– Завтра тебя отвезут в Мадрид. Будешь спокойно жить до конца войны. А потом – домой.
   Тогда Мохаммед бен-Амед что-то понял. Он оглядел нас своими восточными глазами. Его смуглая рука робко сжалась. С мукой он поднял кулак: он вспомнил, что он делал этой самой рукой. Дружинники в ответ улыбнулись и тоже подняли кулаки. Сын униженной земли, побежденный наемник, гордый и горький мавр, Мохаммед бен-Амед заплакал.
   октябрь 1936 [112]
   Песня
   Вчера над музеем Прадо кружились самолеты фашистов. Сегодня газеты сообщают, что министр народного просвещения назначил художника Пабло Пикассо директором музея Прадо. Сорок лет подряд наглые и невежественные «сеньоритос» издевались над творчеством Пабло Пикассо. Его понял и признал народ.
   Возле Гвадаррамы я видел молодого дружинника, батрака из Андалусии. Как истинный андалусец он говорил; улыбаясь, о смерти и, грустно вздыхая, о счастье. Полушутя, он рассказывал мне свою судьбу. Его отца убили фашисты, его жена сошлась с другим.
   – У меня нет больше дома…
   Он сказал это и рассмеялся. Потом он угрюмо добавил:
   – Скоро мы их расколотим!
   У него были белые зубы и темно-коричневое лицо. Он спел мне песню о башне Эль Карпио:
   Твои ласточки, башня, улетели.
   Прилетели к тебе вороны.
   С башен попы и офицеры
   Стреляли из пулемета по городу.
   Встречают вороны детей.
   Женщин встречают пулями.
   Опустела большая площадь. Никто не ходит по улицам.
   Белые дома, белая дорога.
   Белая дорога к белому городу.
   По белой дороге приехал грузовик.
   Грузовик с динамитом и шахтерами.
   Три шахтера пошли к тебе, башня.
   Три шахтера, три товарища.
   Белая дорога, по ней идут,
   Никогда по ней не возвращаются.
   Три человека грызли камни.
   Они себе могилу вырыли.
   Взлетела башня на воздух.
   В город вбежали дружинники.
   Дружинники взяли Эль Карпио.
   Оживили мертвые улицы.
   Никогда не забудут люди,
   Что такое мужество.
   Эту песню написал молодой поэт Мануэль Альтола-Тирре{73}. Мы его зовем уменьшительным именем: Маноло. [113]
   Я знаю его стихи, тонкие, грустные и лукавые. Дружинник, которого я встретил возле Гвадаррамы, не знает, кто сочинил песню о башне Эль Карпио – он ее поет.
   октябрь 1936
   Барселона в октябре 1936
   Ясные осенние дни. По Пасео-де-Грасия проходят дружинники; они учатся маршировать. Я видел похороны бойца. Прохожие молча салютовали поднятыми кулаками. Все повторяют одно слово: «Мадрид». Беспечная Барселона, город легкой жизни и удали, прислушивается: это – война. На стенах плакаты: нога в тапочке (обувь испанских крестьян) наступает на свастику. В горах Арагона уже выпал снег. Сапожники торопятся: трудно бойцам в тапочках…
   На заводе «Испано-Сюиса» переплавляют колокола, разбитые народом в июльские дни. Медлительные рабочие Барселоны теперь поторапливают друг друга:
   – Мадрид…
   Я не забуду одной женщины. Она быстро укладывала патроны. Инженер, улыбнувшись, спросил:
   – Для мужа?
   Не отрываясь от работы, она ответила:
   – Нет. Мужа убили. Для других.
   В казармах имени Бакунина висит плакат: «Товарищи, необходима строгая дисциплина!».
   Художники раскрашивают агитпоезд: пузатый священник, лихой генерал, рабочий с непомерно большим молотом. Я поглядел и вспомнил свою молодость: Киев, агитпароход, жену на подмостках с кистями…
   В школе для командного состава полковник читает лекцию о тактике. «Колонны» умирают, рождаются дивизии.
   Как всегда, переполнены террасы кафе. Проносятся трамваи, красно-черные такси. В магазинах продавщицы не успевают завертывать кофейники, галстуки, конфеты. Женщины несут в сберегательные кассы отложенные песеты. Газетчики выкрикивают названия двадцати газет. [114]
   Барселона еще не узнала горестей войны. Но вдруг как ветер врывается тревога:
   – Мадрид…
   6 октября. Два года тому назад пушки Хиля Роблеса раздавили свободу Каталонии. Легионеры Лерруса залили кровью Астурию. Сегодня столица революционной Каталонии празднует вторую годовщину восстания.
   С утра зарядил дождь; под дождем идут сотни тысяч людей. «Интернационал». Его играют не так, как в Москве. Вариации пронзительны, судорожны, полны скорби и задора. Идут дружинники с каталонскими знаменами; комсомолки в синих блузах, дети Мадрида, беженцы из Ируна. Идут фронтовики, обветренные и запыленные. Идут раненые.
   А на вокзале сутолока: отряды уезжают в Мадрид. Это горький праздник. Барселона, сытая и спокойная, вздрагивает. Руководители колонн останавливаются, кричат:
   – ?No pasaran! (Они не пройдут!)
   Толпа трижды отвечает:
   – ?No!?No!?No! (Нет!)
   7 октября мне пришлось уехать на несколько недель во Францию. Смеркалось. На выступе скалы я разобрал три буквы: «UHP» – это было возле самой границы. Автомобиль остановился. На горном перевале была буря, и холодный ветер бил в лицо. Французский пограничник спросил:
   – Что там?
   Мне хотелось ответить: «Там жизнь» – я не мог уйти из мира борьбы, ненависти, отваги. Жизнь оставалась по ту сторону шлагбаума. Испанец, который довез меня до границы, поднял кулак и крикнул: «?No pasaran!» – на пустой дороге среди сумерек и ветра.
   октябрь 1936
   Художник Гомес
   Это было на террасе большого кафе в Барселоне. Мануэль Труэба рассказывал о кольце вокруг Уэски: «У них теперь одна дорога – на Хаку, но и она под огнем. [115]
   Он не успел побриться. На его штанах рыжела сухая глина. Взяв карточку, он спросил официанта: «Соус какой?» С жаром он заговорил о соусах. К нашему столику подходили официанты, повара, судомойки. Они жали руку Труэбе и спрашивали его о штурме Монте Арагон. Я узнал, что Труэба был прежде поваром. Он стал политкомиссаром первой дивизии.
   По дороге в Толедо я встретился с моим старым приятелем музыкантом Дураном. Весной мы говорили с ним о Прокофьеве и Шостаковиче. Теперь он формировал моторизованную бригаду. Мы говорили об автоматических ружьях. Когда фашисты двинулись от Толедо к Мадриду, двести дружинников бригады Дурана остановили врага возле Бургоса.
   На Талаверском фронте я видел одного дружинника. Он швырял ручные гранаты в фашистов. Я спросил: «Ты шахтер?» Он хмуро ответил: «Я дружинник». – «А прежде?»… Тогда он пробормотал: «Прежде я был золотошвеем, делал позументы для этих бандитов». Он злобно отряхнулся и, как редкое сокровище, как дар жизни, сжал в руке гранату.
   19 июля на площадке памятника Колумбу в Барселоне стояли пулеметы. Они косили людей. Широкий проспект был пуст. Вдруг из подворотни выбежал молодой человек с красивым смуглым лицом. Он подбежал к памятнику. За ним побежали другие. Они бежали под жестоким огнем. Они вскарабкались на верхушку высокой колонны и овладели пулеметами. Молодой человек с красивым смуглым лицом был художник Элиос Гомес.
   Я видел Гомеса, когда он приехал с Майорки. Он рассказывал о жестоких боях, о бомбежке, о победах. Потом, на минуту улыбнувшись, он заговорил о Москве, о художниках, о театре Мейерхольда, о друзьях. Память о нашей стране придавала ему бодрость в те трудные дни, когда итальянские «капрони» висли над людьми, беспомощно сжимавшими старые охотничьи ружья.
   Я провел с Гомесом два дня. Он ехал на фронт к Кордове. Он был веселым и живым человеком, шутил с девушками, хвалил терпкое вино Куэнки и взволнованно говорил о живописи. Он жадно любил жизнь. Может быть, поэтому он рвался навстречу смерти. [116]
   Наш автомобиль остановился: на мосту горел грузовик с патронами. Жар доходил до нас, как дыхание огромного зверя. Гомес сказал мне: «Мой отец был секретарем профсоюза пробочников в Севилье. Он работал на фабрике тридцать лет. У нас был маленький домик. Мы его назвали «Rusia» – «Россия». Они брали в Севилье каждый дом: рабочие защищались как могли – с топорами, с ножами. Легионеры убили отца на глазах у матери. Мать и младшая сестренка убежали в Эстремадуру. Я не знаю, что с ними стало»… Он отвернулся. Потом снова поглядел на меня. Белки глаз сверкали на оливковом лице. Он просто сказал: «Теперь надо взять Кордову».
   октябрь 1936
   «?Salud y animo!»{74}
   Возле Валенсии крестьянин сказал мне:
   – У меня двести мешков с рисом. Если я отвезу их во Францию, дадут мне за них оружие?
   Я ответил:
   – Нет. Запрещено.
   Тогда он угрюмо отвернулся:
   – А умирать не запрещено?
   Женщина принесла в казармы Маркса новые ботинки. Она сказала командиру Моралесу:
   – Сына убили в Каспе. Дай товарищу, кому по ноге, они крепкие.
   Портниха из Талаверы Хуана Хименес, спасаясь от легионеров, привезла в Мадрид трехлетнего сына и узел с разноцветным тряпьем.
   – Где военное министерство?
   Она робко спросила часового:
   – Кому отдать?
   В кулаке она держала двести шестьдесят песет: все ее сбережения. Часовой не понял. Она объяснила:
   – На войну. Устрою сына, пойду тоже… [117]
   Мальчик с глазами грустными и лукавыми, дитя рабочего квартала Куатро Каминос, отозвал меня в сторону и попросил:
   – Скажи, что мне семнадцать лет. Мне скоро будет семнадцать. Через год. Я должен пойти туда.
   Этот народ они зовут «трусливой чернью».
   Европа задыхалась от позора. Смерть шла на приступ. Без единого выстрела она брала страны. С каким облегчением все честные люди мира узнали о подвиге мадридских рабочих, о героизме горняков Астурии, о победе Барселоны! Народ в полотняных туфлях, с охотничьим ружьем в руке, народ, почитавшийся отсталым, невежественным, нищим народом, гордо крикнул смерти:
   – Не пройдешь!
   Дети русской интеллигенции, которая часто ошибалась и которая много страдала, которая не захотела отделить своей судьбы от судьбы русского народа, мы с гордостью и любовью следили за борьбой испанской интеллигенции. В Арагоне, в Бискайе, под Мадридом сражаются писатели и ученые, инженеры и врачи… В Бургосе и в Севилье собрались поставщики гнилого сукна, близорукие интенданты, авторы фальшивых векселей, банкиры с уголовным прошлым, поэты взятки, профессора контрабанды. Они бьют себя в грудь и кричат: «Мы не допустим торжества мошенников-марксистов!» Каждый из них крал в год миллионы.
   В июле один каталонский рабочий нашел у фашиста четыре миллиона песет. Он поехал в Барселону. Он отдал деньги советнику каталонского правительства Гасолю. Тот спросил:
   – Что тебе дать?
   Рабочий ответил:
   – Если можно, пять песет: со вчерашнего дня не ел. А вечером я еду обратно на фронт.
   Я видел деревни, которые убегали от фашистов. По дороге шли старики и дети.
   – Они идут!
   Крестьяне бросают дом, утварь, осла. Они уходят вместе с дружинниками. Они ночуют в поле у огня: они ждут – может быть, дружинники отберут деревню назад. Они требуют: «Дайте нам ружья!»
   У мятежников – итальянские бомбовозы и германские танки. У них – мощная артиллерия, зенитные орудия, броневики. Две фашистские империи воюют против [118] пастухов, горшечников и виноделов. Мятежники завоевали Эстремадуру, обглодали область басков, залили кровью Кастилию. Десятки городов, сотни сел достались врагу. Люди бегут от них. Фашисты шлют самолеты с листками: «Вернитесь. Мы вас помилуем». Люди бегут еще быстрее. Тогда вместо листков самолеты скидывают бомбы на сгрудившихся людей, на женщин с узлами, на детей. Это не сентиментальные слова, не газетные фразы, это сухой отчет о том, что происходит в Испании осенью 1936 года.
   Что ни день, они празднуют победы. Услужливо извиваясь, испанские «сеньоритос» подносят померанским лейтенантам и тосканским майорам бокалы с шипучим: «За великую, единую, неделимую Испанию». «?Viva! Hoch!»{75} Они расстреляли в Севилье, в Сарагосе, в Бадахосе тысячи и тысячи людей. Они не могли расстрелять всех. Они окружены врагами. Затаив дыхание, люди ждут первого выстрела. Одна победа, и тыл мятежников вспыхнет. В горах Эстремадуры и Галисии бродят партизаны. Я видал одного гонца. Он говорил глухим шепотом. Из продранных туфель торчали пальцы. На щеке был красный шрам. Он сказал:
   – Мы возле Касереса. Ждем.
   В лондонском комитете{76} представитель Италии скромно замечает: «Мы ничего не посылали». Представитель Германии столь же стыдлив: «Мы тоже». Представитель Португалии долго шарит в портфеле: он не помнит на память ответа Лиссабона. Ответ, впрочем, не сложен: «Мы тоже»… Проговаривается генерал Кейпо де Льяно, алкоголик и болтун. По радио он оповещает весь мир: «У нас 160 бомбовозов и истребителей». Ваше превосходительство, разрешите спросить – откуда? Когда вы взбунтовались, во всей Испании не было ни одного современного самолета. Вы умеете пить анисовую настойку, рассказывать анекдоты и расстреливать крестьян. Изготовлять самолеты вы все же не умеете. Или, может быть, истребители «хейнкели» выделываются в Гранаде, а бомбовозы «капрони» в Памплоне? [119]
   Сорок шесть дружинников, рабочие Мадрида, защищали позицию возле Навалькарнеро. Им сказали прикрыть отступление. У каждого из них была жизнь, горячая, суматошная, замечательная жизнь. За час до того они пили воду из глиняного кувшина, смеялись, припоминали вечера Мадрида. До ночи они отбивали атаки марокканцев. Мятежники нашли сорок шесть трупов.
   На бадахосский аэродром спустился самолет. Его атаковали пятнадцать германских истребителей. Люди открыли дверцу. Один механик был мертв, другой, раненный в голову, потерял зрение. Обе ноги летчика были расщеплены пулями. Он все же довел самолет до Бадахоса. Читая победные сводки мятежников, я думаю об этом страшном самолете, о сорока шести подростках, погибших близ Навалькарнеро, – такой народ нельзя победить.
   Французские фашисты собирают деньги на почетную шпагу предателю Москардо, который загнал в Алькасар жен и детей республиканцев, который юбками прикрывал свою героическую грудь и который спасся только потому, что у дружинников слишком много великодушия и слишком мало снарядов. Богомольные потаскухи и биржевые бессребреники несут свою лепту на шпагу генералу. Генерал тем временем говорит немецким журналистам: «Франция? Страна марксистских выродков. Прошу засвидетельствовать мое почтение господину Гитлеру». Генерал предпочитает шпаге с золотым эфесом несколько грубых крупповских батарей.
   «Долой интервенцию!» – кричат фашисты Франции. Эти наследственные интервенты хорошо выдрессированы, они знают, когда что кричать. Гордость католической литературы писатель Бернанос напечатал статью: он предлагает французским фашистам тотчас выслать генералу Франко несколько добротных бомбовозов. Это, разумеется, не интервенция, это мирная демонстрация братства и любви.
   Они все собрались в испанском Кобленце: немецкие палачи, итальянские фабриканты иприта, гордые трупами эфиопов, португальские сутенеры, мадридские аристократы, наемные убийцы из Чили или из Венгрии, шведские расисты и французские фашисты, легионеры с «мокрыми» делами и филеры, которые между делом пописывают лирические стихи. Надо ли говорить о том, что в этом изысканном обществе нашли себе место бывшие [120] контрразведчики, столбовые дворяне из Пензы и Тамбова? В Париже выходит газета «Возрождение». Она занята, теперь испанскими делами. Анонимный охранник скромно пишет: «Возможно, что вся Каталония против фашизма. Тем лучше – надо огнем и мечом пройтись по этой зараженной земле». У безработных вешателей чешутся руки. Они спешат в Испанию. Много лет они выклянчивали чаевые у парижских полуночников и за скромную мзду унижались перед германскими и японскими разведчиками. Теперь они нашли себе дело: они расстреливают испанских крестьян. В газете «Возрождение» печатаются «Письма белого офицера». Этот храбрый вояка под охраной немецких самолетов «чистит» испанские деревни. Международный дом терпимости, арестантские роты, где резвятся аргентинские шулера и петербургские провокаторы, иберийское отделение гестапо – вот та Испания, которую вежливые дипломаты, не краснея, зовут национальной.
   В Париже был недавно представитель каталонского автономного правительства. Журналисты развязно спросили его:
   – Что вы будете делать, когда националисты возьмут Мадрид?
   – Они его не возьмут.
   – Все же, если они его возьмут? Объявите самостоятельную республику или подчинитесь?
   Каталонец, усмехнувшись, ответил:
   – Нет, вместе с испанцами мы отберем его назад.
   В глухую осеннюю ночь неуютно, сиротливо человеку на пустой дороге. Меня остановил крестьянин с ружьем. Он был закутан в старое, протертое одеяло. Я не мог его разглядеть. Я видел только большие горячие глаза. Он попросил газету. Казалось, гнев военных сводок дошел до его руки, она сжалась в кулак. Он крикнул мне вслед: «?Salud y animo!» Это значит по-русски: «Привет и мужество!»
   В день праздника народы Советского Союза будут думать о черных ночах Испании, о ярости, о тоске, о мужестве далеких братьев. Они ответят крестьянину на дороге, они ответят сотням тысяч бойцов теми же словами гнева и надежды. «?Salud y animo!»
   Барселона, ноябрь 1936 [121]
   Интернациональные бригады
   Они пришли сюда с разных концов света: из Италии, из Норвегии, из Канады, из Болгарии. Они не могут разговаривать друг с другом: поют вместе и смеются. Старики и подростки; каменщики и музыканты. В деревнях женщины со слезами на глазах обнимают этих чужестранцев.
   Когда-нибудь уцелевший герой напишет книгу о мужестве и братстве; это будет история интернациональных бригад. Я пишу наспех в грузовике. Рядом наборщик парижанин набирает статью по-немецки. Ночь, звезды. Французы поужинали и на мисках вызванивают «Карманьолу».
   Белорус из Столбцов. Он был семинаристом. Родители звали его «выродком». Он прочел в польской газете: «Преступные эмигранты сражаются в Испании на стороне красных». Он раздобыл паспорт и деньги на билет. Теперь он лейтенант.
   Чахоточный еврей из Львова. По профессии портной. Ему двадцать два года, три из них он просидел в тюрьме. Он приехал в Париж, спрятавшись под товарным вагоном. Вылез весь черный. Его арестовали. Он просидел неделю, а потом снова залез под вагон и доехал до испанской границы. Недавно возле Лас-Росаса он взял в плен двух марокканцев.
   Итальянец. Ему пятьдесят четыре года. Конторщик. Когда оратор говорит, он одобрительно кивает головой. Худой, с тощей козлиной бородкой:
   – Это моя вторая революция. Первую я встретил в Тамбовской губернии. Я из Триеста и был военнопленным. Потом работал во Франции. Надеюсь, доживу до третьей – дома.
   Француз. Лавочник из Тулузы. Однажды он прочитал в газете о детях Мадрида, убитых германскими летчиками. Он запер лавчонку, написал на двери «Закрыто до полной победы испанского народа» и уехал в Барселону. Под Мадридом ранен в плечо.
   – Скоро поправлюсь, и назад, на фронт.
   Немец. Приват-доцент. Изучал водоросли. Командир роты. Отбил у неприятеля два пулемета.
   Бельгиец. Шахтер. Сорок четыре года. Оставил дома жену и пятерых ребят. [122]
   – В Валенсии противно было – сколько молодых шляются по улицам! Хорошо, наверно, в Астурии: там наши, горняки, эти умеют умирать…
   Они не уходят с позиций: есть патроны – стреляй.
   В морозные ночи бойцы спят без одеял под звездами. Раненые на перевязочных пунктах сжимают зубы, чтобы не кричать. Умирая, люди подымают кулаки.
   Свои части они называют именами героев и мучеников: Домбровский, Гарибальди, Тельман, Либкнехт, Андрэ.
   В полуразрушенной церкви при чахлом свете фонарика пять человек составляют газету артиллеристов. Это газета на пяти языках. Одна статья по-французски, другая по-итальянски, третья по-испански, четвертая по-немецки, пятая по-польски. Наборщик не понимает слов. Иногда он радостно улыбается, увидев нечто знакомое – «фашисты», «Мадрид», «Интернационал».
   В пустой морозной лачуге комиссар допрашивает про винившегося:
   – Ты был пьян в стельку. Нам таких не нужно. Батальон постановил отправить тебя назад во Францию.
   Боец молчит. Это молодой металлист из Сан-Этьена. У него лицо широкое и приветливое. Наконец он отвечает:
   – Не отсылай! Слышишь, не отсылай! Я не поеду. Я приехал, чтобы сражаться… Я сам знаю, что я наделал. Если надо, расстреляйте меня, пусть другим будет пример… Только не отсылай. Если отошлешь, я покончу с собой. Пошли меня в разведку – к ним. На смерть, все равно что, только не назад!..
   По его широкому лицу, созданному для улыбки, текут слезы. Комиссар отвернулся.
   – Хорошо, пересмотрим.
   Дружинник вытер глаза и, вытянувшись по-военному, поднял мокрый кулак.
   В маленькой деревушке итальянский батальон устроил праздник для крестьян. Бойцы пели песни Неаполя и Венеции, показывали фокусы, танцевали. Потом на экране Чапаев спел песню о черном вороне. Командир – седой итальянец – сказал речь:
   – Привет тебе, красное знамя! Под ним победил Чапаев. Под ним мы деремся за Мадрид. Под ним отпразднуем победу в нашем Риме. [123]
   Бойцы в ответ запели любимую песню итальянских рабочих «Красное знамя победит».
   Испанка с изможденным острым лицом подняла вверх ребенка и крикнула:
   – Победит!
   декабрь 1936
   Мадрид в декабре 1936
   Это был город ленивый и беззаботный. На Пуэрто-дель-Соль{77} верещали газетчики и продавцы галстуков. Волоокие красавицы прогуливались по Алькала. В кафе «Гранха» политики с утра до ночи спорили о преимуществах различных конституций и пили кофе с молоком. Писатель Рамон Гомес де ла Серна прославлял цирк, газовые фонари и мадридскую «толкучку». Возле небоскребов Гран Виа кричали ослы, а чистильщики сапог напевали сентиментальные романсы. Это был город, он стал фронтом. Война вошла в него, война сделалась бытом, смерть – подробностью.
   На улицах, которых никто не подметает, – осколки снарядов, обрывки старых афиш, сор. Рано утром возле костров греются женщины и солдаты. Длинные очереди у булочных, молочных. Развалины дома, черные впадины окон. Рядом другой дом, еще живой. В окне человек, он аккуратно завязывает галстук. Острый мадридский холод. Угля нет, нигде не топят.
   В кафе, морозных и накуренных, мадридды смеются. Они не разучились шутить. Газеты выходят вовремя, и газетчики с раннего утра на своих постах. Газеты куцые – две полосы: нет бумаги. Поэты издали сборник революционных стихов. Стихи написаны, набраны и напечатаны в двух километрах от фашистских окопов.
   В роскошных ресторанах – овчины солдат. Официанты изысканно подают похлебку из чечевицы. Иногда вместо чечевицы горох. В гостиницах, где останавливались банкиры и примадонны, лежат раненые.
   Стекла оклеены тонкими полосками бумаги. Они похожи на тюремные решетки. Много окон без стекол.
   Я видел, как девушка покупала флакон духов. [124]
   Подвалы Мадрида стали катакомбами. В них бойко трещат «ундервуды».
   Улицы незаметно переходят в окопы. Кричит старуха, она продает лотерейные билеты. Я шел задумавшись, я еще слышал ее хриплый голос. Завернул за угол – пулемет.
   Ночью город кажется полем. Вдруг фары вытаскивают из темноты колонну, фонтан, дерево. Города не видно, он только смутно чувствуется: дворцы, площади, перспективы.
   Каждый день бомбы сносят дома. Вчера я видел на улице человека с лесенкой. Он нес ведро и обои: кому-то пришло в голову заново оклеить комнату.
   Туманный декабрьский день. Рабочий квартал – Тетуан. Скучные домишки: темно, холодно. Лавочки с седлами, с капустой, с бусами. Старьевщик. Цирюльник возле крохотного оконца бреет солдата. Дети, много шумных проворных детей.
   Переулок Рафаэля Салилья. Сегодня немецкий самолет скинул здесь бомбу. Переулка больше нет: развалины, земля, мусор. Пожарные. Вот они вытащили два трупа – старуха и девочка. У девочки нет ног. А лицо спокойное. Кажется, что это разбитая кукла. Позади кричит молодая женщина. Потом она сразу замолкает, лицо окаменело, она молча стоит, выпростав руки. Но она не двигается. К ней подошел рабочий в замаранной известкой куртке. Тогда она как скошенная упала на мусор.
   Увезли девяносто шесть трупов. Ищут еще. В уцелевшем окне разрушенного дома швейная машина с голубенькой тряпкой. Старик нашел в мусоре портрет. Он что-то приговаривает и тащит портрет в сторону. Это столяр. Его жена и дочь погибли.
   На носилках несут труп беременной. Большой живот. Лицо покрыто бурыми сгустками.
   О чем писать? Снова и снова кричать в телефонную трубку, что фашисты – звери? Но это знают все: каждый камень Мадрида, каждый воробей в его уцелевших садах.
   Из Тетуана – дальше… Здесь начинаются окопы. Здесь дерутся за Мадрид.
   декабрь 1936 [125]
   «Мы пройдем!»
   В Алькала-де-Энарес была гробница кардинала Сиснероса. Мастер эпохи Возрождения передал торжество жизни над смертью. Мраморный кардинал улыбался мудрой улыбкой.
   Прошли лета. Над Алькала-де-Энарес повисли германские самолеты. Варвары, которые на всех перекрестках кричат о «величии испанских традиций», скинули бомбу. Я видел мраморного человека с изуродованным лицом. Он больше не улыбался. Он походил на один из трупов мертвецких Мадрида, Картахены и Гвадалахары.
   Передо мной карточка: «Министр народного просвещения и искусств приглашает вас на открытие выставки художественных произведений, находившихся во дворце Лирия, спасенных от фашистского вандализма коммунистической партией и переданных ею министерству. Открытие выставки состоится 25 декабря, в 12 час. дня».
   Дикари Бургоса, убийцы детей и женщин, окропленные святой водой, уничтожают исключительные памятники того времени, когда испанский народ выражал веру, тревогу и надежду образами религии. Богобоязненный держиморда с равным усердием сбрасывает бомбу на детский приют и на гробницу кардинала. Он презирает искусство, причем живой кардинал сидит в Севилье и молится за держимордовское здравие. Рабочие, охранявшие Лирию, вывезли из огня полотна Гойи, Веласкеса, Сурбарана. Народ никогда не отвергает своего прошлого. Люди, которые защищают теперь Мадрид, – наследники Сервантеса, Кеведо и Лопе де Веги. Между окопами республиканцев и фашистов – только проволока и трупы. Между окопами пробуют обосноваться некоторые лжемудрецы. Они говорят, разумеется, о высшей морали. Но напоминают они, скорее всего, псковского солдатика из фильма «Мы из Кронштадта», который в зависимости от того, кто побеждает – белые или красные, надевает или снимает погоны…