Я могу рассказать о многом другом. Прошлой осенью из департамента Нижней Шаронты выслали испанских беженок. Они сказали: «Мы хотим ехать в Барселону». Им дали бумажку, на которой было сказано, что они хотят ехать в Бургос. Женщины были неграмотными и поставили внизу крестики. Это о чувствах. Можно поговорить и об интересах. В Андорре имеется электростанция, которая снабжала Каталонию энергией. Андорра – государство еще более независимое, нежели Португалия, – в ней стоит сотня французских жандармов. Станция к тому же принадлежит французам. Недавно станция перестала отпускать энергию в Каталонию…
   Фашистская газета «Гренгуар» объявила конкурс: «Когда генерал Франко возьмет Барселону?» Читатели должны угадать радостную дату. Счастливец получит 50 тысяч франков (марками? лирами?). Открыт тотализатор: фашисты, облизываясь, кто на Барселону, кто на денежки, шлют ответы. Там люди борются, там гибнут женщины, дети. А эти низкие души играют в орлянку на человеческие жизни.
   Недавно в Перпиньян привезли 40 испанских детей. Жители встретили их ласково, принесли сдобные булки, шоколад. Один только человек в хорошем костюме с мутными глазами сказал: «Зачем пускают во Францию эту заразу?» Я знаю, что народ не ответствен за таких [277] негодяев, но он ответствен за то, что голоса негодяев, изменников, убийц иногда заглушают голоса народа. Я буду бестактным до конца. В 1917 году Барселона дала французским художникам 300 тысяч золотых франков. В 1918 году немецкие «берты» громили Париж. Тысячи парижских детей нашли приют в Барселоне. Было время, когда Порт-Бу был мирным поселком, а в Сербере плакали вдовы. Теперь Испания задыхается в кольце блокады. Худые, бледные дети – восьмушка хлеба. Во Франции газеты встревожены: предвидится хороший урожай, избыток хлеба. Что делать? Одна газета предлагает денатурировать пшеницу, обратить ее в корм для свиней.
   На этом можно кончить. Одна тема волнует теперь людей по разным причинам на разных концах света. Это тема писателя. Это тема каждого. Это страшная тема: о дружбе и о предательстве, о верности и о вероломстве.
   Перпиньян, 30 июня 1938
   Барселона в июне 1938
   Каждую ночь фашистские самолеты нападают на Барселону. Несколько разрушенных домов, несколько убитых. Люди просыпаются, поворачиваются на другой бок и засыпают: завтра надо работать, а июньская ночь коротка.
   Сейчас «Неделя книги». На улицах киоски различных издательств. Девушки бойко торгуют военными учебниками, романами, стихами. Вот женщина покупает новинку – «Битва на Марне». Боец с фронта выбрал сборник стихов Гарсиа Лорки.
   В самом сердце Барселоны – десятки разрушенных домов. Спиралями свисают лестницы, распотрошенные комнаты шестого или седьмого этажа показывают прохожему приплюснутую кровать, стенные часы, детский стульчик. Неподалеку, в маленьком еще не разрушенном доме, искусный ремесленник делает макет разрушенного квартала для выставки в Лондоне. Это мастер, преданный своему делу. Прежде он изготовлял другие макеты: он воссоздавал храмы Греции, арены Рима, разрушенные временем. Теперь он старательно передает трагедию родного города. Гипсовый макет кажется невыносимо хрупким. [278] Он может этой ночью рассыпаться. Ведь в соседних домах давно нет окон. А вокруг – дети, хрупкие, но неизменно веселые дети Барселоны, хрупкие дети вокруг хрупкой игрушки…
   На площади Каталунья сквер. 19 июля 1936 года по этому скверу ползли рабочие, штурмовавшие гостиницу «Колумб». В сквере – стулья; если сядешь, надо заплатить десять сантимов. Кругом – развалины. Но старуха аккуратно взимает десять сантимов, выдает билетики. Что можно теперь купить на десять сантимов?.. В сквере – голуби. Какие-то старики приносят им крошки хлеба – птичий паек от скудного человеческого пайка. Бомбы падают на Барселону, но голуби не улетают.
   Я дал двум девочкам плитку шоколада. Они позвали других; плитка была поделена между одиннадцатью ребятами. Когда я вспоминаю о том кусочке, который достался каждому, мне становится не по себе.
   Жизнь продолжается. Большой рабочий город не хочет сдаться. По ночам фейерверк: прожекторы, разрывы снарядов, бомбы. Дрожат стекла там, где стекла уцелели. Рано утром из парков выходят первые трамваи; люди спешат на работу. Стучат станки. В магазинах хозяйки покупают бумагу от мух, чашки, лампы. В филармонии репетиция концерта классической музыки. Школьники зубрят теоремы. Дантистка успокаивает пациента: «Это не больно»… Влюбленные в парках ссорятся, мирятся, целуются. Перед барскими особняками крохотные огороды. Солнце принесло салат и черешни. Квартал песен и рыбаков, веселая Барселонета, уничтожен итальянскими самолетами. На Рамбле – ларьки с цветами, и никогда, кажется, в Барселоне люди не покупали столько цветов. В газетах объявление – черная рамка – «погиб при бомбардировке».
   Судьба Барселоны разворачивалась на наших глазах. Кто забудет ночи первого лета войны? До рассвета на Рамбле люди пели. Город рвался к счастью, бредил, кричал. Той Барселоны больше нет. Изуродованный город остался прекрасным. Он не разучился улыбаться. Он научился ненавидеть.
   Мужчины ушли воевать, женщины стали токарями, сплавщиками, механиками. Старые рабочие, кончив работу, учат женщин. Они ничего за это не получают: они хотят победы. [279]
   Рехине Агиле семнадцать лет. Хорошенькая веселая девушка. Еще недавно она была модисткой. Теперь она учится работать на фрезерке. Пять братьев на фронте. Рехина, по-детски улыбаясь, говорит: «Надо выиграть войну».
   Одна из женских школ уже выпустила сто восемнадцать квалифицированных работниц. Школ много. Эльвира Риего работала в Париже у Ситроена. Там вдоволь хлеба и там нет ночных тревог. Она приехала в Барселону. Утром на заводе, вечером в школе:
   – Что мне там делать? Я испанка…
   Витории Гурьерес двадцать шесть лет. Она была ткачихой. Теперь работает на оборону. Ее муж на фронте. Отец на фронте. Брат на фронте. Она говорит, не отрываясь от работы:
   – Им нужны снаряды…
   Тридцать четыре девушки. Они учились три месяца в техникуме. Теперь они работают в автомобильном парке. Ни одного мужчины. Сюда привозят негодные грузовики. Девушки разбирают мотор, заменяют части, собирают. Каждый день десятки грузовиков уходят отсюда к Лериде или к Тортосе. Тересе Грульес двадцать один год. Ее отец служащий; брат на фронте. Она с гордостью показывает инструменты:
   – Мы тоже воюем…
   Эти девушки сродни Барселоне. Они по-прежнему приветливы, проворны, смешливы. Свой грустный обед они едят, как праздничную трапезу. Они покупают на Рамбле цветы. Они пишут бойцам горячие сумасбродные письма, письма, полные тоски, ревности, нежности и веры в победу. Они работают серьезно, ожесточенно, непримиримо.
   Я знаю, что муж Фелисидад Хименес убит возле Тремпа. Но она не говорит мне о своем горе. Она старается быть веселой. Это мужество ребенка – ей девятнадцать лет. Она хорошо работает на заводе, все ее хвалят.
   – Нужно много снарядов. Много, очень много. Ее детское лицо вдруг становится жестким.
   Испанская женщина ненавидела войну. Суеверно она страшилась оружия. В пьесе Гарсиа Лорки «Свадьба крови» женщина проклинает все, что несет мужчине смерть: [280] «Нож? Пусть будет проклят тот, кто его выдумал! Пусть будут прокляты ружья и пистолеты, самое маленькое лезвие, даже топоры и вилы! Пусть будет проклято все, что может ранить тело человека, который идет, молодой, в оливковую рощу!..»
   Недавно итальянская бомба попала в кладбище; далеко окрест разлетелись кости мертвецов. Вчера бомба разрезала высокий дом. За час до этого женщина родила. Погибли и роженица, и новорожденный. В окне – клок простыни. Но это не белый флаг. Барселона не сдается. У нее сейчас не только улыбка, не только розы Рамбле, но и та жесткость, суровость, которые я увидел на лице ребенка-вдовы.
   июнь 1938
   В деревне
   Пять часов утра. В полях уже идет работа: женщины убирают хлеб. Девушка, увидав фотоаппарат, застыдилась. Старик смеется:
   – А ты возьми в руку колосья… Я в кино видал – одна американка ходила с колосьями…
   Сейчас убирают «ардито» – скороспелую пшеницу. Едешь по Испании – в каждой деревне развалины. Но поля повсюду возделаны, засеяны. Когда мужчины ушли воевать, среди колосьев зазвенела долгая женская песня.
   Молодых мужчин в деревне не найти. Женщин и ребят больше прежнего: каждая деревушка приютила беженцев. Вот несколько цифр из записной книжки:
   Ухихар, провинция Гранада: 3012 жителей, 804 беженца.
   Онтанар, провинция Толедо: 579 жителей, 119 беженцев.
   Кастильбланко, провинция Бадахос: 1 053 жителя, 219 беженцев.
   Камарма-де-Эстеруэлас, провинция Мадрид: 580 жителей, 290 беженцев.
   Пуидж Верд, провинция Лерида: 1 155 жителей, 210 беженцев.
   Войдешь в крестьянский дом. Девчонка одета нарядней других детей. Незачем спрашивать – чужая: из Мадрида [281] или из Лериды. Детей-беженцев все балуют, несут им персики, черешни, оладьи.
   Деревня Пуидж Верд находится в 12 километрах от линии огня. 182 человека на фронте. Старик несет беженцам мешок гороха.
   – В Испании мало земли осталось для испанцев. Видишь, эти из Фраги. У них тоже была земля…
   Пуидж Верд недавно бомбили немецкие самолеты. Час кружили они над деревней. Разрушили несколько домов, убили старика и двух женщин, восемь человек ранили. Старик – тот, что нес горох, – грустно усмехается. Это философ, весь высохший, седой, беззубый.
   – Священник прежде говорил: «Уповайте, он пошлет манну небесную». Послал… А священник удрал к фашистам. Наверно, теперь молится на эту самую манну. В прошлую субботу наши одного сшибли. Вот на кого уповаем – на «мух» и на «курносых»{125}.
   Пшеница – до горизонта. Можно подумать, что это где-нибудь на Кубани. Чудесная люцерна, оливы, табак. Земля здесь щедрая, теперь она кормит всех. В Пуидж Верде было 112 семейств безземельных. 68 получили наделы, 44 образовали колективидад – артель. В окопах Лериды я встретил бойца из Пуидж Верда. Он сказал:
   – Если не убьют, заживем. Ты видел, какая она?.. Он даже не прибавил: «земля». Такой знает, за что идет на смерть.
   Алькальд – приземистый, косолапый крестьянин. Он, занят теперь сбором урожая. Урожай на редкость хороший. В прошлом году собрали 480 центнеров пшеницы, теперь соберут никак не меньше 1000 центнеров.
   Альгвасил – деревенский глашатай – ходит по деревне с рожком и кричит:
   – Все, кто не могут сами убрать хлеб, должны заявить об этом алькальду. Алькальд пришлет людей.
   Алькальд послал альгвасила, но, сказать по правде, алькальд и сам не знает, откуда взять обещанных людей. Мужчины – на фронте: роют укрепления. А тут еще скоро молотить… В деревне три молотилки, но нет ни энергии, ни трактора.
   – Конечно, что укрепления строят, это правильно. Зачем собирать хлеб, если те придут?.. Но у меня своя [282] забота. Меня кто выбрал? Крестьяне. Потом без хлеба не повоюешь…
   Алькальд сидит озабоченный. На столе списки мобилизованных, книга для записи браков, рыжее седло и портрет молодого Горького. Наконец, он что-то придумал:
   – Подвези меня.
   Мы едем в полевой штаб бригады X. Алькальд объясняет комиссару:
   – Такие дворы есть, где одни женщины…
   Комиссар расспрашивает. Можно ли представить себе алькальда деревни, занятой фашистами, который, размахивая широкими, узловатыми, как корни дерева, руками, говорил бы фашистскому полковнику:
   – Слушай, надо подсобить. Потом насчет трактора… Тебе легче достать, а мы в два дня обмолотим.
   Комиссар, подумав, соглашается:
   – Завтра с утра пришлю ребят. Сорок хватит? Трактор достанем.
   Комиссар угощает алькальда папиросой. Трудно, ох, как трудно с табаком!
   – Табак в этом году неважный. Зато пшеница замечательная. А как у вас с укреплениями?
   – В порядке. Вчера оттуда двое перебежали…
   Они говорят друг с другом, как старые приятели. Они никогда прежде не встречались, но алькальд знал, что может прийти к комиссару и тот, несмотря на военные заботы, войдет в его крестьянское дело. В этом все отличие республики от фашистской Испании, в этом залог победы республики.
   Полдень, поля опустели – зной немилосердный. Я обедаю в крестьянской семье. Суп, потом фасоль с салом, потом салат. Кофе (только сахара нет). Хлеба много, и хлеб хороший. Говорят о политике:
   – Мы слушали Негрина по радио. Плохо было слышно, но говорил он правильно. Если те придут, куда нам податься?..
   Этому лет шестьдесят. Три сына на фронте. Потом он спрашивает меня:
   – Какой у вас в России табак?
   У него полполя отведено под табак, и он расспрашивает как специалист. Пришел алькальд:
   – Слушай, у вас в Барселоне с этим туго… Я. тебе дам курицу. [283]
   Тревога: вражеская авиация. Альгвасил не доиграл партии в домино.
   Он жалуется:
   – Боюсь. Я где только не был? Во Франции был, в Италии был, в Мексике был. Я моря не боюсь, землетрясения не боюсь, ядовитых змей не боюсь, честное слово! А вот этого боюсь.
   Альгвасил – болтун. Впрочем, у него такое ремесло. Ему под пятьдесят, он недавно женился и, видимо, счастлив. Конечно, не будь этих «юнкерсов»!..
   – Теперь у нас нет больше ни одного безземельного. Только я безземельный. Но как я могу возиться с землей, когда я занят государственными функциями? Конечно, алькальд – глава Пуидж Верда, но он сидит и думает, а я объявляю. Следовательно, я – язык алькальда. А на что годен человек без языка?
   Ночь. Один из беженцев рассказывает:
   – Они прошлым летом зажигательные бомбы кидали. Двести фанег{126} пшеницы сожгли.
   Алькальд бормочет:
   – Хоть бы комиссар не подвел!
   Комиссар не подвел: с утра в полях бойцы бригады X. Это – кастильские крестьяне. Они работают на совесть: на несколько часов они вернулись к любимому делу.
   Армия республики – на три четверти крестьянская армия. С оружием в руках крестьяне защищают свою землю. Но и те, что в тылу, сражаются: они не хотят отдать врагу ни одной скирды. Они сеют под артиллерийским огнем, и я знал в Сьетамо крестьянку, которую убила бомба, когда она жала полосу. Прошлым летом я попал в деревню Вальдеморильо – это возле Эскуриала. По приказу военного командования деревня была эвакуирована. Крестьяне поместились в брошенных бараках. Стоял сухой, горячий июнь. Снаряды громили домишки Вальдеморильо. Но каждый день – только вставало солнце – крестьяне подымались к линии огня: они убирали хлеб. Я был позавчера в каталонской деревушке Алькалечос. Деревня пуста: она под огнем неприятеля. Крестьяне ушли в тыл. Но с утра поля оживают. Наперекор пушкам женщины спокойно режут колосья. Я знаю, многие скажут: «инстинкт». Не будем играть словами. Это тяжелая крестьянская работа – из века [284] в век, и это – мужество высоких, худых, чернобровых женщин.
   Я видел, как снаряд вырвал клок нивы. Это было мучительно, сам не знаю почему. Часто я видел, как снаряды ломают деревья, крошат дома, взрывают землю. Но вот это черное пятно среди колосьев казалось раной на живом теле. Может быть, виной тому воспитание? В детстве, когда я ронял кусок хлеба, мне говорили: «поцелуй». Хлеб был образом труда, тяжелого и высокого.
   Какая в этом году пшеница!.. Неподалеку от свежей раны девушка вяжет снопы. Вечереет. На западе небо цвета красного вина: багрово-лиловое и густое. Иногда ветер доносит короткую дробь пулемета.
   Барселона, июнь 1938
   Во весь голос
   Два года живут врозь две Испании. Одну я знаю хорошо. Я изъездил ее от края до края. Я видел ее в дни первых надежд. Я видел ее и когда она узнала меру человеческого горя. Другую Испанию я знаю только по столбцам газет, да еще по рассказам беженцев, путаным и торопливым, – человек, убежавший от смерти, всегда боится чего-то недосказать.
   Недавно на несколько часов я очутился в той, другой Испании. Крестьянский дом; я знаю такие дома. Большой камин, женщина в черном, на беленой стене – распятие. Те же дома, те же женщины… Эта была старой и глухой. Меня привел к ней Антонио. Я не знаю, как уцелел этот человек. Антонио сказал:
   – Они убили ее сына. Его убили рекете. Там, где мы шли, возле «Каса Роса». Он лежал и ругался. Она не знала, а когда она пришла, он был уже мертвый. Они ее оставили здесь потому, что она очень старая.
   Старуха смотрела то на него, то на меня. Антонио крикнул ей в ухо:
   – Они тебя оставили потому, что ты очень старая!
   Она радостно закивала головой:
   – Да, очень старая.
   Потом она сжала острыми пальцами черный платок: [285]
   – Он не был старым. Он был молодым.
   Она громко заплакала. Антонио поднес к губам палец: гвардеец. Я посмотрел в щели ставень, никого. Вдали слабо затенькал колокол. Антонио крошил сухой хлеб и рассказывал.
   – Здесь его все боятся. Он грозит: «Я девятнадцать лет на службе, меня не проведешь…» Я был в Элисондо на ярмарке. Там тоже никто рта не раскроет, боятся фалангистов. А фалангисты боятся рекете. Да, верно, и рекете кого-нибудь боятся! Зайдешь в кафе, все смотрят, кто пришел? Мне один прямо сказал: «Я только с женой говорю, и то страшно. Я сам из Вильмедианы». Это маленькая деревушка, сто шестьдесят душ. Они расстреляли двадцать девять. Вот и боятся. Я тебе говорю – дышать боятся.
   Я мало увидел в той, второй Испании, но мне кажется, что я прожил в ней долгие месяцы: я дышал ее воздухом. Это – тот воздух, которым нельзя дышать.
   Вечером из Андайя видны яркие огни Ируна и Фуэнтарраби, фашисты не боятся воздушных налетов. В Сан-Себастьяне казино, кабаре, роскошные рестораны, музыканты в красных фраках, дамы в сандалиях, с ногтями на ногах, выкрашенными в багровый цвет, дипломаты, курящие гаванские сигары. Когда попадаешь в Порт-Бу, сразу темнота, развалины, хвосты возле булочных. Ирун – парадный подъезд, Порт-Бу – черная лестница. В той, второй Испании много хлеба, много люстр, много мундиров. В той, второй Испании нет одного: воздуха. Глаза людей, которых я там видел, похожи на глаза рыб, выхваченных из воды: это – муть удушья.
   Вторая Испания? Бар «Гамбринус» с немецким пивом и с немецкими хамами, которые за несколько песет покупают испанских девушек. Одну ночь они убивают женщин Барселоны, другую – измываются над женщинами Бильбао. Вторая Испания? Наварра с ее одиннадцатью тысячами расстрелянных. Наварра и наваррская деревня Перальта. В Перальте четыре тысячи жителей. Они расстреляли девяносто. Они расстреляли в Перальте одного человека и его дочь. Он молил: «Убейте сначала ее». Он знал, о чем просит. Они сначала убили его, потом они изнасиловали девушку, а изнасиловав, убили ее. Это – та, вторая Испания. Наемники старого охранника Мартинеса Анидо рыщут по деревням. На заводе «Патрисия Чиверсия» триста пленных изготовляют бомбы, те самые [286] бомбы, которыми итальянцы убивают детей. Немецкий инженер отмечает в книжечке, сколько всыпать нерадивому горячих. Панихиды. «Вива дуче», ночь, расстрелы, тишина. «Я только с женою говорю, и то страшно…» Та, вторая Испания? Крестьянский дом, распятие на стене и глухая старуха, которая не смеет плакать над расстрелянным сыном.
   На французскую границу пришли недавно четыре человека в лохмотьях. У одного была прострелена нога, другой был ранен в шею. Люди были вооружены – пулемет, автоматическое ружье, винтовка, два револьвера.
   – Мы из Астурии.
   Один, ему девятнадцать лет, тихо попросил:
   – Хлеба.
   Они не ели перед тем трое суток. Они вышли из Астурии 6 мая. Пятьдесят два дня они шли по горам. Их было семеро, и четверо из семерых дошли до Франции. Хосе двадцать пять лет. Это красивый смуглый испанец. До войны он был кочегаром. Он сражался вместе с горняками Миереса. Когда фашисты захватили Астурию, Хосе не сдался, он ушел в горы. Там он встретил товарищей. Горы Астурии неприветливы и пустынны, но теперь эти горы ожили, по ним бродят партизаны. Крестьяне несут им хлеб, молоко, яйца. Та, вторая Испания? Это не только бар «Гамбринус», это еще люди в горах, которые не сдаются.
   Хосе решил пробраться во Францию, а оттуда в первую, настоящую Испанию. Они ждали весны, в горах было чересчур много снега. Они вышли в путь навьюченные, каждый нес поклажу в двадцать пять кило. Был май, но на перевалах еще лежал глубокий снег. Они вязли в снегу. Они шли и шли. Один не выдержал, отстал. Шестеро шли дальше. Я смотрел с Хосе карту, они блуждали, обходя заставы и караулы. Они пересекли Овьедо, Леон, Бискайю, А лаву, Гипускоа, Наварру. В пятьдесят два дня они прошли свыше тысячи километров.
   10 июня на горе Горбейя их окружил отряд гражданской гвардии. Бой длился больше часа. Астурийцам удалось прорваться. Пять дней спустя они отдыхали в горах возле Толосы. Двести гвардейцев и рекете окружили астурийцев. Один вскочил босой, он так и не успел обуться. Он шел босиком две недели, он перешел босиком Пиренеи. Хосе убил одного гвардейца. Но фашистов было [287] много, кольцо смыкалось. Я не называю живых: у них остались семьи в той, второй Испании. Я назову только мертвых. Гвардейцы убили Хустино Мартинеса, астурийского крестьянина. Они тяжело ранили бывшего командира 2-й бригады Уральдо Родригеса. Уральдо Родригес не мог идти дальше. Он отдал ружье Хосе и застрелился: он не хотел даться живым в руки врага. Пуля пробила ногу Хосе, но Хосе не переставал стрелять. Двести тех, четверо этих, и четверо победили.
   Они шли дальше. 22 июня в горах Наварры над Элисондр астурийцы столкнулись с отрядом фалангистов. Они снова выдержали бой. Два дня спустя возле поселка Урепель они увидели французского пограничника. Хосе едва шел, его раненая нога распухла, но он крепко сжимал ружье.
   – Я хочу в Барселону, в Испанию, на фронт!
   Я видел его в госпитале. Вокруг был мир, море, виноградники, розы. Он повторял: «Скорей бы туда…»
   Вот она, настоящая Испания! Нет двух Испании, есть одна, бесстрашная и бессмертная. Эти четыре астурийца – ее дети. Они пришли сюда из той, второй Испании. В пути они видели лачуги, треугольники гвардейцев и женщин в черном. Они видели также человеческое тепло. Рискуя жизнью, крестьяне давали астурийцам хлеб, сыр, вино.
   Темны ночи Испании. Воют сирены, грохочут бомбы. Потом светлеет небо, голодный рассвет среди мусора и битого стекла. Да, но здесь люди громко говорят, они мечтают, спорят, судят. Здесь нет ни гнусного шушуканья доносчиков, ни шепота запуганных. Люди здесь не боятся друг друга, они все в осажденной крепости. Голод и фашистские бомбы скрепили новое братство. Прежде солдатам считали месяц в осажденной крепости за год. За сколько веков история зачтет испанскому народу эти два невыносимых года?
   19 июля 1936… Барселонцы руками берут пулеметные гнезда. Безоружный народ Мадрида штурмует казармы Монтанья. Потом пришли итальянцы. Потом прилетели «фиаты», «юнкерсы», «хейнкели», «савойи», «мессершмитты». Испанский народ защищался, как мог. Он защищается и сейчас среди мертвых садов Леванта. Он не [288] хочет жить так, как живут люди в деревне, где я недавно побывал: он не хочет жить шепотом. Он хочет жить во весь голос.
   Андай – Барселона, июль 1938
   18 июля 1938 года
   Испании не до праздников. Крохотные бумажные флажки: дорог каждый аршин материи. Короткие, отрывистые речи: дорога каждая минута. Да о чем говорить? Давно брошен жребий, давно выбран путь. Там, в Леванте, идет бой насмерть: когда-то веселая Валенсия хочет сорвать с шеи наброшенную петлю. В Барселоне, не замирая ни на минуту, работают заводы. Бойцы учатся. Это – жизнь за шаг до атаки.
   Душны южные ночи, трудно уснуть. Как уснешь – все равно разбудят. Всю ночь сегодня отчаянно орали зенитки, ревели боевые бомбы, и небо было полно гудков. Я живу высоко – на седьмом этаже. С балкона я глядел на фейерверк: прожекторы, как красные диски, снопы дыма. Потом закричал петух, и по улице пронеслась санитарная машина.
   Сейчас я увидел, что они сделали: они на славу отпраздновали их праздник – два года убийства. С Майорки прилетели десять итальянских бомбардировщиков. Разумеется, они преследовали только военные цели. Для этого они убили восемь детей и изувечили древние камни. Они ненавидят эту страну: они хотят уничтожить ее будущее и ее прошлое.
   Я был на узкой улице старого города. Там не проехать автомобилю. Темные дома, дети, кошки… Женщины толпились, прижимая к себе живых ребят. Сверху скидывали камни, и пыль вокруг развалин казалась дымом. «Еще одного…» Из-под камней вытащили ребенка. Это страшные раскопки: седой старый человек выгребает из-под камней ребенка, может быть, своего сына. Отцы меня поймут. Я не добавлю ни слова.
   Я знаю, что человеколюбивых англичан этими строками не проймешь: они тоже отцы, но, вероятно, других, [289] неприкосновенных детей. Я все же скажу им – не о детях, а о камнях.
   Есть камни, которые дороги, как люди. В Барселоне изумительный собор XIII – XIV вв.: романское зодчество, готика и предчувствие Возрождения. Этот собор – каменная летопись. Видя камень, я всегда дивлюсь: искусство хрупко, как жизнь ребенка, который задохся под камнями. Как уцелели эти колонны, порталы, корабли, статуи!
   Сегодня под утро итальянская бомба пробила крышу собора. Вот разорвано каменное кружево оконца, вот осколки витражей, вот пыль вместо колонн: труп собора, смерть камня, конец искусства.
   Этот собор пощадили века. Его обошли войны. Перед ним склоняли головы завоеватели. Народ простил ему торжество и злобу священников: народ знал, что прекрасные камни не отвечают за низость торгашей. В июле 1936 года, когда Барселона горела ненавистью к иезуитам, которые превратили церкви в фашистские арсеналы, в эти беспокойные дни гнева и надежд, ни одна рука не посягнула на собор. О нем говорили: «Это наше…» Искусство – чье оно? Ревнителей одной секты, владельца одной галереи или оно всех, как воздух? Кто изувечил собор Барселоны? Католики – две недели тому назад их благословил папа. Итальянцы. Фашисты. Люди, которые непрестанно твердят о национальных святынях, о традициях, о прошлом. Они расплатились с собором, как с ребенком, – с прошлым, как с будущим. Дикари. Они прилетели из страны Донателло, Леонардо да Винчи, Веронезе. Но это дикари. Их надо отделить от человечества: не то такие черные, душные ночи станут последними ночами Европы.