В столовой, где обедают дружинники, кто-то написал на стене: «Товарищи, охраняйте иностранцев!» – Толедо (даже умирая) не хочет забыть, что он город туристов. На дверях церкви Сан Томе налепили бумажку «Собственность народа», и внутри церкви по-прежнему извиваются святители Греко.
   Я слышал, как кричат женщины, которых фашисты заперли в подземельях Алькасара. Одни говорят, что они рожают, другие, что они потеряли рассудок.
   В городе мало молока. Возле молочных – старые жестянки, ведерца или камешки; их кладут женщины, чтобы пометить свое место в очереди. Ни разу я не видел, чтобы женщины ссорились – чей это камешек?.. В гараже, среди винтовок, мехов с терпким вином и старых молитвенников, советский плакат: «Корова каждому колхознику». Кто знает, как он попал в Толедо?..
   В казарме щит с фотографиями заложников: женщины, дети. Над ними написано: «Берегите их, товарищи, – это наши». [98]
   – Говорят, завтра будут бомбить Алькасар…
   – Нельзя – там жена Хуанито…
   Никто не знает, сколько в Алькасаре заложников, но все только и говорят о них.
   Один француз сказал мне:
   – Все-таки защитники Алькасара герои.
   Я вспомнил фотографии на щите и ответил:
   – Нет. Трусы.
   При вылазке фашисты хватали на улицах Толедо женщин и детей. От гнева народа они скрываются за пеленками и юбками.
   Жена одного фашиста попыталась выбраться с двумя детьми из Алькасара. Дружинники опустили винтовки. Раздался выстрел: фашист убил жену своего товарища. Дети добежали до парапета. Одному мальчику десять лет, другому семь. Угрюмые дружинники FAI{66}, которые, встречаясь, говорят друг другу: «Привет и динамит», взяли на руки ребят и отнесли их в столовую.
   Шесть гвардейцев убежали ночью из крепости. У них лица утопленников и глухие голоса; кажется, они разучились говорить. Они рассказывают о жизни в Алькасаре. Когда фашистский самолет скидывает провиант, ветчину едят только офицеры. Солдатам они говорят: «Мужайтесь!» Они выгоняют заложников наверх – под обстрел. Дружинники поставили на площади Сокодовер громкоговоритель, но слова сводок не доходят до подземелий Алькасара, и осажденные слышат только беспечные звуки «Марша Риего», прерываемые криками умалишенных. Внизу – трупный смрад: мертвых фашисты закапывают в манеже.
   Вчера было перемирие: фашисты захотели причаститься. Мадрид прислал священника. Возле развалин встретились враги. Фашистский офицер сказал:
   – Вы негодяй!
   – Негодяи вы!
   – Мы защищаем идеал.
   – Идеал защищаем мы. Мы хотим счастья для всех. А вы хотите счастья только для своей шайки.
   – Зато наша шайка лучше вашей. Кстати, вот вы курите, а мы уже давно не курим…
   Дружинники раздали свои папиросы. Потом они принесли фашистам лезвия для бритв. [99]
   Комендант Алькасара полковник Москардо, тот, что приказал похитить жен республиканцев, оказался хорошим семьянином. Он передал письмо для своей жены.
   В штабе один журналист спросил майора Барсело:
   – Неужели жена Москардо на свободе?
   – Конечно.
   – Что это – галантность?
   – Нет, великодушие.
   История расскажет, кем был этот высокий и томный майор: донкихотом, предателем или дураком.
   Фашисты подходят к Македе. Военное положение ухудшается с каждым днем. Если республиканцы не возьмут Алькасар, фашисты ударят в тыл. Решено бомбить Алькасар. Дружинникам сказали, чтобы они отошли на сто метров.
   – Нет! Фашисты могут удрать.
   – Четырнадцать дружинников погибли от республиканских бомб. Они сидели в соломенных креслах и караулили зверя. Игра в войну продолжается с беспечностью, с глупостью, с героизмом.
   Под Алькасар закладывают мину. Боец показал мне вход в подземную галерею:
   – Здесь я работаю.
   У него волосы седые от пыли и черные молодые глаза. Он жадно пьет воду – такая жара бывает только в Толедо. Молчат пушки, молчат люди, даже мухи притихли. Потом он говорит мне:
   – У меня там жена и двое ребят. Я тебе ничего не скажу про жену – я не знаю твоей жизни. Женщина может изменить, женщине можно изменить. Но ты понимаешь, что значит вот это?..
   Он вытащил из кармана фотографию, покрытую пылью и табачной трухой, – две девочки в нарядных воскресных платьях.
   сентябрь 1936
   Под Талаверой
   – Пулемета я не боюсь. В Мадриде мы без винтовок шли на пулеметы. Но когда эта сволочь кружит над тобой час-два… И ничего нельзя сделать… Я тоже не выдержал – побежал… [100]
   Он махнул рукой.
   Вчера фронт дрогнул под Талаверой. Мы ехали с Рафаэлем Альберта и Марией Тересой Леон{67} на передовые линии. Небо весь день гудело: немецкие бомбардировщики кружили над позициями. Дружинники ругались, стреляли в самолеты из винтовок, а потом убегали.
   Деревушка Доминго Перес. На околице толпятся крестьяне. Они возмущенно кричат: мимо деревни сегодня прошло много дезертиров. Крестьяне хотели их задержать, но дезертиры грозились: «Пустите! Стрелять будем».
   Старый крестьянин говорит мне:
   – Видишь, вот все, что у нас есть.
   Он показывает три охотничьих ружья.
   Четыре дружинника – это дорога на Мадрид. Мария Тереса побежала за ними вдогонку. Она, как всегда, весела и нарядна, похожа на птицу тропиков. В руке крохотный револьвер. Она остановила четырех беглецов. Они отвечают сбивчиво:
   – Заблудились…
   Один из них, красивый высокий парень, вдруг подымает руку вверх и ругается:
   – Сволочи! Кружат, кружат… Чего тут говорить – струсили.
   Дезертиры отдали винтовки Марии Тересе и, не глядя друг на друга, зашагали по пыльной дороге.
   Крестьяне ругаются, кричат. Женщина, облепленная испуганными ребятишками, подбежала и визжит:
   – Таких убить мало!..
   Фронт рядом, и деревушка готовится к смерти. Мария Тереса отстояла дружинников:
   – Они будут хорошо драться…
   Она шутит с женщинами, ласкает ребятишек. Альберти рассказал крестьянам о доблести дружинников в сьерре, и крестьяне теперь бодро ухмыляются. Вечер. Пастух пригнал овец. Старуха на жаровне печет оладьи. Из темных домов доносится теплое дыхание жизни.
   Старый крестьянин жадно смотрит на четыре винтовки, отобранные у беглецов. Он отзывает меня в сторону:
   – Ты меня поймешь, ты тоже старый… Дай мне винтовку! Я пойду к Талавере. Вот этот (он показывает [101] на Альберти) – молодой, я ему боюсь сказать… Почему они бегут, как овцы? Молодые. Хотят жить, все равно как, лишь бы жить. Я не убегу. Я буду стрелять. Пусть молодой стоит здесь с моим ружьем, а мне дай винтовку.
   Мы проехали мимо поселка Санта-Олалья. По шоссе идут грузовики. Это строительные рабочие Мадрида выслали отряд на фронт. Грузовики остановились. Командир говорит:
   – Товарищи, малодушные сегодня побежали. Вы должны исправить дело. Рядом со мной – советский писатель. Он расскажет народам великой страны о вашем мужестве.
   Восторженный гул. Потом грохот: батарея рядом. Я жму в темноте сотни горячих рук.
   Под утро мы прошли на позиции. Когда затихали пулеметы, слышно было, как стрекочут цикады. Я написал на листке телеграмму: «Положение восстановлено» и дал шоферу. Телеграмма не ушла: автомобиль забрали санитары, а утром фашисты снова начали атаку.
   За крохотным кустом лежат четыре дружинника. Они пробежали под пулеметным огнем два километра. Это контратака на правом фланге. Занят холмик, потерянный накануне. Я сразу узнал высокого красивого парня, которого чуть не убили крестьяне Доминго Переса. Он любовно сжимает винтовку – потерянную и возвращенную.
   сентябрь 1936
   Малышка
   Я был в Мальпике весной с Густаво Дураном{68}. Крестьяне тогда злобно косились на замок герцога Ариона; как крепость, он высился над селом. Они получили землю герцога за выплату. Правительство требовало с них сто десять тысяч песет. Крестьяне голодали и ругались.
   Я снова попал на Мальпику. Горячий день сентября. На грядках золотятся огромные дыни. Дружинники, шахтеры из Сиудад Реаля, динамитом глушат рыбу. Иногда [102] над селом кружат фашистские самолеты. Фронт рядом, и никто не знает, что будет завтра с Малышкой.
   Я узнал моих старых друзей. Они стояли на околице с ружьями. Увидев меня, они подняли кулаки, и алькальд, старый бритый крестьянин с глубокими морщинами вокруг рта, сказал:
   – Здравствуй, Эренбург! Теперь мы поведем тебя в замок.
   Они вошли в древние ворота торжественно, как победители. Алькальд нес медный подсвечник с огарком.
   У герцога Ариона было в одной Мальпике двадцать тысяч гектаров, но у него не было фантазии. Свой замок он украсил пошлыми статуэтками. На его кастрюлях и ночных горшках родовые гербы. В замке сто восемьдесят кастрюль различной формы, но мы не нашли ни одной книги. Герцог Арион приезжал в Мальпику осенью; он устраивал парадные охоты. Он вел статистику подстреленных зайцев. Он молился перед гипсовой богородицей, одетой в бархатное платьице. Самая пышная комната – ванная; в ней зачем-то стоят четыре плюшевых кресла. В золоченой раме – отчет о королевской охоте 8 августа 1913 года. В этот день зайцев били: его величество король Испании и его светлость князь Херраро. Это было самым важным событием в жизни человека, который правил Мальпикой.
   В декабре герцог уезжал; зиму он проводил в Биаррице или в Париже. Крестьяне никуда не уезжали, они ели бобы и проклинали жизнь. Герцог Арион платил крестьянам, которые работали на его земле, одну песету в день. На содержание каждой охотничьей собаки герцог тратил в день две песеты.
   Алькальд поднес подсвечник к ночным горшкам. Я спросил:
   – Как, по-твоему, жил герцог?
   – Он скверно жил. По-моему, собаки и те должны были над ним смеяться.
   Когда мы вышли из замка, алькальд послюнявил листок бумаги, прилепил его к дверям и расписался, народное имущество было опечатано.
   Под холмом тихо светится Тахо. Сад пахнет миртами. Во всем необычайное спокойствие.
   – Теперь мы заживем по-другому. Разве ты не читал, что министр земледелия – коммунист? Это свой человек. Он не станет с нас требовать сто десять тысяч песет. В [103] этом году мы выплатим шесть песет за рабочий день. Если только…
   Алькальд не договорил. В темноте посвечирают ружья крестьян.
   – Из наших – четырнадцать на фронте. Пошли бы все, но приезжал товарищ из Мадрида, сказал – надо собрать урожай.
   Он снова замолк. Цветники. Густой запах юга кружит голову.
   Мы прощаемся. Алькальд говорит:
   – Нам этот замок ни к чему. Мы напишем правительству, чтобы его отдали писателям. Они будут здесь писать книги. У нас все хотят читать, даже старики.
   У алькальда широкая узловатая рука. За ружьями, за миртами небо густо-оранжевое: это горят предместья Талаверы.
   октябрь 1936
   У Дуррути
   Ночь. Дорога из Бахаралоса в Пину. Трупы машин, уничтоженных немецкими самолетами. Бойцы в красно-черных шапчонках спрашивают пароль. Здесь стоит колонна анархиста Дуррути. Дуррути разъезжает в открытом автомобиле с пулеметом: он стреляет по «юнкерсам».
   Пять лет назад я спорил с Дуррути о справедливости и свободе. Вечером анархисты собирались в маленьком кафе Барселоны, которое называлось «Tranquilidad» – «Спокойствие». Дуррути ходил весь обвешанный бомбами. Он не был салонным анархистом. Металлист – он днем стоял у станка. Четыре страны приговорили его к смертной казни.
   Сторожевая будка – это штаб Дуррути. Он говорит по полевому телефону о подкреплениях. На стене плакат: «Пейте для аппетита вино негус». Дуррути пьет только воду. У него огромные руки; никогда, кажется, я не видал таких богатырских рук. А улыбается он, как ребенок.
   Он показывает мне окопы; это первые окопы, вырытые анархистами. В других колоннах анархисты не хотят рыть окопы, кричат: «Только трусы прячутся в землю!» [104]
   Кричат, а когда фашисты пускают вперед танки, убегают…
   Привезли орудия. Дуррути смеется:
   – Через час начнем обстрел Кинто. А ты знаешь почему?
   – Тебе знать, ты командир.
   – Здесь дело не в стратегии. Сегодня утром я был в Пине. Маленький мальчик спрашивает меня: «Дуррути, почему фашисты в нас стреляют, а мы молчим?» Раз ребенок так говорит, значит, весь народ это думает. Вот я решил взять да обстрелять Кинто.
   Он улыбается: ребенок.
   Он начал строить армию. Вчера он отправил четырех дезертиров без штанов в Барселону. Он расстреливает бандитов и трусов. Когда на заседании военного совета кто-нибудь заводит разговор о «принципах», Дуррути в ярости стучит по столу револьвером:
   – Здесь не спорят. Здесь воюют.
   В Пине выходит газета «Фронт» – орган колонны Дуррути. Ее набирают и печатают под огнем. Дуррути диктует:
   «Фашисты получили иностранные самолеты. Они хотят уничтожить испанский народ. Мы сражаемся за Испанию».
   Рабочие завода Форда в Барселоне, сторонники «CNT»{69} и сторонники «UGT»{70}, прислали бойцам колонны Дуррути грузовики. Я видел, как анархисты, эта древняя вольница Барселоны, обнимали комсомольцев. Они многому научились. Еще на стенах висят плакаты: «Организация антидисциплины», а газета Дуррути пишет: «Да здравствует дисциплина!»
   Дуррути подошел к телефону. Ему сообщили о бомбардировке Сьетамо: две немецкие эскадрильи. Волнуясь, он говорит:
   – Мы должны создать настоящую армию, не то мы погибнем.
   В его штабе десяток иностранных анархистов. Они слетелись, как бабочки на огонь, в эту лачугу, где одна [105] пишущая машинка среди мешков с песком. Один прервал Дуррути:
   – Однако мы сохраним принцип партизанщины…
   Дуррути рассвирепел:
   – Вздор! Если нужно, мы объявим мобилизацию/ Мы введем железную дисциплину. Мы от всего откажемся, только не от победы.
   По шоссе медленно, без фар, ползут грузовики.
   октябрь 1936
   Вокруг Уэски
   С пригорка виден город: собор, сады, дома. Уэска рядом. Оператор Макасеев, прищурив глаз, бормочет:
   – Вон отсюда…
   Он похож на фотографа, который снимает привередливую красавицу.
   Окна, мешки с песком – это пулеметные гнезда. Проволочная паутина. В городе идет привычная жизнь: играют ребята, женщины стирают белье, нарядные фалангисты покрикивают на новобранцев. Иногда раздается выстрел, он кажется неуместным.
   За холмиком лежат дружинники, человек двадцать или тридцать.
   – Где остальные?
   Полдень, жарко. Рядом – крохотная речка, как плотвой она набита телами: дружинники купаются. На берегу винтовки, рубашки. Два часовых сторожат добро. Отсюда до фашистов пятьдесят метров.
   Показались вражеские самолеты. Дружинники повылезли из воды и схватились за винтовки.
   Командный пункт. Это крестьянский дом. На чердаке, среди сена, дружинники с биноклями. Внизу женщина, нежно причмокивая, зовет кур. Возле сит на стене следы пуль. Я спрашиваю:
   – Почему вы не уехали отсюда?
   Она удивленно на меня смотрит:
   – А зачем нам уезжать? Вот если они придут, тогда уедем. Они здесь были. Они увели Хесуса. Увели мулов. А теперь здесь наши…
   Улыбаясь, она снова идет к курам. Затрещал пулемет. [106]
   Деревушка Монфлорид. Старик поит мулов. Женщина раздувает угли жаровни. Девочка лет восьми укачивает младенца. Гудение: оно заполняет сразу все. Мир стал громким и непонятным. Семь «юнкерсов» повисли над деревней. Испуганно кричат мулы. Зазвенело стекло. Девочка по-прежнему качает ребенка: она ничего не поняла. Загорелись нивы, на дома идет жар. Самолеты повернули к Уэске.
   В крестьянском доме заседает совет. Щербатый стол. Карта. Крестьяне принесли копченую свинину, они потчуют своих защитников:
   – Вот фиамбрес…
   «Фиамбрес» по-испански – холодное мясо. Дружинники теперь словом «фиамбрес» обозначают убитых.
   Военный совет обсуждает план атаки Сьетамо. Коммунист Дель Барио угрюмо говорит:
   – Мало патронов.
   Анархист в красно-черной куртке беспечно водит пальцем по карте.
   – Артиллерийской подготовкой займется полковник Хименес…
   Полковник Хименес – высокий седой человек лет пятидесяти. Его звали прежде Владимиром Константиновичем Глиноедским. Он когда-то сражался против красных на Урале, долго жил в Париже, работал на заводе, стал коммунистом, а теперь приехал в Испанию как доброволец вместе со своими французскими товарищами. Полковник Хименес рассказывает о своем «бронепоезде» – это две платформы с пулеметами среди мешков.
   Штаб помещается в сторожке недалеко от Сьетамо. На соломе спят усталые люди. Командир лежит на тюфяке, небритый, исхудавший, с темными кругами возле глаз.
   Мы идем вниз по направлению к Сьетамо. Фашисты открыли огонь. Рядом со мной молоденький лейтенант; он нервничает:
   – Зря на вас белая рубашка…
   Под деревьями лежат крестьяне Сьетамо. Они ждут победы. Они ушли из деревни после прихода фашистов и увели с собой семьи. Лейтенант ворчит:
   – Уходите! Здесь опасно сидеть. Они вас видят. Крестьяне молчат, но не двигаются с места. Один выругался:
   – Банда рогоносцев! Да будь у меня ружье, я сам пошел бы… [107]
   Республиканский снаряд попал в колокольню, там пулеметы фашистов. Деревня рядышком. Слышно, как перекликаются петухи: фашисты их еще не съели. Цепь дружинников, пригибаясь, бежит вперед. Пулеметы.
   Утро. Развалины Сьетамо. Десяток пленных, пушки, флаг. Убитых кладут в фургон. Старый дружинник, металлист из Барселоны, угрюмо говорит:
   – Фиамбрес…
   Потом он обнимает меня: это первая победа.
   октябрь 1936
   Вечером в Гвадарраме
   Гвадаррама была кокетливым курортом: источники, сады, панорама. Гвадаррама погибла первой. Из домов, пробитых снарядами, выглядывают остатки человеческого быта: детская кровать, рама от зеркала, манекен для шитья. Под ногами разбитая утварь. Огромная грусть в этой разрушенной форме жизни, ощущение уродства, одиночества, сиротливости.
   Фашисты в пятистах шагах. Мы перебегаем серую дорогу; она под оружейным огнем. Серые сумерки. Несвязная, нескончаемая перестрелка.
   В политотделе колонны я встретил молодого рыжего крестьянина. На его рукаве были капральские нашивки старой испанской армии. Вместе с четырьмя товарищами он перебежал к республиканцам. Я поднес огарок к его лицу, оно было белым и мертвым. Тусклые глаза ничего не выражали, кроме усталости.
   – Я артиллерист. Наша батарея стояла вон на той горе. Я давно хотел перейти, случая не было. Мы стреляли плохо – на перелет. Потом я подбил трех – «перейдем?» Когда был в госпитале, я нашел флаг: желтую полоску оторвал, красную спрятал. Третьего дня, в среду, я сказал лейтенанту: «Возле мельницы – телка». Он сразу согласился – у нас с харчами было плохо, иногда по четыре дня сидели на одних сухарях. Может быть, и ему захотелось телятины? Я взял трех товарищей, а тут увязался Гонсалес. Он всегда молчал, так что мы не знали, что у него в голове. Я подумал: придется его кокнуть. Прошли мимо постов. Возле мельницы – телка. [108]
   Вдруг Гонсалес говорит мне: «Слушай, Пепе, зачем нам пропадать? Там все-таки наши. Что если телку к черту, а самим туда махнуть?» Я его обнял. Достал из кармана красную тряпку… Здесь я попросился к батарее: знаю по какой цели бить.
   Дружинники молча его слушали. Потом один вытащил колбасу:
   – Ешь, Пепе!
   Другой принес мех; вино задумчиво булькало. Дружинники повторяли:
   – Пей, Пепе! Тебе нужно встать на ноги. Я спросил капрала:
   – Как тебя звать?
   Один из дружинников быстро сказал:
   – Не надо печатать – у него там семья.
   Капрал сердито замотал головой. Он достал огрызок карандаша и крупными буквами написал свое имя:
   – В такое время… Иначе нельзя…
   Его голос стал звонким. Он нагнулся к свече, и я увидел живые, горячие глаза.
   октябрь 1936
   «Красные крылья»
   В глубине палаток загадочно мерцают огни. Тулуза передает музыку для танцев. Люди припоминают, кто розовое зарево над Парижем, кто черные ночи Барселоны. Под навесом ужинают летчики. Они говорят о сегодняшней бомбежке и о давних каникулах: о море, прогулках, девушках. Одного товарища прозвали «Красным дьяволом». Это храбрый и веселый человек.
   Земля еще раскалена. Из рук в руки переходит кувшин с водой. В поле – самолеты: как будто это пасутся невиданные животные. Командир Альфонсо Рейес стоит перед планом Уэски. Его карандаш упрямо долбит казармы и сумасшедший дом: там укрепились фашисты. Два летчика следят за ходом карандаша.
   – Есть.
   Исчезли огни. Тулуза перестала томить людей воспоминаниями. Лагерь спит. Сейчас он кажется той игрой, о которой мы мечтали в детстве. [109]
   Под утро сразу стало холодно. Часовые завернулись в одеяла. Один из них три дня тому назад сражался на стороне мятежников. Он перебежал ночью; была гроза. Теперь он стоит с винтовкой.
   – У меня мать в Сарагосе.
   На измятой фотографии улыбается старушка в чепце. На обороте каракули – «Красные крылья», так называется воздушный флот Каталонии.
   В четыре часа утра горнист проиграл зарю. Летчики побежали к речке мыться. Раздался треск: четыре самолета вырвались из облака пыли к бледно-оранжевому небу. Это старенькие «бреге». Взошло солнце, и поле теперь кажется «кладбищем самолетов». (В Америке называют пустыри, где стоят негодные машины, «кладбищем автомобилей».) Здесь можно увидеть, как летали люди лет двадцать тому назад. А у фашистов «юнкерсы» и «хейнкели»…
   Шесть часов утра. Жарко. Взвод выстроился; над лагерем подняли знамя республики. Командир Альфонсо Рейес говорит мне:
   – Я коммунист, одиннадцать лет в партии. Я старый кадровый офицер. Я знаю, что такое дисциплина. Но ты видал наши самолеты?..
   У него жесткое, костистое лицо и печальная усмешка.
   Кругом идет работа: строят ангары, уходит вдаль цементная дорожка; на пустом месте среди безлюдной арагонской сьерры растет аэродром. Возле палаток прикреплены пачки с папиросами: каждый берет сколько хочет:
   – У нас все общее…
   Кашевар варит рис с красным перцем, и, взобравшись на курятник, орет, что есть мочи, молодой петушок.
   Днем я видел над Уэской четыре самолета. Вокруг них белели небольшие облака: это рвались снаряды фашистских зениток. Республиканцы бомбили казармы и сумасшедший дом третий раз за день.
   В шесть часов вечера на аэродроме приземлился старый почтовый самолет. Его кое-как приспособили: увеличили клозетное отверстие и руками скидывают бомбы. Мы подбежали, подняли дверцу. Кровь, яркая на солнце. Стенка пробита пулями. Три немецких истребителя атаковали самолет над Уэской. Летчику удалось приземлиться с запасом бомб. Механик был без чувств, его отнесли в палатку. [110]
   Потом заиграл горнист, спустили флаг, быстро упала южная ночь, и снова Тулуза заговорила о другом, беспечном мире.
   Молодой бельгиец говорит мне:
   – Лететь должен был я. Сказали – в пять. Я поехал в Сариньену к дантисту. Выхожу, а шофера нет, он пошел за покупками. Еле достал машину. Приехал в четверть шестого. Вместо меня полетел он. Я не могу об этом думать…
   Он думает только об этом. Как помешанный он бродит вокруг палатки, где лежит раненый испанец.
   Снова утро.
   Механика решили отправить в Барселону. Солнце уже высоко. Зной. Носилки не проходят в дверцу. Раненый корчится от боли. Подошли кинооператоры. Собрав силы, он улыбнулся. Мне сказали потом, что у него отняли ногу. Но на экране он весело разговаривает, улыбается. Никто из зрителей не знает, что ему стоила эта улыбка.
   Под Уэской фашисты держались на Монте Арагон. Дружинники медленно окружали высоту; когда они ее окружили, наступило затишье. У фашистов было вдоволь провианта и боеприпасов, а необстрелянные дружинники боялись пулеметного огня. Тогда Рейес приказал бомбить Монте Арагон. Двадцать четыре ветхих самолета повисли над горой. Они улетели в Сариньену за бомбами. Когда они снова показались над высотой, фашисты выкинули белый флаг.
   В Барселоне дружинники несли трофеи: желто-красное знамя, взятое на Монте Арагон. Женщины кидали победителям цветы. В тот самый час самолеты «Красных крыльев» над Уэской боролись с вражескими истребителями.
   Шесть раз в день эти люди вылетают навстречу смерти. У самолетов старые и слабые моторы. У летчиков храбрые сердца.
   октябрь 1936
   Мохаммед Бен-Амед
   Итальянский самолет сначала скинул на деревню бомбу, потом листовки: «Испания для испанцев. Мы спасайем [111] наш народ от московского варварства». На носилках лежала раненая девочка. Она молчала, закусив губу. Старый крестьянин угрюмо сказал:
   – Звери!
   Потом привели пленного марокканца. Его звали Мохаммед бен-Амед. У него были непонятные усы – выбритые посредине, а глаза ласковые…
   – Нам обещали три песеты в день. Мы бедны. Нам сказали, что мы поедем в Севилью. В Севилье нам сказали: «Стреляй». Я не знаю, с кем они воюют. Я стрелял…
   Он не оправдывался, не льстил. Он равнодушно глядел вниз. Он думал, что его убьют. Ему дали миску. Он долго хлебал суп.
   Дружинники, проходя мимо, восторженно кричали:
   – Мавр! Мавр!
   Я вспомнил бои за Гранаду, позор короля Родриго{72}, пышность Альгамбры. В гул орудий вмешался шелест забытых страниц. А мавр молча ел похлебку. Он был вне игры. Победитель Бадахоса и Мериды, «спаситель Испании от московского варварства», он не знал ни о коварстве иезуитов, ни о самолетах «савойя», ни о гневе мадридского народа. Он плохо жил у себя дома, скудно ел, тяжело работал. Когда-то его прадеды учили испанцев архитектуре, медицине, поэзии. Мохаммеда бен-Амеда никто не учил грамоте. Он был осколком высокой культуры, сыном земли ограбленной и злосчастной. Его жизнь оценили – три песеты в день. Ему приказали в Бадахосе расстреливать пленных, и теперь, отодвинув, наконец, миску, он ждал смерти. Ему дали пачку папирос. Один из дружинников сказал: