Двадцать седьмого января «национальная» армия генерала Франко пополнилась еще одним испанским патриотом: фельдфебель Гюнтер Лонинг стал защищать священные традиции Сида и Сервантеса. Для этого его посадили на «юнкерс». Ему хотелось рассказать своей матери, какие дивные пальмы растут в германской колонии, но обер-лейтенант Кауфман сказал:
   – Запрещается писать родным, что вы находитесь в Испании.
   Я спрашиваю фельдфебеля:
   – Ваша мать так и не знает, где вы?
   Гюнтер Лонинг усмехается:
   – Догадывается…
   Германский фельдфебель – не булавка: где же теперь ему быть, как не в Испании?
   Двадцать третьего февраля обер-лейтенант Кауфман распорядился: «Бомбить Пуэртольяно». Возле Андухара «юнкерс» потерпел аварию. Три немца погибли. Гюнтер Лонинг отделался шишкой на лбу. Испанский полковник спрашивает:
   – Почему вы бомбили Пуэртольяно?
   Он равнодушно отвечает:
   – Мы проверяли действие бомб, сбрасываемых с различной высоты.
   – Почему вы приехали сюда?
   – Я солдат и подчиняюсь приказу.
   – Неужели вы не задумывались, почему вас послали в Испанию?
   Гюнтер Лонинг удивленно смотрит на меня.
   – Германский солдат никогда не думает.
   Ему двадцать два года. Его научили стрелять; думать его не научили. В его записной книжке готическими буквами записаны имена лейтенантов и фельдфебелей; за ними следует адрес злосчастной «Пышки» из Севильи. Гюнтер Лонинг меланхолично вспоминает:
   – В Севилье имеется заведение с немецкой клиентурой и немецкой кухней…
   Среди пальм лейтенанты и фельдфебели ели сосиски. О чем они говорили? О войне? Об испанском народе? [139]
   О злых глазах Трианы, где фашисты перестреляли половину населения? Гюнтер Лонинг, этот фельдфебель с душой Гретхен, зарумянившись, отвечает:
   – Мы говорили о девочках…
   Полковник спрашивает фельдфебеля:
   – Почему вы ведете войну против нас?
   Гюнтер Лонинг смотрит на него исподлобья:
   – Фюрер сказал, что он хочет мира, а фюрер никогда не ошибается.
   Трудно поверить, что это – живой человек, сын ганноверского портного, что он учился в реальном училище, что у него курчавые волосы. Все эти приметы случайны и ничтожны. Он только фельдфебель, и пулемет, у которого он стоял, куда живей, своевольней, человечней. Гюнтер Лонинг – идеальный представитель той новой фашистской расы, которую теперь разводят на племенных заводах «третьей империи». Он страшен и жалок: он спокойно уничтожал испанцев, не подумав даже, в чем они провинились перед его непогрешимым фюрером. Что ему чужая жизнь? Зато он страстно интересуется своей собственной; то и дело спрашивает: «Что со мной сделают?» Он смущенно бормочет: «Обращаются со мной хорошо»…
   Звонит телефон: только что германские бомбардировщики совершили налет на Гандию. Девять убитых, из них двое детей. Гюнтер Лонинг безразлично смотрит в сторону.
   Отто Винтерер был кавалеристом. Это обер-лейтенант германской армии. Он не новичок, в Испании он с ноября. В ноябре германцы были много стыдливее: Отто Винтереру предложили перед отъездом подписать прошение об отставке. Гюнтер Лонинг, которого отправляли в январе, уже ничего не подписывал: зачем зря портить бумагу?!
   Отто Винтерер мягче, подвижней фельдфебеля. У него аккуратный пробор. Он был пилотом на «хейнкеле». Двадцать четвертого февраля его аппарат произвел вынужденную посадку близ Наваль Мораля. Отто Винтерер улыбается всем – и часовому, и пленному марроканцу. Он на пять лет старше Гюнтера Лонинга. Он тоже повторяет: «Германский солдат не думает», но у него самого были кое-какие мыслишки. Он, например, хотел стать майором. Одна прабабушка обер-лейтенанта была безупречной арийкой, другая его подвела. Обер-лейтенанта [140] не производили в следующий чин: двадцать пять процентов нечистой крови оказались непроходимым барьером. Обер-лейтенант прикинул: кровью испанских женщин можно исправить недостаток своей подозрительной крови. Улыбаясь, он лепечет:
   – Я прогадал…
   Лучше было бы вовсе выйти в отставку!
   Ему сказали, что усмирить испанцев плевое дело, а здесь оказалась война.
   С глубоким презрением обер-лейтенант говорит о генерале Франко, об испанских офицерах.
   – Это не германская армия. Грош им цена!
   Да, он многого не учел. Он не подозревал, что попадет в руки республиканцев.
   – Я, действительно, прогадал…
   Что же ему теперь остается, как не расточать приветливые улыбки?
   Вот они, герои «третьей империи», – обер-лейтенант с аккуратным пробором, который мечтал о чине майора, и фельдфебель, знавший в жизни только речи непогрешимого фюрера и адреса различных «Пышек».
   Развалины Мадрида, Альбасете, Картахены, тысячи трупов – женщины, дети. За что?
   «Германский солдат никогда не думает».
   февраль 1937
   Под Теруэлем
   Восьмой день в агитмашине. Кино: «Чапаев», «Мы из Кронштадта», «Микки-Маус» – мышонок, который защищает свой дом от черного злого кота. «Американка». Пако{82} набирает газету «Наступление». Я забыл, что на свете есть письменный стол.
   Скалы кажутся развалинами, как будто орудия иной планеты долго громили землю. Вместо Россинанта – осел, а на всаднике короткие панталоны, сто раз залатанные. Он привез пакет: маршрут агитмашины.
   «Чапаев». Когда белые убивают часовых, бойцы – Крестьяне Арагона – не могут вытерпеть. Они будят часовых: [141]
   – Товарищи, проснитесь!
   Потом отряд принимает резолюцию: «Усилить бдительность». Ночью никто не спит: караулят.
   Снова камни. Бедный, незаселенный край. Лачуги обмазаны известью. Вот сто лачуг, между ними ухабы, мокрая глина, тощая черная свинья. Это город Алеага. И снова камни. Редко среди них увидишь травинку. Овцы, пастух. Он поет заунывно, неотвязно. Так же сиротливо здесь пел пастух сто лет тому назад, тысячу лет – до республики, до королевства, до арабов, до римлян. Вдруг в небе три «юнкерса». Овцы сбиваются в теплый мохнатый клубок. Пастух испуганно смотрит вверх. Вот он и встретился с новым веком! Он стар, темен и молчалив, как сьерра Арагона.
   Среди камней – мертвый марокканец. Его рот приоткрыт, кажется, что он еще дышит. В разрыве облаков показывается солнце и тотчас исчезает. В деревне Альфамбра стоит батальон. Нет ни вина, ни мяса, ни кофе. Острый холод. Согреться негде.
   Переполох – у старого Педро пропала свинья; здесь проходили анархисты из «Железной колонны».
   – Свинья!..
   Педро не может успокоиться. Крестьяне бедные, все их богатство – одна или две свиньи.
   Женщины разожгли хворост. Они греют свои узловатые руки и громко вздыхают. Солдаты медленно жуют хлеб. Один рассказывает:
   – Пропустил ленту, а пулемет стоп… Мы за гранаты… А они…
   Вечером в церкви кино. Среди святых барокко несется тройка Чапаева. Бойцы смеются, аплодируют, топочут ногами: им весело и холодно. Потом ко мне подходит Педро – тот самый, у которого пропала свинья.
   – Сеньор, пожалуйста, поблагодарите командира Чапаева за благородный пример.
   – Ты разве не видел, что Чапаев умер?
   Он растерян, о чем-то думает. Он мнет в руке засаленный берет. Я вижу, как на его голове трясется седая косичка. Потом он говорит:
   – Тогда поблагодарите его заместителя.
   Ночью в окопах тихо. Бойцы нервничают, то и дело они хватаются за винтовки. Они жадно всматриваются в туман, зеленоватый от луны. Выстрел. Из тумана выплыл человек. Он идет, подняв руки вверх. На плечах [142] ребенок. Сзади другие тени – женщины, ребята. Эти люди пришли из деревни Санта-Элальи, занятой фашистами. Они шли две ночи, а день пролежали под камнями. Женщины на руках несли детишек. Я никогда не забуду старуху в черном платке. Опираясь на клюку, в шлепанцах, она прошла сорок пять километров – через горы, через ущелья. Увидев политкомиссара, она улыбнулась запавшим ртом и подняла крохотный детский кулак. Крестьянин, тот, что привел женщин, угрюмо сказал:
   – Я пришел воевать.
   Ему дали хлеба. Он заботливо спрятал ломоть и пошел по деревне. Ему говорили: «Нет мяса, нет кофе, нет вина». Он усмехался. Старый Педро, конечно, ему рассказал про свинью. Тогда крестьянин из Санта-Элальи всполошился:
   – Идите сюда!..
   Он влез на каменный колодец возле церкви. Солдаты шутили:
   – Митинг!
   Крестьянин молча шевелил губами. Казалось, он жует припрятанный хлеб. Наконец он крикнул:
   – Слушайте!
   Все молчали, молчал и он. Солдат в красно-черной шапчонке спросил:
   – Что слушать?
   – Дураки! Того вам нет, этого нет. А вы понимаете, что там жизни нет?
   Солдаты шумно зааплодировали.
   Час спустя батальон ушел на позиции. Позади плелся крестьянин из Санта-Элальи:
   – Возьмите меня с собой!
   – Нельзя. Надо записаться, пройти обучение.
   – Я писать не умею, а стрелять – я стреляю. Я прошлой осенью хорошего кабана подстрелил.
   Солдат рассмеялся:
   – Ничего, брат, не выйдет. Винтовок нет…
   Крестьянин, хитро подмигнув, ответил:
   – Я подожду. Вот убьют тебя, я и возьму твою. Женщины – дело другое, а я пришел воевать.
   Атака была назначена на пять часов вечера. Бойцы ползут наверх. Ветер сбивает с ног. Фашисты открыли пулеметный огонь.
   Белая лачуга среди камней. Вчера здесь ночевали марокканцы. Я подобрал ладанку и нож; на ноже запекшаяся [143] кровь. Политкомиссар рассказал мне, что крестьянин из Санта-Элальи все же участвовал в атаке. Он ножом убил фашистского капрала. Улыбаясь, комиссар говорит: – Арагонец… У нас есть пословица: арагонцы гвозди головой забивают.
   декабрь 1936
   Судьба Альбасете
   Туристы никогда не заезжали в Альбасете: это был город без достопримечательностей. Чем он мог похвастать, кроме шафрана и перочинных ножей? В мехах горячилось местное вино, розоватое и капризное. На главной улице Калье Майор кудрявые красавицы сводили с ума захолустных мечтателей. В парке под высокими вязами кричали смуглые дети.
   Была лунная ночь февраля, холодная и прозрачная. Весенний ветер еще не доходил с побережья. Старики грели ноги у жаровен и вспоминали прошлое. В кафе доморощенные стратеги толковали о Хараме{83}. Мечтатели рассказывали своим невестам о пулеметах: это были последние вечера перед разлукой. Вдруг прокричала сирена, люди кинулись за город, в поля. Грохот. Женщины в ночных туфлях, старики, закутанные в одеяла, сонные дети – все они побежали по Хаэнской дороге. Пулеметчик «юнкерса» увидел тени. Он стал косить женщин и ребят. Грохот, и десять минут глубокой, невыносимой тишины. Люди, лежа в полях, не говорили друг с другом, они врастали в землю; они хотели жить. Потом снова гудение и снова грохот.
   Девять залетов. Свыше ста бомб, фугасных, в двести пятьдесят кило, осколочных, зажигательных. Это началось в девять часов вечера, а последняя бомба была сброшена после двух пополуночи. Шесть часов люди лежали в поле и ждали смерти. Под утро, боясь вымолвить слово, еще не доверяя тишине, люди побрели назад в город. Где-то кричал первый петух. Под ногами хрустело стекло. Огромные воронки казались черными и загадочными. [144]
   Кафе, самое большое кафе Альбасете. Мусор, случайно уцелевший сифон, старая афиша: «Бал в Капитолии». Модный магазин, манекен для примерки, без головы и без рук, обыкновенный манекен. Отсюда вытащили женщину – у нее не было ни головы, ни рук, ни ног. Большой пятиэтажный дом; он рассечен снарядом. В воздухе висят комнаты, похожие на театральные декорации. Здесь погибли семь человек. Рабочий дом; ничего не уцелело, только в горшке бледно-зеленый стебелек без цветка. «Мою жену убило осколком…» Вместо потолка – небо, обломки кровати, на полочке бутылка с лекарством. Городской музей. Иберийская скульптура четвертого века. Ее пощадило время, ее покалечили бомбы «юнкерса». Деревянный Христос. Комсомолец говорит мне: «Это я его спас»… На боку Христа новая, свежая рана.
   Здесь жили мать и трое детей. Они недавно приехали из Мадрида. Мать говорила соседям: «Я никогда не уехала бы оттуда, но что поделаешь – дети, а там теперь опасно…» Они все погибли. Рядом жила семья рабочего: отец, мать, шестеро детей. Они ужинали; их засыпало. Девочка двух лет – проломленный череп; розовый, пухлый мальчик – оторваны ноги – под теми самыми вязами, где весело верещала детвора.
   Альбасете – небольшой город: сорок пять тысяч жителей. Девяносто два трупа: тридцать шесть женщин, двадцать семь детей.
   После страшной ночи не открылись лавки, не вышли газеты: не было электричества. Одна из бомб повредила трубы водопровода, и лазаретные сиделки искали ведро воды. Фашисты приговорили Альбасете к смерти, но Альбасете хотел жить. Рабочие принялись за работу; они восстанавливали поврежденные провода, чинили трубы, расчищали улицы. Все, кто может держать в руке заступ, роют подземные убежища. Ночью по небу рыщут прожекторы. «Юнкерсы» попробовали снова приблизиться, но, увидев прожекторы, повернули назад. Жители вернулись в город; открылись магазины. Калье Майор под вечер снова пестра и шумлива. Но чернеют раны Альбасете – дома без стен; нигде я не видел столько женщин в черном. Лунная ночь еще жива, и вдруг тяжелое молчание вмешивается в смех под изуродованными вязами. [145]
   Когда под утро жители Альбасете молча возвращались в разрушенный город, одна старуха, дойдя до дома, где жил ее внук и где теперь ничего не было, кроме сломанного кресла и красной лужи, выпрямившись, крикнула: «Убийцы!» Ей никто не ответил: люди еще не могли говорить. До этой ночи она была темной старухой, украдкой молилась богородице и, завидев дружинников, пугливо куталась в черный платок. На следующее утро она пришла в казармы; она сказала часовому: «Пусти! Я могу полы мыть, стряпать, стирать»… Ей шестьдесят три года. Она рассказала мне о внуке, о разрушенном доме, о трех кроликах и, рассказав, подняла кулак. Сложна и необычайна судьба городов, похожа она на судьбу людей.
   февраль 1937
   Трагедия Италии
   На рукавах пленных нашивки: голубое поле итальянской империи и черное пламя фашио{84}. Год назад они расстреливали безоружных эфиопов. Теперь их послали под Гвадалахару: завоевать Испанию. Комедиант, мечтающий о лаврах лже-Цезаря, подписывая «джентльменское соглашение»{85}, не забывал о формировании боевых дивизий. Рядом с британским Гибралтаром взовьется итальянский флаг. Рим снова станет Римом. Я помню название одного французского романа: «Возраст, когда мечтают об островах». Автор думал о девушках и о Робинзоне. Хозяева новой Римской империи – никак не девушки, и мечтают они об островах, давно открытых. Они зовут своих солдат гордым именем «легионеры», они полны классического пафоса. Посылая в Абиссинию иприт и гигиенические изделия, они при этом цитируют Цицерона. [146]
   Два джентльмена, как известно, подписали соглашение. Один из них решил, что джентльменство джентльменством, а дела делами. В различных городах Италии началось формирование военных дивизий. Военные власти говорили, что набирают гарнизоны для Африки: щадя нервы второго джентльмена, Испанию они деликатно называли Абиссинией. Двадцать пятого января из порта Гаэта, близ Неаполя, две пехотные дивизии были отправлены в Абиссинию. Вполне естественно, что первого февраля они прибыли в Кадис. Оттуда их отправили в Севилью. Неделю они провели среди «испанских националистов», а именно среди германских пулеметчиков и марокканских стрелков. Потом их отвезли в Бурго-де-Осма и в Сигуэнсу. В Сигуэнсе дивизионный генерал произнес краткую, но патетичную речь. Он сказал: «Храбрые итальянцы, вперед!» Храбрых итальянцев погнали пешком тридцать километров: приходится беречь горючее. Потом их послали в разведку. Они увидели, что перед ними не безоружные эфиопы, но люди с ружьями. Тогда без всяких цитат из Цицерона они сдались. Здороваясь со мной, они подымают кулак и с особенным смаком произносят: «Camarada».
   Римские джентльмены никак не могут быть приравнены к стыдливым девушкам, даже когда они мечтают об островах: они чрезвычайно откровенны. На пленных форма итальянской армии. Их обмундировали в Италии, в городе Авелино, где составлялись две дивизии. На шапках номера частей. Один из пленных – цирюльник Сперанца – завоевал Абиссинию, состоя в триста пятьдесят первом батальоне. Поручив ему завоевать испанцев, его причислили к семьсот пятьдесят первому батальону.
   Кто же эти люди, которым Рим поручил завоевать мир? Злосчастные рабочие, запуганные, затравленные, голодные, вшивые. Они должны были идти на смерть только потому, что на римской площади Венеция красиво звучат классические цитаты лже-Цезаря. Каменщик Рафаэль Маррони из Пискары, ему двадцать два года. Его отцу семьдесят лет, он инвалид, потерял ногу на войне. Семья большая. Мать пишет: «Дорогой мой сын, спасибо тебе за десять лир. Ты ведь теперь защищаешь отечество, а у нас дела плохи…» Каменщик Маррони как легионер великого Рима получал в день пять песет. Он копил гроши и послал десять лир родителям. Свыше года он пробыл в Абиссинии, хворал лихорадкой, проклинал [147] жизнь и насаждал латинскую цивилизацию. Он никогда не читает газет. Он не знает, что происходит в Испании, почему его послали под Мадрид. С ранних лет он слышал, что война – простое и естественное дело. Вчера воевали в Африке. Сегодня воюют здесь.
   – Ты радовался, что тебя послали в Испанию?
   Он усмехается:
   – Против силы не пойдешь.
   С особым удовольствием он рассказывает, как его батальонный командир, услышав первый выстрел, спрятался за камни. Каменщику сказали, что республиканцы убивают всех пленных. Улыбаясь, он закуривает папиросу: наконец-то он попал к людям!
   Паскуале Сперанца – парикмахер из маленького городка Абруцци.
   – Почему вас прислали, ведь вам уже тридцать пять лет?
   Парикмахер простодушно улыбается. Он весел и хитер. Это итальянский Швейк. Он рассказывает: каждый городок должен был выставить десять или двадцать солдат. Люди побогаче откупались, у парикмахера не было ни копейки, и его послали брать Мадрид. У него жена, четверо ребят. Дома голод. Он воевал с эфиопами. Он обрадовался миру: хоть впроголодь, но все-таки жизнь. Не тут-то было: он не успел разглядеть своих ребят, как его снова послали на войну. Он говорит:
   – Привезли нас, как товар.
   Он жалуется на харчи: итальянские офицеры прикарманивают деньги, а солдат не кормят. Догадавшись, что его никто не собирается убивать, парикмахер поспешно спрашивает:
   – А какие харчи здесь?
   Он вспоминает меланхолично:
   – Вина не давали, даже апельсинов не давали. Только что знамя красивое, его привезли из Италии.
   Он ругает и Цезаря, и интендантов, и жизнь. Он мог бы весело жить в свободной Абруцци – ведь он видел Италию до фашизма – брить людей, петь песни. Вместо этого его зачем-то возят по свету, там, где люди стреляют из пушек, и еще заставляют при этом подымать руку вверх и кричать: «Алала!»
   Я не могу оторвать глаз от третьего пленного – Марио Стопини, родом из Павии. По профессии он маляр, но он не был членом фашистской партии, и ему не [148] давали работы. Он получал три лиры семьдесят пять сантимов в день – щедрая подачка рабам империи; ел сухой хлеб; кругом кричали голодные братья и сестры: он был старшим, он должен был кормить других… Он резал хлеб на тонкие ломтики. Он написал каракулями письмо: «Прошу меня послать в Абиссинию как маляра». В ответ пришла бумага: «Прошение удовлетворено». Маляра посадили на «Ломбардию».
   Когда судно вышло в открытое море, легионерам сказали: «Вы едете в Испанию». Вспоминая это, маляр плачет. Он с виду неуклюж, недоделан: глаза, которые не научились глядеть; рот, который, мучительно раскрываясь, роняет темные слова. Он плачет, как большой ребенок, которого обманули. Всхлипывая, он говорит:
   – Я хотел кинуться за борт…
   Испанцы его утешают, и он пугливо улыбается: он не привык к человеческому участию. Вдруг он встает и спрашивает:
   – Можно мне остаться здесь красить стены? Я маляр, свой, рабочий…
   И, вспомнив о домике в Павии, он снова плачет:
   – Что будет теперь с братишками?
   Я гляжу на этих людей; я теперь узнал их судьбу. Дети прекрасной страны, страны, издавна влюбленной в свободу, они сидят униженные, как преступники. Ласково хлопает маляра по плечу солдат-республиканец. Они немного понимают друг друга: родные языки, родные народы. Испанец говорит:
   – У нас этого не будет, понимаешь?..
   Он ищет слова, чтобы утешить пленного. Он говорит:
   – У вас это тоже не навек. Надо бороться, бороться…
   Он много раз повторяет это слово, как надежду, как утешение, как обет.
   март 1937
   Сапожник Грего Сальватори
   Сапожник Грего Сальватори из Палермо. С десяти лет он набивал подметки и клал на башмаки бедняков грубые рыжие заплаты. Ему двадцать четыре года. [149]
   Смелое лицо, правильные черты, глаза живые и горячие. Фашисты выдали ему партийный билет, но он не знает, что напечатано на этом куске картона: читать фашисты его не научили. Он отбывал воинскую повинность в пятьдесят втором полку итальянской армии. Это полк имени Гарибальди.
   Рядовому Грего Сальватори говорили: «Фашизм сделал Италию великой». Рядовой вытягивал руки по швам. Кто знает, о чем он думал? О том, что его мать умерла от голода? О том, что у него в Палермо брат и шесть сестренок, которые хотят есть? Может быть, он вспоминал слова сапожника Беппо? Старый Беппо учил Грего набивать подметки. Откладывая молоток, Беппо говорил: «Все люди родятся голыми, сапожники и маркизы. Почему Муссолини убивает коммунистов? Потому что богачи хотят хорошо есть и хорошо спать». На площадях Италии смельчаки еще говорили о «черном позоре». Потом смельчаков послали на Липарские острова{86}. Все притихло. Но сапожник Грего не забыл уроки своего старого учителя.
   Вместе с другими итальянцами Грего Сальватори послали в Испанию, чтобы покорить испанский народ. В боях под Гвадалахарой бок о бок с испанскими республиканцами сражался батальон итальянских волонтеров, которые поклялись отстоять свободу братской страны. Этот батальон носит имя Джузеппе Гарибальди. Сапожник Грего Сальватори, который служил в фашистском полку имени Гарибальди, услышал родной язык. Он понял, что перед ним друзья покойного Беппо, и бросил на землю винтовку.
   Он говорит мне:
   – Я хочу драться против фашистов. Они убили мою мать, они убили мою родину, они послали меня на позор: за маркизов, против своих. Я прошу, чтобы меня приняли в батальон имени Гарибальди. Я не умею читать, но Беппо мне много рассказывал про Гарибальди. Будь Гарибальди жив, никогда фашисты не правили бы Италией!..
   Римские разбойники прогадали. Они составили дивизии из безработных, из неудачников, из бедняков и из всех, кто готов был ехать в Абиссинию прокладывать дороги, рыть землю, таскать камни за кусок хлеба. [150]
   Обманом они послали в Испанию десятки тысяч пролетариев, которые ненавидят фашизм. С сегодняшнего дня республиканская армия пополнилась новым волонтером; этого волонтера, вопреки постановлению лондонского комитета, доставило в Испанию итальянское правительство. Три итальянских миноносца охраняли судно, на котором везли в Испанию солдата фашистской армии и будущего республиканского волонтера Грего Сальватори. За сапожником последуют другие: виноделы, пастухи, каменщики. Италия – не генерал Бергонцоли. Италия – это сапожник Грего Сальватори. Можно поработить народ, нельзя убить его душу.
   март 1937
   На поле битвы
   В окрестностях Мадрида не бывает весны: снег – и вдруг южное буйное солнце. Между ними неделя-две лихорадки: зной, холод, ливни и синева.
   На солнце лежат солдаты. Они греют распухшие, отмороженные ноги: несколько дней они простояли в окопах, залитых ледяной водой. Сразу все высохло, и серебряная пыль покрывает итальянские тягачи, которые один за другим ползут по скверной проселочной дороге. Италия вошла в этот глухой угол Испании, в деревушки на холмах, где кричат ослы возле колодца и где женщины тащат большие глиняные кувшины. Солдаты курят итальянские папиросы. Ребята играют итальянскими ладанками. Артиллеристы деловито чистят итальянские пушки.
   У убитого итальянского командира нашли дневник. Четвертого марта командир записал: «Все испанцы стоят друг друга. Я бы им всем дал касторки, даже этим шутам фалангистам, которые только и знают, что есть и пить за здравие единой Испании. Всерьез воюем только мы – итальянцы».
   Прошло две недели, и мы увидели, как итальянцы «воюют всерьез»: они побежали под натиском республиканцев с поспешностью базарных воришек, застигнутых облавой. Убегая, они бросали орудия и гранаты, пулеметы и знамена, танки и дневники. Все дороги забиты [151] итальянскими грузовиками. Вот гора еще не подобранных гранат. Пулеметы. Походные кухни. В Бриуэге республиканцы нашли котелок с теплыми макаронами: легионеры непобедимого Рима отбыли, так и не пообедав.
   Среди леса – развалины большого помещичьего дома: Паласио Ибарра. Дом стоит на холме – тысяча шесть метров. Это бывшая резиденция захолустного помпадура. Кто знал о нем, кроме соседей и налогового инспектора? Но, может быть, это имя войдет в историю: здесь впервые фашизм потерпел поражение. Я не хочу преувеличивать, я знаю, что не только штурм Паласио Ибарры, но и все бои на Гвадалахарском фронте – лишь первая перестрелка в той войне, которую затеяли фашистские захватчики. Что значит один дом, хотя бы и со стенами древнего замка, хотя бы и расположенный на холме, по сравнению с мечтами Рима и Берлина, которые готовятся захватить половину Европы?..
   Но в войне, помимо стратегии, помимо танков, помимо территории, существует психология. Я помню тот жестокий день, когда фашисты взяли Толедо. Республиканская Испания замерла как кролик перед удавом. Путь на Мадрид был открыт если не на карте генштаба, то в сердцах. Не только губернский город потеряли в тот день республиканцы, но и веру в победу. Потребовалось упорство лучших представителей народа, потребовалась щедрая кровь рабочих, пришедших в Испанию изо всех стран, потребовались месяцы осады Мадрида, напряженной работы в тылу, сурового искуса, чтобы приостановить наступление фашистов. Паласио Ибарра не Толедо, это всего-навсего один дом, но, взяв его, республиканцы вернули веру в победу. Они показали, что наспех созданная народная армия может бить регулярные итальянские полки, они показали, что в борьбе между фашизмом и свободой может победить свобода. Здесь в этом перелеске был взят первый реванш – и за Толедо, и за «поход на Рим», и за разгром рабочего Берлина.