Здесь же война длится не годы и даже не десятилетия; она входит в самую кровь, в генную память длинной череды поколений, сменявших друг друга на протяжении целого тысячелетия, а это значит, что аномальным, противоестественным становится именно то состояние психики, которое привыкшее к мирной жизни общество рассматривает как норму. Все структуры города со временем становятся не чем иным, как средством выживания именно в условиях вооружённого противостояния, весь же он в целом – эффективным инструментом превентивного подавления потенциальной агрессии со стороны таких же хищников, как он сам.
   Было бы ошибкой думать, что мир, понятый как отсутствие войны, – это некое естественное состояние, которое не требует от древнего социума вообще никаких усилий для приспособления к нему. Полярная ель, пересаживаемая в почву райских субтропиков, обязана погибнуть. Точно так же, как прошедший через горнило войны человек нуждается в особой программе реабилитации, в глубокой перестройке нуждается и привыкшее к войне государство, на которое вдруг обрушивается нежданное наказание всеобщего умиротворения. Можно утверждать, что если бы случилось так, что каким-то чудом на Апеннинах вдруг установился всеобщий мир, Республика очень скоро утратила бы всю свою жизнеспособность; она просто задохнулась бы, как задыхается привыкший к атмосферному воздуху организм, который вдруг попадает в воду – колыбель всего живого на нашей планете. Словом, точно так же, как и для великих городов Греции, именно война становится наиболее комфортным климатом для Рима.
   Перелом наступает после того, как он превращается в доминирующую на всём Апеннинском полуострове величину. Вернее сказать, после того, как он начинает переполняться рабами. До тех пор, пока все проглоченное им ещё поддаётся какому-то контролю, пока аннексируемые территории не превышают экономические потребности его собственных граждан, городу мало что угрожает, напротив, он усиливается с каждой новой победой, с каждым новым территориальным приобретением. Но уже ко времени союзнической войны становится ясно, что основной его ресурс практически полностью исчерпан и управление захваченной добычей требует резкого увеличения общей массы тех, кому она должна доставаться. Однако именно военная добыча начинает отравлять здоровый организм государства, и, наконец, настаёт время, когда сама война – единственная форма его существования – становится невозможной. А с этим становится невозможным и существование адаптированного именно (и только) к ней Рима.
   Уже в начале имперского периода более чем полуторамиллионный Рим – это около 20 тысяч пухнущих от богатства семейств (600 сенаторских, около 10000 относящихся к всадническому сословию, и сколько-то ещё разжиревших ростовщиков и торговцев), несколько сот тысяч (не забудем добавить к этой массе и членов её семейств) городской голытьбы, которая в большинстве своём ошивается около первых в качестве прихлебателей, а то и просто тунеядствует, и рабы, рабы, рабы…
   Высшее сословие Рима – это (в эпоху Республики) сословие правящее. Нобилитет (от лат. nobilitas – знать) великого города составляет собой весьма замкнутый круг патрицианских и виднейших плебейских семейств, сюда входят только те, кто имел в своём роду консула. Это сословие сформировалось к началу III в. до н. э., то есть после окончания долгой войны между патрициями и плебеями, о которой уже говорилось в гл. 7. По сложившейся традиции только нобили имели доступ к высшим государственным должностям; практически никому, кто не входил бы в этот узкий круг фамилий пробиться к консульской должности было почти невозможно.
   Прежде всего нобилитет был хранителем политических традиций Республики. Впрочем, именно из его среды выходили и самые видные деятели оппозиции. В замкнутости этого сословия – его сила; никто не может оспорить его монопольное право определять политический вектор Республики. Однако всё та же замкнутость и есть одна из первопричин едва ли не главной слабости Рима: ведь тот факт, что только нобилитету дозволительно вершить его исторические судьбы, может обернуться (и оборачивается со временем) безучастностью к ним, в конечном счёте, всех остальных. Да даже и овладение Вечным городом – а вместе с ним и огромной мировой державой – нуждается в одолении лишь этого незначительного слоя.
   Всадничество до конца IV в. до н. э. было военным сословием, которое и формировало из своих рядов те 18 элитных центурий римской конницы, о которых уже говорилось в гл. 6, но с III в. до н. э. с развитием торговли и ростовщичества в разряд всадников по цензовым условиям стали вступать владельцы крупных ремесленных мастерских, ростовщики, торговцы. К началу гражданских войн это сословие становится торгово-финансовой знатью Рима. Внешняя торговля, военные поставки и подряды, ростовщические операции и откуп налогов – вот основа их экономического могущества. В I в. до н. э. верхушка всадничества сливается с сенатской элитой и занимает высшие командные позиции в армии.
   В то же время Рим давно уже не знает среднего класса, того самого слоя граждан, который и составляет опору и достоинство любого государства. Но если бы дело было в одной только в столице – не знает его и практически вся Италия: италийский земледелец давно разорился и кинул свой дом. Этому были две причины. Одна из них – дешевизна затопивших всю Италию рабов, вследствие чего конкурентоспособными на рынке становились только огромные латифундии, принадлежавшие римской знати. Вторая – социальная политика самого государства, из необходимости умиротворения городской черни вынужденного поддерживать предельно низкие цены на хлеб. Собственное хозяйство мелкого и средней руки земледельца становилось нерентабельным, и разоряющееся крестьянство бросало его. Теперь ему оставалось только одно – идти в город, за бесплатными раздачами хлеба, оливкового масла и потрясающими воображение зрелищами.
   Зрелища и в самом деле стоили того, чтобы навсегда остаться в истории. В «Деяниях божественного Августа» говорится: «Тр[иж]ды гладиаторские игры я дал от моего имени и пять раз от имени мо[и]х сыновей и внуков, в каковых играх сражались около десяти тысяч челове[к]. Дважды з[ре]л[ищ]е [ат]летов, отовсюду приглашённых, [н]ароду я представил от своего имени и в третий раз от имени моего внука. И[гр]ы я устраивал от моего имени четырежды, а через других магистрат[ов] двадцать три раза. За коллегию 15 мужей, будучи магистром кол[л]е[ги]и и, имея коллег[ой] М<арка> Агриппу, Век[овы]е игры, когда консулами были Г<ай> Фурний, Г<ай> [С]илан, я устроил. Будучи кон[сулом в 13-й раз], Марсовы игры первым я устро[ил], кото[рые] после этого времени в последовавшие непосредственно затем [год]ы по постановлению сената и закону у[страивали] консулы. Тра[в]ли африканских зверей от моего имени или моих сыновей и внуков в цирке или [н]а Форуме, или в амфитеатрах народу я дал двадцать шесть раз, для которых было доставлено зверей около трёх тысяч пятисот.
   Зрелище морского сражения народу я дал за Тибром, на каковом месте теперь роща находится Цезарей, выкопав землю в длину на тысячу восемьсот футов, а в ширину на тысячу двести. Там тридцать кораблей с таранами, триремы или биремы, множество также мелких судов между собой сражались. [На] эт[их] судах бились, кроме гребцов, около трёх тысяч человек».[232]
   Но ничто дармовое не идёт на пользу, и, привычные к труду, теперь они скатывались на самое дно общества. Впрочем, – массовое безделье хуже любого наркотика – быстро привыкали к праздной жизни. В 63 г. до н. э. Сервилий Рулл, народный трибун этого года, разработал радикальный законопроект, назначением которого было вернуть разорившимся земледельцам былое достоинство, наделить их землёю. По представлениям того времени это служило ещё и укреплению военной мощи государства, ибо именно земледельцы формировали ядро армии. Трибун предложил основать несколько колоний, использовав под них государственные земли в благодатной Кампании. Предполагалось также купить по рыночной стоимости землю в Италии и в провинциях у частных владельцев за счёт государственной казны, направив на эту цель военную добычу, захваченную на Востоке Помпеем. Однако против законопроекта Сервилия Рулла выступил Сенат Рима. Консул 63 г. до н. э. Цицерон в нескольких своих речах убедительно доказывал неправомочность законодательной инициативы трибуна. Цицерон был поддержан и влиятельным всадническим сословием, который терял на этом какую-то часть своих доходов. Но самое главное заключалось в том, что законопроект не был поддержан теми, ради кого он, собственно, и выносился, – потерявшими все источники независимого существования гражданами Рима. Увы, городской плебс уже навсегда порвал все связи с землёй, привык к дармовым государственным раздачам, праздной жизни, городским развлечениям, и уже не хотел возвращаться к тяжёлому труду земледельца. В «Деяниях божественного Августа» говорится: «Римским плебеям каждому по триста сестерциев я отсчитал по завещанию моего отца; и от своего имени по четыреста сестерциев из военной добычи, будучи в пятый раз консулом, я дал; вторично также в десятое консульство из моего имущества по четыреста сестерциев в подарок каждому я отсчитал; и, будучи консулом в одиннадцатый раз, двенадцать продовольственных раздач, хлеб частным образом скупив, я устроил; и, обладая трибунской властью в двенадцатый раз, по четыреста нуммов в третий раз каждому я дал. Каковые мои раздачи достались не менее чем двумстам пятидесяти тысячам человек. 2. Обладая [т]рибу[нск]ой властью в восемнадцатый раз, будучи консулом в 12-й раз, трёмстам двадца[ти] тысячам городских плебеев по шестидесяти денариев каждому я дал. 3. И в колониях моих воинов, будучи консулом в пятый раз, из военной добычи каждому по одной тысяче нуммов я дал; получили этот триумфальный подарок в коло[н]иях около ста двадцати тысяч человек. 4. Будучи консулом в тринадцатый раз, по шестидесяти денариев плебеям, которые тогда государственное продовольствие получа[ли], я дал; это было немногим больше двухсот тысяч человек».[233]
   Огромный, паразитирующий на чужом труде город деклассировал былую опору государства. Заумное это слово в представлении не приученных к высоким абстракциям земледельцев означало, быть может, самое страшное – они переставали быть тем, что долгое время составляло и золотой фонд Республики, и их собственную гордость. Рим, забывший о той суровой добродетели, которая поразила посланников эпирского царя, развращал своих граждан; теряя же былое достоинство, они сами теперь становились обыкновенными городскими паразитами. Народ, который покорил мир, – писал Ювенал, – теперь хочет только двух вещей: хлеба и зрелищ:
 
Этот народ уж давно, с той поры, как свои голоса мы
Не продаём, все заботы забыл, и Рим, что когда-то
Все раздавал: легионы, и власть, и ликторов связки,
 
   Сдержан теперь и о двух лишь вещах беспокойно мечтает:
 
«Хлеба и зрелищ!».[234]
 
   Здесь уместно вспомнить Аристотеля. В каждом государстве, – пишет он в своей «Политике», – есть три класса граждан: очень зажиточные, крайне неимущие, и те, кто стоит посередине. Людям первой категории свойственно становиться наглецами и крупными мерзавцами; людям второй – подлецами и мелкими мерзавцами. А из преступлений одни совершаются из-за наглости, другие – вследствие подлости. Поведение людей второй категории из-за их крайней необеспеченности в материальном отношении, чрезвычайно униженное; они не способны властвовать и умеют подчиняться только той власти, которая проявляется у господ над рабами; люди же первой категории не способны подчиняться никакой власти, а властвовать умеют только так, как властвуют господа над рабами.[235]
   Трагедия Рима состоит ещё и в том, что ему чуждо гармоническое всестороннее развитие собственной экономической базы. В сущности, он продолжает оставаться отсталым аграрным государством.
   Конечно, это положение ни в коем случае не следует абсолютизировать – известное военно-техническое (а значит, и техническое вообще) превосходство несомненно существует, в противном случае завоевательная политика попросту не была бы возможной. Прогресс ремесленничества, несомненно, наличествует и здесь, проблема же в том, что этот прогресс не поспевает за вызовами времени: могущественная держава, претендующая на роль мировой, обязана располагать куда большим промышленным потенциалом. Поэтому при всём том, что очень многое внёс в развитие мировой цивилизации именно Рим, его превосходство над окружением скорее обусловлено отсталостью конкурентов, чем собственным потенциалом. Так, первые млекопитающие на нашей планете не могли составить никакой реальной конкуренции могущественным динозаврам, но завоевать будущее предстояло не кому-нибудь, а этим маленьким юрким существам. На вымирание были обречены ящеры, и это при том, что именно они были настоящей вершиной эволюционного развития; анализируя их строение, мы находим много удивительных вещей, свидетельствующих об изобретательности природы. Просто сама эволюция шла в другом направлении.
   Рим в этом отношении напоминает чудовищного и вместе с тем не лишённого своей эстетики динозавра, он великолепно приспособлен к господствующим в Средиземноморском регионе условиям; именно он – вершина цивилизационной эволюции, и ничто не может противостоять ему. «Крепкие щиты его – великолепие; они скреплены как бы твёрдою печатью. Один к другому прикасается близко, так что и воздух не проходит между ними. Один с другим лежат плотно, сцепились и не раздвигаются. От его чихания показывается свет; глаза у него, как ресницы зари. Из пасти его выходят пламенники, выскакивают огненные искры. Из ноздрей его выходит дым, как из кипящего горшка или котла. Дыхание его раскаляет угли и из пасти его выходит пламя. На шее его обитает сила, и перед ним бежит ужас. Мясистые части тела его сплочены между собою твёрдо, не дрогнут. Сердце его твёрдо, как камень, и жёстко, как нижний жёрнов. Когда он поднимается, силачи в страхе, совсем теряются от ужаса. Меч, коснувшийся его, не устоит, ни копье, ни дротик, ни латы. Железо он считает за солому, медь – за гнилое дерево. Дочь лука не обратит его в бегство; пращные камни обращаются для него в плеву. Булава считается у него за соломину; свисту дротика он смеётся. Под ним острые камни, и он на острых камнях лежит в грязи. Он кипятит пучину, как котёл, и море претворяет в кипящую мазь; оставляет за собою светящуюся стезю; бездна кажется сединою. Нет на земле подобного ему; он сотворён бесстрашным; на всё высокое смотрит смело; он царь над всеми сынами гордости».[236] Но стоит подуть каким-то иным ветрам, и этот царственный крокодил-Левиафан оказывается отходом всеобщей истории.
   Испокон веку ремесленничество рассматривалось им как недостойное, даже позорящее свободного гражданина занятие; ремесленничество (и торговля) – это занятие перегринов, рабов и вольноотпущенников, словом, людей второго и третьего сорта. Другими словами, Риму свойственно такое же отношение к этим занятиям, как и греческим городам. Но в, отличие от Греции, здесь все принимает какие-то гротескные контрастные формы; и если эллинские города (за исключением, может быть, Спарты), отнюдь не брезгуя этими занятиями, лишь не относят их к самым престижным сферам приложения сил свободного гражданина, то Рим открыто презирает этот труд; достойней быть иждивенцем, живущим на чужие подачки, чем заниматься физическим трудом. С давних пор уважение города вызывал только труд земледельца.
   Что же касается земледелия, то здесь существует только одна его форма – обособленное, практически независимое ни от кого индивидуальное хозяйство. Полная автаркия составляет идеал его устройства. Поэтому в Риме по существу отсутствует массовый потребитель ремесленнического производства, а значит, нет и почвы для развития и совершенствования самого ремесленничества. Римский ремесленник мог существовать только при наличии какого-то дополнительного источника заработка, скажем, земельного участка, другими словами, заниматься ремеслом лишь «по совместительству». Однако с образованием крупных поместий, поглотивших значительную часть мелких поземельных наделов, ремесленники, ряды которых главным образом пополнялись вольноотпущенниками, должны были искать работу на стороне и исполнять её на дому у заказчика. Потребность латифундий в орудиях труда, а также в предметах обставляющих быт земледельца в основном удовлетворяется мелкими мастерскими, в которых заняты свои же рабы; эти огромные хозяйства функционируют как замкнутые самодостаточные образования, практически полностью обеспечивающие все внутренние нужды. Натуральное хозяйство всецело господствует на Италийском полуострове. Впрочем, существует и импорт, но основные его статьи – это предметы роскоши и устроения быта лучших фамилий, а вовсе не средства развития собственных производительных сил.
   Словом, ремесленническая ниша оказывается явно недостаточной для государства, претендующего чуть ли не на мировое господство. Ремесленное производство получает возможности развития только в провинциях Рима, куда оно, собственно, и смещается, поэтому массовое разорение и обезземеливание италийского крестьянства делает его безработными и гонит в города. Рим уже не выдерживает никакой конкуренции с Востоком, и нет ничего удивительного в том, что вслед за смещением центра тяжести технического и технологического развития Империи ту да же, к Востоку, смещается и политический её центр…

§ 2. Распад общины

   Разорение производителя не может не сказаться на нём: во все времена неспособный обеспечить себя и свою собственную семью мужчина терял не только устойчивость в жизни, но и самоуважение; надламываясь, менялась – не в лучшую сторону – вся его психология. Надо думать, не составлял исключение в этом ряду и гражданин Рима. Когда-то сильный, уверенный в себе человек, знающий, что он – гранитная опора большой семьи, кроме того, отчётливо понимающий, что именно на его плечах стоит само государство, теперь превращается в существо, вынужденное заискивать перед всеми. Но к чему может быть способно это потерявшее всякую опору в жизни, униженное самой судьбою существо, доведись ему вдруг оказаться в военном строю?
   Пафос высокого понятия гражданина, в любой момент готового возложить на свои плечи ответственность за судьбы отечества, имел основой (может быть, не всегда осознаваемую в явственной форме, но всё же смутно лелеемую) надежду разделить с ним и военные трофеи. Но что толку с добываемых его кровью побед, если все трофеи достаются кому-то другому? Поэтому разорение несовместимо ни с каким пафосом, а без стремления к подвигу и воин – не воин. Так что люмпенизация гражданина не могла не повлечь за собой и качественное перерождение легионов. Поэтому не случайно, что в эпоху империи основная масса в них – это уже не природные римляне, готовые жертвовать собой ради своего отечества, не представители италийских народов, а наёмники-варвары. Они воюют только за жалование, за трофеи… что им до воспетой интеллигентами высокой миссии великого города? Это уже не готовые жертвовать собой защитники отечества, больше того, с лёгкостью они перейдут на сторону любого, кто заплатит больше, охотно согласятся воевать даже против самого Рима. Кстати, именно так в конечном счёте и произойдёт: они предъявят ему свой счёт, потребовав от него именно то, что много раньше требовал от покорённых городов сам Рим – обладающей едва ли не экстерриториальным правом земли.
   Война в той форме, в какой она была знакома Риму на протяжении многих столетий, уже к концу республиканского периода становится невозможной. Ещё какое-то время сохраняется остаточная инерция военной экспансии, но по большому счёту Рим уже полностью исчерпал свой ресурс, и, в сущности, единственное, что остаётся возможным для него, – это попытаться удержать завоёванное.
   Но страшное не только в необратимом социальном перерождении общества, вернее, впрочем, сказать в прямом вырождении и римских граждан, и римских легионов. Владычество оказывается прочным только там, где есть подавляющее экономическое превосходство. Меж тем не развивший, не развивающий и, добавим, уже не имеющий возможности развивать свои производительные силы город оказывается не в состоянии обеспечить преимущество над всеми своими противниками. Больше того, в силу объективных следствий непрерывной военной экспансии центры развития производительных сил с перемещением ремесленного производства постепенно смещаются в провинции Рима, а это значит, что будущее – за ними, а уже не за Италией. Поэтому в долгосрочной перспективе господство метрополии может быть гарантировано только одним – подавлением развития всех, кто когда-то был покорён ею. Однако это очень опасный путь, к тому же такое господство не может быть прочным.
   Заметим ещё одно – не последней важности для судеб Римской империи – обстоятельство. Рим дал мощный импульс развитию внутренней и особенно внешней торговли, но, как уже сказано, нисколько не способствовал развитию у себя ремёсел. Органический порок античного полиса, осознание ремесленничества как чего-то противоречащего самому духу свободы, в полной мере свойствен и ему. Занятие ремеслом – это ведь род услужения кому-то другому, более того – скрытая форма продажи самого себя тому, кто будет потреблять производимое; услужение и уж тем более самопродажа несовместимы с античной мифологемой свободы. Не развращённость бесплатными раздачами (хотя, конечно, и она тоже) – гипертрофированная гордость свободнорождённого рождает отвращение к труду, эта же гордынная спесь делает невозможным и свободное развитие ремёсел.
   Между тем именно ремесленное производство (имеется в виду не существовавшее от самого сотворения мира домашнее, кустарное производство, удовлетворяющее индивидуальные потребности, но в первую очередь профессиональное городское ремесленничество) обладает одним существенным для формирования всех наций свойством, которое проявляется в способности соединять людей, делать их зависимыми друг от друга. Если угодно, делать принудительным совместное их существование и рождать общий интерес в совместном же совершенствовании всех сторон общественной жизни. Да, можно согласиться, что один язык, один закон, одни обряды действительно способны переплавлять этнические многоцветья в единые великие народы; но всё это требует столетий, – ремесленничество же, кроме всего прочего, обладает ещё и свойством ферментировать интеграционные социальные процессы. Национальное строительство идёт куда быстрее именно там, где ничем не сдерживается его совершенствование, где углубляется разделение труда и развиваются производительные силы общества.
   Никакой технический прогресс общества невозможен без все углубляющегося разделения труда, или того, что сегодня называют диверсификацией производства, развития и дифференциации его орудий. Специализация работников на определённых видах профессиональной деятельности обеспечивает качественное совершенствование совокупного труда общества и повышение его производительности. Но это не только рождение новых видов деятельности и новых навыков к труду, – накопление интегрального опыта цивилизации – а значит развитие способности адекватно реагировать на все вызовы времени – стоит за всем этим.
   Карл Маркс (1818—1883), великий немецкий философ, экономист, вовсе не случайно назовёт всю совокупность производственных отношений, то есть отношений, возникающих по поводу производства, распределения, обмена и потребления каких-то материальных ценностей, началом не просто цементирующим любое общество, но даже составляющим самую сердцевину его содержания, его суть. Чем более развита эта совокупность, тем более развито и (что, может быть, самое главное в рассматриваемом здесь контексте) спаяно, сплочено само общество.
   С наибольшей наглядностью истинность этого вывода проявляется именно в тех связях, которые независимо от нашей воли и нашего сознания формируют тесную зависимость друг от друга поставщиков, ремесленников, торговцев, наконец, потребителей, словом, всех, кто, собственно, и составляет цивилизованное общество. Эти невидимые связи, разумеется же, не исчерпывают собой природы того, что видел в производственных отношениях сам К.Маркс, но всё же служат довольно точной моделью одного из измерений этой сложной философской материи. Но если именно им надлежит крепить общество, то сколь сплочённым оно может быть там, где они вообще не сумели сформироваться?