Страница:
Относительно проще со Спартой. В сущности, это было довольно отсталое аграрное государство, которое не только не заботилось развитием своих производительных сил, но, как это ни парадоксально, больше того, противоестественно для государства, претендующего на общеэллинскую гегемонию, видело своей целью всяческое воспрепятствование ему. Торговля и ремесло считались здесь занятиями, позорящими гражданина, этим могли заниматься лишь пришлые (периэки), да и то в сравнительно ограниченных масштабах.
Впрочем, эти занятия были не вполне достойными гражданина и в других государствах античного мира, но всё же не в такой степени, как в Спарте. Геродот пишет: «Научились ли эллины от египтян также и этому, я не могу определённо решить. Я вижу только, что и у фракийцев, скифов, персов, лидийцев и почти всех других варварских народов меньше всего почитают ремесленников, чем остальных граждан. Люди же, не занимающиеся физическим трудом, считаются благородными, особенно же посвятившие себя военному делу. Так вот, этот обычай переняли все эллины, и прежде всего лакедемоняне»[20]. Но, как кажется, лакедемоняне в этом отношении превзошли всех: любая другая профессиональная деятельность, кроме военной, была запрещена, считаясь абсолютно невозможной для полноправных граждан. Ксенофонт пишет, что в Спарте «Ликург запретил свободным заниматься чем бы то ни было, связанным с наживой, но установил признавать подходящими для них такие лишь занятия, которые обеспечивают государству свободу»[21].
Для спартанца считалось позорным проявление какого-либо интереса к любым делам, непосредственно не связанным с военной службой или подготовкой к ней. Простое посещение рынка в глазах общественного мнения выглядело делом недостойным гражданина. По словам Плутарха, под запретом были даже темы разговоров, связанные с торговлей или наживой. Все это ещё скажется и на судьбах государства, да и на судьбах всей Греции. Впрочем, о судьбах нам ещё придётся говорить.
Спартанцам было запрещена любая роскошь; богатая мебель, нарядная одежда, даже обильный стол – всё это было как бы вне закона. Категорически запрещён был и ввоз в страну чужеземных изделий, свои же ремесленники-периэки изготовляли лишь самую простую и необходимую утварь, орудия труда и оружие. Была разработана и действовала развитая система мер, делавшая невозможным никакое личное обогащение. Считалось, что стремление к роскоши порождает неравенство, разлагает сложившееся воинское братство. Для этого была изъята из обращения даже золотая и серебряная монета, в обороте были оставлены лишь тяжёлые железные оболы – разменная «мелочь» того времени. Не случайно «спартанский образ жизни» вошёл в переживший тысячелетия идиоматический оборот многих языков мира.
Ясно, что при таких идеологических запретах все заботы о развитии хозяйства лежали вне интересов полноправных граждан этого удивительного государственного образования. Таким образом, деревня (примерно девять тысяч сравнительно равных по своей доходности наделов, розданных соответствующему числу спартанцев) была предоставлена сама себе, и являла собой что-то вроде наших российских заповедников крепостничества, куда помещик не наведывался годами. Правительство следило лишь за тем, чтобы величина наделов оставалась неизменной (их нельзя было дробить при передаче в наследство), а сами они не могли переходить из рук в руки посредством дарения, продажи или завещания. Поэтому основная масса невольников была как бы изолирована от своих господ, спартиатов (они жили отдельно пусть и в лишённом стен, но всё же укреплённом городе), и это, конечно же, существенно облегчало контроль над нею: ведь вполне достаточно карательной экспедиции в какую-то одну область, чтобы нагнать страху сразу на все остальные (правда, для этого необходимо существование пусть и ограниченного, но постоянного воинского формирования, но, повторимся, как раз в Спарте-то оно и существовало). Да и в случае массового восстания рабы лишались возможности немедленно перебить своих поработителей. Но и при таких условиях существование огромных масс невольников, одной своей численностью подавлявших весь массив свободных, становилось смертельной угрозой даже для этого выдающегося своей военной мощью государства. Поэтому совсем не случайна одна из статей упоминаемого Фукидидом мирного договора, заключённого в 421 г. до н. э. между Афинами и Спартой: «В случае восстания илотов афиняне должны прийти на помощь лакедемонянам всеми силами».[22]
Следует заметить, что отсталость Спарты состоит не только в структуре её экономики. В сущности, здесь ещё очень сильны пережитки родовой организации общества, полисное начало проявляется слабо, и не в последнюю очередь именно это обстоятельство помешает ей объединить Грецию. Впрочем, уточним: пережитки родовой организации и слабость полисного начала накладываются на строгие идеологические ограничения. Античный полис жёстко увязывает свои представления о свободе, кроме всего прочего, ещё и с полной хозяйственной независимостью. Просто в Спарте, как, может быть, ни в каком другом греческом государстве, и общая отсталость и стремление к абсолютной экономической самодостаточности проявились в наиболее резкой и контрастной форме.
Несколько сложнее с Афинами, которые представляют собой гораздо более высокую ступень в историческом развитии. Здесь родовая организация давно уже в прошлом, да и хозяйство имеет куда более прогрессивный характер. Это уже не чисто аграрное, а быстро развивающееся торгово-промышленное образование с весьма широкими экспортно-импортными контактами с зарубежьем. Ориентированная же на ремесленничество и торговлю экономика делает невозможным раздельное существование свободных и рабов; и те и другие оказываются зависимыми друг от друга. Поэтому в Афинах рабы были повсюду; это может показаться невероятным, но даже часть полицейских функций исполнялась пленными скифами. Впрочем, последнее обстоятельство объясняется просто: по представлениям того времени свободный гражданин не мог ударить другого гражданина, не опасаясь суда над собою, а раб был вправе, так как принадлежал городу. Словом, получалось так, что «в чувство» нарушителя каких-то принятых норм приводил именно город, а это не влекло за собой никакого урона для достоинства. Именно поэтому рабы и использовались для поддержания порядка. Кстати, подразделение, сформированное из числа пленников-скифов (примерно 200 конных лучников) завоюет славу в решающей битве против персов при Платеях.
Конечно, и на подвластных Афинам территориях значительная масса невольников была занята на сельскохозяйственных работах и на рудниках, но, как кажется, и там гораздо большая – в ремесленном производстве. О структуре невольничьего контингента красноречиво говорит тот факт, что среди двадцати тысяч рабов, на заключительном этапе Пелопоннесской войны перебежавших к спартанцам, большинство, как пишет в своей «Истории» Фукидид, составляли именно ремесленники.[23] Неотделимое же от торговли, развитое ремесленное производство не существует изолированно, его невозможно организовать в некоем подобии охраняемых резерваций.
Так что, даже протекая в разных правовых измерениях, жизнь свободнорождённых и жизнь рабов вынужденно пронизывают друг друга, и переполненный рабами античный город живёт, как сказали бы его будущие потомки, на готовой в любую минуту взорваться пороховой бочке. Поэтому повиновение и покорность невольничьего контингента – это залог не одной только эффективности государственной экономики, но и гарант элементарного выживания.
§ 7. Обеспечение покорности
Глава 2. Античный левиафан. Племя героев
§ 1. Долговое и экзогенное рабство
Впрочем, эти занятия были не вполне достойными гражданина и в других государствах античного мира, но всё же не в такой степени, как в Спарте. Геродот пишет: «Научились ли эллины от египтян также и этому, я не могу определённо решить. Я вижу только, что и у фракийцев, скифов, персов, лидийцев и почти всех других варварских народов меньше всего почитают ремесленников, чем остальных граждан. Люди же, не занимающиеся физическим трудом, считаются благородными, особенно же посвятившие себя военному делу. Так вот, этот обычай переняли все эллины, и прежде всего лакедемоняне»[20]. Но, как кажется, лакедемоняне в этом отношении превзошли всех: любая другая профессиональная деятельность, кроме военной, была запрещена, считаясь абсолютно невозможной для полноправных граждан. Ксенофонт пишет, что в Спарте «Ликург запретил свободным заниматься чем бы то ни было, связанным с наживой, но установил признавать подходящими для них такие лишь занятия, которые обеспечивают государству свободу»[21].
Для спартанца считалось позорным проявление какого-либо интереса к любым делам, непосредственно не связанным с военной службой или подготовкой к ней. Простое посещение рынка в глазах общественного мнения выглядело делом недостойным гражданина. По словам Плутарха, под запретом были даже темы разговоров, связанные с торговлей или наживой. Все это ещё скажется и на судьбах государства, да и на судьбах всей Греции. Впрочем, о судьбах нам ещё придётся говорить.
Спартанцам было запрещена любая роскошь; богатая мебель, нарядная одежда, даже обильный стол – всё это было как бы вне закона. Категорически запрещён был и ввоз в страну чужеземных изделий, свои же ремесленники-периэки изготовляли лишь самую простую и необходимую утварь, орудия труда и оружие. Была разработана и действовала развитая система мер, делавшая невозможным никакое личное обогащение. Считалось, что стремление к роскоши порождает неравенство, разлагает сложившееся воинское братство. Для этого была изъята из обращения даже золотая и серебряная монета, в обороте были оставлены лишь тяжёлые железные оболы – разменная «мелочь» того времени. Не случайно «спартанский образ жизни» вошёл в переживший тысячелетия идиоматический оборот многих языков мира.
Ясно, что при таких идеологических запретах все заботы о развитии хозяйства лежали вне интересов полноправных граждан этого удивительного государственного образования. Таким образом, деревня (примерно девять тысяч сравнительно равных по своей доходности наделов, розданных соответствующему числу спартанцев) была предоставлена сама себе, и являла собой что-то вроде наших российских заповедников крепостничества, куда помещик не наведывался годами. Правительство следило лишь за тем, чтобы величина наделов оставалась неизменной (их нельзя было дробить при передаче в наследство), а сами они не могли переходить из рук в руки посредством дарения, продажи или завещания. Поэтому основная масса невольников была как бы изолирована от своих господ, спартиатов (они жили отдельно пусть и в лишённом стен, но всё же укреплённом городе), и это, конечно же, существенно облегчало контроль над нею: ведь вполне достаточно карательной экспедиции в какую-то одну область, чтобы нагнать страху сразу на все остальные (правда, для этого необходимо существование пусть и ограниченного, но постоянного воинского формирования, но, повторимся, как раз в Спарте-то оно и существовало). Да и в случае массового восстания рабы лишались возможности немедленно перебить своих поработителей. Но и при таких условиях существование огромных масс невольников, одной своей численностью подавлявших весь массив свободных, становилось смертельной угрозой даже для этого выдающегося своей военной мощью государства. Поэтому совсем не случайна одна из статей упоминаемого Фукидидом мирного договора, заключённого в 421 г. до н. э. между Афинами и Спартой: «В случае восстания илотов афиняне должны прийти на помощь лакедемонянам всеми силами».[22]
Следует заметить, что отсталость Спарты состоит не только в структуре её экономики. В сущности, здесь ещё очень сильны пережитки родовой организации общества, полисное начало проявляется слабо, и не в последнюю очередь именно это обстоятельство помешает ей объединить Грецию. Впрочем, уточним: пережитки родовой организации и слабость полисного начала накладываются на строгие идеологические ограничения. Античный полис жёстко увязывает свои представления о свободе, кроме всего прочего, ещё и с полной хозяйственной независимостью. Просто в Спарте, как, может быть, ни в каком другом греческом государстве, и общая отсталость и стремление к абсолютной экономической самодостаточности проявились в наиболее резкой и контрастной форме.
Несколько сложнее с Афинами, которые представляют собой гораздо более высокую ступень в историческом развитии. Здесь родовая организация давно уже в прошлом, да и хозяйство имеет куда более прогрессивный характер. Это уже не чисто аграрное, а быстро развивающееся торгово-промышленное образование с весьма широкими экспортно-импортными контактами с зарубежьем. Ориентированная же на ремесленничество и торговлю экономика делает невозможным раздельное существование свободных и рабов; и те и другие оказываются зависимыми друг от друга. Поэтому в Афинах рабы были повсюду; это может показаться невероятным, но даже часть полицейских функций исполнялась пленными скифами. Впрочем, последнее обстоятельство объясняется просто: по представлениям того времени свободный гражданин не мог ударить другого гражданина, не опасаясь суда над собою, а раб был вправе, так как принадлежал городу. Словом, получалось так, что «в чувство» нарушителя каких-то принятых норм приводил именно город, а это не влекло за собой никакого урона для достоинства. Именно поэтому рабы и использовались для поддержания порядка. Кстати, подразделение, сформированное из числа пленников-скифов (примерно 200 конных лучников) завоюет славу в решающей битве против персов при Платеях.
Конечно, и на подвластных Афинам территориях значительная масса невольников была занята на сельскохозяйственных работах и на рудниках, но, как кажется, и там гораздо большая – в ремесленном производстве. О структуре невольничьего контингента красноречиво говорит тот факт, что среди двадцати тысяч рабов, на заключительном этапе Пелопоннесской войны перебежавших к спартанцам, большинство, как пишет в своей «Истории» Фукидид, составляли именно ремесленники.[23] Неотделимое же от торговли, развитое ремесленное производство не существует изолированно, его невозможно организовать в некоем подобии охраняемых резерваций.
Так что, даже протекая в разных правовых измерениях, жизнь свободнорождённых и жизнь рабов вынужденно пронизывают друг друга, и переполненный рабами античный город живёт, как сказали бы его будущие потомки, на готовой в любую минуту взорваться пороховой бочке. Поэтому повиновение и покорность невольничьего контингента – это залог не одной только эффективности государственной экономики, но и гарант элементарного выживания.
§ 7. Обеспечение покорности
Но что же всё-таки обеспечивало повиновение?
В первую очередь именно такая организация древнего общества, где даже те, кто не мог и мечтать о содержании своих собственных невольников и – по несостоятельности – вынужден был работать сам, где даже малые дети и немощные старухи, словом, все служили одному – пресечению любого возможного протеста. (Как бы иллюстрируя эту истину, Фукидид пишет: «Ведь большинство лакедемонских мероприятий искони было, в сущности, рассчитано на то, чтобы держать илотов в узде».[24]) Только там, где все свободные граждане составляют единый охранный контингент, оказывается возможным обеспечение покорности масс, численность которых оказывается сопоставимой с численностью свободных. А впрочем, не только граждане: даже дворовые собаки, которые, как правило, очень быстро привыкают к новым людям, и любой, кому приходилось снимать жилье в чужом доме, очень быстро обнаруживал полное их равнодушие к нему, каким-то глубинным инстинктом чувствовали исходящую от чужаков угрозу. Вспомним, к примеру, «кавказского пленника» Жилина, которому пришлось специально прикармливать хозяйского пса, чтобы тот перестал бросаться на него. Да что собаки, обыкновенные гуси (вспомним поднятую ими тревогу, которая в своё время спасла Рим) – все в древнем полисе служило общему делу охраны. Здесь нет никакого преувеличения: в сущности все живое, что обитает на подворье человека, тревожно реагирует на необычное; замысливший же что-то недоброе невольник ведёт себя совсем не так как всегда, и это не может укрыться от куда более чувствительных, чем наши, глаз и ушей, что постоянно наблюдают за нами.
Принято считать, что первые концентрационные лагеря возникли на переломе XIX—XX веков в ходе англо-бурской войны. Однако все новое – это часто очень хорошо забытое старое, ибо и здесь, в классическом античном полисе, существовало что-то вроде большого расконвоированного концлагеря, и, в общем-то, неважно, что этот лагерь не имел тех легко узнаваемых форм, которые стали присущи местам заключения двадцатого века. Здесь и администрация и конвой часто вообще не были отделены от заключённых, больше того, многие из административных и конвойных функций перепоручались самим заключённым-рабам, в то время как значительная масса свободных граждан выполняла в сущности ту же самую работу, что и сидевшие по другую сторону незримого ограждения. Этот лагерь не имел ни чётких границ, ни колючей проволоки, ни вышек по своему периметру, но суть дела от этого нисколько не меняется. Так что не будем идеализировать и античный мир, ибо он оставил нам не только выцветшие беломраморные статуи, волнующие поэтическое воображение мифы, и лучшее, что было создано человеческим разумом, – философию, но ещё и этот непреходящий позор и хронический недуг человеческого рода.
Платон в своём трактате об идеальном государстве оставил нам любопытное рассуждение, касающееся именно этой темы. Если бы кто-нибудь из богов вдруг перенёс человека, владеющего пятьюдесятью или больше рабами, вместе с женой, детьми, челядью и со всем имуществом туда, где не было бы свободнорождённых людей, готовых оказать ему помощь, тот был бы вынужден жить в постоянном страхе. Очень скоро он сам стал бы заложником своих невольников и начал бы заискивать перед ними. Между тем, живя в своём городе, он не боится ничего – и все потому, что ему в нужный момент приходит на помощь все государство.[25] Именно солидарность всех свободнорождённых перед лицом огромной массы рабов и, разумеется, такая форма государственного устройства, которая крепит её, и служат залогом всеобщей безопасности.
А вот теперь самое время всерьёз задуматься. Если весь античный полис функционирует как некая единая сплочённая корпорация, если извлечение прибыли может быть гарантировано только одним – согласованными усилиями всех его сограждан, то ведь и право на участие в этих прибылях, как в любом цивилизованном акционерном обществе, должно быть обеспечено в конечном счёте всем официально зарегистрированным его членам. В противном случае, такое общество вообще нежизнеспособно, оно обязано распасться. Разумеется, доля каждого в общем доходе может быть различной, но это нисколько не меняет существо дела, ибо речь идёт не о величине прибыли, но о некоем пусть и не закреплённом юридически, но прочно осевшем где-то в подкорке общественного сознания праве.
Поэтому пусть нас не удивляет и то обстоятельство, что широко практиковавшиеся в древнем мире бесплатные раздачи, включая такие экзотические их формы, как выплата «премиальных», связанных с посещением зрелищ, в действительности не имели никакого отношения ни к человеческой морали, ни к обычному милосердию. Всё это было ничем иным, как специфической формой дивидендов.
В Афинах так называемый «теорикон», иными словами, «зрелищные деньги» ввёл ещё Перикл, они раздавались демосу для посещения театров, ипподромов и прочих мест массовых зрелищ, он же ввёл плату за участие в народном собрании, за службу в армии и так далее. Но это только на поверхности вещей подобные выплаты предстают родом популистской меры, рассчитанной, как сказали бы сегодня, на повышение личного рейтинга Перикла среди тогдашнего электората. В её основе лежала ощущаемая чем-то подкожным, если не внутриклеточным убеждённость самого демоса в собственном праве на подобные дивиденды, и эта убеждённость постепенно формировала новый его менталитет: труд, общественно значимая деятельность уже не считались добродетелью, праздность переставала быть пороком. «По свидетельству многих других авторов, Перикл приучил народ к клерухиям [Афинские колонии на территории подчинённых государств. – Е.Е.], получению денег на зрелища, получению вознаграждения; вследствие этой дурной привычки народ из скромного и работящего под влиянием тогдашних политических мероприятий стал расточительным и своевольным».[26]
Точно так же и капризные римские плебеи видели в «хлебе и зрелищах» отнюдь не милостыню, не форму благодеяния властей, не элемент, какой-то специфической социальной политики, а то и откровенного (как сказали бы сегодня, «чёрного») пиара, но нечто, полагавшееся им по смутно сознаваемому и ими самими, и верховными властями праву. Поэтому городская чернь отнюдь не выпрашивала для себя раздачи продовольствия и гладиаторских игр, здесь не было никакого смирения – все это открыто требовалось ею, и требовалось в тем более решительной, если не сказать категорической, форме и в тем больших размерах, чем более грандиозными были успехи всепобеждающего Рима. Ни один консул не мог противостать этому требованию, – и не только в силу зависимости от своих избирателей, но прежде всего потому, что за этим требованием стояло пусть и не оформленное документально, но от того не терявшее свою фундаментальность основание.
Право же на участие в прибылях может быть гарантировано только одним – непосредственным участием каждого в управлении. Меж тем последнее и есть один из устоев демократии. Вот только следует понять, что это участие не сводится к принятию ключевых политических решений, определяющих исторические судьбы всего государства. В этом смысле демократия всегда была властью абсолютного меньшинства. Но важно видеть другое: осуществление повседневного надзора над невольничьим контингентом и то давление на власть (в виде требования воздаяний за понесённые труды бесплатными раздачами и развлечениями), в результате которого она оказывается вынужденной организовывать всё новые и новые захватнические походы, – тоже участие в управлении. Поэтому не нужно обманываться: формирование внешней политики подчинено интересам не одних только властвующих группировок. Было бы непростительной ошибкой не понимать, что работа государственной машины не сводится к заседаниям президентских советов, парламентов и кабинетов министров. Строго говоря, и всё то, что вершится в народном собрании античного полиса, являет лишь изукрашенную историографическими мифами вершину какой-то гигантской политической конструкции, силовой каркас которой крепится усилиями без преувеличения каждого гражданина, сколь бы мал и незначителен он ни был. Сумма этих усилий образует собой что-то вроде «тёмной материи» социального макрокосма, и её ускользающая от анализа глыба, точно так же, как и доля «тёмной материи» Вселенной, в действительности может простираться до подавляющих все доступное наблюдению значений. Так что подлинное основание демократии, как, впрочем, и других фундаментальных институтов цивилизации, лежит не в чеканной лексике законов, рождаемых какими-то великими мудрецами, а в чём-то другом, что часто не просто игнорируется, но и вообще не замечается нами.
Словом, то, что на монархическом Востоке принимает форму открытого бунта, в античном городе предстаёт в совершенно ином обличии; здесь в активности масс нет даже тени протеста, тем более, дерзкого посягательства на прерогативы законных властителей. Но все это лишь потому, что именно в демократическом полисе и только в нём социальные низы принимают на себя львиную долю ответственности за обеспечение покорности невольничьего контингента. Мало того – вполне отчётливо сознают собственную значимость для города. Тем же, кто поднимается на бунт против восточных сатрапов нечем крепить свои притязания, ибо Восток вообще не знает масштабов иноплеменного рабства, с которыми впервые в истории сталкиваются первые греческие гегемоны.
Таким образом, чем шире участие масс в управлении, тем наступательней политика античного города, ибо удовлетворение требований всех тех, кто считает само государство своим должником, понуждает его к постоянному умножению казны, казна же может быть пополнена только одним – новой военной добычей. Всё это говорит о том, что напряжение агрессии создают не только правящие классы, но даже самые обездоленные пасынки победоносного гегемона, его городские низы. Вернее даже так: не столько властные верхи общества, сколько презираемая всеми городская чернь.
Так что демократическая форма государственного устройства древнего полиса – это вовсе не завоевание свободного духа какой-то особой породы людей, какими иногда рисуются нам жители древней Эллады, не дар богов и не вырванная с боем уступка властей. В сущности это ничто иное, как рациональная форма его политической организации. Демократическая форма правления – это своеобразный результат некоего молчаливого сговора, основополагающий пункт неписаного (но от того не перестающего быть обязательным для всех) устава большой сплочённой корпорации, целью которой является получение обыкновенной выгоды. Делёж стал едва ли не основным социальным институтом демократических Афин.
Но не один только жадный до дармовщины охлос – каждый из граждан был вправе требовать свою долю. Поэтому не будем ехидничать, осмеивая это распределение, важно помнить о том, что чистый доход может существовать не только в форме звонкой монеты. Доступные цены, стабильное качество и номенклатура товаров, услуг, состав обеспечиваемого городской инфраструктурой комфорта, не нарушаемый ничем ритм бытия, словом, спокойная уверенность в завтрашнем дне – все это тоже стоило больших денег. Но всё это могло быть обеспечено лишь одним – эффективным функционированием единой потогонной машины, которая на самом стыке древних цивилизаций Востока и варварских полудиких племён Запада приняла обличье полиса, города-государства; и маленьким, но вместе с тем конструктивно необходимым, винтиком этого нового для древнего мира механизма обязан был чувствовать себя каждый из всех свободнорождённых его граждан.
В первую очередь именно такая организация древнего общества, где даже те, кто не мог и мечтать о содержании своих собственных невольников и – по несостоятельности – вынужден был работать сам, где даже малые дети и немощные старухи, словом, все служили одному – пресечению любого возможного протеста. (Как бы иллюстрируя эту истину, Фукидид пишет: «Ведь большинство лакедемонских мероприятий искони было, в сущности, рассчитано на то, чтобы держать илотов в узде».[24]) Только там, где все свободные граждане составляют единый охранный контингент, оказывается возможным обеспечение покорности масс, численность которых оказывается сопоставимой с численностью свободных. А впрочем, не только граждане: даже дворовые собаки, которые, как правило, очень быстро привыкают к новым людям, и любой, кому приходилось снимать жилье в чужом доме, очень быстро обнаруживал полное их равнодушие к нему, каким-то глубинным инстинктом чувствовали исходящую от чужаков угрозу. Вспомним, к примеру, «кавказского пленника» Жилина, которому пришлось специально прикармливать хозяйского пса, чтобы тот перестал бросаться на него. Да что собаки, обыкновенные гуси (вспомним поднятую ими тревогу, которая в своё время спасла Рим) – все в древнем полисе служило общему делу охраны. Здесь нет никакого преувеличения: в сущности все живое, что обитает на подворье человека, тревожно реагирует на необычное; замысливший же что-то недоброе невольник ведёт себя совсем не так как всегда, и это не может укрыться от куда более чувствительных, чем наши, глаз и ушей, что постоянно наблюдают за нами.
Принято считать, что первые концентрационные лагеря возникли на переломе XIX—XX веков в ходе англо-бурской войны. Однако все новое – это часто очень хорошо забытое старое, ибо и здесь, в классическом античном полисе, существовало что-то вроде большого расконвоированного концлагеря, и, в общем-то, неважно, что этот лагерь не имел тех легко узнаваемых форм, которые стали присущи местам заключения двадцатого века. Здесь и администрация и конвой часто вообще не были отделены от заключённых, больше того, многие из административных и конвойных функций перепоручались самим заключённым-рабам, в то время как значительная масса свободных граждан выполняла в сущности ту же самую работу, что и сидевшие по другую сторону незримого ограждения. Этот лагерь не имел ни чётких границ, ни колючей проволоки, ни вышек по своему периметру, но суть дела от этого нисколько не меняется. Так что не будем идеализировать и античный мир, ибо он оставил нам не только выцветшие беломраморные статуи, волнующие поэтическое воображение мифы, и лучшее, что было создано человеческим разумом, – философию, но ещё и этот непреходящий позор и хронический недуг человеческого рода.
Платон в своём трактате об идеальном государстве оставил нам любопытное рассуждение, касающееся именно этой темы. Если бы кто-нибудь из богов вдруг перенёс человека, владеющего пятьюдесятью или больше рабами, вместе с женой, детьми, челядью и со всем имуществом туда, где не было бы свободнорождённых людей, готовых оказать ему помощь, тот был бы вынужден жить в постоянном страхе. Очень скоро он сам стал бы заложником своих невольников и начал бы заискивать перед ними. Между тем, живя в своём городе, он не боится ничего – и все потому, что ему в нужный момент приходит на помощь все государство.[25] Именно солидарность всех свободнорождённых перед лицом огромной массы рабов и, разумеется, такая форма государственного устройства, которая крепит её, и служат залогом всеобщей безопасности.
А вот теперь самое время всерьёз задуматься. Если весь античный полис функционирует как некая единая сплочённая корпорация, если извлечение прибыли может быть гарантировано только одним – согласованными усилиями всех его сограждан, то ведь и право на участие в этих прибылях, как в любом цивилизованном акционерном обществе, должно быть обеспечено в конечном счёте всем официально зарегистрированным его членам. В противном случае, такое общество вообще нежизнеспособно, оно обязано распасться. Разумеется, доля каждого в общем доходе может быть различной, но это нисколько не меняет существо дела, ибо речь идёт не о величине прибыли, но о некоем пусть и не закреплённом юридически, но прочно осевшем где-то в подкорке общественного сознания праве.
Поэтому пусть нас не удивляет и то обстоятельство, что широко практиковавшиеся в древнем мире бесплатные раздачи, включая такие экзотические их формы, как выплата «премиальных», связанных с посещением зрелищ, в действительности не имели никакого отношения ни к человеческой морали, ни к обычному милосердию. Всё это было ничем иным, как специфической формой дивидендов.
В Афинах так называемый «теорикон», иными словами, «зрелищные деньги» ввёл ещё Перикл, они раздавались демосу для посещения театров, ипподромов и прочих мест массовых зрелищ, он же ввёл плату за участие в народном собрании, за службу в армии и так далее. Но это только на поверхности вещей подобные выплаты предстают родом популистской меры, рассчитанной, как сказали бы сегодня, на повышение личного рейтинга Перикла среди тогдашнего электората. В её основе лежала ощущаемая чем-то подкожным, если не внутриклеточным убеждённость самого демоса в собственном праве на подобные дивиденды, и эта убеждённость постепенно формировала новый его менталитет: труд, общественно значимая деятельность уже не считались добродетелью, праздность переставала быть пороком. «По свидетельству многих других авторов, Перикл приучил народ к клерухиям [Афинские колонии на территории подчинённых государств. – Е.Е.], получению денег на зрелища, получению вознаграждения; вследствие этой дурной привычки народ из скромного и работящего под влиянием тогдашних политических мероприятий стал расточительным и своевольным».[26]
Точно так же и капризные римские плебеи видели в «хлебе и зрелищах» отнюдь не милостыню, не форму благодеяния властей, не элемент, какой-то специфической социальной политики, а то и откровенного (как сказали бы сегодня, «чёрного») пиара, но нечто, полагавшееся им по смутно сознаваемому и ими самими, и верховными властями праву. Поэтому городская чернь отнюдь не выпрашивала для себя раздачи продовольствия и гладиаторских игр, здесь не было никакого смирения – все это открыто требовалось ею, и требовалось в тем более решительной, если не сказать категорической, форме и в тем больших размерах, чем более грандиозными были успехи всепобеждающего Рима. Ни один консул не мог противостать этому требованию, – и не только в силу зависимости от своих избирателей, но прежде всего потому, что за этим требованием стояло пусть и не оформленное документально, но от того не терявшее свою фундаментальность основание.
Право же на участие в прибылях может быть гарантировано только одним – непосредственным участием каждого в управлении. Меж тем последнее и есть один из устоев демократии. Вот только следует понять, что это участие не сводится к принятию ключевых политических решений, определяющих исторические судьбы всего государства. В этом смысле демократия всегда была властью абсолютного меньшинства. Но важно видеть другое: осуществление повседневного надзора над невольничьим контингентом и то давление на власть (в виде требования воздаяний за понесённые труды бесплатными раздачами и развлечениями), в результате которого она оказывается вынужденной организовывать всё новые и новые захватнические походы, – тоже участие в управлении. Поэтому не нужно обманываться: формирование внешней политики подчинено интересам не одних только властвующих группировок. Было бы непростительной ошибкой не понимать, что работа государственной машины не сводится к заседаниям президентских советов, парламентов и кабинетов министров. Строго говоря, и всё то, что вершится в народном собрании античного полиса, являет лишь изукрашенную историографическими мифами вершину какой-то гигантской политической конструкции, силовой каркас которой крепится усилиями без преувеличения каждого гражданина, сколь бы мал и незначителен он ни был. Сумма этих усилий образует собой что-то вроде «тёмной материи» социального макрокосма, и её ускользающая от анализа глыба, точно так же, как и доля «тёмной материи» Вселенной, в действительности может простираться до подавляющих все доступное наблюдению значений. Так что подлинное основание демократии, как, впрочем, и других фундаментальных институтов цивилизации, лежит не в чеканной лексике законов, рождаемых какими-то великими мудрецами, а в чём-то другом, что часто не просто игнорируется, но и вообще не замечается нами.
Словом, то, что на монархическом Востоке принимает форму открытого бунта, в античном городе предстаёт в совершенно ином обличии; здесь в активности масс нет даже тени протеста, тем более, дерзкого посягательства на прерогативы законных властителей. Но все это лишь потому, что именно в демократическом полисе и только в нём социальные низы принимают на себя львиную долю ответственности за обеспечение покорности невольничьего контингента. Мало того – вполне отчётливо сознают собственную значимость для города. Тем же, кто поднимается на бунт против восточных сатрапов нечем крепить свои притязания, ибо Восток вообще не знает масштабов иноплеменного рабства, с которыми впервые в истории сталкиваются первые греческие гегемоны.
Таким образом, чем шире участие масс в управлении, тем наступательней политика античного города, ибо удовлетворение требований всех тех, кто считает само государство своим должником, понуждает его к постоянному умножению казны, казна же может быть пополнена только одним – новой военной добычей. Всё это говорит о том, что напряжение агрессии создают не только правящие классы, но даже самые обездоленные пасынки победоносного гегемона, его городские низы. Вернее даже так: не столько властные верхи общества, сколько презираемая всеми городская чернь.
Так что демократическая форма государственного устройства древнего полиса – это вовсе не завоевание свободного духа какой-то особой породы людей, какими иногда рисуются нам жители древней Эллады, не дар богов и не вырванная с боем уступка властей. В сущности это ничто иное, как рациональная форма его политической организации. Демократическая форма правления – это своеобразный результат некоего молчаливого сговора, основополагающий пункт неписаного (но от того не перестающего быть обязательным для всех) устава большой сплочённой корпорации, целью которой является получение обыкновенной выгоды. Делёж стал едва ли не основным социальным институтом демократических Афин.
Но не один только жадный до дармовщины охлос – каждый из граждан был вправе требовать свою долю. Поэтому не будем ехидничать, осмеивая это распределение, важно помнить о том, что чистый доход может существовать не только в форме звонкой монеты. Доступные цены, стабильное качество и номенклатура товаров, услуг, состав обеспечиваемого городской инфраструктурой комфорта, не нарушаемый ничем ритм бытия, словом, спокойная уверенность в завтрашнем дне – все это тоже стоило больших денег. Но всё это могло быть обеспечено лишь одним – эффективным функционированием единой потогонной машины, которая на самом стыке древних цивилизаций Востока и варварских полудиких племён Запада приняла обличье полиса, города-государства; и маленьким, но вместе с тем конструктивно необходимым, винтиком этого нового для древнего мира механизма обязан был чувствовать себя каждый из всех свободнорождённых его граждан.
Глава 2. Античный левиафан. Племя героев
Долговое и экзогенное рабство. Жизнь раба в античном городе. Портрет рабовладельца. Греческая фаланга. Люди и стены.
§ 1. Долговое и экзогенное рабство
Мы сказали, что демократия – это просто наиболее рациональная форма политической самоорганизации древнего полиса. Меж тем, слово «рациональное», хоть и содержит в себе латинский корень, который означает «разумный», далеко не всегда обозначает собою то, что порождено нашим собственным сознанием. Оно очень часто употребляется и как синоним простой целесообразности. Так, например, рациональным мы называем и хорошо приспособленное к условиям своего существования строение какого-то сложного биологического организма. В сущности, и здесь, в древнем мире, мы имеем дело с такой же целесообразностью, то есть с точно таким же (стихийным или руководимым Кем-то свыше по заранее разработанному плану) приспособлением общества к условиям своего существования. Для биологического вида предметом приспособительной стратегии является достижение некоего равновесия, гармонического согласия со средой своего обитания, древний же полис находит идеал своей организации, в максимальной выгоде, которую можно извлечь из всех порабощённых им людских количеств.
Строго говоря, рабовладение не есть первоначальная экономическая форма общественной организации; для того, чтобы оно стало реальностью, должны сложиться определённые условия. Примитивное хозяйство, основанное на собирательстве, не знает его, ибо оно может возникнуть только там, где труд человека становится достаточно производительным, чтобы обеспечить пропитанием не только самого себя, но ещё и кого-то другого. Большая редкость оно и у скотоводческих племён, поскольку здесь чрезвычайно трудно организовать надлежащий надзор за рабами. Так что в древнем мире в широких масштабах оно развивается только у земледельческих народов.
К слову сказать, на Востоке роль рабов (в строгом смысле этого слова) была гораздо менее значительной, чем в Европе, там они никогда не были основными производителями.
Например, в Египте эпохи Древнего царства они были довольно редки и стоили очень дорого, поэтому даже знатные сановники гордились тем, что имеют двух-трёх рабов. Правда, когда в эпоху Нового царства (XVI—ХI вв. до н. э.) Египет превратился в могущественную военную державу, количество военнопленных резко возросло, и свои рабы появились даже у привратников и садовников. Сходная ситуация складывалась и в Нововавилонском царстве при Навуходоносоре II, и в Китае в эпоху расцвета династии Хань. Рынки рабов были переполнены, цены на них падали. В такие времена рабский труд более активно и широко использовался в производственной деятельности. Однако основная масса военнопленных всё-таки попадала не к частным лицам: как и на Западе, где долгое время формальным владельцем рабов было государство, в восточных деспотиях главными рабовладельцами были не они – цари. Земные владыки использовали рабов в своих обширных хозяйствах, дарили их сотнями и даже тысячами храмам и знати. Рабов давали в виде награды особо отличившимся воинам. Но даже полученные от царя, в отличие от тех, что покупались на свои средства, они не принадлежали полностью хозяевам (кстати, их можно было и лишиться в том случае, если вельможа, например, попадал в опалу и лишался должности). Оказавшиеся в царских, храмовых или вельможеских хозяйствах, рабы сливались с многочисленной категорией так называемых «царских людей», то есть зависимых подневольных, но всё же обладающих известным правовым статусом работников. Вельможа, владевший сотнями «царских» рабов, не имел права распоряжаться их жизнью или продать их. «Царские люди» имели свои дома и семьи. Следовательно, рабами в строгом смысле слова их назвать нельзя.
Слой царских людей пополнялся не только за счёт рабов, в него входили попавшие в зависимость общинники, нередко беглецы из других стран, а в некоторых странах – прежде всего в Китае и Ассирии – осуждённые преступники. Среди «царских людей» рабы никогда не выделялись в особую категорию, они оказывались в одном положении с остальными и имели те же самые права, что и люди, никогда не бывшие рабами. Правда, встречались и категории, которые ни по своему правовому положению, ни по фактическому содержанию не отличались от «классических» невольников, но их было сравнительно немного, и их вклад в общую экономику никогда не достигал тех величин, которые характерны для Древней Греции и Рима. Словом, собственно рабский труд не был определяющим для экономики древневосточных государств, он явно уступал по значению труду полусвободных зависимых работников и свободных общинников. Именно «царские люди» и свободные общинники составляли тот самый нижний слой пирамиды, за счёт которого развивались, достигали расцвета и могущества древневосточные цивилизации.
Строго говоря, рабовладение не есть первоначальная экономическая форма общественной организации; для того, чтобы оно стало реальностью, должны сложиться определённые условия. Примитивное хозяйство, основанное на собирательстве, не знает его, ибо оно может возникнуть только там, где труд человека становится достаточно производительным, чтобы обеспечить пропитанием не только самого себя, но ещё и кого-то другого. Большая редкость оно и у скотоводческих племён, поскольку здесь чрезвычайно трудно организовать надлежащий надзор за рабами. Так что в древнем мире в широких масштабах оно развивается только у земледельческих народов.
К слову сказать, на Востоке роль рабов (в строгом смысле этого слова) была гораздо менее значительной, чем в Европе, там они никогда не были основными производителями.
Например, в Египте эпохи Древнего царства они были довольно редки и стоили очень дорого, поэтому даже знатные сановники гордились тем, что имеют двух-трёх рабов. Правда, когда в эпоху Нового царства (XVI—ХI вв. до н. э.) Египет превратился в могущественную военную державу, количество военнопленных резко возросло, и свои рабы появились даже у привратников и садовников. Сходная ситуация складывалась и в Нововавилонском царстве при Навуходоносоре II, и в Китае в эпоху расцвета династии Хань. Рынки рабов были переполнены, цены на них падали. В такие времена рабский труд более активно и широко использовался в производственной деятельности. Однако основная масса военнопленных всё-таки попадала не к частным лицам: как и на Западе, где долгое время формальным владельцем рабов было государство, в восточных деспотиях главными рабовладельцами были не они – цари. Земные владыки использовали рабов в своих обширных хозяйствах, дарили их сотнями и даже тысячами храмам и знати. Рабов давали в виде награды особо отличившимся воинам. Но даже полученные от царя, в отличие от тех, что покупались на свои средства, они не принадлежали полностью хозяевам (кстати, их можно было и лишиться в том случае, если вельможа, например, попадал в опалу и лишался должности). Оказавшиеся в царских, храмовых или вельможеских хозяйствах, рабы сливались с многочисленной категорией так называемых «царских людей», то есть зависимых подневольных, но всё же обладающих известным правовым статусом работников. Вельможа, владевший сотнями «царских» рабов, не имел права распоряжаться их жизнью или продать их. «Царские люди» имели свои дома и семьи. Следовательно, рабами в строгом смысле слова их назвать нельзя.
Слой царских людей пополнялся не только за счёт рабов, в него входили попавшие в зависимость общинники, нередко беглецы из других стран, а в некоторых странах – прежде всего в Китае и Ассирии – осуждённые преступники. Среди «царских людей» рабы никогда не выделялись в особую категорию, они оказывались в одном положении с остальными и имели те же самые права, что и люди, никогда не бывшие рабами. Правда, встречались и категории, которые ни по своему правовому положению, ни по фактическому содержанию не отличались от «классических» невольников, но их было сравнительно немного, и их вклад в общую экономику никогда не достигал тех величин, которые характерны для Древней Греции и Рима. Словом, собственно рабский труд не был определяющим для экономики древневосточных государств, он явно уступал по значению труду полусвободных зависимых работников и свободных общинников. Именно «царские люди» и свободные общинники составляли тот самый нижний слой пирамиды, за счёт которого развивались, достигали расцвета и могущества древневосточные цивилизации.