Разность получаемых доходов отнюдь не умиротворяет общество, и каждый недополученный процент в сознании правообладателей трансформируется в ту или иную степень отчуждения и вражды. В свою очередь, любая вражда вызывает встречную реакцию отторжения, поэтому в конечном счёте все – от субкультуры до внешнего облика тех, кто принадлежит к противоположному полюсу полноты гражданских прав, – в глазах их визави начинает символизировать собой что-то чужое и ненавистное, источающее прямую угрозу.
   Таким образом, для всех, кому Рим – настоящее отечество, свобода, как и в Греции, оказывается под постоянной угрозой, она требует активной защиты, и по-прежнему единственным средством её обеспечения в конечном счёте оказывается только одно – оружие. Поэтому в самых общих словах свобода и здесь – не что иное, как обеспеченное оружием право гражданина. Но, точно так же, как и в Греции, мысль обывателя, как правило, обрывается на этом пафосном итоге. Между тем итог лишь промежуточен, ибо полный вывод гласит, что это не просто право на что-то непонятное и отвлечённое от того, что намазывается на хлеб, но – оружием обеспеченная возможность отчуждения в свою пользу доли чужого труда и таланта. Логический же синтез прерывается только потому, что отчуждаемая доля (которая в глазах полноправного гражданина и в самом деле выглядит прямым порождением античной свободы, неотъемлемым её атрибутом) какими-то таинственными извивами разума осознается правообладателем как дар божественной стихии умножать результат его собственного (свободного!) труда. Иными словами, никакого противоправного отчуждения продукта нет и в природе, все делится в соответствии с высшей справедливостью, поэтому любая претензия изгоев на какое-то дополнительное участие в прибылях – это прямое поползновение на свободу, преступление против неё; ведь в сущности и то, что уже выделяется низшим, – ни в коем случае не честное воздаяние за их труды, но лишь великодушная уступка сильных.
   Мир очень скоро окончательно расколется, и вопрос охранения мечом добытой свободы от всех тех, кто категорически не согласен с устройством римского мироздания, ещё более обострится. Одни по-прежнему будут видеть спасение в дальнейшем нагнетании насилия и террора, другие, кому достаются лишь объедки с пиршественного стола, – в своеобразном социальном аутизме, каким для многих станет раннее христианство; но и то, и другое лишь усилит ощущение надвигающейся грозы. Обездоленные Римом уже во весь голос пророчествуют о падении «нового Вавилона», в среде же тех, кто чувствует себя всецело обязанным этому победоносному городу, кто не отделяет свою личную судьбу от его исторической миссии, складывается уже знакомая нам психология осаждённого гарнизона. Правда, и здесь, в Риме (а может быть, тем более здесь) это не психология обречённых на поражение и гибель. Сознание своей неодолимой силы, предощущение победы царствует и в этом городе; это гарнизон героев, которым недостаёт только команды для того, чтобы, выйдя за стены, отбросить и уничтожить своих врагов.
   Враждебный, во всём противостоящий сложившемуся правопорядку Рима мир, как и в умосозерцании эллина, подлежит решительному отбрасыванию и нейтрализации. Но всё же новые масштабы завоеваний диктуют совершенно иную стратегию сосуществования и с побеждёнными, и с теми, кого ещё только предстоит покорить. Обретаемая империей политическая культура формирует новое правосознание, заставляет победителей искать новые средства обеспечения своей свободы. Ведь, точно так же, как и для греческого полиса, обеспечение своей свободы – это вовсе не полное уничтожение всех, кто может составить угрозу ей, но беспрепятственная возможность вершить свой суд над миром: принуждать к смирению и покорности одних и – что, может быть, более действенно – великодушно покровительствовать другим. Тем, кто готов подставить своё плечо Риму.

§ 3. Идеологическое обеспечение завоеваний

   Раздвинувшиеся горизонты подвластной Риму вселенной рождают не только опыт, но ещё и глубокую политическую мудрость, новое понимание тайны мировой власти, подлинного смысла государственности. Мы видели, что одно из измерений этих начал открылось ещё Александру: все то разнородное, что вошло в созданную им империю должно быть не просто ассимилировано ею, но пересотворено на какой-то новой качественной основе. Ни меч, ни бич, ни даже всё это вместе уже не в состоянии обеспечить устойчивость и жизнестойкость этого пёстрого разноязыкого конгломерата, нужны глубокие структурные преобразования всего устройства новой империи. Но мы помним и другое: государственные начинания Александра встретили самый резкий и решительный протест, который пришлось подавлять силой оружия. В то время как он мечтал о новом мире, скреплённом не только единой властью и единым законом, но и единой культурой, которая вобрала бы в себя лучшее, что было у всех народов, его недавних друзей оскорбляла самая мысль о возможности уничтожения той принципиальной дистанции, что должна была бы навечно отделять победителей от побеждённых. Даже высшему нобилитету покорённых ими земель не было дано преодолеть её и встать рядом с ними. Стоит ли удивляться тому, что победоносное воинство так и не дошло до края вселенной, а после смерти его вождя очень быстро созданная им империя распалась на ряд враждующих между собой государственных образований, многие из которых через какое-то время станут лёгкой добычей Рима.
   В сущности та же самая задача встаёт и перед этим сильным не только своими легионами городом. Слишком велико, слишком разнородно все проглоченное им, чтобы не таить в себе смертельную угрозу, не порождать острые социальные конфликты; между тем одно оружие уже бессильно обеспечить согласие, дать умиротворение, гарантировать безопасность сосуществования народов. Поэтому стратегия выживания осаждённой со всех сторон крепости должна строиться на чём-то более долговечном и основательном.
   Словом, и перед Римом встаёт то, что когда-то увиделось первым завоевателем мира – новое устройство всего того, что обретено оружием. Правда, отребье от государственной власти (такое было во все времена, изобилует ими и наше) по-прежнему видит выход только в ещё большем унижении побеждённых (такие «традиционалисты» не знают иных средств, кроме принудительных мер), но духовная элита – философы, поэты, юристы – уже задумывается над совершенно иным идеалом государственного миропорядка: один народ, один закон, одна культура. (Вот только, в отличие от Александра, – этому единству надлежит господствовать ещё и над всем, что не обнимается им.)
   Ни меч, ни бич не обладают никакой творческой силой – созидателен только закон. Но и он весьма ограничен в своих возможностях, ибо способен регулировать собой лишь данность, лишь то, что уже и без того существует в действительности. Подлинный же порядок и умиротворение наступят лишь тогда, когда сам человек, независимо от его достатка и правосостояния, свято уверует в то, что наличное положение вещей – это и есть достигнутый, наконец, идеал высшей общественной справедливости. Так маленькие дети, входя в наш большой мир, не видят ни его недостатков, ни даже явных пороков, все кажется им естественным и должным.
   Само сознание человека должно уподобиться миросозерцанию не испорченного никаким критицизмом ребёнка, а это доступно лишь идеологии, лишь государственному мифу. Только миф способен окончательно убедить человека в том, что решительно ничего в мире уже не нужно менять и одновременно – решительно ничего невозможно изменить, ибо любое переустройство способно обрушить сами устои вселенной. Лишь ему доступно превратить всё, что может вызвать несогласие и протест, в подобие тех абсолютных ограничений, которые накладывают на нашу действительность объективные законы самой вселенной. Что толку не соглашаться со смертной природой человека, с тем, что ему не дано летать, зачем протестовать против того, что огонь жжёт, а железо наносит увечье, если решительно ничего в этом нельзя переделать? Так уж устроен мир…
   Словом, уже поздняя Республика и тем более принципат как совершенно новая форма организации развившегося государственного тела нуждается в принципиально ином идеологическом оформлении своего собственного устроения и быта. Установившееся успокоение, впечатляющий рост богатства города, грандиозные военные успехи Рима рождали у его граждан уверенность в качественном превосходстве своего общества и государства над всем окружением, в сакральной избранности римского народа. С этой уверенностью римляне оглядывались и в своё собственное прошлое, ища именно там первопричину и объяснение своих побед и достижений.
   Собственно, так и создавалась история этого бессмертного города, и чтобы убедиться в том, достаточно почитать Тита Ливия. Он оставил нам «Историю Рима от основания Города». Фундаментальный труд состоял из 142 книг; сохранились лишь 35 – о событиях периода до 293 до н. э. и 218—168 до н. э. Но и оставшиеся в целом составляют в перерасчёте на современный формат несколько больших томов, значительный объем которых занимает прямая апология Рима и высоких римских добродетелей. Чтение этой истории можно начинать буквально с любой страницы – восхищение характерами её героев, величием вершимых ими подвигов, жертвенной благородностью нравов, преданностью идеалам, наконец, просто возвышенностью и изяществом литературного стиля охватывает сразу.
   Ливий персонифицирует ключевые ценности своего времени: virtus (доблесть), pietas (благочестивость), fides (верность), pudicitia (скромность), frugalitas (умеренность), воплотив их в героях римской старины Сцеволе, Манлии, Цинциннате, Бруте, Камилле, Сципионе Старшем и других. В основе этого грандиозного труда лежит идея неземного величия Рима, прославления нравов, патриотических чувств и героизма предков.
   Вообще говоря, Ливий – не вполне историк, его принцип состоит в том, что «история – наставница жизни», а это значит, что для него первостепенны не столько исследовательские, сколько назидательные нравственные задачи. Кроме того, с самого начала он не ставит своей целью фиксировать простую хронику событий. Вот его собственные слова: «Создам ли я нечто стоящее труда, если опишу деяния римского народа от первых начал города. Твёрдо не знаю, да и не знал бы, не решился бы сказать, ибо вижу – затея не нова, и даже избита, ведь являются все новые писатели, которые уверены, что-либо в изложении событий подойдут ближе к истине, либо превзойдут неискусную древность в умении писать. Как бы там ни было, я найду радость в том, что я и в меру своих сил постарался увековечить подвиги главенствующего на земле народа; и в столь великой толпе писателей слава моя не будет заметна, утешением мне будет знатность и величие тех, в чьей тени окажется моё имя».[214]
   Словом, он идёт по чисто художественному пути, и отбирает наиболее яркие и выразительные факты, способные (и долженствующие!) сначала взволновать читателя, растревожить лучшие его чувства и уже только этим – убедить. Впрочем, и самому факту он предпочитает звонкую фольклорную легенду, а легенде – блестящую риторику, которую сам же и вкладывает в уста своих исторических персонажей. Подсчитано, что в сохранившихся 35 книгах содержится 407 речей, следовательно, во всех 142 книгах, если придерживаться той же пропорции, их должно было быть примерно 1650, то есть около 12 процентов текста. И вместе с тем Ливий был и остаётся основным источником при изучении хроники событий Рима республиканского периода.
   Результат его грандиозного труда – не умирающая вот уже две тысячи лет величественная сага о Вечном городе, легенда, воспитавшая не одно поколение юношей, мечтающих «о доблестях, о подвигах, о славе».
   В этой вдохновенной саге, нет никакого государственного заказа, отсутствует даже тень какой-то пропаганды, есть лишь одно – биение взволнованного сердца. И все это при том, что уже Август, интуитивно понимая значение мифа в обеспечении жизнедеятельности огромного государства, стремился поддерживать своё господство не одной только силой. Он ревностно следил за тем, как меняется по отношению к нему общественное мнение, а поэтому в целях пропаганды своей собственной политики, существо которой по-прежнему сводилось к одному – обеспечению всё того же безоговорочного господства Рима среди всех окружающих народов, использовал все, включая литературу и искусство. Именно при нём окончательно складывается «великий и ужасный» государственный миф, который в той или иной форме будет перениматься всеми империями мира.
   Впрочем, идеология принципата Августа – это не только сага о добродетелях и высшем назначении Рима; в ней ещё и своеобразный синтез греческой философии (рождённого ею учения о периодическом обновлении космоса и смене веков) и римской концепции мирового космического процесса. В самом центре именно этого всеобщего вселенского потока превращений и оказывается история и миссия великого Города, начало которому было положено крошечным поселением на Тибре, окружённом враждебными ему племенами. Сама судьба и бессмертные боги (кстати, боги, покровители города и прежде всего Юпитер Всеблагой Величайший, Юнона и Минерва, – это неотъемлемая часть «римского мифа») предначертали ему непрерывное восхождение, в результате которого он становится вечно царствующим властелином мира; непреходящее величие – его удел, вернее сказать, миссия (собственно, отсюда и пережившие два тысячелетия определения «Вечный Рим», «Вечный Город»).
   Чтобы понять истоки и глубинную философию мифа, нужно вспомнить, что ещё в республиканский период среди римской духовной элиты широкую популярность получила своеобразная теория циклического развития общества, концепция сменяющих друг друга «пяти веков»; она была изложена ещё Гесиодом в его знаменитой поэме «Труды и дни». Согласно этой теории давно прошедший (Был ещё Крон-повелитель в то время владыкою неба)[215] «золотой век» человечества – это время всеобщего благоденствия и мировой гармонии:
 
Жили те люди, как боги, с спокойной и ясной душою,
Горя не зная, не зная трудов. И печальная старость
К ним приближаться не смела. Всегда одинаково сильны
Были их руки и ноги. В пирах они жизнь проводили.
А умирали, как будто объятые сном. Недостаток
Был им ни в чём неизвестен.[216]
 
   Однако счастливый век всеобщей гармонии сменяется прогрессирующим упадком «серебряного», за ним «медного», затем «века героев», наконец, просто «железного века», переполняющего мир страданием и болью.
 
Если бы мог я не жить с поколением пятого века!
Раньше его умереть я хотел бы иль позже родиться.[217]
 
   Эти века проходят уже под эгидой Зевса. Но по завершении «железного» все зло этого мира до конца исчерпывает себя и всеобщий цикл времён повторяется, вновь возвращая ему «золотой век». Впрочем, нужно заметить, что древняя легенда о «золотом веке» свойственна, как кажется, вообще всем культурам; его возвращение – золотой сон всех народов мира, и кстати, «царствие небесное» на земле – это род всё той же не умирающей мечты человека. Эта легенда будет жить долго, может быть, вечно…

§ 4. «Римский миф»

   Золотым веком современникам казался принципат Августа. Основные завоевания свершились, потрясения гражданских войн, ужас проскрипций, кровавые восстания остались в прошлом. При нём претерпела изменения и политика в отношении провинций: роль наместников ограничивалась; налоги в соответствии с проведённым по провинциям цензом стали собирать лишь агенты императора; собрания видных провинциалов получили право жаловаться на наместников в случае недовольства их действиями; в провинциях основывались колонии; преданные Августу лица получали привилегии. Словом, Рим вступает в полосу умиротворения объединённых им народов и всеобщего процветания. Казалось, всё, о чём ранее можно было только мечтать, уже удовлетворено, цели, которые ставили перед собой герои римской истории, достигнуты, созданный великими жертвами миропорядок обещал незыблемость… Так что, по всем признакам, его правление становится завершением «железного века» и наступлением нового цикла времён, в которой Риму уготована роль навечно господствовать над всем «кругом земель».
   Ещё на рубеже III–II вв. до н. э., в эпоху явственно обозначившейся победы в ведущихся Римом войнах и становления великой возглавляемой им средиземноморской державы начал складываться так называемый «римский миф». Его существо в двух словах можно было бы выразить в том, что Вечный город выполнил начертанное ему историческое предназначение, установив после многовековой борьбы всеобщий покой и принеся всему миру так долго жданный народами «золотой век». Осталось совсем немногое, по исполнении чего ему предстоит служить вечным гарантом всеобщей гармонии и согласия.
   В структуру этого мифа весьма органично вписывается представление о достигшей совершенства военной и государственной организации Рима. После же победы над могущественными государствами вера в особую миссию Рима достигает апогея, и начинает складываться официальная имперская идеология.
   Воплощение «римского мифа» официальная пропаганда приписывает Августу. Именно на его век, то есть на рубеж I в. до н э. – I в. н э., когда происходил переход от республики к империи пришёлся девятый вал римского мифотворчества. Именно на это время приходится расцвет творчества таких величин античной культуры, как Марк Теренций Варрон (116—27 до н э.) – крупнейший римский учёный-энциклопедист, автор cвязанных с римской мифологической традицией многочисленных сочинений; Марк Веррий Флакк – римский грамматик эпохи Августа, воспитатель его внуков, Секст Проперций (ок. 50 до н э. – между 2 и 15 до н э.) – известный римский поэт из кружка Мецената, в одной из своих книг исследовавший происхождение многих римских мифов, обычаев, географических названий, памятников; Публий Овидий Назон (43 до н. э. – 17/18) – знаменитый римский поэт-лирик, своими поэмами и элегиями пробуждавший интерес к греко-римской мифологии; Квинт Гораций Флакк (65 до н. э. – 8 до н. э.), один из величайших поэтов Рима и другие. Но подлинными вершинами мифотворчества эпохи Августа стали уже упомянутая здесь «История Рима от основания Города» Тита Ливия и, конечно же, бессмертная «Энеида» Вергилия (70—19 до н. э.).
   Ливий, здесь уже упоминалось об этом, говорит о главенствующем на всей земле народе. Ему в оде к цезарю Августу, написанной в 27 г. до н. э., вторит Гораций:
 
…пусть Капитолий, блеск
Бросая вокруг, и грозный
Рим покоряет парфян законам.
Внушая страх, он пусть простирает власть
До граней дальних, там, где Европы край
От Африки пролив отрезал,
Вздувшись, где Нил орошает пашни…
 
   Но, может быть, ярче всех выражает суть «римского мифа» Вергилий. Именно в его поэме высказывается мысль о том, что великому Городу с великой судьбой надлежит благодетельствовать всем покорённым народам, миловать кротких и смирять надменных. По мнению поэта, Рим – это не обычный город, каких много на земле, но избранный самими богами в качестве своего земного жилища. Мысль о создании такого города вынашивалась небожителями давно, и, несмотря на то, что в мире было много других сильных и знаменитых городов, они предпочли создать новый и поселиться в нём всем вместе, чтобы оттуда сообща заботиться о благе всего мира. Словом, главенствовать над миром Риму было начертано с самого начала, но при этом всё необходимое для того, чтобы получить право вести за собой другие народы, должны были сделать сами римляне, – боги лишь помогают им.
   «Энеида» – это великий эпос о странствованиях Энея, славнейшего, после Гектора, героя Трои, сына Анхиза и Афродиты, рождённого, как в своей «Теогонии» говорит ещё Гесиод, на горе Иде:
 
Славный Эней был рождён Кифереей прекрасновенчанной.
В страстной любви сопряглася богиня с Анхизом-героем
На многолесных вершинах богатой оврагами Иды.[218]
 
   О том, что Энею уже самим роком предначертано спастись из обречённой Трои и продолжить троянский род, говорит ещё Гомер в XX песне Илиады:
 
…предначертано роком – Энею спастися,
Чтобы бесчадный, пресекшийся род не погибнул Дардана…[219]
 
   Беря за основу это предсказание, Вергилий кладёт начало величественному и прекрасному мифу, согласно которому сам Юпитер предназначил сыну богини стать предком основателей Рима. (Строго говоря, начало этому мифу закладывается им ещё в знаменитой IV эклоге «Буколик», где, обнадёженный миром, который заключили между собой Октавиан и Антоний, Вергилий предрекает смену железного века золотым.) Его «Энеида» сочетала в себе и древние верования Италии, и теории греческих мудрецов о строении космоса, и учение о мировой душе и бессмертии человеческих душ, – словом, многое. Вергилий пишет о награде героям в «полях блаженных», кто служил родине делом и словом, о каре предателям, нарушителям римской верности, тиранам. Но главным в поэме было то, что чуть ли не сразу же станет официальной идеологией государства.
   Эней, после многих странствований, в городе Кумы попадает к Сивилле, и с помощью пророчицы, спускается в царство Плутона, чтобы спросить тень своего отца Анхиза о будущем (кстати, именно это литературное обстоятельство и сделает самого Вергилия будущим проводником Данте в его блужданиях по кругам Ада). Анхиз возвещает своему сыну великую судьбу Рима, который будет основан потомками Энея и которому предназначено править всеми народами, милуя покорных и укрощая надменных:
 
Смогут другие создать изваянья живые из бронзы,
Или обличье мужей повторить во мраморе лучше,
Тяжбы лучше вести и движенья неба искусней
Вычислят иль назовут восходящие звезды – не спорю:
Римлянин! Ты научись народами править державно —
В этом искусство твоё! – налагать условия мира,
Милость покорным являть и смирять войною надменных![220]
 
   Анхиз показывает Энею ожидающие воплощения души царей и героев Рима и самого великого из них, исполнившего и завершившего миссию Рима, потомка Юла—Августа:
 
Вот он, тот муж, о котором тебе возвещали так часто:
Август Цезарь, отцом божественным вскормленный, снова
Век вернёт золотой на Латинские пашни…[221]
 
   Впрочем, Гораций в оде к Гаю Юлу Антонию, сыну триумвира Марка Антония, который когда-то советовал ему написать в честь Августа оду в стиле Пиндара, видит эти ожидания уже свершёнными:
 
Выше, лучше здесь никого не дали
Боги нам и рок, не дадут и впредь нам,
Пусть хотя б назад времена вернулись
Века златого.
 
   О Горации спорят, многие считают, что он писал на заказ. Но доказательств нет. Впрочем, и на заказ можно писать от чистого сердца. Да и вообще, что было бы с искусством, не существуй заказ? Ведь и Вергилий, как говорят, занялся своей поэмой именно по заказу – по прямой просьбе Августа.
   Так уж случилось, что будущему поэту и внучатому племяннику великого Цезаря в детстве довелось учиться в одной школе; Октавиан был моложе Вергилия на шесть лет, но ни разница в общественном положении ни возрастная дистанция не помешали им сблизиться и подружиться. Завязавшиеся в детстве отношения сохранились на всю жизнь, впрочем, питомцы одной Alma mater во все времена были накоротке друг с другом.
   Август мечтал о том, чтобы возбудить в римлянах национальную гордость, и сказания о великих судьбах их прародителей, о божественном происхождении самого Рима должны были помочь этому. Не последнюю роль, впрочем, играли здесь и династические интересы самого принцепса, будто бы потомка Энея через его сына Юла или Аскания (кстати, Август – не без намёка на своё родословие – часто изображал на своих монетах Энея с Анхизом на плечах).
   Вергилий умер, не успев закончить «Энеиду» (вернее сказать, отшлифовать её, довести до абсолютного совершенства). Но и это незавершённое, на взгляд поэта, произведение (которое, кстати, он просил сжечь после его смерти, но, к счастью, рукописи и в самом деле не горят) стало одним из самых известных памятников не только римской, но и мировой литературы. Восходящая ко времени первого принципата традиция видит в этом произведении чуть ли не вершину римской поэзии, но, думается, в определении высоких достоинств «Энеиды» далеко не последнюю роль играет то обстоятельство, что именно здесь «римский миф» получает отточенную литературную форму. Впрочем, литературные достоинства поэмы и в самом деле бесспорны.
   Кстати, кроме всего прочего, это означает, что миф теперь обретает способность воздействовать не только на умы, но и на чувства граждан, ибо искусство формирует сознание действуя прежде всего на них. Между тем человеческие чувства – это зачастую гораздо более надёжное основание, нежели разум, ибо они не обладают способностью к критическому восприятию действительности; воспринимаемое ими уже не требует рациональных доказательств. Нет нужды говорить, что внедрение государственного мифа проходит тем интенсивней, чем более широкие слои граждан подвергаются такому внелогическому эмоциональному воздействию.