Но она не могла этого сказать; вдруг он тогда припомнит ей тот, другой разговор.
   Мне бы хотелось чувствовать, что я живу с тобой, — сказала она. — А не с тобой и твоей женой и детьми.
   Я постараюсь сделать так, чтобы они тебе не мешали, — отозвался Нат до того уныло, что она немедленно пошла на попятный.
   Я не имела в виду, что им нельзя сюда приходить, — великодушно сказала она.
   Я хочу, чтобы они знали: это и их дом тоже, — ответил Нат.
   Леся уже вообще не знает, чей это дом. Она, пожалуй, не удивится, если вдруг позвонит Элизабет и вежливо сообщит, что завтра она с детьми перебирается жить к Лесе и не будет ли Леся так добра приготовить свободную спальню и собрать в пары все непарные носки и обувь? Нат не будет возражать. Он считает, что они с Лесей должны стараться максимально облегчить Элизабет жизнь — насколько понимает Леся, это значит — делать все, что та пожелает. Он часто говорит, что, по его мнению, Элизабет ведет себя как культурный человек. Он и себя считает культурным человеком. Он также думает, что Лесе не надо как-то особо стараться вести себя как культурный человек. Она ведь в происходящем не участвует.
   — У тебя есть я, а у меня есть ты, — говорит он. Леся не может не согласиться. Они есть друг у друга, что бы ни значило это «есть».
   Леся высасывает последние капли молока из пакета и ставит пустой пакет на поднос. Она гасит окурок и наклоняется за сумкой, и тут кто-то настойчиво говорит:
   — Извините, пожалуйста.
   Леся поднимает голову. Рядом с ней стоит темноволосая женщина, которая обедала с Элизабет.
   — Вы ведь живете с Натом Шенхофом, верно? — спрашивает она.
   Леся растерянно молчит.
   — Разрешите, я присяду, — говорит женщина. На ней красный шерстяной костюм и губная помада в тон. — Я сама чуть не начала с ним жить, — говорит она спокойно, как будто речь идет о работе, на которую ее не приняли. — Я — ваша предшественница. Но он все говорил, что не может оставить семью. — Она смеется, словно над туповатой шуткой.
   Леся не знает, что сказать. Это, должно быть, Марта, которую Нат однажды упоминал. По его рассказам она выходила беспомощной. Леся представляла себе женщину пяти футов ростом, похожую на мышку. Живая Марта не выглядит беспомощной, и Леся задумывается, не сведут ли и ее когда-нибудь к такой же бесцветной тени. Разумеется, Нат не упоминал, что у Марты большая грудь и выразительный рот, — во всяком случае, в разговорах с Лесей.
   Сильно она вас достает? — спрашивает Марта, кивая куда-то вбок.
   Кто? — спрашивает Леся.
   — Не бойтесь, она только что вышла. Королева Елизавета.
   Лесе не хочется, чтобы ее втягивали в заговор. Если она скажет этой женщине что-нибудь нехорошее про Элизабет, это будет предательством по отношению к Нату.
   Она очень культурный человек, — говорит Леся. С этим не поспоришь.
   Вижу, он и вам промыл мозги. — Марта вновь усмехается. — Господи боже, как они двое обожают это слово. — Она глядит на Лесю и ухмыляется красным цыганским ртом. Она вдруг ужасно нравится Лесе. Леся слабо улыбается в ответ.
   Не позволяйте им вас провести, — говорит Марта. — Им только волю дай, они человеку живо мозги в кашу превратят. Боритесь. Покажите им. — Она встает.
   Спасибо, — говорит Леся. Она рада, что хоть кто-то, хоть один человек ей хоть как-то сочувствует.
   На здоровье, — отвечает Марта. — Я мало в чем разбираюсь, но по этой парочке я крупнейший специалист в мире.
   Примерно пятнадцать минут Леся счастлива. Она оправдана; она уже было перестала доверять своему взгляду на события, почти отказалась от него, а оказывается, не исключено, что она все понимала правильно. Однако, вернувшись в свой угол и проигрывая мысленно этот разговор, она вдруг думает, что у Марты могли быть какие-то свои соображения.
   И еще: Марта не сказала, с чем и как Лесе бороться. Марта, очевидно, боролась. Но следует заметить — и это неумолимый факт — что Марта сейчас не живет с Натом.
 
   Пятница, 8 июля 1977 года
   Нат
   Нат идет к себе домой; в свой бывший дом. Ему трудно поверить, что он там больше не живет. Вверх по улице Шоу, через Ярмут, через Дьюпонт, через железнодорожные пути, мимо завода, выпускающего неизвестно что. Стальные балки, что-нибудь еще в таком духе — Нату это неинтересно. Сегодня жарко, парит, как говорится; воздух — как теплая овсянка.
   Все утро он обходил магазины, куда сдавал свои игрушки на комиссию, улицы — Йорквилль, Камберленд, начало Бэйвью, район модных магазинов, — в надежде, что они продали что-нибудь и он получит деньги, хоть немного, чтобы продержаться на плаву. Одна «У Мэри был барашек». Его доля — десять долларов. Он задумывается, не обманывают ли его владельцы; они не могли не заметить, что он в отчаянном положении, а люди склонны презирать отчаявшихся. Ожидая в магазинах, среди клетчатых фартучков, лоскутных чехлов на стулья, колпаков на чайник в виде наседок, нахлобучек для яиц в виде цыплят, пряного мыла из Штатов, утрированного сельского колорита, — он чувствует что-то сродни огорчению своей матери. Люди тратят деньги на это барахло, кучу денег. Люди тратят деньги на его игрушки. Неужели нельзя придумать чего-нибудь получше? С этого хоть можно жить, думал он. Опять неправда: с этого жить нельзя. Он отверг многообещающую карьеру — все говорили, что она многообещающая, хотя и не объясняли, что именно она обещает. Он хотел делать честные вещи, хотел жить честно, и вот теперь остался ни с чем, лишь во рту — вкус опилок.
   Но он рад и этой десятке. Он должен зайти за детьми в свой бывший дом. Они пройдут пешком три долгих квартала до Сент-Клэр, Нэнси пойдет впереди, словно не имеет к ним отношения, Дженет будет держаться рядом, но не позволит ему взять себя за руку; недавно она решила, что уже слишком большая, чтобы ходить за ручку. Так они демонстрируют свою обиду на него, в остальном скрываемую. Он покаянно купит им по мороженому, а потом они пойдут в итальянскую булочную, чтобы выбрать торт для Элизабет. Он заплатит за торт, и десятке конец. Хотя у него еще останется сдача с пятерки, одолженной у Леси.
   Он не видит связи между своими действиями — вырезанием деревянного барашка, покраской, лакировкой — и следствием: тортом ко дню рождения Элизабет. Он не видит связи любого действия, о котором думает, с любым последствием, какое только может вообразить. Он идет мимо деревьев с обвисшими от жары листьями, мимо домов с лоскутными одеялами газончиков или палисадниками, где сгрудились помидорные кусты, и ему кажется, что все это состоит из кусочков, набора не скрепленных частей. Листья не приделаны к деревьям, крыши — к домам; дунешь — и все рассыплется, городок «Лего». И с его телом, кажется, то же самое. Когда-то он сделал игрушку, точил на станке, на такие игрушки несколько лет назад был большой спрос: деревянный человечек-пирамидка из колец, насаженных на стержень. Голова навинчивалась сверху, скрепляла человечка. С клоунской улыбкой. Это как раз про его тело, негнущиеся куски насажены на позвоночник, и голова не дает им разлететься. Разъятый человек. Может, ему стоит принять солевую таблетку.
   Он думал, что, когда переедет к Лесе, ему больше не придется разрываться на два дома. Но он по-прежнему проводит в старом доме едва ли не больше времени, чем в новом. Леся не должна об этом знать, но ведет себя так, будто знает. Ему бы завести два комплекта одежды, две личности, по одной на каждый дом; эта нехватка лишнего костюма или запасного тела и вынуждает его разрываться пополам. Он знал заранее, теоретически, что разрыв с женой — это болезненно; но не знал, что этот разрыв следует понимать буквально. Он разорвал с женой; он разорван. Четвертован. Разметан в чистом поле. Его собственный дом укоряет его, наполняет карканьем воронов: «Никогда». Эта боль, сентиментальная, невыносимая, обижает Лесю, а Элизабет эту боль игнорирует.
   Элизабет ведет себя очень культурно, до определенной степени. Она сознательно, подчеркнуто вежлива. Когда он приходит за детьми, она приглашает его войти и предлагает ему чаю, или, смотря по времени дня, аперитив: чинзано или дюбоннэ. Она знает, что он такого не пьет, и делает это нарочно, обходясь с ним как с гостем в его собственном доме. Который ему больше не принадлежит. Он готов биться об заклад, что в кухонном шкафу или на нижней полке соснового буфета еще стоят его недопитые бутылки с виски — Элизабет почти не пьет, вряд ли она их прикончила, — но если он спросит, это будет не по правилам. Так что он сидит на краешке своего бывшего стула, пригубливает нелюбимый напиток, от которого не может отказаться, а Элизабет рассказывает ему о детях — какие отметки получили, чем в последнее время увлеклись, — как будто он не виделся с ними уже год. Как будто он дальний родственник или новый директор школы. Ему хочется закричать: Я их отец! Впрочем, она ответит: Я об этом не забыла. А вот ты иногда забываешь. Она глубоко убеждена — настолько глубоко, что никогда об этом не говорит, — что он не уделяет детям должного внимания.
   Он знает, что должен был купить Элизабет подарок на день рождения, ведь раньше всегда покупал. Может, она этого не ждет, однако дети ждут. Но Леся догадается — в том числе потому, что деньги придется занимать у нее, и тогда будут проблемы. Он не хочет проблем, ему совершенно не нужны лишние проблемы такого рода. Леся никак не научится воспринимать Элизабет как внешний фактор, как погоду, как что-то такое, что надо просто перетерпеть: метель, например; безличную силу. Нат смотрит на Элизабет именно так. Но Леся упорствует, считая Элизабет… чем? Видимо, своим личным наказанием, гибридом Железной Леди и пылесоса. Нат пытается быть объективным. Ему это тоже не удается, но, по крайней мере, у него больше оправданий, чем у Леси.
   Он хочет сказать Лесе, что она все воспринимает слишком серьезно; но не может, потому что одна из вещей, к которым она относится серьезно, — он сам. Элизабет уже давно не воспринимает его всерьез, и он сам, возможно, тоже. Только не Леся; и она не может по-другому. Он не помнит, чтобы его когда-нибудь слушали так внимательно, даже когда он говорит банальности или мимоходом отпускает какое-то замечание. Как будто он говорит на иностранном языке, который Леся едва понимает. Она думает, будто он знает что-то такое, что и ей нужно узнать; она воспринимает его как старшего. Это льстит, но в то же время пугает; он не может полностью открыться, обнажить перед ней свое замешательство или тщательно запрятанное отчаяние. Он никогда не рассказывал ей, как болтался по ночам вокруг телефонных будок, раз за разом набирал ее номер и вешал трубку, когда она отвечала. Трус, слабак.
   В спальне, которую он уже начинает в мыслях называть их спальней, она сверкает для него одного, как тонкий белый месяц. Увидев ее красоту, он сделал ее прекрасной. Но что, если она откроет истину? То, что он считает истиной. Что он — лоскутная тряпка, железный дровосек, сердце — подушечка с опилками.
   Он думает про то, как она ждет его, где-то в ином месте, на острове, в субтропиках, где не душно, морской ветерок развевает ее длинные волосы, за ухом красный цветок шиповника. Если ему повезет, она дождется этого, дождется того дня, когда он доберется туда и они будут вместе.
   (Хотя на берегу, на внушительном расстоянии, как бы он ни старался, неизменно стоит еще одна хижина. Он пытается ее как-нибудь убрать, но она тоже из здешних мест. Для детей и, конечно, для Элизабет. Кто о них позаботится, если не он?)
 
   Суббота, 9 июля 1977 года
   Элизабет
   Элизабет, разутая, стоит перед бюро и причесывается, глядя в зеркало в дубовой раме. Воздух влажен и недвижен, хотя окно широко открыто. Подошвы опухли и болят; она надеется, что у нее никогда не будет вари коза.
   В стеклянном овале, за своим собственным лицом, застывшим и, кажется ей, одутловатым в приглушенном свете, она различает очертания своего лица, каким оно будет через двадцать лет. Двадцать лет назад ей было девятнадцать. Через двадцать лет ей будет пятьдесят девять.
   Сегодня ее день рождения. Рак. В деканате Скорпиона, как сообщила ей одна претенциозная дура на последней рождественской вечеринке в Музее. Кто-то из отдела текстиля, ситец в цветочек, травяной чай. Со вчерашнего дня земля сделала один оборот, и теперь Элизабет тридцать девять лет. Возраст Джека Бенни [3]6, возраст анекдотов. Если кто-нибудь спросит, сколько ей лет, и она ответит, они решат, что она паясничает и врет. Джек Бенни, конечно, умер. Более того — ее дети даже не знают, кто это. До сегодняшнего дня ее возраст ее никогда не беспокоил.
   Она допивает стакан до половины. Она пьет херес; уже не первый раз. Ей не стоит пить; и зря она пьет херес; но с тех пор, как ушел Нат, у нее не всегда есть выбор спиртного. Она не пьет ежедневно, в отличие от Ната, и забывает пополнять запасы. Она сегодня уже прикончила виски. В очередной бутылке, оставшейся от Ната.
   Дети настояли на том, чтобы устроить ей день рождения, хотя она пыталась их отговорить. Когда Нат жил здесь, ее день рождения отмечали по утрам, просто вручали подарки. Дни рождения празднуют только детям, говорила она, и Нат ее поддерживал. Но в этом году дети решили устроить все по полной программе. Они, видно, думают ее этим развеселить. Задумывалось как сюрприз, но Элизабет догадалась, что ее ждет, когда Нэнси старательно и непринужденно посоветовала ей прилечь отдохнуть после обеда.
   Но я не устала, милая, — ответила Элизабет.
   Нет, устала. У тебя большие мешки под глазами.
   Пожалуйста, мама, — сказала Дженет. Дженет в последнее время перестала звать ее «мам». Быть может, думает Элизабет, этот тон усталого снисходительного раздражения скопирован с нее самой.
   Она взбирается по лестнице, идет в свою комнату, ложится в постель с виски и книжкой «Английский гобелен сквозь века». Если они готовят сюрприз, значит, ей придется удивиться.
   В пять часов Дженет принесла ей чашку безумно крепкого чая и приказала спуститься вниз по сигналу: три свистка. Элизабет на цыпочках прокралась в ванную, чтобы вылить чай; на обратном пути она слышала, как дети спорят в кухне. Элизабет намазала лицо кремом и надела черную хлопковую блузку с жемчужной брошью, которую, она знала, Дженет считает элегантной. Услышав, что Нэнси три раза слабо свистнула, Элизабет растянула углы рта, расширила глаза и отважилась начать спуск по лестнице, цепляясь за перила. Обнаженная, идущая по лестнице, картина маслом, фрагменты. Пьяная, идущая по лестнице. Но на самом деле она не пьяна. Навеселе, как сказал бы дядя Тедди.
   Они зажгли свечи в кухне и развесили по стенам розово-голубые гирлянды.
   — С днем рожденья, мам! — пискнула Нэнси. — Сюрприз!
   Дженет стояла подле торта, картинно сложив руки. Торт стоял на столе. В одном углу три свечи, в другом девять.
   — Потому что тридцать девять свечей не уместились бы, — сказала Нэнси. Надпись, сделанная безукоризненным почерком булочника, окруженная невестиными веночками из розовых сахарных розочек, гласила: «Мама, с днем рождения!»
   Элизабет, не ожидавшая, что все это ее так растрогает, села на кухонную табуретку и зафиксировала на лице улыбку. Risussardonicus[3]7. Это — призрак всех ее неотпразднованных дней рождения. Ее собственная мать про ее день рождения то ли забывала, то ли считала, что это не повод для радости, хотя подарки дарила — виновато, когда день рождения уже давно прошел. Тетушка Мюриэл, напротив, никогда не забывала, но у нее день рождения служил предлогом подарить что-нибудь громоздкое или дорогое, и Элизабет уже заранее чувствовала себя преступницей, — что-нибудь, что так и норовило поцарапаться, потеряться, сломаться. Велосипед, наручные часы. Без обертки.
   — Спасибо, милые мои, — сказала она, обнимая девочек одну за другой. — Это самый лучший день рождения, какой у меня только был. — Она задула свечи и развернула подарки, поахав над душистым тальком от Дженет и головоломкой от Нэнси — три белых шара и три черных, каждый надо загнать в свою лунку. Нэнси хорошо с такими управляется.
   — А что тебе папа подарил? — спросила Нэнси. — Он сказал, что подарит.
   Наверное, он просто забыл на этот раз, — ответила Элизабет. — Наверное, он потом вспомнит.
   Не знаю, — протянула Дженет. — Он ведь дал нам денег на торт.
   Нэнси разревелась.
   Это был секрет! — Она выбежала вон; Элизабет услышала, как плач удаляется вверх по лестнице.
   Ей в последнее время нелегко пришлось, — сказала Дженет этим своим невыносимым взрослым голосом. Она спокойно пошла вслед за сестрой, оставив Элизабет наедине с нетронутым тортом и кучкой мятых оберток от подарков.
   Элизабет разрезала торт и разложила на две тарелки, потом отправилась наверх, готовая гладить и утешать. Она вошла в детскую и села, растирая влажную спинку Нэнси, которая лежала ничком на кровати. Очень жарко. Элизабет чувствовала, как пот собирается на верхней губе и под коленками.
   — Она просто выпендривается, — сказала Дженет. Она сидела на второй кровати и грызла сахарную розочку. — С ней на самом деле все в порядке.
   Когда всхлипы прекратились, Элизабет наклонилась к Нэнси:
   Что ты, милая?
   Вы с папой друг друга больше не любите.
   О черт, подумала Элизабет. Это он все подстроил. Вот пусть бы и справлялся как хочет. Сунуть их в такси и отправить к нему.
   — Я знаю, вы расстроены, что папа тут больше не живет, — осторожно, корректно произнесла она. — Мы решили, что всем будет лучше, если мы поживем отдельно. Ваш отец вас обеих очень любит. Мы с вашим отцом тоже будем всегда друг друга любить, потому что мы ваши папа и мама и оба любим вас. А теперь будь умницей, сядь и съешь свой торт.
   Нэнси села.
   — Мам, а ты умрешь? — спросила она.
   — Ну, когда-нибудь умру, детка, — ответила Элизабет, — но не прямо сейчас.
   Дженет пришла и села Элизабет под другой бок. Дженет хотела, чтобы ее обняли, поэтому Элизабет ее обняла.
   Мама, мать, родительница. Матка, женская утроба, тот орган, где вынашивается детеныш. Мамка, старшая няня, надзирательница при малых детях, кормилица. Тем деревом, чей жадный рот. Если ты не хотела, чтобы жадный рот дерева приник к твоей груди, зачем рожала? Дети уже готовы к бегству, предательству, они ее покинут, она станет их прошлым. Они будут обсуждать ее, лежа в постели с любовниками, притягивать ее в оправдание любой своей проблемы или болячки. Если она достаточно умело сыграет на их чувстве вины, они будут приходить навещать ее по выходным. Она ссутулится, ей трудно станет носить сумки с продуктами, она будет называться «моя мать» (произносить со вздохом). Она будет поить их чаем и, сама того не желая, но не в силах остановиться, будет лезть в их жизнь, навязчиво, выпытывать, пытать, будто на допросе.
   Она и сейчас не хочет этого делать, а все-таки делает. Осторожно расспрашивает про ту, другую семью: а что вам давали на обед? а во сколько вас уложили спать? ну как, вам весело было? И ей так же осторожно отвечают. Чувствуют ловушку. Если они скажут, что им нравится в том доме, в той семье, она обидится; если скажут, что нет, она рассердится. «Нормально», — отвечают они, не глядя ей в глаза, и она презирает себя за то, что поставила их в такое положение, заставила изворачиваться и хитрить. Она хочет, чтобы они были счастливы. В то же время ей хочется услышать о травмах, о зверствах, чтобы впасть в праведный гнев.
   Она расчесывает волосы; ее лицо в зеркале — как плоская лепешка. Свинцовая. Она слишком облегчила Нату жизнь, ему все слишком легко досталось. Ему не приходится вытирать сопливые носы и вскакивать по ночам оттого, что его дети кричат во сне. Но если она хоть раз ему об этом скажет, он сочтет, что она давит на эмоции. Она единым духом выпивает стакан; красновато-коричневая жидкость течет в горло.
   Она злится не на Лесю. Пусть он трахает что угодно, какое ей дело? Она злится, что он свободен. Свободен, как птица, мать его так, а она заперта в этом доме, заключена в этот дом, а тем временем крыша протекает, фундамент крошится, земля вращается и листки снежинками падают с календаря. В ее костях дымится темный металл.
   Она садится на край постели, глядит на скрещенные запястья, синие вены, что сходятся и разбегаются. Раз в секунду — удар пульса, обратный отсчет. Она может лечь, затеплив свечи в ногах и в изголовье. Тридцать девять свечей. Она может остановить время. Наручные часы.
   Она с усилием поворачивает запястье другой стороной. Полдвенадцатого.
   Она заглядывает в детскую. Обе девочки спят, ровно дыша. Она идет обратно по коридору, собираясь лечь в постель; но вдруг обнаруживает, что обувается. Она не знает, что задумала.
   Элизабет стоит в жаркой ночи возле нового дома Ната, старого дома Ната, который она раньше никогда не видела. Хотя, конечно, у нее был адрес и номер телефона. Вдруг что случится. Может, вот оно и случилось. Все окна темные, только верхнее слабо светится. Окно спальни.
   Она просто хотела посмотреть. Запечатлеть в памяти, чтобы поверить: он и вправду существует. (Халупа, трущоба; должно быть, с тараканами. Такое убожество ей приятно; этот дом гораздо хуже ее собственного.) Но она бесшумно поднимается на крыльцо и дергает дверь. Она не знает, что сделает, если дверь будет открыта. Прокрадется вверх по лестнице, распахнет внезапно дверь спальни, как в старомодной мелодраме? Но дверь надежно заперта.
   Они заперлись от нее. Не обращают на нее внимания, хихикают себе в спальне, а она стоит тут, среди ночи, никчемная, невидимая. Нужно дать о себе знать: запустить кирпичом в окно, оставить свои инициалы на двери? Писать ей нечем. Может, опрокинуть мусорный контейнер, рассыпать мусор на крыльце, закричать? Посмотрите на меня, я тут, вы от меня так просто не отделаетесь. Но она не может закричать: у нее украли голос. Она может только чего-то не делать.
   Вдруг она думает: а если они сейчас выглянут в окно и увидят ее? Лицо пылает, тело под блузкой потное и чешется; волосы прилипли к шее. Растрепанная; в растрепанных чувствах. Посмешище. Она быстро поворачивается прочь от дома и идет на север, уже трезвая, злая на себя за то, что позволила себе забрести на эту жалкую пустую улицу.
   И еще того хуже: где дети? Заперты дома, одни. Божья коровка, лети-ка домой, в твоем доме пожар, твои детки одни. Она раньше никогда не оставляла их вот так, одних. Она думает про пожары, про маньяков-убийц, чей силуэт рисуется на фоне открытого окна. Преступная халатность. Но если дети погибнут, Нат будет в какой-то степени виноват. В день ее рождения; тайная месть.
   Сама эта мысль приводит ее в ужас. Вместо этого она думает о торте, о свечах.
 
Нэнси-девчонка,
белая юбчонка,
красный нос[3]8.
 
   Нэнси, глядя на картинку в «Маленькой книжке загадок», где нарисована тающая женщина, спросила: это я? Обрадовалась, что попала в книжку. Она тогда была совсем маленькая.
   — Если задуешь все свечки сразу, твое желание исполнится, — сказала Нэнси. Она еще не знает, что такое желания, как они опасны. Чем длиннее ночи, тем она короче от горючих слез.

Часть пятая

   Суббота, 3 сентября 1977 года
   Нат
   Ну вот, началось. Нат уже несколько месяцев лавировал, пытаясь этого избежать. Меньше всего на свете ему хочется этим заниматься. На краткий миг он представляет себя на бальзовом плоту, плывет вниз по Амазонке, кругом клубится малярийный туман. Крокодил (или кто там водится — аллигатор) выставляет рыло из зеленой мути, воняет, как дохлая змея, шипит, кидается на него. Нат ловко вставляет палку в разинутую пасть, поворачивает, и вот крокодил беспомощен, скрывается за кормой, а Нат спокойно плывет дальше, загорелый, высохший, но живучий, его еще надолго хватит. Жаль, что потерял в той стычке пробковый шлем. Он вот-вот совершит великое открытие, или уже совершил. Затерянная цивилизация. В заднем кармане лежит мятая, подмокшая карта, она останется, даже если его догонят отравленные стрелы. Он будет метаться в бреду. Только бы добраться до Лимы. Он тщетно пытается вспомнить, с какого боку Южной Америки на самом деле находится Лима. Чудо выносливости, скажут про него.
   Но вихрь, неизбежное торнадо наконец догоняет и захватывает его, беспомощного, несет к смутно различимому краю пропасти. Он пытается не потерять головы, хотя чувствует, как мечется взгляд, отчего комната дергается, точно старая кинопленка. Он сосредотачивается на своем кадыке. Он не будет судорожно сглатывать, потому что она это непременно заметит. Он выпрямляет ноги, потом опять кладет ногу на ногу, левую на правую, первый шаг вязания рифового узла, как учат бойскаутов. Выпить нечего, кроме проклятого чаю, и он совершенно точно знает, что Элизабет это нарочно. Она решила, что его это выбьет из колеи, и она права, права, права.