Стоило ли говорить о трагическом ощущении жизни, стоило ли ссылаться на рыцаря Печального Образа и писать элегии, чтобы потом выступать с признанием, достойным любого бакалейного торговца, который из своей приходно-расходной книги делает евангелие и который обожествляет градацию годовых доходов как иерархию небесного воинства? Вот что пишет Мигель Унамуно о справедливости: «Итог иных революций, социальных, – это перевернуть тот же блин… Так рождается кража, ибо крадут не от голода, я это повторяю, но от отвращения к труду и от зависти»…
   Унамуно очень культурен и очень сложен. При известных обстоятельствах эти достоинства превращаются в слабость. Он мог быть мудрым, он, однако, мудрствует. Он не хочет увидеть голодных – это слишком просто, и это доступно каждому. Он рассуждает: что такое голод? Он доказывает, что голод, описанный Кнутом Гамсуном, никак не похож на голод, описанный Кеведо. Это – литературный комментарий для вполне сытых читателей «Эль-Соль». Тем временем сотни тысяч безработных мечтают о миске с горохом. Так постыдно заканчивается в наши дни высокотрагическая философия.
   Парадоксы, может быть, и хороши в философских комментариях. Они нестерпимы, поскольку речь идет о человеческой жизни. Унамуно говорит, что вырождение на почве голода испанских крестьян – это досужие басни. Между тем его любимые места – это окрестности Сала-манки. Один горный перевал отделяет их от края, называемого Лас-Урдесом, где живут дегенераты, где голод переменил людей в уродливых карликов, в злосчастных кретинов. Это, конечно, звучит чрезвычайно прозаично рядом с рассуждениями о том, что голод – понятие относительное… Унамуно говорит читателям «Эль-Соль», что вся беда от еды. Это, наверно, справедливо применительно [56] к аристократическим республиканцам с Пасео-дель-Кастельяно. Но я хотел бы послушать, как знаменитый философ стал бы доказывать обитателям Лас-Урдеса свою теорию пагубности питания.
   Я не хочу дольше останавливаться на разборе газетных статей Унамуно. Я вовсе не склонен смеяться над его противоречиями, над всей откровенной нищетой этого философского богатства. Я хочу отнестись к трагедии писателя с тем же уважением, которого заслуживает и трагедия крестьян Лас-Урдеса. Я знаю, что ослепление Унамуно родилось не от его привязанности к тем или иным социальным привилегиям. Его личная бескорыстность вне спора. Остается выяснить, какой же дорогой он пришел к тому миру, в котором, как в мутном зеленом аквариуме, плавают различные Леррусы? Не культ материальных богатств привел сюда Унамуно, не тоска по власти, но исконный порок поэтов, философов, а также болтунов – обожествление слова. Унамуно говорит: «Словом наши предки создали все самое прекрасное, словом, а не мечом». Это звучит как утверждение высокой поэзии или как реабилитация Дон Кихота в его борьбе с мельницами. Но слово меняется в зависимости от того, когда и как его произносят. Трибуна кортесов – не парижское кафе, и газета «Эль-Соль» – не дневник нового Вертера. Слово тем и сильно, что оно рождает действие. Мигель Унамуно пишет. Гражданская гвардия работает. У этих современников, правда, не мечи, но карабины, однако в Касас Вьехасе{36} они показали, что они быстро переводят некоторые слова на язык огнестрельного оружия.
   Я глубоко убежден, что, узнав о трагедии Касас Вьехаса, Мигель Унамуно пережил тяжелые часы. Здесь его «трагическое ощущение жизни» слилось с правдой, доступной любому безграмотному батраку. Но смысл исторических событий в том, что Унамуно пишет о прекрасных традициях, а гвардейцы наводят винтовки – одно тесно связано с другим. Нейтральной земли больше нет нигде, ее нет и в том, втором мире, в котором хочет жить философ Унамуно… Его личная судьба так же поучительна для колеблющихся писателей, как и берлинские костры. [57]
   Для многих из этих колеблющихся пример Унамуно раскрывает и другое: необходимость известного самоограничения. Чем больше писатель любит слово, тем целомудренней и строже он должен к нему подходить. Велика опасность опрощения, нивелировки, замены всех инструментов одним барабаном, отрицания глубины и многообразия жизни. Но не менее страшна и другая опасность – чрезмерного усложнения, подмены живой жизни игрой, жонглирования легкими идеями и редкими словами, инфляции мысли, за которой неизменно следует инфляция крови. Долг писателя теперь неслыханно труден. Литература знавала и прежде цензуру государства, но теперь она должна усвоить другую цензуру – своего гражданского сознания. Лучше стать простой частушкой в устах эстремадурского батрака, нежели глубоким и высокопоэтическим оправданием убийц Касас Вьехаса.
   май 1933
   В горах Астурии
   Сейчас в Москве украшают улицы. Завтра Красная площадь наполнится радостным гулом. Будет весел топот красноармейцев, и широко будут улыбаться милые курносые комсомолки. Но мне трудно сейчас думать о празднике. Я только что говорил с испанцами. Они приехали оттуда. Я вижу перед собою пустынные горы Астурии. Они покрыты снегом. Это все та же Испания, прекрасная и трагическая. Я знаю ее горные перевалы, и я знаю ее людей. Пусто обычно в этих горах. Редко увидишь старого крестьянина. Он закутался в одеяло и грустно покрикивает на выбившегося из сил осла. Теперь, среди снежной метели, бродят люди. Это шахтеры Овьедо и Хихона. Одиннадцать дней и одиннадцать ночей они сражались внизу. Потом они отступили в горы. Они унесли с собой винтовки и то отчаяние настоящего революционера, которое становится самой прекрасной надеждой. За ними гонятся по пятам ищейки Лерруса: люди с пулеметами и с газами. Как стервятники, которых немало в горах Астурии, реют над ними самолеты. Но они все еще отстреливаются, и в тот час, когда на Красной [58] площади будут ползти танки победивших рабочих, далеко от Москвы, в стране, которая слывет страной тореадоров и кастаньет, высоко в горах еще будут защищать рабочую честь последние красноармейцы Испании.
   Я знаю также их усмирителей. Я знаю гражданских гвардейцев в их шутовских треуголках. Это не борцы, это не солдаты, это – профессиональные убийцы, откормленные и выхоленные. За бутылкой вина один гвардеец хвастает перед другим количеством застреленных им в жизни людей. Я знаю и солдат испанского иностранного легиона. В него шли барселонские сутенеры, которые попадались на «мокром деле»: они выдавали себя за португальцев. В него шли парижские апаши и немецкие громилы – люди, которым надо убивать, как другим людям надо жить и смеяться. В него шли русские белые, донкихоты Шкуро и рыцари контрразведки. Горделиво они рассказывали своим сотоварищам по легиону, как в Тихорецкой или Лабинской они вырезывали на лбу пленных красноармейцев звезды. Правительство Лерруса, не доверяя своим солдатам, бросило на испанских рабочих полчища международных убийц. Врываясь в завоеванные города, они кололи штыками и добивали прикладами раненых. Шахты для них были марокканской пустыней. Они жгли, и на десяти языках они пели свои блатные песни.
   Борьбу венских рабочих сравнивали с Парижской коммуной: это была борьба вдохновенная и обреченная, полная героизма рабочих и нерешительности вождей, без военных лозунгов, без организации, без веры в победу. Нельзя в 1934 году повторить 1871 год. Борьба астурийских рабочих вдохновлялась иным примером. Фотографический аппарат даже в руках буржуазного репортера способен порою проговориться. Передо мною фотография: развалины Овьедо. На стене – большая надпись: «Да здравствует советская республика Астурия!». Правительственные газеты лгут наивно и невежественно. В них можно прочитать, что карманы убитых повстанцев были набиты приказами на русском языке и советскими рублями. Ни один шахтер Астурии не знал русского языка. Испанская буржуазия тщательно охраняла невежественность, и среди астурийских рабочих было немало людей, которые не умели читать даже по-испански. На рубли в Овьедо нельзя купить ни пушки, ни каравая хлеба. Но великий пример далекой страны, рассказ о земле, где [59] рабочие победили и где нет больше безработицы, магическое слово «советы» вдохновили углекопов Астурии. Не за республику, не за туманную свободу, не за право социал-демократов критиковать канцлера они боролись. Первое воззвание революционного комитета заканчивается словами: «Да здравствует социалистическая революция! Да здравствует власть рабочих и крестьян! Да здравствует диктатура пролетариата!».
   У них не было ни опыта, ни знаний. Как могли они организовать жизнь на завоеванном ими клочке земли? На колокольнях уже реяли красные флаги, но с колоколен еще стреляли в рабочих белогвардейцы, спрятанные сердобольными священниками. Рабочие опубликовали несколько декретов: о банках, о земле,о снабжении. Они ввели карточки: надо было предохранить рабочие поселки от голода. Каждый гражданин получал в день продовольствия на столько-то песет. Нельзя было думать о мирной жизни: со всех сторон надвигались враги.
   Рабочие сразу организовали Красную армию. В декрете значилось: «Красноармейцы должны подчиняться железной дисциплине. В Красную армию не могут вступить лица, принадлежащие к классу эксплуататоров».
   5 октября красноармейцы взяли приступом оружейный завод «Ла-Вега». Завод защищал отряд гвардейцев. Бой длился весь день. На заводе рабочие нашли тридцать пять тысяч винтовок и патроны. День спустя рабочие в Туроне захватили государственный военный завод. В Туроне были металлургические мастерские. Рабочие начали изготовлять там ручные гранаты. В Миересе шахтеры наладили свое военное производство. Из железных полос они делали картечь. У шахтеров был динамит. Им удалось отбить у правительственных войск четыре пушки. В течение одиннадцати дней эти пушки помогали красноармейцам отбивать атаки усмирителей. Мадрид понял, что шахтеры Астурии – это не прекраснодушные барселонские адвокаты. Против рабочих была двинута армия: полки – 7-й, 12-й, 14-й, 17-й, 32-й, 35-й, 36-й, шесть кавалерийских эскадронов, африканские стрелки и иностранный легион, девять батарей артиллерии. Крейсеры «Либерта» и «Хаиме» обстреливали город Хихон. Разгромив рабочие дома, крейсеры произвели десант. К солдатам присоединились матросы. На Овьедо с севера наступали войска под командой генерала Агуирра. С [60] запада продвигался генерал Очоа, главнокомандующий всей экспедицией. С юга шли силы генерала Бельмоса. С востока подходили полки генерала Сольчага. В распоряжении правительства были блиндированные поезда{37} и броневики. Сорок самолетов каждый день сбрасывали бомбы на дома рабочих. Воздушной бомбардировкой были уничтожены университет и его ценное книгохранилище. Надо ли говорить о том, что усмирители заявили, будто бы университет подожжен рабочими? 10 октября на городок Миерес неожиданно налетели самолеты. На улицах было много народу, и храбрые летчики Лерруса перебили немало стариков, женщин и детей. Возле Овьедо красноармейцы сбили два самолета.
   Мадрид слал подкрепление. Рабочим становилось все труднее и труднее держаться. Нашлись врачи, которые отказывались перевязывать раненых шахтеров… Силы сторон были слишком неравными. Кольцо сжималось. Приближалась развязка. Одиннадцать дней красное знамя реяло над Астурией. На двенадцатый день легионеры со штыками наперевес ворвались в Овьедо. Весь день шли уличные бои. Один из рабочих вождей, Бонифасио Мартин, раненный насмерть, крикнул: «Товарищи, только не сдавайтесь!» Шахтеры не сдавались. Солдаты продвигались по трупам.
   «Зачем нам пленные?» – кричали легионеры и, врываясь в рабочие дома, убивали всех без разбора. «Да здравствует Испания!» – вопили пьяные гвардейцы, и, ставя подростков у стены, они бились об заклад, кто из старых вояк лучше стреляет в цель. «Справедливость» торжествовала.
   «Мы должны будем вскоре закрыть все банки, потому что за год раньше они не накрадывали столько, сколько теперь накрали за один месяц», – сказал один крупный мадридский банкир. Он отнюдь не был монархистом, он просто успел ознакомиться с аппетитом республиканских министров. Сеньоры адвокаты с министерскими портфелями знают в жизни одну мудрость: власть – это нажива. Они поспешили объявить, что красноармейцы грабили банки и магазины. Несколько буржуазных журналистов, съездив в Астурию, наивно написали: «Слухи об ограблении сильно преувеличены». Тогда цензоры Лерруса [61] схватились за ножницы: никаких опровержений! Революционный комитет в Астурии беспощадно расстреливал грабителей. Это не помешало депутату Иглесиасу, изобличенному несколько лет назад в крупном мошенничестве, бодро воскликнуть: «Воровская шайка астурийских коммунистов наконец-то посажена под замок». Газеты, разумеется, писали о зверствах рабочих. За несколько песет расфранченные, но полуголодные альфонсы мадридской печати придумывали различные ужасы: разве вы не знаете, что рабочие в Миересе продавали тела священников, как мясные туши? А в Овьедо они изнасиловали всех великосветских сеньор! Что же, каждый мечтает, как может.
   Убийцы тем временем работали. Леррус боялся смертных приговоров, он предпочитал тихую работу легионеров. Среди последних особенно отличились русские белогвардейцы. В Овьедо молоденький рабочий Диего Сантес, не разбираясь толком в мировой политике и узнав, что среди солдат имеются русские, с доверием кинулся к светлоглазому капралу: «Товарищ русский, не нужно меня расстреливать. У меня старуха мать!..» Капрал усмехнулся: «Ага, – товарищ!» Он увел Диего Сан-теса в сторону, чтобы там, глумясь, его прикончить. В Овьедо приехал буржуазный журналист Луис де Сирваль. Его задержали на улице и отвели в штаб. Офицер иностранного легиона, белогвардеец Иванов, спросил у журналиста: «Зачем вы приехали в Овьедо?» – «Чтобы выяснить на месте правду». Тогда сеньор Иванов вынул револьвер и застрелил Сирваля: «Вот тебе правда!»
   Газета «Эпока» пишет: «Только не милосердие! Как истинные христиане мы будем сегодня молиться богу за павших солдат, за то, чтобы правосудие свершилось. Смерть красным убийцам!» Газета «Эль-Дебате» требует расстрелов: «Чем меньше теперь будет шахтеров в Астурии, тем легче умиротворить этот край. Что касается угля, то уголь мы сможем покупать за границей». Таковы эти христиане и эти патриоты.
   Король Альфонс, который, притаясь, ждет своего часа, прислал щедрый дар: пятьдесят тысяч песет героям гвардейцам. Так господин, находясь даже в отлучке, заботится о своих слугах. Леррус, тот куда скупее: он ограничивается орденами и нашивками. Полковники становятся генералами: это война все же была легче, нежели марокканская! Генералы скромно говорят друг другу, что [62] пушками и самолетами можно, пожалуй, победить рабочих, у которых только винтовки и отвага.
   Но неспокойны генералы, и неспокоен Леррус. Кажется, они могли бы торжествовать: вместо Овьедо – развалины. Могильщики не могут справиться с работой. На подмогу им посланы саперы. Но все же тревожен Мадрид. Повстанцы все еще бродят по снежным горам Астурии. Вчера самолеты скидывали воззвания: «Сдавайтесь, и мы простим всех, кроме членов революционных советов!». Они скидывали воззвания и бомбы. Повстанцы стреляли в них из винтовок. Генерал Лопес Очоа сказал, что метель препятствует удачному завершению операции. Когда метель уляжется, войска захватят последние отряды Красной армии.
   Может быть, он и прав. Метель скоро уляжется, метель, но не революция. Храбрый генерал не понимает одного: то, что было в Астурии, это не бунт, даже не восстание, это только один из эпизодов испанской революции. За угольщиками Астурии придут шахтеры Бискайи, литейщики Сагунто, рабочие Севильи и Барселоны, батраки Андалусии и Эстремадуры. Придет и для Испании день ее праздника. Но теперь как пусто, как страшно в Астурийских горах! Воет ветер. Кружат самолеты. Красноармейцы сжимают в коченеющих руках так тяжело доставшиеся им винтовки, и, может быть, один из них поет вполголоса старую испанскую песню: «Мое украшение – оружие. Мой отдых – сражаться. Моя кровать – это жесткие камни. Мой сон – всегда бодрствовать».
   ноябрь 1934
   Женщины Испании
   Когда веселая француженка Бланш, которой суждено было стать испанской королевой, переехала через Пиренеи, она улыбалась. Ее отвезли в Эскуриал. Ночью к ней пришел ее супруг, христианнейший повелитель Испании. Впереди шел духовник с распятием, за ним мажордом с ночной посудиной, за мажордомом две старые дуэньи, похожие на ведьм, за ведьмами ступал молодой супруг. Бланш еще улыбалась. Тогда дуэнья сказала ей: [63]
   – В этой стране женщины не улыбаются. В этой стране женщины молятся.
   Дон Хиль Роблес… недавно сказал:
   – Место женщины в церкви, на кухне и в кровати.
   Я видал в Бадахосе, в Малаге, в Саморе тысячи коленопреклоненных женщин. Священники… пугают женщин адом, они говорят о щипцах, которыми черти вырывают груди, о кипящем масле, в которое ввергают грешниц. Настоятель иезуитского монастыря в Саламанке собрал купцов, помещиков и полковников. Он улыбнулся, покрутил богомольно пальцами и сказал:
   – Девочку не следует учить грамоте: ее следует учить повиновению.
   Дочь буржуа не смеет выйти одна на улицу. На юге она разговаривает с женихом через решетку, как арестант или как зверь. Нашлись сотни поэтов, которые воспели эту решетку. Впрочем, нет той лжи и того позора, которого не воспели бы сотни поэтов.
   Когда женщина проходит по улицам, вылощенные адвокаты, сыновья банкиров, офицеры гвардии неизменно чмокают губами и кричат: «Милашка!» Они чмокают губами, видя студенток с книгами, работниц, женщин, темных от горя, каталонских революционерок, мужья которых расстреляны, женщин Астурии, мужья которых погибли в шахтах, они всем снисходительно кричат: «Милашка!» Диктатор Испании Примо де Ривера особым декретом запретил этот ритуал: он хотел сделать из Испании корректное полицейское государство. Но он был воспитан теми же дуэньями и теми же иезуитами. Его губы невольно шевелились: он чмокал, кричал «милашка» и здесь же уплачивал штраф.
   Я видел в Мурсии дом: там сидела женщина, совершившая тяжкое преступление, – она осмелилась сойтись со своим возлюбленным без благословения апостольской церкви. Родители заточили ее. Четыре года она просидела в темной комнате. Ей подавали еду и показывали на распятие: «Молись!»
   Либеральные адвокаты и учителя не раз говорили мне: «Наши жены сидят дома. Мы не берем их ни в кафе, ни в клуб; они слишком глупы; их нельзя показать людям».
   Работницы и батрачки Испании работают, как пятьсот лет назад. Об этой работе мог бы рассказать Данте. О ней сухо сказано в договорах о найме: «От зари до зари». [64]
   Гранада – это имя звучит, как песня. В прекрасной Гранаде прекрасные женщины стоят у станков. Они работают в темных, зловонных мастерских. Они работают по 12 часов в сутки. Они получают в день 2 песеты…
   В Лас-Урдесе я видал крохотных девочек – им было двадцать лет. Я видел согбенных, сморщенных старух – им было тридцать. Женщины Лас-Урдеса стали карлицами: они никогда в жизни не видали мяса. Они редко едят хлеб; в их похлебке бобы кажутся лакомством.
   В тюрьмах Эстремадуры сидят тысячи женщин, осужденных за кражу: в лесах, принадлежащих графам и маркизам, они посмели взять охапку хвороста или горсть желудей, – когда у людей нет хлеба, они едят желуди.
   По главным улицам Мадрида, Севильи, Барселоны гуляют нарядные барышни. Их сопровождают матери, тетушки или прислуга. На лбу челка, взгляд полон нежности: они ищут богатых женихов. Не на Алькала, нет, в рабочем квартале Мадрида, в Куатро Каминос я видал настоящих женщин Испании. Они идут, озабоченные и суровые. Их караулит голод. Они знают тяжесть ломовой работы. Они требуют жизни, как, задыхаясь, можно требовать глотка свежего воздуха. Напротив Гранады, на холме Альбасина, в страшных лачугах женщины стирают белье. В Лорке они подметают звериные норы – там люди живут не в домах, но в пещерах. Черны трущобы Барселоны. Неподалеку от мавританских дворцов, выстроенных разбогатевшими судовладельцами и маклерами, можно найти конуру без света, без воздуха; на полу на куче тряпья женщина рожает. Напротив Севильи, по ту сторону реки, находится Триана. Там никто не поет серенад. Там на площади, среди лохмотьев, солнца и едкой пыли, женщина говорит соседкам:
   – Голосуйте за коммунистов!
   Теперь народ Испании проснулся. Он не хочет дольше терпеть помещиков и монахов; он хочет жить. Народ отважный и великодушный, создавший прекрасные песни, полный гостеприимства и доброты, способный работать с воодушевлением и умирать, улыбаясь, этот народ не хочет дольше прозябать в пещерах, в трущобах, в лачугах. Любимица этого народа – Долорес Ибаррури{38}. [65]
   Народ зовет ее «Pasionaria» – «Неистовая». Она дочь бедного крестьянина и жена шахтера. Она уже не молода, но ее лицо выражает всю суровую красоту Испании. У нее горячие глаза. Она всегда одета в черное. Она хорошо говорит: ее слышно на самой большой площади Мадрида. Это – душа толпы, и толпа кричит: «Да здравствует Пасионария!» Она отвечает: «Я рядовой член партии. Да здравствует наша коммунистическая партия!»
   Ее знают в пещерах Лорки и в лачугах Альбасина. Она едет из одного города в другой: она зовет женщин на битву. Она – из Астурии, может быть, ее черное платье – это память о сотнях шахтеров, погибших за советскую республику.
   Шесть недель тому назад она сидела в мадридской тюрьме. Она писала там обращение к женщинам: «Вперед, за наших братьев, за наших мужей, за наших сыновей, за нашу женскую судьбу, за труд, за счастье, вперед, женщины Испании!».
   Ее выбрали в кортесы; она – представитель города-мученика, разграбленного и расстрелянного, улицы которого помечены рабочей кровью и над которым несколько дней бился на осеннем ветру алый флаг, – Овьедо.
   В Овьедо жила молоденькая девушка, дочь маляра Лафуэнте. Ей было шестнадцать лет. Она смеялась с утра до вечера, и, глядя на нее, смеялись все. Она шла с корзиной; она несла домой бобы или картошку; она шла и пела. Она никогда не ходила в церковь: она была комсомолкой. Когда солдаты иностранного легиона подступили к Овьедо, дочь маляра, которую народ прозвал «Libertaria» – «Свободой», попросила одного из бойцов:
   – Покажи мне, как стреляют из пулемета!..
   Падали снаряды, падали люди. Легионеры добивали раненых. На улице больше никого не было. Но маленькая «Свобода» еще стояла у своего пулемета. Легионеры обошли ее кругом. Она их увидела. Она крикнула:
   – Трусы! Что же вы меня не убиваете?!
   Тогда один из легионеров проткнул ее штыком. Передо мной ее фотография: эта мертвая девушка на карточке весело смеется. Ее детский смех связан для меня с ее подвигом: она любила жизнь, и за жизнь, за право всем радоваться и смеяться в октябрьский день она умерла среди развалин Овьедо.
   Прошло полтора года. Народ празднует победу: палачи [66] бегут в Гибралтар, в Португалию, во Францию. Из тюрем вышли бойцы Астурии: сорок тысяч пленных. На большой площади митинг. Вот молоденькая девушка; она улыбается, как улыбалась «Свобода», – это ее родная сестра: Маруха Лафуэнте. Она тоже комсомолка. Она тоже готова и жить, улыбаясь, и погибнуть как героиня. Она говорит:
   – Октябрь Астурии жив. На кровь погибших мы должны ответить вторым Октябрем. Настоящим. Как там, в России…
   Я вспоминаю другую женщину. Когда солдаты в Мьервесе разыскивали спрятавшихся повстанцев, они увидели на улице старуху. Она стояла одна, подняв к небу руки. На ней был черный платок. Она кричала:
   – Да здравствует революция!
   Офицер сказал ей:
   – Тебе нужно думать о смерти, а не о революции.
   Старуха ответила:
   – О смерти нужно думать тебе, собака! А я думаю о моих детях. Ты слышишь меня? Да здравствует революция!
   Офицер ее пристрелил. Наверно, теперь он бродит по горным тропинкам, пробираясь в Португалию: там нанимают убийц. В Мьервесе первого марта праздновали память погибших героев. На могилу убитой старухи шахтеры положили несколько красных роз. Она не знала цветов при жизни. Она мыла полы и варила горох. Она умерла за то, чтобы у молодых были цветы. На ее могиле девочка Кончита сказала:
   – Мы, женщины Испании, клянемся бороться до конца!
   Кончите одиннадцать лет, но она знает, что говорит. В ее детские сны вмешался рев пушек, песни, выстрелы, стоны. Она – дочь шахтера, и она – женщина Испании.
   март 1936
   В Испании
   Каждый день – митинги. Огромные арены, где обычно происходят бои быков. Сотни тысяч людей. Они жадно слушают каждое слово. Напряженный вид, сжатые кулаки. Крестьяне идут десятки километров через горы [67] по снегу, чтобы услышать оратора. Слова гнева и надежды. Портреты Маркса, Ленина, Сталина. Пароль бойцов Астурии – «Соединяйтесь, братья-пролетарии!». Они требуют права на жизнь. Правительство помещиков, иезуитов и жандармов довело страну до разорения. 800 тысяч безработных, рабочие в землянках и в пещерах, батраки, которые едят желуди, – вот что оставил после себя Хиль Роблес{39}. Правительство Народного фронта провело амнистию, десятки тысяч рабочих вышли на свободу. В тюрьме они многому научились, тюрьмы Хиля Роблеса оказались рабочими университетами. Правительство обязало фабрикантов и владельцев железных дорог принять на работу рассчитанных рабочих. Хиль Роблес понизил заработную плату, увеличил число рабочих часов. Правительство Народного фронта восстановило все, что рабочие завоевали накануне октябрьского разгрома. Борьба продолжается. Вчера закончилась победой забастовка рабочих-металлургов Барселоны. Сегодня кончили бастовать шоферы Мадрида – они также победили. Безземельные крестьяне на местах проводят аграрную реформу. В Эстремадуре свыше 60 тысяч крестьян уже запахали помещичьи земли. В провинции Толедо крестьяне сейчас занимают поместья дворян. Они не делят земли, они устраивают сельские кооперативы для коллективной работы. Жадно они слушают рассказы о советских колхозах.