Страница:
На первый взгляд, это может показаться неразрешимым противоречием, даже вопиющим парадоксом: возвышенная философская мудрость и низменное ристалище – что может быть несовместимее друг с другом? Но, кажется, именно в этом и кроется ответ. В философском споре человеку открывается сама истина, – вот так и любое состязание вообще на поверку всё той же философией оказывается не чем иным, как её поиском. Дух агона – это вовсе не выявление того, кто именно сегодня сильнейший в чём-то, но построение некоторой высшей гармонии мира, ибо для эллина гармония – это всегда строгая соразмерность частей, увязанных в единую стройную систему, где каждой из них уготовано какое-то своё место. Именно так – не просто поиск, но воссоздание истины, ибо эллин не может остановиться только на пассивном её созерцании. Вот поэтому-то и неудивительно, что взыскующий истину дух агона пронизывает собой решительно все – от гимнастических упражнений, формирующих будущего воина, защитника отечества, до состязаний в сферах, которым покровительствуют музы, что привлекает на сторону этого защитника самих богов. Видеть в греческом агоне род сегодняшних спортивных состязаний, способных зажечь лишь «фанатов», значит, не увидеть почти ничего; угасший дух былых советских олимпиад, но не отравленный воздух спортивной арены, – вот подлинное приближение к древнему агону.
А впрочем, не будем излишне романтизировать: в стремлении к первенству и в те поры использовались не только облагораживающие дух и развивающие тело средства. В пятой книге «Энеиды» в описании подготовки к кулачному бою мы читаем:
Попутно заметим, что организация состязаний, имеющая своей целью воссоздание истинной иерархии возможностей человеческого духа и тела, тем более нуждается в наличии строгих правил, судей и призов. Действенность этой организации такова, что она перенимается и другими народами, так, все в той же пятой главе «Энеиды» мы находим:
Вкратце подытоживая, можно сказать, что здесь явственно проглядывает какое-то инстинктивное стремление города поставить себе на службу всё то, что может побудить человека к борьбе, все лучшие (а впрочем, как мы увидим дальше, в особенности, когда речь пойдёт о Риме времён заката, и все низменные), его качества. Борющийся не просто за своё выживание в остро агрессивной среде точно таких же, как он сам, но за гегемонию город мобилизует для своей победы всё, что вообще поддаётся мобилизации; и одним из величайших открытий в мировой истории явилось открытие принципиальной возможности мобилизовать не только имущество и не только физическую плоть своего гражданина, но и весь его нравственный потенциал.
§ 4. Истоки побед
§ 5. Греческая фаланга
А впрочем, не будем излишне романтизировать: в стремлении к первенству и в те поры использовались не только облагораживающие дух и развивающие тело средства. В пятой книге «Энеиды» в описании подготовки к кулачному бою мы читаем:
Вергилий, правда, не позволяет этому страшному оружию вступить в дело, но надо думать, что при несомненном преувеличении сцена ристания списана им всё-таки с реальной действительности.
…мощный кулак обвязав и запястье твёрдою кожей.
Все в изумленье глядят на ремни из семи необъятных
Бычьих шкур, с нашитым на них свинцом и железом.[63]
<…>
Видишь – доселе ремни забрызганы кровью и мозгом![64]
Попутно заметим, что организация состязаний, имеющая своей целью воссоздание истинной иерархии возможностей человеческого духа и тела, тем более нуждается в наличии строгих правил, судей и призов. Действенность этой организации такова, что она перенимается и другими народами, так, все в той же пятой главе «Энеиды» мы находим:
Здесь Вергилий упоминает обычай, не чуждый и Риму, но перенят он, конечно же, не от троянцев… Словом, как бы то ни было, самый воздух агона стал объединяющей всех эллинов стихией, одной из атрибутивных, формообразующих, черт национального характера. Уже один только он надёжно отличал их от всех варваров. Для завершения картины добавим, что культура агона была к тому же насквозь пропитана возвышенной романтикой войны, вошедшим в самую кровь эллина его родством с оружием. Изящное (не без самолюбования) двустишие Архилоха говорит именно об этом:
Вот у всех на виду средь ристалища ставят награды:
Есть и треножники здесь, и венки из листьев зелёных,
Ветви пальм победителям в дар, пурпурное платье,
Золота целый талант, и талант серебра, и оружье.[65]
(упоминаемый здесь Исмар – это река и город на фракийском побережье).
В остром копье у меня замешан мой хлеб. И в копье же —
Из-под Исмара вино. Пью, опершись на копье.
Вкратце подытоживая, можно сказать, что здесь явственно проглядывает какое-то инстинктивное стремление города поставить себе на службу всё то, что может побудить человека к борьбе, все лучшие (а впрочем, как мы увидим дальше, в особенности, когда речь пойдёт о Риме времён заката, и все низменные), его качества. Борющийся не просто за своё выживание в остро агрессивной среде точно таких же, как он сам, но за гегемонию город мобилизует для своей победы всё, что вообще поддаётся мобилизации; и одним из величайших открытий в мировой истории явилось открытие принципиальной возможности мобилизовать не только имущество и не только физическую плоть своего гражданина, но и весь его нравственный потенциал.
§ 4. Истоки побед
Соединим вместе все эти достоинства и мы получим совершенно поразительный, невиданный никогда и никем ранее букет человеческих качеств. Вот и попробуем представить себе их властных обладателей, людей уверенных в своей силе, одержимых стремлением к победе, в праве подчинять, в нравственном превосходстве над всеми, в виде бессловесных подданных какого-нибудь восточного царька, да даже и просто навязанного интригами своих же собственных политических партий тирана, и обнаружим, что здесь отказывает всякое воображение, оказывается бессильной любая фантазия, ибо только свобода, только не сдержанная ничьей тиранической волей гордая самостоятельность может быть уделом этого победоносного племени.
Попробуем представить себе и другое: горящих стремлением к подвигу во имя свободы своего полиса пассионариев в виде мирных хлебопашцев, – и вновь нам откажет самое буйное воображение, самая неудержная фантазия. Стихия войны – вот воздух, которым только и могут дышать эти античные герои; «мой наряд – мои доспехи, отдых мой – кровавый бой» – это пусть и будет сказано позднее, но будет сказано про тех, кому примером были именно они. Плуг землепашца – обуза для них, и там, где встаёт выбор между ним и копьём, результат во всех случаях оказывается предопределённым. Нам ещё придётся говорить о Риме, одним из героев которого был Цинциннат. Легенда гласит, что отечество позвало его именно в тот момент, когда он работал на своей земле: «Последняя надежда римского государства», как называет его Ливий, владел за Тибром четырьмя югерами земли. Послы застали его за обработкой земли (он то ли копал канаву, то ли пахал); после обмена приветствиями они попросили его нарядиться в тогу для того, чтоб выслушать послание сената…[66] Правда, скорее всего, здесь звучит мотив государственного мифа, ибо человеку, который призывается встать во главе полиса, не пристало ни копать канавы, ни пахать землю, – у него, как правило, вполне достаточно иных забот. Но если посланники Сената застают того за подобной работой, то здесь или рассчитанная на зрителя (а то и вообще на историю) игра, или род некоего «толстовства», или то и другое одновременно. Но как бы то ни было, выбор оказывается предопределённым и для бывшего консула Республики. В греческом же полисе (как, впрочем, и в Риме) готовым бросить все ради военного похода цинциннатом был, наверное, любой; впрочем, если быть справедливым, у каждого, кто мог претендовать на высшие государственные должности, было, кого оставить за плугом, ибо по верованиям того времени война ради захвата рабов – это вполне справедливое дело. Но только официальная идеология полиса, только торжественная песнь о свободе, только пафос народовластия преобразуют не чуждое и эллину стремление к военным трофеям в нравственный патриотический порыв гражданина.
Именно такой результат интенсивного социального отбора и есть, может быть, самый точный ответ на вопрос о том, почему именно свобода, именно демократия стали основными принципами политической организации того удивительного государственного образования, смыслом существования которого была война против всех, залогом же силы и жизнестойкости – эксплуатация невольничьего труда.
Никакое другое государство не смогло добиться того, что впервые в истории удалось европейскому античному городу, и прежде всего это связано с демократическим его устройством. Только такая форма организации государственной власти делает возможным поставить на службу общине действительно все ресурсы человека, то есть мобилизовать не только его физические и интеллектуальные способности, но и весь его творческий потенциал, и даже его нравственное чувство. В сущности, это тотальная мобилизация человека, в то время как основанное на любых других принципах государство могло рассчитывать лишь на использование каких-то отдельных способностей своих граждан. Поэтому нет ничего удивительного в том, что община, сумевшая задействовать весь потенциал индивида, оказывается намного могущественней любой другой, которая способна лишь на краткое время оторваться от мирных забот (профессиональный спортсмен всегда сильней любителя, который с трудом заставляет себя делать даже обычную зарядку).
Вообще говоря, здесь – некий парадокс. Тотальная мобилизация человека, которой впервые в истории удаётся достичь только демократическому полису, с трудом совместима с индивидуальной свободой, однако самим человеком она воспринимается как лишённый любого давления извне нравственный выбор истинного патриота. Впрочем, этот парадокс объясняется достаточно просто. Чем шире начала народовластия, тем менее персонифицирован действительный источник государственной власти, и в своём логическом пределе, когда этим источником и в самом деле оказывается вся община, её идеология становится способной до конца подчинить себе сознание любого члена общества. Но индивидуальное сознание в этом случае уже не в состоянии распознать внешний диктат. Так холоднокровный организм едва ли подозревает о том, что ритмы его активности обусловлены колебаниями температуры внешней среды. Правда, абсолютный предел расширения социальной базы политической власти не достигался ещё никем в истории, но ведь абсолютные величины вообще никогда не встречаются в ней; история – это царство соотносительных начал, и в этом царстве «икс» процентов всегда будет больше, чем «икс минус один». Там же, где эти соотносительные величины переходят некий предел, начинает создаваться иллюзия того, что уже не индивидуальное сознание совпадает с государственной идеей, но сам государственный выбор оказывается формой реализации свободной воли гражданина, что это именно он управляет своим полисом. Конкретная же форма управления – прямая демократия, выборы представителей, назначение диктатора, – все это вторично.
Как бы то ни было социальный «отбор», в результате которого формируется новый тип человека, перестраивает и в самом деле всю его психику; в результате, пусть и не всецело, но всё же подчинённым полису оказывается сознание каждого. Отныне индивидуальное сознание гражданина легче всего настраивается на позитивные именно для его отечества позывы и труднее всего переваривает то, что не служит его пользе. Кстати, вызывает удивление стремительность этого отбора. Реформы Солона, подводящие черту под остатками родового строя, относятся к началу VI в. до н. э. (он избирается архонтом в 594 г. до н. э.); Писистрат захватывает власть в 560 г. до н. э.; Клисфен, как уже было сказано, избирается в 508 г. до н. э., а уже в 490 г. до н. э. афинская фаланга вдребезги разбивает персидское войско у Марафона.
Так что не следует думать, что исключительный гордый дух Греции вдруг породил её порыв к свободе и равенству. И режим личной власти тирана, и патриархальные представления о свободе взламываются вовсе не тем, что (гипотетически) может быть свойственно лишь генотипу эллина; политическую структуру полиса, как, впрочем, и самый его менталитет революционизирует перешедшая какой-то качественный рубеж военная экспансия, масштаб завоеваний, резкое изменение общей массы и этнической принадлежности невольников. Во-первых, как уже было сказано, с преодолением этого рубежа на месте рабов, попавших в неволю за долги, оказываются военнопленные, на эксплуатацию которых уже не распространяются никакие моральные ограничения (что, разумеется, не отменяет соображений экономической целесообразности), во-вторых, их общая масса переходит критическую черту, за которой сохранение её подконтрольности начинает требовать формирования совершенно иных политических институтов. Там, где народные массы оказываются отстранёнными от управления государством, единый центр власти, опирающийся на лично преданный лейб-гвардейский контингент, оказывается не в состоянии обеспечить должное повиновение и порядок, угрозу которому составляют и рабы и готовые сомкнуться с ними социальные низы города. Поэтому-то и возникает объективная необходимость её рассредоточения, распределения и властных полномочий и технических функций управления, может быть, главной из которых оказывается удержание в узде порабощённых городом этнически чуждых ему масс. Структура политического управления полисом должна реформироваться таким образом, чтобы этот центр оказался повсюду, а это и означает его демократизацию. Но заметим: только видимая, «парадная» составляющая власти переходит к ордену гоплитов, её изнанка достаётся тем, кого они именуют чернью.
Понятно, что все качества впервые появляющегося нового психотипа могут характеризовать лишь сравнительно небольшую часть граждан древнего города, которые и персонифицируют собой его свободы; именно их сплочённая каста выдвигается на авансцену всей греческой (а не исключено, что и мировой) истории.
Если рассуждать лишь о видимой стороне явлений, которая поддаётся фиксации в текстах законов, то вся полнота прав того времени, все политические свободы достаются гоплитам, остальные – не в счёт: в раннедемократическом античном городе, находившемся под их властью, гражданин, который не имел надела и был экономически не способен явиться вооружённым в войско, не играл никакой (закреплённой его основными установлениями) политической роли. Поэтому античная демократия – это совсем не то, что рисуется современному сознанию; в сущности, это не что иное, как тирания или, выражаясь более современным языком, диктатура «подавляющего» меньшинства. Так, например, в Афинах для принятия любых, самых ответственных, решений достаточно было всего лишь шести тысяч свободнорождённых граждан. А ведь ими определялись судьбы не только более полумиллиона людей (около двухсот пятидесяти тысяч свободных и вполне сопоставимого количества рабов) собственно Афинского полиса – решения касались миллионов, ибо существовала огромная масса зависимых от него городов, для которых многие из них были обязательными. Дело в том, что размер приносимой дани, режим расходования единой союзнической казны, долгое время хранившейся, кстати, в Афинах, односторонне утверждался здесь же; кроме того, все споры «союзников» друг с другом рассматривались все теми же Афинами, а это и означает, что небольшой цех граждан этого города был неограниченным властителем большого государства.
Однако мы не вправе забывать о том, что всё-таки подлинная власть находится не только у гильдии тех пышных героев, которые в состоянии уплатить по сто гульденов за место в бессмертии на полотнах «Ночных дозоров». Давление на выбор общих приоритетов города, которое оказывает массив париев, остающихся где-то там, во мраке за парадной аркой, но именно там, во мраке, и делающим главное, чем жив античный город (и что омрачает торжественную песнь о нём), – это тоже участие в управлении. И трудно сказать, какая из составляющих более действенна в определении конечного вектора государственной политики.
Так что стремление к свободе и равенству, к расширению политических прав гражданина, словом, к демократическому устройству своего общества вызывается вовсе не особой природой эллина, его породит не что иное, как тотальная война, которую на протяжении столетий по существу со всем окружающим миром ведёт его отечество. Ну и конечно – впервые в мировой истории радикально преобразованный античным городом по уникальному образцу институт рабства. Именно эти стихии станут главенствующими силами, действию которых подчинится формирование его политических предпочтений. Поэтому именно война и рабство станут по сути дела смысловым ядром в определении содержания самого понятия свободы, центральными категориями всей государственной идеологии, всей системы воспитания гражданина. Ведь только сумма отъятых у кого-то прав и составит всю полноту правоспособности гражданина (кстати, не только греческого) полиса, станет её фактической мерой. Одновременно формирование развитого института рабства включает в действие и механизмы мобилизации дополнительных скрытых ресурсов для обеспечения выживания города в условиях его переполнения рабами.
Попробуем представить себе и другое: горящих стремлением к подвигу во имя свободы своего полиса пассионариев в виде мирных хлебопашцев, – и вновь нам откажет самое буйное воображение, самая неудержная фантазия. Стихия войны – вот воздух, которым только и могут дышать эти античные герои; «мой наряд – мои доспехи, отдых мой – кровавый бой» – это пусть и будет сказано позднее, но будет сказано про тех, кому примером были именно они. Плуг землепашца – обуза для них, и там, где встаёт выбор между ним и копьём, результат во всех случаях оказывается предопределённым. Нам ещё придётся говорить о Риме, одним из героев которого был Цинциннат. Легенда гласит, что отечество позвало его именно в тот момент, когда он работал на своей земле: «Последняя надежда римского государства», как называет его Ливий, владел за Тибром четырьмя югерами земли. Послы застали его за обработкой земли (он то ли копал канаву, то ли пахал); после обмена приветствиями они попросили его нарядиться в тогу для того, чтоб выслушать послание сената…[66] Правда, скорее всего, здесь звучит мотив государственного мифа, ибо человеку, который призывается встать во главе полиса, не пристало ни копать канавы, ни пахать землю, – у него, как правило, вполне достаточно иных забот. Но если посланники Сената застают того за подобной работой, то здесь или рассчитанная на зрителя (а то и вообще на историю) игра, или род некоего «толстовства», или то и другое одновременно. Но как бы то ни было, выбор оказывается предопределённым и для бывшего консула Республики. В греческом же полисе (как, впрочем, и в Риме) готовым бросить все ради военного похода цинциннатом был, наверное, любой; впрочем, если быть справедливым, у каждого, кто мог претендовать на высшие государственные должности, было, кого оставить за плугом, ибо по верованиям того времени война ради захвата рабов – это вполне справедливое дело. Но только официальная идеология полиса, только торжественная песнь о свободе, только пафос народовластия преобразуют не чуждое и эллину стремление к военным трофеям в нравственный патриотический порыв гражданина.
Именно такой результат интенсивного социального отбора и есть, может быть, самый точный ответ на вопрос о том, почему именно свобода, именно демократия стали основными принципами политической организации того удивительного государственного образования, смыслом существования которого была война против всех, залогом же силы и жизнестойкости – эксплуатация невольничьего труда.
Никакое другое государство не смогло добиться того, что впервые в истории удалось европейскому античному городу, и прежде всего это связано с демократическим его устройством. Только такая форма организации государственной власти делает возможным поставить на службу общине действительно все ресурсы человека, то есть мобилизовать не только его физические и интеллектуальные способности, но и весь его творческий потенциал, и даже его нравственное чувство. В сущности, это тотальная мобилизация человека, в то время как основанное на любых других принципах государство могло рассчитывать лишь на использование каких-то отдельных способностей своих граждан. Поэтому нет ничего удивительного в том, что община, сумевшая задействовать весь потенциал индивида, оказывается намного могущественней любой другой, которая способна лишь на краткое время оторваться от мирных забот (профессиональный спортсмен всегда сильней любителя, который с трудом заставляет себя делать даже обычную зарядку).
Вообще говоря, здесь – некий парадокс. Тотальная мобилизация человека, которой впервые в истории удаётся достичь только демократическому полису, с трудом совместима с индивидуальной свободой, однако самим человеком она воспринимается как лишённый любого давления извне нравственный выбор истинного патриота. Впрочем, этот парадокс объясняется достаточно просто. Чем шире начала народовластия, тем менее персонифицирован действительный источник государственной власти, и в своём логическом пределе, когда этим источником и в самом деле оказывается вся община, её идеология становится способной до конца подчинить себе сознание любого члена общества. Но индивидуальное сознание в этом случае уже не в состоянии распознать внешний диктат. Так холоднокровный организм едва ли подозревает о том, что ритмы его активности обусловлены колебаниями температуры внешней среды. Правда, абсолютный предел расширения социальной базы политической власти не достигался ещё никем в истории, но ведь абсолютные величины вообще никогда не встречаются в ней; история – это царство соотносительных начал, и в этом царстве «икс» процентов всегда будет больше, чем «икс минус один». Там же, где эти соотносительные величины переходят некий предел, начинает создаваться иллюзия того, что уже не индивидуальное сознание совпадает с государственной идеей, но сам государственный выбор оказывается формой реализации свободной воли гражданина, что это именно он управляет своим полисом. Конкретная же форма управления – прямая демократия, выборы представителей, назначение диктатора, – все это вторично.
Как бы то ни было социальный «отбор», в результате которого формируется новый тип человека, перестраивает и в самом деле всю его психику; в результате, пусть и не всецело, но всё же подчинённым полису оказывается сознание каждого. Отныне индивидуальное сознание гражданина легче всего настраивается на позитивные именно для его отечества позывы и труднее всего переваривает то, что не служит его пользе. Кстати, вызывает удивление стремительность этого отбора. Реформы Солона, подводящие черту под остатками родового строя, относятся к началу VI в. до н. э. (он избирается архонтом в 594 г. до н. э.); Писистрат захватывает власть в 560 г. до н. э.; Клисфен, как уже было сказано, избирается в 508 г. до н. э., а уже в 490 г. до н. э. афинская фаланга вдребезги разбивает персидское войско у Марафона.
Так что не следует думать, что исключительный гордый дух Греции вдруг породил её порыв к свободе и равенству. И режим личной власти тирана, и патриархальные представления о свободе взламываются вовсе не тем, что (гипотетически) может быть свойственно лишь генотипу эллина; политическую структуру полиса, как, впрочем, и самый его менталитет революционизирует перешедшая какой-то качественный рубеж военная экспансия, масштаб завоеваний, резкое изменение общей массы и этнической принадлежности невольников. Во-первых, как уже было сказано, с преодолением этого рубежа на месте рабов, попавших в неволю за долги, оказываются военнопленные, на эксплуатацию которых уже не распространяются никакие моральные ограничения (что, разумеется, не отменяет соображений экономической целесообразности), во-вторых, их общая масса переходит критическую черту, за которой сохранение её подконтрольности начинает требовать формирования совершенно иных политических институтов. Там, где народные массы оказываются отстранёнными от управления государством, единый центр власти, опирающийся на лично преданный лейб-гвардейский контингент, оказывается не в состоянии обеспечить должное повиновение и порядок, угрозу которому составляют и рабы и готовые сомкнуться с ними социальные низы города. Поэтому-то и возникает объективная необходимость её рассредоточения, распределения и властных полномочий и технических функций управления, может быть, главной из которых оказывается удержание в узде порабощённых городом этнически чуждых ему масс. Структура политического управления полисом должна реформироваться таким образом, чтобы этот центр оказался повсюду, а это и означает его демократизацию. Но заметим: только видимая, «парадная» составляющая власти переходит к ордену гоплитов, её изнанка достаётся тем, кого они именуют чернью.
Понятно, что все качества впервые появляющегося нового психотипа могут характеризовать лишь сравнительно небольшую часть граждан древнего города, которые и персонифицируют собой его свободы; именно их сплочённая каста выдвигается на авансцену всей греческой (а не исключено, что и мировой) истории.
Если рассуждать лишь о видимой стороне явлений, которая поддаётся фиксации в текстах законов, то вся полнота прав того времени, все политические свободы достаются гоплитам, остальные – не в счёт: в раннедемократическом античном городе, находившемся под их властью, гражданин, который не имел надела и был экономически не способен явиться вооружённым в войско, не играл никакой (закреплённой его основными установлениями) политической роли. Поэтому античная демократия – это совсем не то, что рисуется современному сознанию; в сущности, это не что иное, как тирания или, выражаясь более современным языком, диктатура «подавляющего» меньшинства. Так, например, в Афинах для принятия любых, самых ответственных, решений достаточно было всего лишь шести тысяч свободнорождённых граждан. А ведь ими определялись судьбы не только более полумиллиона людей (около двухсот пятидесяти тысяч свободных и вполне сопоставимого количества рабов) собственно Афинского полиса – решения касались миллионов, ибо существовала огромная масса зависимых от него городов, для которых многие из них были обязательными. Дело в том, что размер приносимой дани, режим расходования единой союзнической казны, долгое время хранившейся, кстати, в Афинах, односторонне утверждался здесь же; кроме того, все споры «союзников» друг с другом рассматривались все теми же Афинами, а это и означает, что небольшой цех граждан этого города был неограниченным властителем большого государства.
Однако мы не вправе забывать о том, что всё-таки подлинная власть находится не только у гильдии тех пышных героев, которые в состоянии уплатить по сто гульденов за место в бессмертии на полотнах «Ночных дозоров». Давление на выбор общих приоритетов города, которое оказывает массив париев, остающихся где-то там, во мраке за парадной аркой, но именно там, во мраке, и делающим главное, чем жив античный город (и что омрачает торжественную песнь о нём), – это тоже участие в управлении. И трудно сказать, какая из составляющих более действенна в определении конечного вектора государственной политики.
Так что стремление к свободе и равенству, к расширению политических прав гражданина, словом, к демократическому устройству своего общества вызывается вовсе не особой природой эллина, его породит не что иное, как тотальная война, которую на протяжении столетий по существу со всем окружающим миром ведёт его отечество. Ну и конечно – впервые в мировой истории радикально преобразованный античным городом по уникальному образцу институт рабства. Именно эти стихии станут главенствующими силами, действию которых подчинится формирование его политических предпочтений. Поэтому именно война и рабство станут по сути дела смысловым ядром в определении содержания самого понятия свободы, центральными категориями всей государственной идеологии, всей системы воспитания гражданина. Ведь только сумма отъятых у кого-то прав и составит всю полноту правоспособности гражданина (кстати, не только греческого) полиса, станет её фактической мерой. Одновременно формирование развитого института рабства включает в действие и механизмы мобилизации дополнительных скрытых ресурсов для обеспечения выживания города в условиях его переполнения рабами.
§ 5. Греческая фаланга
Разумеется, нельзя видеть во всём этом становление и в самом деле совершенно особой породы героев, породнившихся с бессмертными обитателями Олимпа, победительных сверхчеловеков, «белокурых бестий», для которых уже не существует ни преград, ни ограничений. В действительности всё то, что должно было отличать их от окрестных варваров, могло и не бросаться в глаза. Но в противостоянии любых сил решающее значение принимают даже микроскопические превосходства. Объективные законы реальной действительности таковы, что килограммовая гиря при прочих равных всегда перевесит ту, в которой насчитывается лишь 999 грамм. Вот так и чемпионом становится вовсе не тот, кто на целый порядок превосходит второго призёра, – на практике их разделяют ничтожные доли секунды, граммы и миллиметры.
Правда, живые люди – вовсе не бездушные гири, поэтому их «вес» далеко не всегда одинаков: внешние влияния, настроения, самочувствие – все это не может не сказаться на результатах усилий. Но ведь и те, кто может противостоять им, подвержены всё тому же, но, в отличие от первых, они терзаются страхом перед своими победительными соперниками, поэтому там, где счёт идёт не на единицы, а на десятки тысяч, даже микроскопическое превосходство служит источником самых громких побед.
Впрочем, здесь преобладание было отнюдь не микроскопичным, ибо оно имеет свойство каким-то таинственным образом умножаться, там где его обладатели вдруг собираются вместе. Не следует забывать ещё об одном чрезвычайно важном обстоятельстве, известном любому, кто когда-нибудь задумывался над тайнами человеческого поведения. Все переживаемое совместно, будь то спортивное состязание, театральное зрелище, похороны павших героев, приветственная встреча каких-то инопланетян, да всё что угодно, действует на людей гораздо сильнее, чем на разъятых обстоятельствами робинзонов. Экзальтация больших людских количеств достигает куда большего градуса, когда они сбиваются в единую монолитную массу, нежели там, где эта масса оказывается рассеянной на отдельные атомы, к тому же изолированные непроницаемыми клетками своих жилищ. Наверное, ни один, может быть, даже самый лучший, оратор мира не в состоянии воздействовать на людей там, где они разъединены, но собираясь вместе они поддаются магии слова как некий целостный организм. Впрочем, роль собраний не исчерпывается одним только умножением эмоционального всплеска сошедшихся вместе единиц, ибо именно здесь резко интенсифицируется формирование единой реакции на каждый значимый для масс импульс. Ристалища, театры, ипподромы, народные собрания, сисситии (ритуальные совместные трапезы спартанцев), – всё это способствовало становлению единой психологии, единого настроя, порождаемого одним и тем же сигналом, способности разных по образованию, воспитанию, личному опыту людей с полуслова чувствовать и понимать друг друга.
(Кстати, наверное, это свойство живой природы вообще: сбившиеся в стаю ли, в стадо животные реагируют на знаковый для них импульс гораздо острее и стремительней, чем поодиночке.)
Именно античный полис каким-то неосознанным коллективным наитием, каким-то интуитивным прозрением впервые понял и поставил на службу самому себе и это фундаментальное свойство всего живого. Нигде на планете оно не было использовано с такой интенсивностью, как здесь, нигде в мире не был достигнут столь потрясающий результат: марширующий по плацу батальон и слабо оформленная (пусть даже и съединенная какой-то общей целью) толпа, ну скажем, очередь за каким-нибудь дефицитом, – вот зримое отличие между общностью, порождённой строем его жизни, и жителями любого другого поселения той поры.
При Марафоне насчитывавшая примерно 10 тысяч человек фаланга афинских гоплитов даже без помощи не успевших к бою спартанцев страшным лобовым ударом копий буквально раздавила в несколько раз превосходившее её численностью персидское войско. Единый сокрушительный её натиск решил все, и завоеватели, оставив на поле боя несколько тысяч, – Геродот[67] говорит о 6400 убитых – в ужасе бежали. Урон афинян составил всего 192 человека да и те пали не столько в самой атаке, сколько во время ожидания вражеского наступления; собственно, и атака была предпринята именно для того, чтобы сократить урон, наносимый персидскими лучниками. (Впрочем, не забудем и о том павшем герое, память которого по сию пору отмечается марафонскими забегами.) Это была первая победа свободного афинского демоса над численно превосходящим войском сильнейшей державы того времени, и она произвела ошеломляющее впечатление на всех современников.
В уже упомянутом здесь Фермопильском ущелье, где обрели бессмертие триста спартанцев, несколько тысяч греков не один день сдерживали натиск армии, численность которой вместе со вспомогательными подразделениями Геродот определяет более чем в три миллиона человек (конечно, верить его подсчётам никоим образом нельзя, но безусловно и то, что фактическое соотношение сил всё-таки было близким к нереальному). Не забудем и легендарное отступление греков, когда отрезанное от всех коммуникаций десятитысячное формирование, после вероломного избиения персами греческих военачальников (в числе новоизбранных командиров был и талантливый не только в ремесле историка Ксенофонт), как раскалённый нож сквозь масло, прошло около четырёх тысяч километров по вражеской территории и с победой вернулось к Пергаму. Была и открывавшая самые блестящие перспективы кампания спартанского царя Агесилая II (ок. 442 – ок. 358 до н. э.), царя Спарты с 401 г. до н. э. А будет ещё и поход Александра (356, Пелла, Македония – 13 июня 323 до н. э., Вавилон), великого македонского царя, сына Филиппа II и Олимпии, царевны из Эпира, талантливейшего полководца, создателя самого крупного государства древнего мира; его весьма немногочисленное войско сокрушит огромную империю и откроет новую главу всемирной истории…
Стоит ли удивляться тому, что греческие наёмники очень быстро станут весьма ходовым товаром для властителей окрестных земель, и, кстати, именно формирования этих наёмников доставят, может быть, самые неприятные минуты вождю македонского войска в персидском походе.
Что играло роль? Лучшая подготовка воинов? Да, конечно. Правда, элитные формирования во все времена вбирали в себя лучших из лучших, но здесь, в отличие от армий Востока, профессиональное ядро которых тонуло в бесчисленных толпах ничему не обученных ополченцев, элитой были все. Более совершенное вооружение? И это так. В сущности пожизненная принадлежность к армии каждого гражданина формировала совершенно особое отношение к оружию: оно бережно хранилось и передавалось по наследству, больше того – оно становилось предметом фамильного культа и национального фольклора. Впрочем, ведь это только сегодня можно говорить, что пулемёт обладает абсолютным превосходством перед копьём и луком, в те же времена разница в качестве оружия была куда менее заметной. Доспехи? Но, даже разгромленная, застигнутая врасплох Спарта в ночном бою у своих очагов явила чудеса доблести и без них. «Великолепное и достойное удивления зрелище не только согражданам, но и противникам доставил также Исад, сын Фебида. <…> Он выскочил из своего дома совершенно нагой, не прикрыв ни доспехами, ни одеждой своё тело, натёртое маслом, держа в одной руке копье, в другой меч, и бросился в гущу врагов, повергая наземь и поражая всех, кто выступал ему навстречу. Он даже не был ранен, потому ли, что в награду за храбрость его охраняло божество, или потому, что показался врагам существом сверхъестественным. Говорят, что эфоры сначала наградили его венком, а затем наказали штрафом в тысячу драхм за то, что он отважился выйти навстречу опасности без доспехов.»[68] Впрочем, известны примеры и из других времён: ширнув какой-то дряни, норманнские берсеркеры бились без них не только захваченными врасплох, Однако это нисколько не мешало им внушать ужас не только врагам, но и своим же собратьям по оружию, – не случайно же в перерывах между боями их держали отдельно, на расстоянии от остальной дружины. Дух войска, его моральное состояние? Так, например, говорят, что вера в правоту своего дела – это один из главных залогов победы, следовательно, ополчение, которое сражается за свободу и независимость своей родины, обязано быть сильнее захватчиков. Но спросим себя, а кто ж вообще верит в то, что его дело – неправое (и потом: за какое отечество бились в далёкой Индии не знавшие поражений македонцы)? Словом, какие-то идеалы, может, и обладают способностью придать дополнительные силы… но всё же есть материи куда более осязаемые.
Правда, живые люди – вовсе не бездушные гири, поэтому их «вес» далеко не всегда одинаков: внешние влияния, настроения, самочувствие – все это не может не сказаться на результатах усилий. Но ведь и те, кто может противостоять им, подвержены всё тому же, но, в отличие от первых, они терзаются страхом перед своими победительными соперниками, поэтому там, где счёт идёт не на единицы, а на десятки тысяч, даже микроскопическое превосходство служит источником самых громких побед.
Впрочем, здесь преобладание было отнюдь не микроскопичным, ибо оно имеет свойство каким-то таинственным образом умножаться, там где его обладатели вдруг собираются вместе. Не следует забывать ещё об одном чрезвычайно важном обстоятельстве, известном любому, кто когда-нибудь задумывался над тайнами человеческого поведения. Все переживаемое совместно, будь то спортивное состязание, театральное зрелище, похороны павших героев, приветственная встреча каких-то инопланетян, да всё что угодно, действует на людей гораздо сильнее, чем на разъятых обстоятельствами робинзонов. Экзальтация больших людских количеств достигает куда большего градуса, когда они сбиваются в единую монолитную массу, нежели там, где эта масса оказывается рассеянной на отдельные атомы, к тому же изолированные непроницаемыми клетками своих жилищ. Наверное, ни один, может быть, даже самый лучший, оратор мира не в состоянии воздействовать на людей там, где они разъединены, но собираясь вместе они поддаются магии слова как некий целостный организм. Впрочем, роль собраний не исчерпывается одним только умножением эмоционального всплеска сошедшихся вместе единиц, ибо именно здесь резко интенсифицируется формирование единой реакции на каждый значимый для масс импульс. Ристалища, театры, ипподромы, народные собрания, сисситии (ритуальные совместные трапезы спартанцев), – всё это способствовало становлению единой психологии, единого настроя, порождаемого одним и тем же сигналом, способности разных по образованию, воспитанию, личному опыту людей с полуслова чувствовать и понимать друг друга.
(Кстати, наверное, это свойство живой природы вообще: сбившиеся в стаю ли, в стадо животные реагируют на знаковый для них импульс гораздо острее и стремительней, чем поодиночке.)
Именно античный полис каким-то неосознанным коллективным наитием, каким-то интуитивным прозрением впервые понял и поставил на службу самому себе и это фундаментальное свойство всего живого. Нигде на планете оно не было использовано с такой интенсивностью, как здесь, нигде в мире не был достигнут столь потрясающий результат: марширующий по плацу батальон и слабо оформленная (пусть даже и съединенная какой-то общей целью) толпа, ну скажем, очередь за каким-нибудь дефицитом, – вот зримое отличие между общностью, порождённой строем его жизни, и жителями любого другого поселения той поры.
При Марафоне насчитывавшая примерно 10 тысяч человек фаланга афинских гоплитов даже без помощи не успевших к бою спартанцев страшным лобовым ударом копий буквально раздавила в несколько раз превосходившее её численностью персидское войско. Единый сокрушительный её натиск решил все, и завоеватели, оставив на поле боя несколько тысяч, – Геродот[67] говорит о 6400 убитых – в ужасе бежали. Урон афинян составил всего 192 человека да и те пали не столько в самой атаке, сколько во время ожидания вражеского наступления; собственно, и атака была предпринята именно для того, чтобы сократить урон, наносимый персидскими лучниками. (Впрочем, не забудем и о том павшем герое, память которого по сию пору отмечается марафонскими забегами.) Это была первая победа свободного афинского демоса над численно превосходящим войском сильнейшей державы того времени, и она произвела ошеломляющее впечатление на всех современников.
В уже упомянутом здесь Фермопильском ущелье, где обрели бессмертие триста спартанцев, несколько тысяч греков не один день сдерживали натиск армии, численность которой вместе со вспомогательными подразделениями Геродот определяет более чем в три миллиона человек (конечно, верить его подсчётам никоим образом нельзя, но безусловно и то, что фактическое соотношение сил всё-таки было близким к нереальному). Не забудем и легендарное отступление греков, когда отрезанное от всех коммуникаций десятитысячное формирование, после вероломного избиения персами греческих военачальников (в числе новоизбранных командиров был и талантливый не только в ремесле историка Ксенофонт), как раскалённый нож сквозь масло, прошло около четырёх тысяч километров по вражеской территории и с победой вернулось к Пергаму. Была и открывавшая самые блестящие перспективы кампания спартанского царя Агесилая II (ок. 442 – ок. 358 до н. э.), царя Спарты с 401 г. до н. э. А будет ещё и поход Александра (356, Пелла, Македония – 13 июня 323 до н. э., Вавилон), великого македонского царя, сына Филиппа II и Олимпии, царевны из Эпира, талантливейшего полководца, создателя самого крупного государства древнего мира; его весьма немногочисленное войско сокрушит огромную империю и откроет новую главу всемирной истории…
Стоит ли удивляться тому, что греческие наёмники очень быстро станут весьма ходовым товаром для властителей окрестных земель, и, кстати, именно формирования этих наёмников доставят, может быть, самые неприятные минуты вождю македонского войска в персидском походе.
Что играло роль? Лучшая подготовка воинов? Да, конечно. Правда, элитные формирования во все времена вбирали в себя лучших из лучших, но здесь, в отличие от армий Востока, профессиональное ядро которых тонуло в бесчисленных толпах ничему не обученных ополченцев, элитой были все. Более совершенное вооружение? И это так. В сущности пожизненная принадлежность к армии каждого гражданина формировала совершенно особое отношение к оружию: оно бережно хранилось и передавалось по наследству, больше того – оно становилось предметом фамильного культа и национального фольклора. Впрочем, ведь это только сегодня можно говорить, что пулемёт обладает абсолютным превосходством перед копьём и луком, в те же времена разница в качестве оружия была куда менее заметной. Доспехи? Но, даже разгромленная, застигнутая врасплох Спарта в ночном бою у своих очагов явила чудеса доблести и без них. «Великолепное и достойное удивления зрелище не только согражданам, но и противникам доставил также Исад, сын Фебида. <…> Он выскочил из своего дома совершенно нагой, не прикрыв ни доспехами, ни одеждой своё тело, натёртое маслом, держа в одной руке копье, в другой меч, и бросился в гущу врагов, повергая наземь и поражая всех, кто выступал ему навстречу. Он даже не был ранен, потому ли, что в награду за храбрость его охраняло божество, или потому, что показался врагам существом сверхъестественным. Говорят, что эфоры сначала наградили его венком, а затем наказали штрафом в тысячу драхм за то, что он отважился выйти навстречу опасности без доспехов.»[68] Впрочем, известны примеры и из других времён: ширнув какой-то дряни, норманнские берсеркеры бились без них не только захваченными врасплох, Однако это нисколько не мешало им внушать ужас не только врагам, но и своим же собратьям по оружию, – не случайно же в перерывах между боями их держали отдельно, на расстоянии от остальной дружины. Дух войска, его моральное состояние? Так, например, говорят, что вера в правоту своего дела – это один из главных залогов победы, следовательно, ополчение, которое сражается за свободу и независимость своей родины, обязано быть сильнее захватчиков. Но спросим себя, а кто ж вообще верит в то, что его дело – неправое (и потом: за какое отечество бились в далёкой Индии не знавшие поражений македонцы)? Словом, какие-то идеалы, может, и обладают способностью придать дополнительные силы… но всё же есть материи куда более осязаемые.