцы, но и сами афиняне находили его стихи пригодными для воспитания в юношах военной доблести и неустрашимости перед врагом.
Гордостью будет служить и для города и для народа
Тот, кто шагнув широко, в первый продвинется ряд,
И преисполнен упорства, забудет о бегстве позорном,
Жизни своей не щадя и многомощной души.[138]
Таким образом, свои права относительно окружающего мира на долгое время будут ассоциироваться в сознании эллина именно с оружием: оно и только оно станет их единственным основанием. В принципе, (при наличии свободнорождённых родителей) достаточно было во всеоружии и в доспехах, обретённых за свой счёт, явиться на ближайшие военные сборы, чтобы стать привилегированным членом общества. Это обстоятельство служило не только укреплению военной мощи полиса, но и формированию трудовых добродетелей его граждан.
Пелопоннесская и последовавшие за ней войны нанесли тяжёлый удар могуществу обоих когда-то могущественных союзов, но пламя, зажжённое в душе эллина одержанными победами над неисчислимым персидским воинством, отнюдь не угасло. Сложилось так, что великий восточный поход возглавили не Афины (возрождённый ими морской союз в конечном счёте не выдержал испытаний афинской спесью), не Спарта и не Фивы, сумевшие нанести последней едва ли не смертельный удар под Левктрами, где под предводительством Эпаминонда они одержали в 371 г. до н. э. победу, уничтожив этим влияние, которое Лакедемон имел на всю Грецию. Во главе греческих городов стала новая сила, – Македония, но греческую экспансию было уже не удержать.
Идея восточного похода впервые была высказана, как кажется, ещё в V в. до н. э. Горгием из Леонтин на Сицилии (ок. 480– ок. 380 до н. э.), одним из виднейших греческих софистов, политическим деятелем, дипломатом, который, как говорят, не упускал случая, чтобы не произнести пламенную речь о необходимости общенациональной борьбы с варварами. Эта мысль затем была подхвачена Лисием (459—380 до н. э.), богатым метеком, с 412 г. жившим в Афинах, которого древняя традиция включала в число десяти крупнейших ораторов Греции. Окончательное своё оформление она нашла в трудах ученика Горгия, Исократа (436—338 до н. э.), афинского оратора, сторонника объединения Греции под главенством Македонии для совместного завоевательного похода против персов. Все эти общественные деятели, уже как аксиому, принимали мыль о неполноценности, ущербности варваров в сравнении с эллинами; сознание же превосходства греков над своими соседями, рождало глубокую убеждённость в их праве диктовать им свою волю, господствовать над ними. Но вряд ли было бы правильно приписывать им авторство – идея носилась в самом воздухе познавших свою силу Афин. Импульс движению на Восток сообщала не столько их риторика, сколько новообретённое всей Грецией сознание своей силы и своего права на владение если и не всем миром (это придёт позднее, уже в ходе самого похода), то хотя бы землями, порабощёнными недавним захватчиком. Ну и, конечно же, к этому необходимо добавить нестертую память о тех страшных испытаниях, которые обрушило на Элладу персидское нашествие. Идея национального отмщения за ничем не спровоцированную агрессию (идеологическая подготовка войны проводилась, в частности, и под этим легко воспламеняющим любые массы лозунгом), создавала благоприятный нравственный фон, этическое обоснование необходимости вершения исторического суда над варварами. Кроме того, играли роль и легенды о несметных богатствах персидских городов, и глухое раздражение политикой «царя царей», его постоянным бесцеремонным вмешательством в греческие дела… Словом, недостатка в аргументах не было.
Впрочем, все это лишь идеологическое обоснование, в практическую же плоскость организация похода была впервые поставлена Филиппом II (ок. 382—336 до н. э.), царём Македонии с 359 г. до н. э., который завершил её объединение, а к 338 г до н. э. (после битвы при Херонее) установил гегемонию и над всей Грецией.
Выглядевшее абсолютной авантюрой предприятие (в начале похода в распоряжении Александра было не более 34 тысяч пехоты, 4 тысяч конницы и 70 талантов деньгами, которые, впрочем, по легенде, он вообще выбросил за борт ещё в Геллеспонте), как оказалось, авантюрой не было, и вскоре у ног македонцев оказалась чуть ли не половина тогдашнего мира. Преград уже не было, склониться перед могуществом завоевателей должны были все, – но вдруг взбунтовалась армия, и оставшаяся часть вселенной так и осталась непокорённой только потому, что угас самый дух не знавшего поражений народа…
Но рухнула не только Персия – поход немало способствовал и упадку самой Греции. Блестящие успехи в Азии стоили ей очень дорого, может быть, даже ещё дороже, чем поверженной ею империи. Именно эти успехи были причиной тому, что все предприимчивое в ней устремилось туда, где открывались новые, грандиозные, перспективы, – на Восток, оставив самой Элладе лишь балласт инертности и праздной лени. Жаждущая военной славы греческая молодёжь эмигрировала в таких огромных размерах, что это не могло не нанести ущерб своей собственной стране; но слишком велики были завоевания, слишком необъятны захваченные земли, чтобы их можно было бы просто освоить, не говоря уже о том, чтобы полностью эллинизировать. Основание стремительно расцветшей Александрии (уж очень в удачном месте возник из абсолютного небытия этот город) быстро подкосило торговлю Афин; рухнула вся колониальная система этого некогда могущественного полиса, претендовавшего на гегемонию не только в Эгейском море, но и начинавшего поглядывать на Карфаген. Конец же торговли означал и закат великого государства – никогда уже Афины не смогут подняться, судьба провинциального города на долгие века станет их уделом. Да ведь и самой Греции, уже начинавшей уставать от его завоеваний, досталось немало от покорителя мира, питавшего какую-то необъяснимую неприязнь (если не сказать ненависть) ко многим её городам. Кстати, ещё восемнадцатилетним он чуть не до основания разрушил непокорные ему Фивы, пощажены были только храмы и дом поэта Пиндара. За исключением его потомков и семейств, дружественно расположенных к Македонии, все остальные (тридцать тысяч граждан) были проданы в рабство. Словом, лишь время примирит с ним его великую родину, тогда же на ней его имя чаще предавалось проклятью, чем возвеличению.
§ 5. Эволюция взглядов: варвар – носитель второсортной культуры
Впрочем, знакомство с Востоком очень быстро отрезвит греческий шовинизм, теория Аристотеля так и не найдёт там своего подтверждения, станет совершенно очевидным, что народы завоёванной империи решительно ничем не отличаются от них самих. Конечно, иной образ, темп и ритм жизни, иные обычаи, традиции, предания, верования, – всё это делало их разительно непохожими на греков, но вместе с тем не обнаруживало никакой особой – неразвитой рабской – природы. Да и общий упадок пассионарного греческого духа скажет своё. В общем, эллинское мировоззрение, совершив в течение каких-нибудь полутора—двух столетий крутой зигзаг в сторону откровенного расизма, вернётся к очевидной ещё Гомеру и Геродоту «политкорректной» идее о том, что все отличия между народами обусловлены только одним – их историей, обычаями, культурой.
В этом, конечно же, нет ничего удивительного. Отличительные особенности того нового для цивилизации психотипа, о формировании которого говорилось в предыдущих (2, 3) главах, со всей остротой могут проявить себя только на поле брани в остервенении боя, или в скученном пространстве концентрационного лагеря греческого полиса. Иначе говоря, только там, где слитая воедино численность новоявленных мутантов, даже значительно уступая, оказывается вполне сопоставимой с численностью тех, кому надлежит покориться им. Считанные же атомы, растворённые в безбрежном океане завоёванных земель, захватчики – пусть и по-прежнему сильные – совсем другие. Да и покорённые ими народы вовсе не оторваны от своей почвы. Не знающее невозможного племя героев – это всё же не братство могучих Гераклов, а значит, все поражённые ими титаны продолжают крепиться истечениями своей родной земли, они вовсе не разобщены незримыми решётками неких виртуальных тюремных камер, в которые замыкает их несчастных соотечественников чужбина. Поэтому та всесокрушающая (в тесных границах своего собственного полиса) энергия, которая исходит от пришельцев, здесь, на необъятном Востоке, вынуждена рассеиваться на совершенно непосильные ей количества и пространства. А значит, и общий контраст оказывается уже не столь зловещим и подавляющим. Вот здесь-то, в разреженной среде бескрайнего чужеземья и оказывается возможным разглядеть ускользающие дома следы истины.
И, может, первым, кто едва ли не полностью освободится от шовинистического угара, окажется сам Александр. Состав его распоряжений, сделанных после воцарения, убедительно показывает, что ему было важно добиться не только покорности, но и обрести доверие завоёванных народов; он многое сделал для того, чтобы показать: греки – это не захватчики, они не смотрят на них как на порабощённых. К большому удовольствию местных вельмож он сочетался браком с дочерью бактрийского царя Роксаной. Его двор принял многие черты азиатского, он ввёл в нём персидские обычаи и ритуалы, включая и так шокировавший македонцев обряд проскинезы – падание ниц перед ним, новым великим восточным царём. Он принял в свою свиту знатных персов и доверил им довольно важные государственные должности; устраивал массовые свадьбы, роднившие македонцев со знатными персидскими фамилиями. Кстати, и сам он, помимо Роксаны, – опять же в согласии с восточным законом – женился ещё и на дочери Дария III Статире, что сделало его Ахеменидом, а также, по словам Аристобула, одного из спутников Александра, на некой Парисатиде…
В ряду других установлений стоит и его решение обучить тридцать тысяч персидских юношей из хороших семей греческому языку и македонскому военному искусству. Есть сведения (Диодор) о существовании у Александра плана масштабного взаимного переселения греков и персов.
Ничто подобное просто немыслимо по отношению к племени второсортных, к тому, что много позднее получит определение «унтерменшей», а значит, все сделанное им может быть объяснено только тем, что убедительных доказательств какой-то особой, рабской, природы, уже заранее «по определению» обрекающей его новых подданных на беспрекословное подчинение Греции, так и не было явлено завоёванным Востоком. Покорённые земли оказались заселёнными в сущности точно такими же людьми, как и сами греки, а значит, все отстояние их друг от друга, как когда-то и думали древние мудрецы, обусловлено только одним – различием их истории и культуры.
Как кажется, Александр поставил своей задачей сломать преграды, слить Запад с Востоком, сделать достоянием Греции все богатство куда более древней, чем её собственная, культуры и одновременно оплодотворить Восток сокровищами эллинской образованности. (Возможно, если бы эта мечта свершилась, последующая история не знала бы многого, что так омрачило её, – ни крестовых походов, ни колониальных захватов, ни мировых войн.)
Впрочем, в самом ли деле именно о таком «царствии небесном», когда ягнёнок и лев смогут мирно улечься у ног мудрого эллина, когда один народ, один закон, одна культура навеки воцарятся на раздираемой враждой земле, мечтал Александр, или всё же что-то другое рисовалось ему? Трудно предположить, что уже в то время формирование какого-то всеобщего братства свободных народов могло стать практической целью даже сверх меры одарённого талантами государя. Ещё труднее предположить, что в этом братстве равных народов самим эллинам не было уготовано (ну хотя бы немножко) большее равенство, чем всем другим. Скорее, речь могла идти только о таком мироустройстве, в котором именно эллинскому закону было назначено разрешать споры народов, мирить враждующие племена и определять точную меру равенства и свободы всех, кого укрыла бы его благодатная сень. Словом, о таком мироустройстве, когда эллин станет высшим судией для всех населяющих его ойкумену наречий. Ведь общей практикой того времени было такое положение вещей, когда политический центр любого союза не только диктовал свою волю его членам, но и разбирал все тяжбы вошедших в него городов. Не всегда в пользу правого, но во всех случаях не без выгоды для себя. В конечном счёте, именно это обстоятельство и отвращало союзников от слишком, по их мнению, хищных Афин. Но тем же самым недугом страдали и все другие греческие гегемоны. Разумеется, не свободна от него была и Македония.
Строгого ответа не существует. Но всё же есть некая общая логика развития античного полиса, и в этой, не вполне зависящей от воли и сознания, логике способно раскрыться многое, что может служить ориентиром для взыскующей истины мысли. «Римский миф» – величественная и прекрасная песнь, которая будет сложена Вечным городом о самом себе, – вот возможный идеал, вдруг открывшийся Александру. Меж тем и идиллия «римского мифа», как мы ещё это увидим, не примирит народы, поэтому вряд ли бы Pax Romana многим отличался от того, во главе которого стояли бы Афины, Спарта, Македония, да и вообще кто угодно.
Но, что бы в действительности ни вдохновляло вождя, его прозрение ещё не означает просветление всех ведомых им соотечественников; начинания Александра встретили резкий протест македонской знати, но в этом протесте звучал не только голос греческого республиканизма (нам ещё придётся говорить об этом. Его былых товарищей конечно же не могло не возмутить введение достойных лишь раба ритуалов, но не менее болезненно переживался и тот факт, что их, достойных владеть всем миром, уравняли с побеждёнными; гордыня «белого человека» весьма чувствительно уязвлялась здесь. Но всё же со временем с мыслью о том, что нет никакого вытекающего из самой природы вещей предопределения судеб народов, в результате которого именно они назначены владычествовать над миром, а все остальные – лишь исполнять их волю, придётся смириться и им. Отдадим должное: здесь, на заре европейской истории, искра откровенного расизма так и не разгорится в пламя; завершив зигзаг, миросозерцание эллина вернётся к начальной точке поворота воззрений на социальное устройство мира.
Впрочем, ощущение какой-то иной природы, готовая взорваться прямой враждебностью, насторожённость к чужому и непонятному, так никогда и не будет преодолена Грецией. Совершенный миросозерцанием эллина эволюционный зигзаг всё же оставит свои – весьма заметные – следы в сознании всей Западной цивилизации. Рукописи и в самом деле не горят, идеи никогда не умирают; брошенное же там, на самой заре западной цивилизации зерно попадёт отнюдь не в бесплодную почву; поэтому пройдёт время и оно ещё будет приносить свои (часто изобильные) всходы, которые одурманят сознание не одного европейского народа. Да, европейские завоеватели уже не будут говорить о специфической «рабской» природе тех или иных племён (хотя, конечно, не один раз встретится и такое), но отныне и всегда будут смотреть свысока на всех уже покорённых ими или ещё только подлежащих завоеванию.
Эта парадигма будет действовать даже там, где они столкнутся с превосходящей их собственную культурой; просто Западу станет (и уже навсегда останется) свойственным чрезмерно преувеличивать значимость принимаемых им самим ценностей и принижать всё, что составляет законную гордость покоряемых земель. Впервые же это обнаружится именно здесь, на Востоке:
Осознание собственной исключительности – это в первую очередь осознание богоизбранности именно тех идеалов, которым служат греческие народы. Отсюда, если в чём-то отдельном варвары и могут превосходить их, то общая результирующая всех цивилизационных отличий обязана формировать две восходящих ступени, высшая из которых по праву принадлежит только эллину. Даже его бедность – закономерное следствие экономической неразвитости – будет истолкована им как знак превосходства, ибо богатство существует только там, где нет свободы, в богатых же странах Востока свободен лишь один (царь), все остальные – рабы. Таким образом, удостоверившись в том, что варвары – такие же люди, как и они сами, греки сумеют-таки убедить себя, что их собственная культура – в целом выше иноземной. А значит, варвар так и останется для них чем-то по большому счёту не выдерживающим серьёзного сравнения с ними, иначе говоря, символом отсталости в общем развитии, словом, потенциальным объектом цивилизационных усилий. Такое отношение к варварам очень скоро переймёт Рим, который признает культурное превосходство над собой одной только Греции (что не помешает ему с высокомерием относиться и ко всему греческому, что выходит за условные гуманитарные границы). Такое отношение сохранит средневековая Европа, такой взгляд на мир унаследует и современная Западная цивилизация.
Неколебимая ничем уверенность в превосходстве своей собственных достижений над достижениями варварских народов, разделяемых им ценностей над идеалами, которым поклоняются другие, собственной культуры над их культурой ещё сыграет свою роль в истории, больше того, во многом, если вообще не во всём, она определит весь дальнейший её ход. Во все времена такое превосходство будет служить моральным оправданием любой военной экспансии Запада. Ведь ясно, что при таком соотношении высших ценностей, которым обязаны поклоняться все, покорение чужих земель уже не может, не вправе рассматриваться как простое хищничество, как обычный грабительский захват, ибо здесь вершимое насилие в значительной степени компенсируется тем перевешивающим любые негативы обстоятельством, что завоеватель цивилизует населяющие их племена. А значит, все они в конечном счёте должны быть преисполнены благодарностью к хирургу, пусть и причинившему сильную боль, но зато избавившему их от неизбежного вырождения.
Впрочем, здесь будет не одно только моральное оправдание. При нехватке ресурсов, обеспечивающих дальнейшее развитие «культурных» народов (в античное время это в первую очередь земля, позднее ими становятся и её недра и сами обитатели – красно-, черно-, жёлто-, зеленокожие… любые), неизбежно встаёт вопрос о том, насколько оправдано (нет, не переменчивыми людскими законами – какой-то высшей, вечной надмирной справедливостью) то парадоксальное обстоятельство, что варварские племена обладают их явным переизбытком. Ведь это обстоятельство становится даже не тормозом исторического развития Запада, но чем-то вроде прямой удавки на шее высокоразвитой цивилизации. Иначе говоря, родом смертельной угрозы, а значит, некой виртуальной агрессией против неё. Поэтому любое движение более развитого народа в сторону её источника – это вовсе не хищнический акт, но превентивный шаг, способный на корню пресечь все возможные следствия изначальной несправедливости плохо устроенного мира. Ну и, разумеется же, никогда не следует забывать о великой благодетельной миссии (пусть даже и использующей шоковые меры) приобщения к вершинам цивилизации всех завоёванных…
В этом, конечно же, нет ничего удивительного. Отличительные особенности того нового для цивилизации психотипа, о формировании которого говорилось в предыдущих (2, 3) главах, со всей остротой могут проявить себя только на поле брани в остервенении боя, или в скученном пространстве концентрационного лагеря греческого полиса. Иначе говоря, только там, где слитая воедино численность новоявленных мутантов, даже значительно уступая, оказывается вполне сопоставимой с численностью тех, кому надлежит покориться им. Считанные же атомы, растворённые в безбрежном океане завоёванных земель, захватчики – пусть и по-прежнему сильные – совсем другие. Да и покорённые ими народы вовсе не оторваны от своей почвы. Не знающее невозможного племя героев – это всё же не братство могучих Гераклов, а значит, все поражённые ими титаны продолжают крепиться истечениями своей родной земли, они вовсе не разобщены незримыми решётками неких виртуальных тюремных камер, в которые замыкает их несчастных соотечественников чужбина. Поэтому та всесокрушающая (в тесных границах своего собственного полиса) энергия, которая исходит от пришельцев, здесь, на необъятном Востоке, вынуждена рассеиваться на совершенно непосильные ей количества и пространства. А значит, и общий контраст оказывается уже не столь зловещим и подавляющим. Вот здесь-то, в разреженной среде бескрайнего чужеземья и оказывается возможным разглядеть ускользающие дома следы истины.
И, может, первым, кто едва ли не полностью освободится от шовинистического угара, окажется сам Александр. Состав его распоряжений, сделанных после воцарения, убедительно показывает, что ему было важно добиться не только покорности, но и обрести доверие завоёванных народов; он многое сделал для того, чтобы показать: греки – это не захватчики, они не смотрят на них как на порабощённых. К большому удовольствию местных вельмож он сочетался браком с дочерью бактрийского царя Роксаной. Его двор принял многие черты азиатского, он ввёл в нём персидские обычаи и ритуалы, включая и так шокировавший македонцев обряд проскинезы – падание ниц перед ним, новым великим восточным царём. Он принял в свою свиту знатных персов и доверил им довольно важные государственные должности; устраивал массовые свадьбы, роднившие македонцев со знатными персидскими фамилиями. Кстати, и сам он, помимо Роксаны, – опять же в согласии с восточным законом – женился ещё и на дочери Дария III Статире, что сделало его Ахеменидом, а также, по словам Аристобула, одного из спутников Александра, на некой Парисатиде…
В ряду других установлений стоит и его решение обучить тридцать тысяч персидских юношей из хороших семей греческому языку и македонскому военному искусству. Есть сведения (Диодор) о существовании у Александра плана масштабного взаимного переселения греков и персов.
Ничто подобное просто немыслимо по отношению к племени второсортных, к тому, что много позднее получит определение «унтерменшей», а значит, все сделанное им может быть объяснено только тем, что убедительных доказательств какой-то особой, рабской, природы, уже заранее «по определению» обрекающей его новых подданных на беспрекословное подчинение Греции, так и не было явлено завоёванным Востоком. Покорённые земли оказались заселёнными в сущности точно такими же людьми, как и сами греки, а значит, все отстояние их друг от друга, как когда-то и думали древние мудрецы, обусловлено только одним – различием их истории и культуры.
Как кажется, Александр поставил своей задачей сломать преграды, слить Запад с Востоком, сделать достоянием Греции все богатство куда более древней, чем её собственная, культуры и одновременно оплодотворить Восток сокровищами эллинской образованности. (Возможно, если бы эта мечта свершилась, последующая история не знала бы многого, что так омрачило её, – ни крестовых походов, ни колониальных захватов, ни мировых войн.)
Впрочем, в самом ли деле именно о таком «царствии небесном», когда ягнёнок и лев смогут мирно улечься у ног мудрого эллина, когда один народ, один закон, одна культура навеки воцарятся на раздираемой враждой земле, мечтал Александр, или всё же что-то другое рисовалось ему? Трудно предположить, что уже в то время формирование какого-то всеобщего братства свободных народов могло стать практической целью даже сверх меры одарённого талантами государя. Ещё труднее предположить, что в этом братстве равных народов самим эллинам не было уготовано (ну хотя бы немножко) большее равенство, чем всем другим. Скорее, речь могла идти только о таком мироустройстве, в котором именно эллинскому закону было назначено разрешать споры народов, мирить враждующие племена и определять точную меру равенства и свободы всех, кого укрыла бы его благодатная сень. Словом, о таком мироустройстве, когда эллин станет высшим судией для всех населяющих его ойкумену наречий. Ведь общей практикой того времени было такое положение вещей, когда политический центр любого союза не только диктовал свою волю его членам, но и разбирал все тяжбы вошедших в него городов. Не всегда в пользу правого, но во всех случаях не без выгоды для себя. В конечном счёте, именно это обстоятельство и отвращало союзников от слишком, по их мнению, хищных Афин. Но тем же самым недугом страдали и все другие греческие гегемоны. Разумеется, не свободна от него была и Македония.
Строгого ответа не существует. Но всё же есть некая общая логика развития античного полиса, и в этой, не вполне зависящей от воли и сознания, логике способно раскрыться многое, что может служить ориентиром для взыскующей истины мысли. «Римский миф» – величественная и прекрасная песнь, которая будет сложена Вечным городом о самом себе, – вот возможный идеал, вдруг открывшийся Александру. Меж тем и идиллия «римского мифа», как мы ещё это увидим, не примирит народы, поэтому вряд ли бы Pax Romana многим отличался от того, во главе которого стояли бы Афины, Спарта, Македония, да и вообще кто угодно.
Но, что бы в действительности ни вдохновляло вождя, его прозрение ещё не означает просветление всех ведомых им соотечественников; начинания Александра встретили резкий протест македонской знати, но в этом протесте звучал не только голос греческого республиканизма (нам ещё придётся говорить об этом. Его былых товарищей конечно же не могло не возмутить введение достойных лишь раба ритуалов, но не менее болезненно переживался и тот факт, что их, достойных владеть всем миром, уравняли с побеждёнными; гордыня «белого человека» весьма чувствительно уязвлялась здесь. Но всё же со временем с мыслью о том, что нет никакого вытекающего из самой природы вещей предопределения судеб народов, в результате которого именно они назначены владычествовать над миром, а все остальные – лишь исполнять их волю, придётся смириться и им. Отдадим должное: здесь, на заре европейской истории, искра откровенного расизма так и не разгорится в пламя; завершив зигзаг, миросозерцание эллина вернётся к начальной точке поворота воззрений на социальное устройство мира.
Впрочем, ощущение какой-то иной природы, готовая взорваться прямой враждебностью, насторожённость к чужому и непонятному, так никогда и не будет преодолена Грецией. Совершенный миросозерцанием эллина эволюционный зигзаг всё же оставит свои – весьма заметные – следы в сознании всей Западной цивилизации. Рукописи и в самом деле не горят, идеи никогда не умирают; брошенное же там, на самой заре западной цивилизации зерно попадёт отнюдь не в бесплодную почву; поэтому пройдёт время и оно ещё будет приносить свои (часто изобильные) всходы, которые одурманят сознание не одного европейского народа. Да, европейские завоеватели уже не будут говорить о специфической «рабской» природе тех или иных племён (хотя, конечно, не один раз встретится и такое), но отныне и всегда будут смотреть свысока на всех уже покорённых ими или ещё только подлежащих завоеванию.
Эта парадигма будет действовать даже там, где они столкнутся с превосходящей их собственную культурой; просто Западу станет (и уже навсегда останется) свойственным чрезмерно преувеличивать значимость принимаемых им самим ценностей и принижать всё, что составляет законную гордость покоряемых земель. Впервые же это обнаружится именно здесь, на Востоке:
Осознание собственной исключительности – это в первую очередь осознание богоизбранности именно тех идеалов, которым служат греческие народы. Отсюда, если в чём-то отдельном варвары и могут превосходить их, то общая результирующая всех цивилизационных отличий обязана формировать две восходящих ступени, высшая из которых по праву принадлежит только эллину. Даже его бедность – закономерное следствие экономической неразвитости – будет истолкована им как знак превосходства, ибо богатство существует только там, где нет свободы, в богатых же странах Востока свободен лишь один (царь), все остальные – рабы. Таким образом, удостоверившись в том, что варвары – такие же люди, как и они сами, греки сумеют-таки убедить себя, что их собственная культура – в целом выше иноземной. А значит, варвар так и останется для них чем-то по большому счёту не выдерживающим серьёзного сравнения с ними, иначе говоря, символом отсталости в общем развитии, словом, потенциальным объектом цивилизационных усилий. Такое отношение к варварам очень скоро переймёт Рим, который признает культурное превосходство над собой одной только Греции (что не помешает ему с высокомерием относиться и ко всему греческому, что выходит за условные гуманитарные границы). Такое отношение сохранит средневековая Европа, такой взгляд на мир унаследует и современная Западная цивилизация.
Неколебимая ничем уверенность в превосходстве своей собственных достижений над достижениями варварских народов, разделяемых им ценностей над идеалами, которым поклоняются другие, собственной культуры над их культурой ещё сыграет свою роль в истории, больше того, во многом, если вообще не во всём, она определит весь дальнейший её ход. Во все времена такое превосходство будет служить моральным оправданием любой военной экспансии Запада. Ведь ясно, что при таком соотношении высших ценностей, которым обязаны поклоняться все, покорение чужих земель уже не может, не вправе рассматриваться как простое хищничество, как обычный грабительский захват, ибо здесь вершимое насилие в значительной степени компенсируется тем перевешивающим любые негативы обстоятельством, что завоеватель цивилизует населяющие их племена. А значит, все они в конечном счёте должны быть преисполнены благодарностью к хирургу, пусть и причинившему сильную боль, но зато избавившему их от неизбежного вырождения.
Впрочем, здесь будет не одно только моральное оправдание. При нехватке ресурсов, обеспечивающих дальнейшее развитие «культурных» народов (в античное время это в первую очередь земля, позднее ими становятся и её недра и сами обитатели – красно-, черно-, жёлто-, зеленокожие… любые), неизбежно встаёт вопрос о том, насколько оправдано (нет, не переменчивыми людскими законами – какой-то высшей, вечной надмирной справедливостью) то парадоксальное обстоятельство, что варварские племена обладают их явным переизбытком. Ведь это обстоятельство становится даже не тормозом исторического развития Запада, но чем-то вроде прямой удавки на шее высокоразвитой цивилизации. Иначе говоря, родом смертельной угрозы, а значит, некой виртуальной агрессией против неё. Поэтому любое движение более развитого народа в сторону её источника – это вовсе не хищнический акт, но превентивный шаг, способный на корню пресечь все возможные следствия изначальной несправедливости плохо устроенного мира. Ну и, разумеется же, никогда не следует забывать о великой благодетельной миссии (пусть даже и использующей шоковые меры) приобщения к вершинам цивилизации всех завоёванных…
Глава 5. Условие свободы
Свобода как возможность суда. Рабство как условие свободы. Оружие как средство достижения свободы. Конфликт между свободой и ресурсами её обеспечения. Исторические границы классического греческого полиса.
§ 1. Свобода как возможность суда
Итак, весь мир в умосозерцании тех, кому надлежит заложить основы европейской цивилизации, с становлением классического античного полиса окончательно разделился на «своих» и «чужих».
Первый из них – это мир высокой культуры, мир покоя, благоденствия и процветания; правильно организованный быт, справедливость и порядок господствуют в нём; словом, – это мир добра и света. В своём развитии – духовном, культурном, общественно-политическом, военно-техническом – он, как гранитная скала, возвышается над всеми; но при более широком взгляде на вещи обнаруживает себя лишь подобием маленького скалистого островка в неоглядном море всех окружающих его варварских племён.
Первый из них – это мир высокой культуры, мир покоя, благоденствия и процветания; правильно организованный быт, справедливость и порядок господствуют в нём; словом, – это мир добра и света. В своём развитии – духовном, культурном, общественно-политическом, военно-техническом – он, как гранитная скала, возвышается над всеми; но при более широком взгляде на вещи обнаруживает себя лишь подобием маленького скалистого островка в неоглядном море всех окружающих его варварских племён.